Бесконечная жажда у кромки воды

Живущие долго помнят, что одно из обострений в российско-американских отношениях пришлось на сентябрь 1983 года, когда президент Рейган в середине своего первого срока запретил прямое авиасообщение с Москвой. Но в январе того же года оно еще существовало — и пузатенькие Ил-86 «Аэрофлота», встречаясь с летящими навстречу «Боингами» ныне покойной «Panamerican» где-то над Атлантическим океаном, сдержанно, но приветливо помахивали им крыльями. Впрочем, дело все равно происходило в темноте.

Ранним утром 26 января из только что прилетевшего «Ила» вышел («как тритон» — по прекрасному выражению национального гения) — и немедленно закурил — молодой человек весьма примечательной наружности. Был он высок, широк в плечах и абсолютно лыс. Когда он улыбался (что случалось, мягко говоря, нечасто), видно было, что дантиста он не посещал, может быть, с самого рождения: во рту его несколько случайно уцелевших желтых зубов росли в произвольном порядке среди обугленных пеньков, словно дубы, пережившие лесной пожар. Уши его были сплюснуты, нос сломан. Он был одет в нелепый тулуп, выменянный неделю назад у какого-то лесоруба-расстриги в Небраске (если бы вещи умели говорить, автобиография этого кожуха оказалась бы увлекательнейшим чтением), под которым красовался несвежий свитер крупной вязки. Из-под воротника видны были фрагменты двух татуировок, исполненных одной и той же дрожащей неуверенной рукой. Случайный наблюдатель, оценивший нетвердую походку и загнанное выражение лица, все равно не смог бы разглядеть эти телесные граффити поподробнее, но мы воспользуемся своим преимуществом и опишем их, хотя бы в первом приближении: там были пистолеты, ножи, пожелание жить быстро и умереть молодым — и несколько крепких выражений.

На выходе из самолета пассажир замешкался и только вежливые тычки стюардов заставили его двинуться в нужном направлении. Уже войдя в здание, он вспомнил, что оставил в кармашке кресла темные очки, с которыми не расставался днем и ночью с совершеннолетия и попытался вернуться, но дорогу ему заступили. Пожав плечами, пассажир (которого мучили — в разной степени — джетлаг, похмелье и решительное непонимание, каким образом он оказался в этом месте) побрел дальше, время от времени поднимая голову и мрачно разглядывая потолок шереметьевского терминала. В то время он состоял по последнему крику архитектурной моды из сонма неровно обрезанных труб, среди которых в непостижимой последовательности прятались источники бледно-желтого света. К счастью, тут можно было курить, чем молодой человек немедленно и воспользовался, вновь достав из кармана полупустую пачку «Жаворонков» и чиркнув зажигалкой. Очередь на паспортный контроль (первая из нескольких сотен, которые ему предстояло наблюдать в течение ближайшей недели) змеилась медленно, так что он успел выкурить еще две сигареты. Когда подошел его черед, он долго не мог понять, чего от него, собственно, требует хмурый, до синевы выбритый полицейский в темно-синей форме — и поочередно совал в окошко выданные в Мичигане водительские права (впрочем, давно аннулированные), еще какие-то карточки, после чего, вспомнив, наконец, извлек из-за пазухи свеженький американский паспорт с аккуратно проставленной в него советской ви-зой. В паспорте было написано — Кевин Майкл Аллин, — и это имя ничего не сказало ни пограничнику, ни встречающей стороне. Не таковы мы, дорогой читатель.

По-настоящему Аллин прославится к началу 1990-х — когда выработает, как сказали бы музыкальные критики старой закалки, свой единственный и неповторимый почерк. Он прилюдно насиловал себя микрофоном, бился головой об острые углы, так что ко второй песне обычно был уже окровавлен, выступал обнаженным, дрался со зрителями и клубной охраной, испражнялся на сцене и швырялся экскрементами в зал. Как проницательно заметил сопровождавший тур «Убийц-наркоманов» (так называлась его последняя и самая известная группа) видеооператор — самое безопасное место в зале во время шоу было за спиной фронтмена. Половина концертов заканчивалась тем, что ему вместе с остальными членами группы приходилось улепетывать от возмущенных либо очарованных зрителей, не доиграв и половины программы, так что при всей их раскрепощенности два правила соблюдались неукоснительно: они нико-гда не возили с собой инструменты, а пользовались исключительно тем, что мог подыскать клуб. И всегда ставили свой микроавтобус в паре кварталов от зала, чтобы никто не проколол ему колеса.

Я потратил довольно много драгоценного архивного времени, пытаясь понять, каким образом вообще возникла мысль пригласить его в Советский Союз. Дело в том, что сам механизм предложений, согласований, переговоров и выделения фондов, венчавшийся появлением очередного дорогого гостя в заснеженной Москве затрагивал сразу несколько ведомств, чьи бумаги оказались распределенными по разным хранилищам. Сейчас мне кажется, что сама идея позвать какого-нибудь рок-музыканта попрогрессивнее родилась в кругах, прикосновенных к деятельности Апрелевской фабрики грамзаписи, ежегодно отгружавшей в розницу чудовищные объемы пластинок, среди которых нет-нет, да и проскакивало что-то человекообразное. Ну а дальше механизм (согласно обстоятельствам времени, слегка обветшав-ший и поскрипывавший) дал очередной сбой: в посольство в Нью-Йорке полетела шифрограмма, предписывающая найти какого-нибудь бунтаря с гитарой, причем по возможности пролетарского происхождения и не слишком волосатого (в случае с Джи Джи Аллином последнее требование выполнялось неукоснительно: он был лыс, как коленка). Атташе по культуре, полковник в запасе, давно обросший добротной американской плотью и интересовавшийся лишь балетом, причем с узкоспециальной стороны, спросил небось у своего местного референта, чернокожего выпускника Далматинского колледжа в Мастиффе, штат Айова, а тот, может быть, решил пошутить — и все завертелось. Повторюсь, все это лишь мои фантазии. Сохранились лишь бумаги Комиссии по культурным свя-зям Союза писателей СССР, по ведомству которой традиционно проходили певцы (что в известной степени демонстрирует и без того очевидный примат текста над музыкой). К моменту, когда вступила в дело эта комиссия, приезд Аллина был уже согласован, как выражаются в некоторых средах, на самом верху — выделены фонды, проставлена советская виза, приобретен билет — и оставалось только разработать и утвердить программу визита.

Забавно, что Советская власть, активно зазывая к себе деятелей культуры и искусства со всей планеты, вовсе не собиралась просить их демонстрировать свои умения, а лишь — с присущим ей простодушием — хотела похвастаться сама. Приглашенные художники здесь не писали картин, поэты не исполняли стихов, а ученые не читали лекций (может быть, за редкими исключениями), а все больше колесили между совхозом-рекордсменом и школой с углубленным изучением иностранного языка. Иногда делалось исключение как раз для музыкантов — и именно с этим была связана вдруг возникшая коллизия. Принимающая сторона (престарелый американист Владимир Федорович Крепелка, специалист по Фолкнеру, сам сроду не выезжавший дальше Житомира, и его помощница, бойкая Анна Михайловна Станевич, некогда извергнутая из советского консульства в Лос-Анджелесе за избыточную пылкость и коротавшая свой девичий век в соответствующем секторе Института мировой литературы) пыталась добиться от посольских кураторов, какой зал следует забронировать для концерта гостя и понадобится ли ему аккомпанемент из местных. Думается, если бы на той стороне ответили, что потребуется одна лишь соло-гитара, причем не слишком дорогая, поскольку в апогее шоу приглашенный артист, облегчившись на нее, расколотит ее о сцену (и хорошо, если не о череп кого-нибудь из зрителей), то и Анну Михайловну, и Владимира Федоровича хватил бы, как говорят в народе, кондратий — и делу советско-американских культурных связей был бы нанесен непоправимый урон.

Но по незнанию или по злому умыслу с той стороны отвечали, что артист в высшей степени непритязателен, удовлетворится любой, самой скромной залой и публикой, а что касается инструментов, то этот вопрос можно будет обсудить непосредственно с ним. Подозреваю, честно говоря, что они искренне пытались задать Аллину вопрос про инструменты, а может быть, и про зал, но просто не смогли его отыскать. В одном из поздних интервью он хвалился, что все его имущество (не считая того, что на нем надето) умещается в бумажный пакет из супермаркета, так что постоянного места жительства он не имел, находясь в некотором перманентном гастрольном туре (от колыбели до могилы, добавил бы циник). Удивительно, как при таком образе жизни ему удалось выправить необходимый для выезда за границу паспорт, но тут, вероятно, вмешались какие-то высшие силы, не знаю, с нашей или с ихней стороны.

Ужасно хотелось бы посмотреть на работника советского посольства, который готовил для Джи-Джи пакет документов: визу, какую-нибудь памятку («Советский Союз: инструкция по применению»), аэрофлотовский билет, небось еще в фирменном конверте с улыбающейся от уха до уха стюардессой, живым опровержением слухов о карательной стоматологии, скромную сумму гонорара. Может быть, кстати, посольский труженик и почувствовал что-то родное в вечно расхристанном, со следами вчерашнего загула на лице, артисте вольного жанра. Но даже не этот момент встречи двух потенциально родственных душ хотелось бы мне наблюдать — воочию или при помощи волшебного прибора, — а еще один, предшествовавший ему. Третья секретарша посольства, пергидролевая лапочка, вечная снегурочка новогодней самодеятельности, застыв на секундочку трофейным паркером над девственным листом, переспрашивает старшего коллегу: так, фамилия Аллин, а что значит «Джи-Джи»? «Иисус Христос», — отвечает тот.

Как известно, за право считаться родиной Гомера боролись семь греческих городов. Масштаб личности нашего героя существенно скромнее, так что претендентов осталось только два — Ланкастер в Нью-Гемпшире и Кондор в Вермонте. Сейчас, при помощи Большого Соглядатая можно медленно, на манер бесплотного и беспилотного духа, проплыть по улицам обоих, оставаясь невидимым для местных жителей. Странные это места (Ланкастер покрупнее, Кондор — даже не деревня, а какой-то намек на возможность деревни), и созерцание их, как обычно бывает, никоим образом не приводит нас к догадке, как могла из здешней воды и воздуха зародиться такая личность, как Джи-Джи. Впрочем, его семья тоже приложила свою легкую руку.

Его отец был религиозным фанатиком из тех угрюмых мономанов, что часто встречались в свое время и у нас: для досуга и развлечения он выкопал в подвале собственного дома четыре могилы, по числу жильцов, обещая при случае угробить всю семью, не исключая и себя — естественно, во славу Всевышнего. В доме не было воды и света (во что, глядя на нынешнее состояние вермонтской глубинки поверить довольно просто). В какой-то момент, как это опять-таки иногда бывает, мать Джи-Джи не выдержала всего этого великолепия и ушла от отца, забрав с собой обоих сыновей (был еще старший брат, Мерл, в дальнейшем — гитарист «Наркоманов-убийц»). На этом, кстати, этапе, Джи-Джи был переименован, сменив залихватского Иисуса на скромного Кевина Майкла, оставшегося его паспортным именем. Дальше была школа, класс для дефективных, травля со стороны однокашников (где они сейчас — глотатели жидкого пива, любители кленового сиропа), приводы в полицию, марихуана, вечеринки, рок-н-ролл, первый альбом (на обложке которого музыкант еще с прической, как у Марка Болана из «Ти-Рекс»). Одна из песен со второй стороны пластинки (первая была озаглавлена «Рождение», эта — «Смерть») именовалась «Unpredictable», то есть «Непредсказуемый», что, в общем, было неправдой: став на первую ступеньку этой лестницы, человек обязан был пройти до конца, но один из эпизодов действительно базовой программой предусмотрен не был. Точнее вот: никто не мог ожидать, что мартовским утром три года спустя он окажется на полутемном дебаркадере московского аэропорта.

Почему один? Его постоянный ударник, Дино, «голый барабанщик», находился в камере предварительного заключения в Небраске. Прозвище его возникло не на пустом месте: подобно древним грекам, он больше всего ценил телесную раскрепощенность, из-за чего разоблачался не только на сцене, но и при каждом удобном случае. В любительском фильме, посвященном Джи-Джи (у него нашлись свои евангелисты, правда только два), есть небольшое интервью с Дино, где он, наивно хлопая своими диплодоковыми глазками, объясняет, что он никак не может управляться с барабанной установкой, будучи облачен в одежду со швами — сильно натирают кожу. Но в Небраске ему не посчастливилось раздеться в ненужное время и в неправильном месте, по случаю чего жестоковыйные полицейские, не желая даже и слушать объяснений, заточили его в местное пьомбо, где он и пребывал двадцать один день, после чего судья Чарльз Миротон Старший, с трудом сдерживая отвращение, приговорил его к штрафу в пятьдесят долларов и немедленному выдворению за границы штата. О том, почему компанию Джи-Джи не составил его старший брат, прекрасный (насколько позволяют естественные рамки жанра) гитарист, история умалчивает: может быть, кстати, советские радетели культуры были готовы расщедриться только на один билет.

Увидев собственное имя, начертанное на плакате аккуратным ученическим почерком, причем не фломастерами, а гуашью, он ухмыльнулся, а увидев, кто его держит, почти развеселился: поскольку встречала его уже известная читателю Анна Михайловна, одетая в роскошную простеганную дубленку с выворотами и парадные голубые сапожки на высоких каблуках, совсем недавно взятые с боем в ЦУМе. Черноволосая, розовощекая, с щедро насурьмленными бровями, она могла бы ненадолго примирить Джи-Джи с прохладной действительностью, если бы не строжайшие полученные ею накануне инструкции по партийной линии. Поэтому, когда гость, попахивая табаком и перегаром, попытался с наскоку ее облапить, она с целомудренным попискиванием выпросталась и быстро залепетала что-то приветственное по-английски. Начало было отрезвляющим. Выяснилось, что темные очки взамен утраченных он, вероятно, сможет купить на следующий день в магазине, да и то не факт, ни в какой бар зайти прямо сейчас нельзя и даже в магазине днем с огнем не найти не то что ржаного виски, но даже и паршивого бурбона. А водка? О водке не может быть и речи, по крайней мере с утра, поскольку днем ему предстоит встреча с товарищем Шушуриным. Товарищ Шушурин не пьет водку? Точно не на работе.

Услышав знакомое слово, щупленький шофер чуть-чуть прибавил газу, как будто тихонько подмигнул из-за плеча барственной Анны Михайловны, усевшейся на переднее сиденье «Волги», пока дорогой гость с трудом размещался на заднем. Развратно ерзая кормой в нападавшем за ночь снеге, «Волга» с трудом тронулась и покатилась. Джи-Джи, мрачно выглядывавший из затонированного окна, как барсук из норы, видел угрюмые заснеженные поля с полосой леса вдали. На обочине стояла колонна грузовиков, перед которой медленно двигался странный механизм, загребавший железными лапами грязный снег. В машине было невыносимо жарко, пахло бензином, горелым машинным маслом и какой-то душной парфюмерией. Он поискал кнопку, открывающую стекло, но, не найдя ее, смирился. Странная вещь происходила с ним: так школьный смутьян, вечный весельчак, гроза младшеклассников, терроризирующий даже и учителей, будучи наконец задержан полицией, вдруг расстается со всем своим привычным пылом и оказывается просто лопоухим рано и нехорошо созревшим юнцом, отчаянно робеющим происходящего. Он как-то разом лишился всего привычного, что составляло фон для его постоянного энергичного ощеривания на мир. Оказавшись где-нибудь в Далласе или Техасе наедине с хлюпиком и аппетитной брюнеткой, он бы немедленно выкинул из машины первого и занялся бы второй, наплевав на ее сопротивление. Но здесь что-то было не так. Уроженец северного штата, он не мог списать все на погоду — тот же снег, те же поля (хотя появившиеся тем временем за окном серые многоэтажки Химок представляли собой кое-что невиданное); дело было и не в языке — ему случалось спать с женщинами, ни слова не знавшими по-английски. Но какая-то свинцовая тяжесть чувствовалась во всем — может быть, от жары или с недосыпа.

После вчерашнего снега город еще толком не убрали, так что машины ехали по одной полосе из трех; впрочем, машин было совсем немного. Вообще, город как будто впал в спячку или вымер — не было ни рекламы, ни светящихся вывесок, ничего, — только серые кубы домов и редкие пешеходы в сером и черном. Анна Михайловна сказала несколько слов по-русски шоферу, тот энергично закивал. «Сейчас мы едем в гостиницу, — сообщила она Джи-Джи, обернувшись к нему и обдавая его новыми парфюмерными волнами. — Там вы немного приведете себя в порядок, отдохнете — и мы поедем к товарищу Шушурину. Потом снова в отель. Завтра с утра начинаются наши экскурсии. В пятницу будет концерт». «Какой концерт?» — «Ваш, ваш концерт». Она даже всплеснула немного руками, ошеломленная его непонятливостью. «В доме колхозника же». Он не знал, что такое «дом колхозника», но решил, что до пятницы все как-нибудь образуется само.

Из окна гигантской, невиданных размеров гостиницы, странно напоминавшей тюрьму в Альбукерке, Нью-Мексико (вероятно, сказалось наличие на каждом этаже музейного вида дежурной, наблюдавшей за постояльцами), открывался вид на столь же монструозную скульптуру — металлических мужчину и женщину, как будто тянущихся к его окну с молотком и серпом. Некоторое время он стоял, мрачно их разглядывая и ощущая всем телом собственную нечистоту и несвежесть своей одежды, особенную дополнительную уязвимость, обычно им неосознаваемую. У металлической женщины были маленькие груди и на удивление большие, практически мужские ноги; она смотрела куда-то в небо, как будто собиралась оскопить Урана. Было очевидно, что человека она просто раздавила бы, не заметив; ее железный спутник отчего-то казался не столь зловещим. Джи-Джи попробовал задернуть штору, чтобы избавиться от их немигающих взглядов, но, подергав ее, добился лишь того, что карниз с хрустом сорвался со своего крепления и грохнулся на пол. «Да что ж это со мной», — подумал он: привыкший чувствовать себя главной угрозой окружающим, он совершенно терялся в новой обстановке, словно смертельно опасная тигровая акула, вытащенная на берег. Впервые он пожалел, что ему не во что переодеться. Раздевшись и стараясь не глядеть в окно на железных колоссов, он зашел в ванную, где кое-как ополоснулся из душа, который попеременно, без всякого видимого воздействия, то плевался кипятком, то обдавал ледяной струей.

Анна Михайловна, добавившая к своему облику пушистый кружевной платок, ждала его в полутемном гостиничном холле. Он спросил ее, не собираются ли они, судя по платку, заехать в церковь, на что она фыркнула ровно так же, как сделала бы это ее американская сверстница. Шофер уже был другой, хотя машина не изменилась. Снег по-прежнему шел; в нечищеном дворе гостиницы буксовал небольшой грузовик, испуская клубы темного дыма; водитель, свесившись из окна, меланхолически наблюдал за тем, как скользят, прокручиваясь, его колеса. Людей на улице прибавилось, хотя цветовая гамма осталась прежней: все они поголовно носили серое, коричневое или черное, как будто держали общенациональный траур. Перед некоторыми магазинами наросли очереди разного размера — иногда по десять — пятнадцать человек, но в одном месте извивалась и отчасти клубилась царь-очередь человек в триста. Одинокий троллейбус аккуратно ехал через сугробы, сильно покосившись вправо. Остановились на светофоре, пропуская пешеходов. Одетая в черное старуха в шляпе с облезлым пером заглянула в машину, встретившись с Джи-Джи глазами; на руках у нее лежала толстая болонка с огромным бантом на шее.

Кое-какое украшение имелось и на шее товарища Шушурина, только это был не бант, а широченный темно-синий галстук с вплетенными в него поблескивающими нитями. Через Анну Михайловну он передал, какое для него удовольствие видеть американского гостя. Сколь сильно он надеется, что тому придется по душе гостеприимство советских людей. Что он немного даже завидует товарищу Аллину, поскольку ему предстоит впервые увидеть много интересных достопримечательностей и встретиться с замечательными людьми. И он уверен (убежден, после секундной паузы поправилась Анна Михайловна), что будущий концерт товарища Аллина откроет новую страницу в культурном диалоге двух великих народов. Хотя ему, солдату партии, и предстоит завтра отправляться в командировку в далекий (тут было произнесено слово с обилием шипящих), так что на концерте присутствовать он не сможет, но вдруг товарищу Аллину так понравится в Москве, что он приедет еще раз?

С этими словами Шушурин нажал, вероятно, на столе особенную кнопку, поскольку в ту же самую секунду дверь кабинета отворилась и в нее вплыла дама, выглядевшая как состаренная копия Анны Михайловны, с мельхиоровым подносом в руках. На подносе стояла бутылка коньяка, три пузатеньких рюмки и тарелка с мармеладными дольками, неумело имитирующими ломтики лимона. Анна Михайловна жестом попросила уменьшить ее порцию; Шушурин жестом же (весьма галантным) отказал. Выпили по рюмке, закусили мармеладом. Хозяин кабинета встал, звучно хрустнув коленями, подошел к окну и отодвинул штору. За окном крупными хлопьями валил белый снег.

Следующие четыре дня прошли в какой-то невыносимой круговерти. В один день Аллин пожимал руки седым и лысым мужчинам с чисто выбритыми лицами. Дело происходило в ярко освещенной лампами искусственного света комнате, где было очень жарко, но от окна потягивало сквозняком. Имелись и женщины: низенькая пожилая полногрудая с прищуренными настороженными жабьими глазами и молодая, тощая, с плотно сжатыми губами, знавшая по-английски и на время заменившая безостановочно толмачившую Анну Михайловну, покуда та быстро отлучилась по своим таинственным делам. Спрашивали у Аллина, знаком ли он с Хемингуэем и что в Америке думают про Кубинскую революцию. Это, как потом выяснилось, были советские писатели.

На другой день дело происходило в другой комнате, где толпились точно такие же дурно одетые бритые мужчины, а на стенах (в этот раз выкрашенных желтой, а не зеленой краской) висели мужские же портреты, но с бурной растительностью на лицах: седой старик с бородищей, теряющейся за нижней границей рамы, развеселый усач, еще один бородатик в очках, потом лысый без очков и, наконец, грустный типчик с усиками щеточкой. Здесь тоже были представлены дамы: две относительно юные кудрявые близняшки, одетые в похожие, но разные кофты (чтобы легче было их различать, догадался Аллин), барственная полная, абсолютно глухая старуха, при которой состояли двое щекастых юношей, похожие на хомяков, переодетых в кримпленовые пиджаки, и смуглая красотка, зовущую внешность которой портил чудовищный неровный шрам, проходивший от уха до угла рта. Это, как предупредила Анна Михайловна, были литературоведы и вопросы здесь задавали позаковыристей, в основном про каких-то людей, о которых Аллин впервые слышал. Чувствовал он себя во время обеих этих встреч чрезвычайно глупо: сперва он собирался объявить, что он вовсе не тот, за кого его принимают, но ему парадоксальным образом не удалось бы вычленить и вербализовать свои различия с тем собственным двойником, которого радушно привечали советские гуманитарии. Он несомненно был американцем, поэтом, бедняком и бунтарем — но при этом личность его категорически не совпадала с ожиданиями. Впрочем, и с последними все было не так-то просто: с одной стороны, принятая здесь официальная система ценностей подталкивала его к образу боевитого футуриста, чегеваристого борзописца в рифму с пятиконечными стигматами под свитером; с другой, истомившаяся по консьюмеризму толпа автохтонов видела в нем парламентера из королевства бесконечных джинсов и дармового «Мальборо», так что на дне их правоверных душ тихонько булькало недоумение по поводу того, зачем, собственно, требуется бунтовать в стране, где и так все есть.

В какой-то момент ему показалось, что его сейчас попросят прочесть какое-нибудь стихотворение собственного сочинения, и он судорожно припоминал, какая из песен последнего альбома меньше смутила бы целомудренные советские уши, но этого не понадобилось: атмосфера разрядилась и так — потасканного вида старичок, схожий до степени смешения с ланкастерским пастором, чьи орлиные когти не раз и не два неожиданно впивались в ухо не вовремя расшалившемуся ученику, сказал что-то смешное, так что все расхохотались. Аллин подергал за рукав Анну Михайловну, напоминая о том, что не знает русского, но та по-свойски отмахнулась: «Потом, потом!»

Потом был визит в угрюмое, похожее на оптовый склад здание с усиленной охраной, где в гробу лежал лысый бородач, чей портрет висел вчера на стене. Аллину подумалось, что сегодня они будут по очереди объезжать забальзамированные тела всех местных кумиров, но вместо этого они поехали куда-то за город — уже с третьим шофером, от которого сильно пахло луком и одеколоном, — по таким же заснеженным полям, как в первый день. По мере удаления от столицы Аллин с чувством дурного узнавания (которое чаще встречается в кошмарных снах) примечал пейзажи, памятные по собственной глуши, даром, что детали были иными: русская равнина добавляла зимнему ландшафту толику безнадежности, которая в Америке компенсировалась твердым убеждением о существовании Калифорнии и Флориды. Когда собравшиеся вокруг подразумеваемого пруда ивы сложились вдруг в абсолютно эмблематическую картину родного предместья, его передернуло — стоило лететь через полмира, чтобы вернуться в гнуснейшую из дыр.

За очередным поворотом иллюзия развеялась: перед бледно-голубым зданием с пузатенькими колоннами (так мог бы выглядеть внебрачный сын вашингтонского Капитолия и собачьей будки) собралась небольшая толпа, в которой было особенно много детей; некоторые из них размахивали маленькими красными флажками. Взрослые держали плакаты и транспаранты, на которых было что-то написано кириллицей. «Встречают вас, — пояснила Анна Михайловна. — Скажите речь, но короткую, все замерзли». Для человека, который привык большую часть насущных вопросов решать прямым ударом в челюсть, последние дни прямо изобиловали непривычным. Выбираясь из «Волги», он поскользнулся на льду и чуть не грохнулся, так что Анне Михайловне пришлось поддержать его за локоток — еще один пунктик в самособирающейся коллекции унижений. Слабой компенсацией оказалось то, что речь говорить не потребовалось: всю официальную часть взял на себя краснощекий бодряк в меховой шапке, делавшей его похожим на компактного Кинг-Конга, совершившего несколько шагов по ступеням эволюции. Анна Михайловна, быстро переводившая, не знала, как будет по-английски «опорос» («farrowing», — шепчу я, подсмотрев в словаре, через разделяющую нас пропасть), но смогла объяснить своими словами, премило хихикнув. Отпустив детей, которые мигом сбежали со своими флажками куда-то за кулисы, пошли разглядывать свинарники. Кинг-Конг оказался совершенным энтузиастом своего дела, чувствуя себя среди хряков-пробников, супоросых маток и поросят-отъемышей (все эти термины бедной Анне Михайловне приходилось переводить) словно отец семейства, с той только разницей, что обычному отцу нечасто приходится обсуждать пищевую пригодность своего потомства.

Погуляв среди свиней формата ин-кватро и ин-октаво, перешли к свиньям ин-фолио — могучему кабану-производителю по кличке Канцлер, при жизни достигшему райского блаженства (вся его биография состояла из бесконечного вкушения отборной нелимитированой пищи и небрежного огуливания свиноматок) и не уступавшей ему габаритами родоначальнице новой породы абрамцевская пегая. Эта многократно титулованная свинья, названная в честь британской королевы Елизаветой II, принимала гостей с ленивым достоинством прототипа, но, поглядев на них маленькими живыми глазками, выбралась все-таки из своего угла и подошла к загородке, чтобы ей почесали за ухом: Кинг-Конг сообщил, что американский визитер пришелся ей по вкусу.

Имел место и обратный эффект: на последовавшем за экскурсией пиршестве все блюда (за исключением десерта) были из свинины. Аллину трудно было поддерживать разговор на главную тему, но Кинг-Конг, как и все энтузиасты, с удовольствием монополизировал застольную беседу, порою, впрочем, сбиваясь в слегка макабрический тон, поскольку при очередных фиоритурах повествования оказывалось, что прославляемый покойник был одновременно и главным блюдом на поминках.

Возвращаясь в гостиницу, Анна Михайловна предупредила, что завтра вечером назначен концерт, так что она заедет около пяти. Достаточно ли будет электрогитары, учитывая, что рояль на сцене и так имеется? Требуется ли аккомпанемент? Нужны ли ноты? С последним вопросом возникло сугубо лингвистическое затруднение, так что несколько минут ушло на дискуссию, в которой принял участие и шофер. Наконец, Аллина, переполненного впечатлениями, свининой и дурными предчувствиями, высадили у главного входа в «Космос», а Анна Михайловна поехала хлопотать.

Надежды на то, что с возвращением на привычные рельсы одолевавший его последние дни морок развеется, не оправдались. Здание, куда они приехали сереньким ранним вечером следующего дня, не было ни клубом, ни баром, а чем-то таким, чему в предыдущей его жизни не находилось и аналога: кинотеатром без экрана, церковью без алтаря. «Волга» припарковалась у черного входа, в который пришлось долго сначала звонить, а потом и стучать: на стук выглянул укутанный в тряпки сторож в толстых очках, скрепленных изолентой, после долгих переговоров открывший наконец дверь. На шум прибежал бородатый парень одних с Аллином лет и, с любопытством на него поглядывая, провел в пустоватую комнату, где в углу стояла серебристая склеенная из картона ракета с красными звездами и сильно пахло мышами. «Вот здесь можете посидеть подготовиться к выступлению», — сказала ему Анна Михайловна и вышла вместе с парнем. Аллин уселся на горестно пискнувший стул и пожал плечами. В окно лезли голые ветки какого-то дерева.

Как выяснилось, из-за череды накладок концерт оказался сборным — и перед Джи-Джи должны были выступать танцоры, фокусник, гипнотизер — и чуть ли не дрессировщик. Анне Михайловне неоткуда было знать, что полтора месяца назад в Детройте ее подопечный сломал обе руки администратору бара, узнав, что на разогреве будет играть неприятная ему группа, поэтому она сообщила ему об этом с легкой гримаской как о не слишком приятном, но и не фатальном обстоятельстве. Забавно, что и он отнесся к этому так же: оказалось, что вся кипучая энергия злости, двигавшая его последние годы, куда-то ушла. Для того чтобы впадать в нужный подвид экстатического транса, ему нужна была соответствующая обстановка — без нее в мозгу не возникали те волны, что рождали резонанс второго порядка в сознании слушателей: так камлающий в тени косматой ели среди благоговейной паствы шаман вряд ли сможет повторить свою ворожбу с академической кафедры перед зрительным за-лом, заполненным этнографами и антропологами.

Что-то в этом роде пришлось, увы, испытать и Аллину: не успели затихнуть аплодисменты после выступления гипнотизера Сильверсвана Грамматикати, как развязный ведущий, похожий на престарелого пингвина, объявил, что следующим номером выступит американский артист оригинального жанра и, натужно хлопая, словно охотясь за невидимой молью, пятясь, удалился за кулисы. Аллин вышел на сцену; все тот же самый парень подал ему гитару, подключенную к усилителю неизвестной модели. Ему и раньше случалось играть без саундчека, но очень давно, года четыре назад, в Айове, когда трое других участников группы отправились заправиться перед концертом и нелепейшим образом заблудились. Зал был ярко освещен. Сперва ему показалось, что все сидящие там и мужчины и женщины одеты в униформу (после виденного за последние дни его бы это не удивило), но, присмотревшись, он понял, что все дело в излюбленной русскими серо-коричневой гамме. В основном это были люди в возрасте от пятидесяти и старше:


Аллину неоткуда было знать, что билеты распределяли через профкомы и домовые комитеты (собственно, он и слов таких не знал, да и некому было объяснить все хитросплетения позднесоветской жизни). Кто-то смотрел на него с интересом, кто-то уже дремал, может быть, утомленный предыдущими номерами: все-таки дрессированные собачки, выступавшие перед гипнотизером, были чудо как хороши. «А смотри, как он похож на нашего Вову», — громко сказала одна старушка из первого ряда другой, но та, незаметно выключившая свой слуховой аппарат во время рукоплесканий, оставалась в блаженной тишине.

Спеть ему нужно было, как выяснилось прямо перед выступлением, одну единственную песню. Наверное, стоило бы, учитывая возраст зрителей, подготовить что-то особенное — в его постоян-ном репертуаре было около тридцати треков, но в каждом, без преувеличения, были слова, решительно неудобные в печати. С другой стороны, вряд ли в этом зале кто-то знал английский. Взяв два аккорда, он услышал, что гитара настроена и с легким теплым чувством подумал про парня, который ему ее передал. Многоочитый зал смотрел на него со сдержанным недоумением. Ловя и не находя привычного воодушевления, он запел один из главных своих хитов — то, под что содрогались, извиваясь в Нью-Йорке и Нью-Джерси, Коннектикуте и Техасе:

Everybody’s got somewhere to go


I’ve got nothing’ but this dirty hole


Everybody’s going’ out tonight


I’m staying here and outta sight


Yeah, fuckin’ the dog.

— Вы действительно любите животных? — спросила, хлопая ресницами, Анна Михайловна, когда они возвращались в гостиницу.

Загрузка...