36

– Аминь! – твердо сказал митрополит Ловохишвили и, троекратно перекрестившись, поднялся с колен.

Наместник Папы в последний раз оглядел чанчжоэйский храм изнутри и, отгоняя грусть, вышел на свежий воздух. Возле каменной ограды его поджидал груженный всякой утварью автомобиль.

– Эй! – обратился Ловохишвили к пожилому монаху. – Саженцы от синей яблони погрузили?

– Так точно, – ответил монах.

– Вот и славно, – подумал про себя митрополит. – Всяко в жизни может еще случиться, а у меня яблочки наготове!" Митрополит втиснулся на заднее сиденье и, перекрестив сквозь открытое окно храм с его окрестностями, велел шоферу трогать.

Уже выезжая за город, митрополит разглядел в веренице всяческих подвод и повозок авто губернатора Контаты. Автомобиль главы города часто тормозил, загораясь задними фонарями, стараясь не наехать на пеших эмигрантов.

– Смотри-ка! – воскликнул Ловохишвили. – И чан с собою прихватил!

И действительно, на крыше машины, к багажнику, был намертво привязан чан, в котором еще несколько дней назад варился целительный компот из синих яблок.

– Варенье будет варить в отставке!..

В свою очередь губернатор Контата наблюдал впереди себя машину г-на Персика.

Отчего-то на душе бывшего главы было радостно, несмотря на то что, по сути дела, он покидал свое детище – славный город Чанчжоэ.

Г-н Персик переключал рычаг скоростей, говоря себе, что жить нужно только в столице. И не обязательно в российской!

Г-н Туманян путешествовал с семейством Лизочки Мировой. Сама Лизочка находилась в машине вместе с ним, своим будущим мужем, и папенькой, а будущая теща Вера Дмитриевна наслаждалась отдельным автомобилем, в котором, однако, было тесновато от всяких баулов и чемоданов. Чуть впереди двигался еще один автомобиль, набитый поклонниками Лизочки, и Вера Дмитриевна не совсем понимала такое их влечение.

– Ведь девушка выходит замуж! – удивлялась она. – Прилично ли это?

Про себя Вера Дмитриевна решила, что, когда жизнь наладится вновь, она весь ее остаток посвятит игре на бирже.

Если бы было возможно взглянуть на чанчжоэйскую дорогу с высоты птичьего полета, то представилась бы такая картина. Тысячи человек с ручной кладью, сопровождая повозки, нагруженные скарбом, двигались в одном направлении. Между пешими сновали автомобили, принадлежащие высшим слоям чанчжоэйского общества.

Над дорогой поднялось огромное облако пыли, и все мечтали о дожде.

Шериф Лапа, одуревший от толчеи и напряжения, по неосторожности наехал своим – флешем" на какого-то мещанина и сломал тому руку. Мещанин отчаянно завопил на всю округу, был взят шерифом в салон авто, да так и пропутешествовал с блюстителем закона всю дорогу.

В колонне также можно было различить автомобили г-на Бакстера, генерала Блуянова, господ Смитов, зажиточных купцов, редакторов газет и прочих личностей, спешащих добраться туда, кто куда для себя определил.

И только корейцы не путешествовали вместе со всеми. Они дождались, пока последний из русских не скроется из виду, и только тогда вышли. Стройными колоннами, соблюдая порядок, в полной тишине колония корейцев покинула город.

Они оставили после себя убранные дома и начисто вымытые квартиры. Корейцы не громили того, что не могли увезти с собой, а, наоборот, всюду оставили записочки тем, кто, может быть, поселится в их жилищах. Текст записочек был повсеместно одинаков: – Пользуйтесь всем имуществом по своему усмотрению!" В магазинах, на прилавках остались продукты длительного хранения, в ателье висели недошитые костюмы, а в пустых чайных все было готово к приему посетителей.

Корейцы ушли достойно, и было в их исходе что-то торжественное и печальное.

Весь вечер этого дня Генрих Иванович проездил с Джеромом по Чанчжоэ. Они частенько останавливались возле какого-нибудь дома и стучались в парадные двери. Им никто не открывал, и тогда они входили внутрь, оглядывая брошенные жилища. В домах мещан они видели одну и ту же картину: сломанная мебель, разбитые светильники и посуда…

Уже совсем поздним вечером они заметили идущую по дороге женщину.

– Мама, – сказал Джером.

– Значит, не все уехали. Хочешь, остановимся? – предложил полковник, а про себя подумал, что вот она идет, Евдокия Андревна, мадмуазель Бибигон, мать дюжины детей, лишенная памяти.

– Нет, – отказался мальчик. – Останавливаться не будем.

– Как знаешь.

Они еще немного поездили по городу, так больше никого и не встретив.

– Ночевать будешь у меня? – спросил Генрих Иванович.

– Нет… Знаешь, мне всегда хотелось проснуться как-нибудь утром и обнаружить, что город пуст. Так интересно – никого нет, иди куда хочешь, бери что хочешь!

– Где тебя высадить?

– А прямо здесь.

Шаллер остановил автомобиль и высадил Джерома на главной площади.

– Приходи завтра. Пойдем на речку купаться.

Мальчик кивнул и пошел своей дорогой, не оглядываясь.

Генрих Иванович ездил по городу почти всю ночь.

Было невероятно тихо и тепло. Полковник не понимал, что заставляет его с таким упорством кататься по пустому городу. Он ничего и никого не искал, просто объез– жал улицу за улицей, испытывая в груди какую-то сладость, легкую истому, которая могла пролиться двумятремя слезами грусти.

Генрих Иванович вернулся домой почти на рассвете.

Он заварил себе чаю и уселся на веранде.

– А в летописи ничего не говорится о чанчжоэйском землетрясении, – подумал полковник. – Значит, его не было. А если не было землетрясения, значит, не погибли мои родители и, следовательно, их тоже не было на этом свете. А значит, не было меня. Я никогда не существовал!.. А если я не существовал, то, значит, у меня не было жены!" Он вспомнил Белецкую, и ему вдруг показалось, что все это было так давно – их первая близость, феминизм Елены, коннозаводчик Белецкий, погибший от удара копытом любимого жеребца, и пожар, унесший все сбережения Шаллера.

– А может, этого всего и не было?" – подумал полковник.

Он задремал, сидя в кресле, и приснился ему силач Дима Димов, говорящий: «Это не просто гири, это гири Димы Димова! Это гири Димы Димова!!! Слышишь, Димова!!!» Генрих Иванович проснулся от грохота. Сначала он не понял, что происходит, вскочил с кресла, заметался со сна, а когда взглянул на небо и увидел в нем, во всех его просторах, сияние, трепещущее и огнедышащее, вдруг в голове прояснилось, он рухнул на колени и закричал под облака:

– Лазорихиево небо! Возьми меня! Не оставляй меня здесь! Прошу же тебя!

В небе раскатисто загремело, полыхнуло пожаром и пошел дождь.

Генрих Иванович бежал по дороге, освещенной сиянием, и шептал:

– Возьми меня! Я буду твоим учеником! Я буду твоим послушником! Я ни на что более не претендую! Возьми же меня!

Запыхавшийся и обессиленный, он остановился возле мемориала святого Лазорихия, продолжая шептать:

– Да что же это делается, что происходит!

Ноги внесли его внутрь землянки, он упал на какие-то тряпки и потерял сознание.

А между тем небо все более разгоралось, полыхая плазмой и плюя огнем. Где-то в его огненных недрах зарождался ураган. Он уже не был, как когда-то, юным и глупым. Он возмужал в своем одиночестве и вечном скитании. Он выл под черными тучами и, казалось, слышалось в его вое: – Протубера-а-на-а!" Ураган обрушился на город в его предрассветный час. В нем была такая могучая сила, такой напор, что стены построек не выдерживали и обваливались, превращаясь в песок и пыль. Все в природе стонало и выло, перемешиваясь крышами домов и деревьями, кирпичами от рухнувшей Башни Счастья и выплеснувшейся из берегов речкой.

– А-а-а! – закричала в ужасе Евдокия Андревна, погибая под обломками собственного дома. – А-а-а! – пронесся над городом крик самой великой жены всех времен.

Все корпуса куриного производства рухнули в одно мгновение и были спрессованы с глиной и черноземом. Погибающий город скрежетал и корчился в последней своей агонии, и не было в этом мире ничего, что могло его спасти.

Ураган бушевал двое суток. И когда он, обессиленный разрушениями, закрутился в последнем штопоре и убрался куда-то в недра вселенной, над местом, на котором стоял город, пролился в последний раз дождик… В степи редко идут дожди…

Легкий ветерок, кружащий над песками, пахнул какой-то сладостью. Эта дурманящая сладость распространялась повсюду, забираясь под каждую песчинку, под каждый камушек.

Генрих Иванович проснулся в землянке святого Лазорихия, и голова его была чиста и легка. Он впитал в себя сладость забвения и теперь пытался вспомнить, кто он такой.

– Кто же я? – задавался вопросом полковник. – Как меня зовут?.. Ах, ничего не помню! Совсем ничего!.." Он встал на четвереньки и обшарил землянку. В самом темном ее углу наткнулся на какую-то книжицу, схватил ее и вылез наружу. Там он зажмурился от солнца и бескрайней степи. Привыкнув к свету, открыл книжицу и прочел на титуле начертанное карандашом:

– Принадлежит Мохамеду Абали – пустыннику".

– Ах да! – вспомнил Шаллер. – Меня зовут Мохамедом Абали. Я – отец-пустынник, отшельник".

Мохамед Абали успокоился оттого, что все встало на свои места, вновь забрался в землянку и вылез оттуда уже с кружкой. Сыпанул в нее горсть песка и поставил на камень, ожидая чудесного появления воды.

Внезапно пустынник услышал чье-то почавкивание. Он обернулся и увидел лося.

Юный лось жевал сухую траву, не обращая внимания на человека.

– Ну вот и хорошо! – обрадовался отшельник. – Все-таки живое существо рядом.

Он полюбовался красивым животным и вновь ушел в землянку, теперь уже надолго, чтобы обдумать проблемы бытия.

– Бытие – есть обратная сторона небытия! – рек Мохамед Абали и, довольный началом мысли, закрыл глаза.

Над степью плыл воздушный шар. Он был сделан из голубиной кожи, потрепанной от времени.

Из корзины, сплетенной из виноградной лозы, на степные просторы с удивлением взирал физик Гоголь. Он то и дело сверялся с компасом и ничего не мог понять.

– Да где вы, черт возьми?! – вопрошал с высоты физик. – Куда вы запропастились?! Есть здесь кто-ни-будь?! – закричал Гоголь. – Я, кажется, счастье нашео-о-л!..

Юный лось безразлично задрал к небу голову, а потом вновь опустил ее к земле. Юный лось безразлично задрал к небу голову, а потом вновь опустил ее к земле.

Загрузка...