— Эрна Генриховна, миленькая, умоляю, одолжите двадцать пять рублей, — сбивчиво затараторила Леля. — Только маме не говорите, мне очень, очень нужно!
Она догнала Эрну Генриховну возле подъезда, когда та возвращалась домой из больницы.
Стояла, схватив ее за рукав, розовая, хорошенькая, глаза горят, губы полуоткрыты — хоть картину пиши с нее!
— Зачем тебе двадцать пять рублей? — спросила Эрна Генриховна, поймав себя на том, что невольно любуется Лелей, до чего все-таки хороша! — Новую тряпочку захотелось?
Леля не дослушала ее.
— Очень нужно, уж поверьте, Эрна Генриховна!
— А зачем? — не отставала Эрна Генриховна.
Леля поняла, что Эрна Генриховна не успокоится, пока не узнает правды.
— Говорят, в Марьинском мосторге не то французские духи выбросили, не то бельгийские сумочки...
— А чего тебе больше хочется — духи или сумочку?
Леля помедлила, мысленно выбирая.
— И то и другое, — призналась чистосердечно. — Если бы вы знали, до чего хочется!
— Знаю, — сказала Эрна Генриховна. — Сотни хватит на все про все?
Леля взвизгнула от радости:
— Спрашиваете!
Потом мгновенно стала серьезной.
— Только я буду отдавать по частям, не сразу. Ладно?
— Как хочешь.
— И не раньше чем через два месяца.
— Я на все согласна, — сказала Эрна Генриховна. Пользуйся моей добротой...
Обернулась, поглядела вслед Леле. Бежит, крепко зажав в ладони заветную сотню. Должно быть, помчалась в этот самый Марьинский мосторг, где будет сражаться с другими модницами не то за французские духи, не то за бельгийскую сумочку.
И будет вся лучиться радостью, если сумеет урвать хотя бы одно из мосторговских сокровищ.
Как мало, в сущности, нужно человеку для счастья. Флакон духов? Или колготки? Или нарядная косынка? Или еще что-нибудь в этом роде?..
«Илюша сказал бы: чего это ты, старуха, чем свои мысли занимаешь», — подумала Эрна Генриховна и стала решительно подниматься по лестнице — лифт привычно бездействовал.
Она открыла дверь, обвела взглядом комнату. Все кругом блестит, все чисто, надраено от пола до потолка. Ломкая белоснежная скатерть на столе, цветы в вазе, сервант и стулья протерты особым, принесенным Илюшей составом. Паркет сиял, хоть глядись в него. Илюша говорил: «Мне бы матросом быть, никто бы меня не перещеголял!»
Она сняла пальто, глянула на себя в зеркало. Усмехнулась не без горечи: «Старая? Во всяком случае, достаточно пожилая...»
Смотрела на свои гладко, волосок к волоску, причесанные волосы, на лоб в морщинах, на маленькие твердые глаза.
Да, ничего не скажешь, пожилая, даже старая. Подумала о том, что, когда умрет, на похоронах о ней будут говорить: «Старейший врач», «Самый старый наш работник».
К чему думать о смерти? Вот уж чего нельзя никоим образом предотвратить, думай о ней или не думай...
Впрочем, она понимала, почему ей в голову пришли нынче такие вот мысли. Обычно она никогда не думала о смерти. Во всяком случае, даже мысленно не желала представить себе тот час, который неминуемо придет когда-нибудь.
Когда-нибудь. Это может случиться очень не скоро, и так может быть, разве нет?
Но сегодня мысли о смерти все время приходили в голову. И она понимала: это из-за Скворцова.
Скворцов, старый ее пациент, неожиданно умер. Ровно три недели назад ему сделали операцию. Все прошло хорошо, даже лучше, чем можно было ожидать. Скворцов носил камни в желчном пузыре около десяти лет. Время от времени являлся к ней на консультацию, спрашивал с притворной небрежностью.
— Ну, как там мои алмазы, не просятся наружу?
Она отвечала каждый раз одинаково:
— Пока вроде все спокойно, но помните, вы носите в себе бомбу...
— Замедленного действия, — подхватывал он. Она говорила по-прежнему серьезно:
— Бомба есть бомба, этого забывать нельзя!
Он успокоенно смеялся:
— Вы пугаете, а мне не страшно. Вот так именно Лев Толстой говорил о Леониде Андрееве: он пугает, а мне не страшно...
— Все-то вы знаете, — шутила она, а он соглашался не без горделивого тщеславия:
— А как же! Мы люди шибко начитанные...
Был он осанистый, седоголовый, с большим белокожим лицом, сероглазый, отлично воспитанный. Даже сестрам и нянечкам целовал руки и, если просил что-либо: утку, стакан воды, лекарство, — постоянно извинялся и не уставал повторять:
— Пожалуйста, простите, вам не трудно?..
Три недели назад во время дежурства Эрны Генриховны его привезли в больницу. Эрна Генриховна спустилась к нему в приемный покой. Он полулежал на стуле, рядом стояла дочь, держала его за руку. Завидев Эрну Генриховну, он попытался было привстать, но внезапно резко побледнел и рухнул обратно на стул.
— Сидите, — строго приказала Эрна Генриховна. — Сейчас определю вас.
Он слабо улыбнулся, попробовал пошутить:
— Видать, мои алмазы тронулись с места...
Эрна Генриховна не ответила ему, позвонила завотделением, дежурному анестезиологу, провела короткое совещание. И было решено, не откладывая на утро, оперировать.
Оперировал завотделением доктор Высоцкий, она ассистировала ему. Высоцкий, хмурый, желчный, бросил ей через плечо:
— Камней уйма...
— А вы ожидали монгольскую пустыню? — не могла не съязвить Эрна Генриховна.
Все прошло нормально. И сердце не отказало ни разу, и давление оказалось на уровне.
На следующий день к вечеру Эрна Генриховна явилась к Скворцову, раскрыла ладонь. В ладони горсть камней серовато-желтого цвета.
— Вот они, ваши алмазы, любуйтесь...
Скворцов только-только начал приходить в себя, Изумленно вгляделся в камни:
— Неужто это они и есть, мои мучители?
Потом попросил отдать их ему, он отполирует их как следует и сделает четки, будет перебирать четки, вспоминать о том, что было.
— Вам сейчас не о четках следует помнить, а пить боржом, — строго сказала Эрна Генриховна.
И когда на следующее утро к ней пришла его дочь, она повторила еще раз:
— Ему нужен боржом!
Дочь Скворцова, худощавая, рано увядшая блондинка с прозрачной, желтоватой кожей и бледно-голубыми глазами, похожая на постаревшего ангела со старинной открытки, слушала ее и кивала:
— Да, да, понимаю...
Он уже поправлялся, уже ходил по коридору, кутаясь в чересчур широкий для него застиранный фланелевый халат. Иногда присаживался в коридоре возле телевизора, с интересом смотрел различные передачи, но в то же время строил из себя пресыщенного эстета, небрежно цедил:
— Нет, друзья мои, как хотите, а это не искусство...
Очень хотел, чтобы к его словам прислушивались, чтобы ценили его мнение. Был несколько честолюбив, ну и что в том такого?
Был... Странное дело, только что вышагивал по коридору, отпускал не всегда смешные остроты, как он называл их, «мо», вынимал из холодильника бутылку боржома, наливал боржом в стакан, умоляюще поглядывал на Эрну Генриховну: «Голубушка, домой хотца, когда?» — садился за стол в палате, со вкусом разворачивал свежую газету. Он любил читать газеты первый, потом уже давал читать другим.
«Странное дело, — размышляла Эрна Генриховна, по-прежнему стоя у зеркала, глядя в него, но уже не видя себя. — Казалось бы, за долгие годы и на фронте, и здесь, на гражданке, можно было бы привыкнуть к смерти. Я же врач, скольких мне пришлось провожать в последний, как говорится, путь! Разве я переживала когда-нибудь так, как сейчас? Можно подумать, что Скворцов был мне близким человеком? Что он, мой родственник или я дружила с ним давно? Нет, нет и нет! А вот, поди ж, казалось бы, еще один летальный исход, еще один среди остальных, но не могу примириться. Не могу, и все тут!»
Ей вспомнилась дочь Скворцова, ангелок с бледно-голубыми глазками. На этот раз глазки были красные, опухшие.
— Как же так? — спрашивала она. — Папа был уже совсем хороший... — Губы ее дрожали, по щекам катились слезы.
Нянечка Домна Петровна, дольше всех работавшая в больнице, сказала, глядя на нее:
— Как ни говорите, дороже отца у нее никогошеньки на всем белом свете...
— А вы откуда знаете? — удивилась Эрна Генриховна.
Домна Петровна взглянула на нее светлыми, утонувшими в морщинах глазами.
— Откуда? Откуда. От разговора.
— Какого разговора? — не поняла Эрна Генриховна.
— Самого простого. Говорила с дочкой, все как есть поняла...
Домна Петровна вздохнула от глубины души и поплелась по коридору в угловую палату, откуда уже доносился чей-то настойчивый, долгий звонок.
«Она говорила, а вот я ни разу не удосужилась, — подумала Эрна Генриховна, провожая глазами старуху. — Я всегда как-то сверху вниз смотрела на эту поблекшую худышку, а ведь у нее своя жизнь, свой мир, дорогой и нужный лишь для нее, и свои какие-то печали, и радости, и горести. Домна Петровна поговорила с нею и все узнала о ней и поняла ее так, как следует понимать другого человека, а я, а мне до нее не было дела, не было и нет...»
Эрна Генриховна еще раз посмотрела в зеркало и увидела свои тугие, хорошо промытые щеки, маленькие в коротких ресницах глаза.
«У Илюши тоже короткие ресницы, — подумала она. — Но на этом наше сходство кончается, он другой, с ним легко. Как это Валерик сказал о нем? Рукастый мужик. Он не только рукастый, он теплый. И он всех жалеет...»
Она провела ладонью по своим волосам, нахмурилась, потом лицо ее прояснилось. Подумала о том, что как ни говори, а ей повезло: встретила, пусть даже и поздно, хорошего, прекрасного человека, который любит ее, немолодую, некрасивую, по правде говоря, жестковатую, неженственную. А он любит. Он сказал ей однажды:
— Мы будем стареть вместе.
Таша, старая фронтовая подруга, как-то спросила:
— Он в самом деле искренний?
И она, Эрна Генриховна, ответила уверенно, непоколебимо:
— В самом деле, безусловно.
Он оказался легок на помине. Вдруг вырос рядом с ней.
— Вот и я, — сказал, — привет!
Она изумленно воззрилась на него:
— Это ты? Неужели?
— Собственной персоной. А что в том такого, позволительно спросить, поразительного для тебя?
— Я не слышала, как ты вошел.
— Ты о чем-то задумалась. О чем же?
— Ни о чем, а о ком. О тебе.
— И что же? — спросил он. — К какому в конце концов пришла выводу?
— В общем, к положительному.
Он засмеялся, но тут же разом оборвал смех.
— Что с тобой, Эрна?
— Со мной ничего.
— Ну, я-то вижу, говори, что случилось.
— Со мной ничего, — повторила она. — Умер Скворцов, сегодня ночью, как раз в мое дежурство.
Его лицо мгновенно стало серьезным.
— Скворцов? Это тот, кто лечился у тебя чуть ли не в течение десяти лет?
— Он самый. Лет восемь подряд бывал у меня, недавно мы его оперировали, и вот...
Он взял ее руку в свои ладони, поднес к губам, но не поцеловал, а стал тихо дуть, словно пытаясь согреть с мороза. Она глянула на его озабоченно склоненную голову, и на миг стало словно бы легче.
— Пойдем сядем, — сказал он. Обнял ее, осторожно усадил на диван. Сам сел рядом с нею. — Что было, то было. Не мучайся, не грызи себя.
Эрна Генриховна заплакала, прерывисто повторяя сквозь слезы:
— Пойми, я думала, что все самое страшное позади... Все позади... все, все...
Он молчал, только гладил ее по голове и по плечу.