Лелин отец был репортером одной из московских газет. Свои репортажи и корреспонденции он обычно подписывал лаконично и, как ему казалось, впечатляюще: «Семен Ли».
В миру его звали Семен Петрович Лигутин. Был он уже немолод, сорок пять, не меньше, репортером работал лет двадцать, однако все еще лелеял мечту стать писателем. И не просто писателем, а знаменитым, чтобы его знали решительно все — и взрослые и дети, чтобы на улице, когда он шел, его узнавали все встречные и говорили друг другу: «Смотрите, сам Лигутин...»
Репортажам, по его мнению, хорошо соответствовал псевдоним Семен Ли, а писатель, да еще знаменитый, должен был подписывать произведения собственной своей фамилией.
Поначалу, еще учась в старших классах школы, он писал стихи.
Стихи его были, как правило, посвящены любви, реже — дружбе, еще реже — ревности. Он часто влюблялся, впрочем, быстро остывал и снова влюблялся и снова остывал...
Лет семнадцати от роду он влюбился в соседку по дому, продавщицу овощного магазина Клаву Чебрикову, сочную, рубенсовского типа рыжеволосую толстуху. Часами ходил по двору, поджидая Клаву, а когда она являлась, нагруженная тяжелыми кошелками (соседи говорили про нее, что она снабжает овощами, маринадами, соленьями не только себя, но и всю свою родню, подруг и кавалеров), подбегал к ней, хватал кошелки и провожал Клаву до ее квартиры. Иногда она приглашала его к себе.
— Заходи, будем чай пить...
Белолицая, тугая, словно калач, распустив по плечам тяжелые рыжие волосы, она разливала чай в чашки, резала пирог, опускала в его чашку ломтик лимона. Рукав стеганого ярко-зеленого халата поднимался кверху, рука Клавы, чуть розовая, в осыпи веснушек, с ямочками возле локтя, была вся на виду.
У Семена кружилась голова, он глотал горячий чай, обжигаясь и не ощущая ничего, кроме одного могучего, одолевавшего его желания схватить Клаву, прижать к себе и целовать ее волосы, плечи, ямочки возле локтя, каждую, самую маленькую веснушку.
Он посвящал ей стихи, но стеснялся читать, инстинктивно чувствуя, что стихи эти могут ей не понравиться. Однажды все-таки осмелел и прочитал восемь строчек, посвященных ей:
Зеленый луч тревожит синеву,
Последний луч последнего заката.
Я, может быть, последний год живу,
Еще жива в душе моей утрата
Всех радостных и добрых дней,
Которых нет ни ярче, ни светлей.
Лишь ты одна звездой во мраке светишь,
О самая прекрасная на свете!
Стихи Клаве понравились.
— Очень трогают, — сказала, — просто за сердце берут... — Выпуклые голубые, с поволокой глаза ее наполнились слезами. — Подумать только, такой молоденький, а уже столько всего пережил...
Семен был человек справедливый и без нужды никогда не лгал.
— Ну, — сказал он, — не так уж я много пережил...
— Ты же сам пишешь, что утратил радостные дни...
Семену стало совестно, в конце концов, нельзя же играть на жалости, надо, чтобы тебя любили потому, что ты приятен и желанен, а вовсе не потому, что вызываешь жалость и слезы...
— Это все неправда, — сказал он, — никого и ничего я не терял, это поэтическое преувеличение...
Клава мгновенно успокоилась:
— Тогда другое дело...
Как-то она спросила его:
— Можно твои стихи петь, как песню?
— Можно, — ответил Семен, с обожанием глядя в ее круглые наивные глаза, подчерненные карандашом «Живопись».
Она откашлялась и начала петь тонким, визгливым голосом на мотив довольно заезженного романса, но тут же сбилась с ритма и замолчала.
Клаве суждено было стать первой любовью Семена. Она была добра, уступчива и, главное, ни на что не претендовала и ничего от него не требовала.
Когда Семен как-то заикнулся о том, что мечтает на ней жениться, она долго, со вкусом хохотала, по щекам у нее от смеха потекли черные слезы, а она все продолжала смеяться, хотя от размазанной туши щипало глаза.
Отсмеявшись, сказала:
— Дурачок ты мой ненаглядный, во-первых, я для тебя старая, ты еще в армии не служил, а мне уже двадцать шестой с марта пошел, во-вторых, твоя мама никогда не согласится!
— Я уговорю ее, — страстно воскликнул Семен.
Клава сказала коротко, как отрезала:
— Меня тебе не уговорить...
При всей ее мягкости и покладистости, она была непостоянна, как майский день.
Вскоре Семен стал замечать, что она все позже возвращается домой с работы, а однажды и вовсе не пришла ночевать...
Он переживал, спал с лица, стал хуже учиться. Стихи писал самого что ни на есть мрачного толка:
Я знаю, впереди могилы
Холодный мрак, и это все.
Любимая меня забыла,
Как забывают утром сон.
Как забывают о вчерашнем,
О прошлом и ушедшем сне.
Мечты, мечты, где сладость ваша?
Ушли навек, и нет их, нет...
Он перечитывал эти строки, и сердце его сжималось от боли.
Мама Семена, энергичная, волевая дама, лучшая общественница домоуправления, ее стараниями были созданы при доме детская площадка и библиотека, сокрушалась:
— Бедный мальчик! Из-за этой дряни он решительно потерял голову...
«Этой дрянью» мама Семена стала называть Клаву Чебрикову с тех самых пор, как Клава начала пренебрегать ее сыном. До того мама была, в общем, довольна. Само собой, ни о какой женитьбе не могло быть и речи, но почему бы юному, полному сил мальчику не поухаживать за женщиной, в достаточной мере привлекательной и лишенной предрассудков, к тому же знающей жизнь как она есть?
Лучшая общественница домоуправления гордилась тем, что и сама лишена каких бы то ни было предрассудков и обладает широким взглядом на многие явления жизни.
А Семен все-таки подстерег Клаву, битых два часа простояв на холодной лестничной площадке возле входной двери, ведущей в Клавину квартиру. Едва завидев ее, он ринулся к ней, схватил за руку:
— Клава, почему ты избегаешь меня? За что ты на меня сердишься?
— Да не сержусь я на тебя, — спокойно ответила Клава.
— Сердишься! — настаивал Семен. — Скажи, за что?
— Ладно, — промолвила, сжалившись над ним Клава, — идем ко мне...
Войдя с ним в свою комнату, сказала:
— Что тебе, дурачок, от меня надо? Я же тебе еще раз говорю: я старая для тебя, понял?
— Нет, — сказал Семен, — нисколько ты не старая, я люблю тебя.
Его похудевшее, осунувшееся лицо казалось особенно юным, несчастным. Клава вздохнула, белая полная рука ее легко легла ему на плечо.
— Не могу я без тебя, — пылко продолжал Семен.
— Сумеешь, — сказала Клава, — все на земле проходит.
Семен хотел было возразить: моя любовь к тебе никогда не пройдет, никогда не кончится, но она неторопливо начала снова:
— Я, наверное, скоро замуж выйду...
— За кого? — упавшим голосом спросил Семен.
— Там, за одного, ты не знаешь. Солидный человек, с положением, умный и очень образованный.
— Кто он? — продолжал настаивать Семен.
— Кто бы он ни был, ты же его не знаешь...
— А все-таки?
— Он завсекцией магазина электротоваров, очень культурный мужчина, ты бы на него поглядел. И тоже стихи пишет...
Это было последней каплей, доконавшей Семена. Завсекцией магазина электротоваров женится на Клаве, к тому же является очень культурным мужчиной и пишет стихи...
— Хорошие стихи? — грустно спросил он.
— Хорошие, — ответила Клава, — очень хорошие.
Семен решил пойти дальше, спросил:
— Лучше моих?
— Лучше, — не задумываясь, сказала Клава.
— Тебе же вроде нравились мои стихи?
Она кивнула.
— Нравились, а как же, само собой, нравились, только не все, вот ты, к примеру, пишешь: «Зеленый луч тревожит синеву». А разве бывают зеленые лучи? Это же неправда!
Семену почудилось, что он убит наповал. Он понял в этот миг, что потерял Клаву навсегда, что она уже говорит не своими словами, а послушно повторяет чужие, должно быть, того самого завсекцией магазина электротоваров, культурного, образованного мужчины, к тому же пишущего стихи...
Он повернулся, не говоря ни слова, пошел к двери, и Клава не остановила его.
Но летом, когда Семен провалился на вступительных экзаменах на факультет журналистики МГУ, он думать забыл о Клаве, тем более что осенью представилась возможность поехать в археологическую экспедицию, и он отправился в южные районы нашей страны.
А когда вернулся, то поступил учиться на первый курс вечернего отделения филологического факультета педагогического института имени Ленина.
С Клавой ему не суждено было больше встретиться. Она вышла замуж, Семен не уточнял, за кого именно, должно быть, за того самого завсекцией магазина электротоваров, и переехала к нему на другой конец Москвы. И Семен не пытался ни видеть ее, ни что-либо знать о ней...
Наверное, и в самом деле все проходит на земле.
Три раза в неделю Семен учился по вечерам, днем работал. Давний друг их семьи — старый московский журналист устроил его в «Вечернюю Москву» внештатным репортером. Семен отличался непревзойденным трудолюбием и старательностью, случалось, с утра до вечера бегал по заданиям редакции, писал заметки об открытии новой библиотеки, о трудовом рекорде знатного производственника, о недостатках в таксомоторном парке, об экскурсии школьников во время каникул по памятным местам Подмосковья...
Когда он впервые увидел свою фамилию напечатанной на страницах газеты, радости его не было конца. Он притащил из редакции десять экземпляров газеты, а его мама купила в киоске еще двадцать, и оба с восхищением вглядывались в напечатанную крупным шрифтом хорошо знакомую фамилию и в который раз по очереди читали вслух заметку Семена, которая называлась «Снова на трудовом посту» и была посвящена старому заводскому мастеру, вернувшемуся в цех, чтобы на общественных началах учить молодых рабочих...
— Красиво звучит, — сказала мама. — «Эс. Лигутин».
— Я буду иначе подписываться, — сказал Семен, — «Сем. Ли», а полностью буду подписываться в других случаях...
— В каких? — спросила мама, но Семен ушел от ответа, это была тайна, принадлежавшая лишь ему одному и никому другому.
На редакционных совещаниях и летучках Семена хвалили. Но, сколько он ни пытался, ему так и не удалось тиснуть в газете ни одного стихотворения, даже самого маленького.
Ответсекретарь, мрачный старик, по слухам, некогда работавший с Власом Дорошевичем, знавший самого дядю Гиляя, отрезал раз и навсегда:
— И без твоих виршей, мой мальчик, обойдемся и проживем...
А Семен между тем поймал себя на том, что постепенно начал охладевать к поэзии. Ему просто-напросто расхотелось писать стихи, и все больше стала тянуть к себе проза. Он написал рассказ о смелом, боевом разведчике, который в новогоднюю ночь приволок целых троих «языков» в свой полк.
Рассказ он приурочил к Новому году, сказалась газетная выучка — готовить загодя материалы к примечательным датам. Рассказ назывался «Новогодний подарок» и самому Семену очень нравился. Особенно нравилось начало:
«Светила луна, и бледный ее свет обливал равнины, щедро покрытые снегом. Мороз крепчал, гремели раскаты дальнобойных орудий, с визгом разрывались гранаты и мины, ухали пулеметы и минометы. Но, несмотря на это, смелый разведчик Алеша Борщев в поисках «языка» полз по-пластунски по ничейной земле».
Однажды, смущаясь, однако стараясь держаться по возможности хладнокровно, он притащил рассказ в редакцию толстого журнала, помещавшуюся в самом центре.
Секретарь редакции, немолодая брюнетка с желтыми зубами и грубым прокуренным голосом, подержала в руке папку с рассказом, как бы высчитывая, сколько она весит, и, не глядя на Семена, сказала, чтобы он пришел за ответом через десять дней, а еще бы лучше через двадцать.
Он явился через двадцать три дня, решив дать редакции фору.
Все это время его не оставляли различные мысли, связанные с рассказом. Само название казалось ему симптоматичным и обнадеживающим. «Новогодний подарок»...
Ему представлялось, как он приходит в редакцию и его немедленно ведут к главному редактору. Главный редактор, известный поэт, чьи стихи Семен заучивал наизусть еще в шестом классе, подходит к нему, обнимает за плечи и говорит.
Что же он говорит?
И тут в ушах Семена звучали всякого рода лестные слова.
«Наконец-то, — восклицал главный редактор, — наконец-то открылся новый яркий талант...»
Или нет, иначе, может быть, он, как поэт, выразится более красочно и метафорично:
«Вот и зажглась новая звезда на нашем литературном небосклоне...»
Или просто и лаконично:
«Вот и явился миру превосходный молодой писатель, и наш журнал открыл его первым...»
Сердце Семена билось тревожно и гулко, когда он открыл дверь и вошел в холодную, слабо освещенную настольной лампой приемную, в которой сидела все та же брюнетка.
Зажав в зубах папиросу, она печатала на машинке, печатала очень быстро, над машинкой вился дымок, казалось, он исходит не от папиросы, а от частого и сильного стука по клавишам.
— Здравствуйте, — сказал Семен неожиданно охрипшим голосом, — я оставил вам рассказ, и вы сказали мне, чтобы я пришел через двадцать дней. Вот я и пришел.
— Здравствуйте, — привычно, не глядя на него, ответила брюнетка, — как ваша фамилия и как называется рассказ?
Погасив папиросу о дно пепельницы, брюнетка начала рыться в кипе рукописей, навалом лежавших на соседнем столе. Только сейчас Семен обратил на них внимание. Боже мой, сколько тут было папок различного цвета и формата!
Семен подумал о том, как много людей пишет рассказы, романы, стихи, повести, и весь этот поток стекается в пять — семь журналов со всех концов страны. И должно быть, каждый такой писатель-одиночка полагает, что он истинный, самобытный, яркий, редко встречаемый талант.
— Одну минуту, — сказала брюнетка, встала со своего места и вышла в другую комнату, тут же закрыв за собой дверь.
Семен мысленно снова взыграл, да, так оно и есть, наверное, все эти папки небрежно брошены на каком-то столе, а его рассказ находится у самого главного редактора, и сейчас он выскажет Семену все те слова, которые Семен втайне рассчитывал услышать.
И надо же было случиться такому — брюнетка вновь появилась в дверях, сказав:
— Пройдите к завпрозой.
Семен шагнул через порог и очутился в небольшом, тесном закутке. За столом сидел худощавый, уже немолодой, что-нибудь лет за тридцать, человек, в ту пору Семену все тридцатилетние уже казались пожилыми, в военной, без погон гимнастерке и, потирая pукой коротко стриженные темно-русые волосы, вопросительно поглядел на Семена.
— Садитесь, — сказал завпрозой, — моя фамилия Герасимов, а ваша как, Лигутин?
Семен кивнул.
— Так, — сказал Герасимов, незамедлительно переходя на «ты», — скажи прямо, был на фронте?
— Нет, — отвечал Семен, — мне же к началу войны было десять лет.
— Я думал, шесть, — усомнился Герасимов.
— Что шесть? — не понял Семен.
— Я полагал, когда увидел тебя, что тебе было тогда не больше шести.
Герасимов раскрыл лежавшую перед ним папку цвета хаки, и Семен узнал знакомую первую страницу с крохотным чернильным пятном на полях.
— Так вот, — сказал Герасимов, похлопывая ладонью по странице. — Стало быть, на фронте тебе не превелось быть, да и по годам ты никак не мог воевать.
— Не мог, — согласился Семен.
— Так какого же беса ты пишешь, что мины разрывались с визгом? Тебе хотя бы раз привелось слышать этот самый визг?
Семен покачал головой.
— То-то же, визжат обычно кошки, если их потянуть за хвост, а мины воют, понял?
— Воют? — переспросил Семен.
— Вот именно. Тоненько и зловеще воют...
Герасимов поднял зеленый колпак настольной лампы, внимательно поглядел на Семена. У редактора было впалощекое, небрежно выбритое лицо, темные, усталые, впрочем, довольно красивые глаза.
— Так как, — спросил Герасимов, — усек, что я говорю?
Глаза его сощурились, узкие, длинные губы слегка раздвинулись в улыбке.
«А он симпатичный», — подумал Семен, ответно улыбаясь Герасимову.
Но тот продолжал уже серьезно:
— Тебе еще рано писать, тем более писать о том, чего ты не знаешь и знать не можешь. Давай начинай изучать жизнь, вглядывайся в то, что тебя окружает...
— Я вглядываюсь, — сказал Семен.
— Значит, еще недостаточно вглядывался, будь более внимательным, и еще я тебе посоветую, читай больше классиков, изучай их манеру, их стиль, особенности языка...
Семен не хотел и все-таки спросил:
— А зачем изучать?
— Потому что, милый мой, у тебя встречаются не только шероховатости стиля и штампы, это уж как водится, но и просто не очень грамотные обороты...
— Дайте пример, — попросил Семен.
Герасимов усмехнулся:
— Сколько угодно. На каждой странице. Вот, хотя бы... — И он прочитал, что называется, с выражением, выделяя слова: «Болтавшиеся на его спине ноги немца не оставляли сомнения в том, что их обладатель напуган до смерти».
— Как, — спросил, — самому-то нравится?
— А что? — неподдельно удивился Семен, — чем плохо?
— А ты вдумайся, милый мой, — продолжал Герасимов, — прежде всего, все это звучит в достаточной мере неуклюже. Потом, как это можно по ногам, которые болтаются на чужой спине, определить, что их обладатель напуган до смерти?
— Они дрожат, — ответил Семен.
Герасимов, наверное, хотел засмеяться, но глянул на Семена, на его расстроенное лицо, и ему стало от души жаль юношу.
Сколько таких вот юнцов, да и людей куда старше, довелось ему видеть в редакции! Сколько их являлось к нему, нерешительных, смелых, упоенных собой и начисто неуверенных, рассчитывавших на быстрый успех, неминуемую славу и дрожащих от искреннего страха...
«Писать о том, о чем знаю, что видел и перечувствовал, — думал Семен по дороге домой, мысленно повторяя советы Герасимова, — а что я, собственно, знаю? Что видел? Учился в школе, потом год в экспедиции, теперь учусь на вечернем. Бегаю по заданиям «Вечерки», вот и все. Невелик багаж...»
Он задумался и не заметил, как наскочил на девушку, идущую навстречу. Девушка поскользнулась, упала. Семен упал на нее, но тут же мгновенно вскочил на ноги, протянул ей руку. Она встала с земли, сердито глянула на него, вдруг улыбнулась. И Семен ответно улыбнулся ей.
Позднее Лена утверждала, что их знакомство началось с падения.
Она часто говорила:
«Женщины во всем обогнали мужчин. Кругом сплошные Изольды, а Тристанов раз-два и обчелся...»
Всерьез утверждала:
«Все хорошие люди произошли от собак...»
Безумно любила собак, особенно беспородных, не могла пройти равнодушно мимо собаки, бежавшей по улице, непременно останавливалась, начинала заговаривать с собакой и после уверяла:
— Меня все собаки понимают, что бы я ни сказала...
У нее была собака по имени Плюшка, когда-то подобрала ее на Трубной площади. Шла из булочной, видит, к водосточной трубе жмется небольшой, на коротких лапах белый пес.
Лена подошла ближе, вынула из хозяйственной сумки бублик, пес отвернул голову. Тогда она отщипнула кусочек сдобной плюшки, и пес с готовностью выхватил кусочек из ее руки.
— Ах ты, плюшка, — сказала Лена, — ты один или ждешь кого-то?
Постояла какое-то время возле собаки, потом спросила:
— Так как, пошли со мной?
И собака пошла рядом с нею, нога к ноге.
Само собой, она немедленно хорошенько вымыла собаку, как только они пришли домой, завернула ее в махровый халат, положила в кресло рядом с батареей центрального отопления и, сев рядом, стала думать, как быть, что делать дальше.
Квартира была не отдельная, вместе с Леной проживала еще одна соседка, тихая старушка, редко выползавшая в коридор и на кухню.
Единственным осложнением был вопрос отпуска, Лена любила во время отпусков ходить в далекие походы, и вот, скажем, предстоит отпуск летом, на кого оставить собаку?
«А, — решила Лена, — обойдусь как-нибудь, авось кто-то выручит...»
Так и вышло. Собака жила у нее шесть с половиной лет.
За эти годы Лена не пропускала возможности поехать в отпуск, и каждый раз кто-либо из знакомых или друзей соглашался ухаживать за Плюшкой.
Плюшка сильно привязалась к дому, Лена понимала, переселить ее на один месяц в другой дом нельзя, собака может истосковаться, перестанет есть, чего доброго, погибнет от тоски, решив, что Лена задумала избавиться от нее.
Поэтому Ленины подруги переселялись на это время в ее дом. И Плюшка, хотя и скучала, все-таки не так сильно, как если бы она жила в каком-либо чужом, незнакомом месте. Она ходила гулять с подругами Лены, ела то, что они давали ей, но решительно уклонялась от каких бы то ни было ласк и поглаживанья по шерсти. Зато сколько счастья обрушивалось на Лену, когда она переступала порог своей квартиры! Плюшка не отходила от нее ни на минуту, все время бросалась к ней, начинала облизывать лицо и руки, тихонько повизгивала от радости, оттого, что Лена рядом и, надо думать, теперь уже не покинет ее.
Сама о себе Лена говорила, что у нее вместо крови взрывчатая смесь: отец карачаевец, мать наполовину русская, наполовину осетинка.
— По идее я должна была бы быть исключительно талантливой, — утверждала она, — столько кровей собралось в одном организме!
Семен пришел в гости к Лене, увидел спартански обставленную комнату, диван, стол, полка с книгами, собачья подстилка в углу.
Белая собака подошла к нему, обнюхала, завиляла хвостом.
— Плюшка, на место, — приказала Лена, спросила Семена: — Хотите чаю?
Он ответил:
— Хочу.
— Сейчас поставлю, — сказала Лена.
Чай пили из граненых стаканов, грызли ломкие, поджаренные Леной сухарики, намазывая на них брусничное варенье.
— Я понимаю, — сказала Лена, — вам хотелось бы побольше знать обо мне, кто я и что я, верно?
— А как же, — согласился Семен.
— Так вот, — начала Лена, — я окончила библиотечный институт, заведую детской библиотекой, что на Старопименовском. Не замужем и пока не собираюсь.
— Напрасно, — сказал Семен.
— Что напрасно?
— Что не собираетесь замуж. Девушки должны стремиться к этому.
Она удивленно и вместе с тем выжидательно оглядела его.
— А что, разве стоит собраться?
— Во всяком случае стоит задуматься над этой проблемой.
Потом они заговорили о чем-то другом. Потом она вышла проводить его вместе с Плюшкой.
Спустя два дня он пришел к ней снова. И на следующий день они вдвоем отправились в кукольный театр. Когда окончился спектакль, он первый предложил:
— Надо бы побыстрее добраться домой, а то, наверное, Плюшка заждалась.
— Вы — наш человек, — определила Лена, крепко сжала его руку. — Я сразу поняла, как только поговорила с вами, что вы, наверно, тоже произошли от собаки.
— А я похож на дворнягу, — сказал Семен. — Вы не находите? На большую, лохматую, добродушную дворнягу?
Она засмеялась. И в самом деле, была в его словах известная правда.
— Выражение лица у вас точно такое же, какое бывает у смирной и доброй собаки...
— Стало быть, я пришелся вам по вкусу? — спросил Семен.
Лена помедлила, прежде чем ответить:
— Знаете, как говорят карачаевцы, когда хотят выразить самую большую нежность? Умру раньше тебя!
— Звучит, как стихи, — сказал он. — Кстати, хорошо бы нам перейти на «ты», идет?
— Идет, — ответила Лена.
— Только у меня к тебе просьба, — снова начал он, — не умирай раньше меня, давай умрем вместе, в один день...
Лена серьезно сказала:
— В один час еще бы лучше... Вскоре Семен понял, что уже не может без Лены. Что привязался не только к ней, но и к ее избалованной, сильно раздобревшей за годы беспечального житья Плюшке.
Его снова потянуло к поэзии, он безостановочно сочинял стихи, повсюду — на улице, в автобусе, в электричке, посылал их Лене по почте, хотя они виделись почти каждый день.
Стихи Семена были исполнены жгучей любви, изобиловали сильными выражениями и сравнениями, вроде: «Ты всех милее, ты всех лучше. Лишь смерть одна с тобою разлучит».
Лена аккуратно складывала его письма со стихами в отдельную коробку из-под конфет.
«Пригодится когда-нибудь, — думала, — будем старые, станем вместе перечитывать старые письма и посмеемся над этими виршами...»
Она ошибалась. Семен серьезно относился к своим стихам и, должно быть, вряд ли позволил бы смеяться над ними, даже и став изрядно старше.
Плюшке он тоже посвятил четыре строчки, необычайно растрогав тем самым Лену:
Люблю тебя, собачка Плюшка,
И я скажу тебе на ушко,
Что ты воистину милей
Немалого числа людей...
Он боялся, что Лена будет смеяться над этими стихами, но Лена сказала убежденно:
— В русской поэзии немало произведений, посвященных нашим братьям меньшим, например стихи Есенина «Собаке Качалова»...
— Или «Муму», — добавил Семен.
— Я «Муму» не читала и читать не буду, — сказала Лена, — не могу заставить себя читать о том, как убивают животных...
С некоторой опаской взглянула на Семена: не смеется ли над нею? Но глаза его смотрели на нее с пониманием, и она сказала еще раз:
— А ты — наш человек.
Под Новый год Семен переехал к Лене, оставив маме в единоличное пользование все девятнадцать квадратных метров.
Мама его по-прежнему почти все свободное время отдавала общественной работе. Теперь она задумала разбить во дворе дома, где она жила, фруктовый сад. Ей было уже хорошо за шестьдесят, и дни ее были заполнены до отказа.
Поэтому, когда Лена забеременела, мама Семена решительно заявила:
— На меня прошу не рассчитывать. Нянькой быть не собираюсь. У меня тьма работы, тем более что сейчас мы установили дежурства жильцов в нашем саду и как раз, когда родится ребенок, я все высчитала, начнется приживление молодых саженцев...
Лена не на шутку обиделась на свекровь.
— Знать ее не хочу, — сказала, — ей какие-то саженцы дороже собственного внука...
— Не обращай внимания, — сказал Семен, — мама, она чудачка, конечно, но уверяю тебя, это все на словах, а не на деле...
— Поживем — увидим, — сомневаясь, ответила Лена, и, как показало будущее, она оказалась права.
Семену удалось поменять Ленину комнату на большую. И когда родилась Леля, они уже месяца три, как жили в новой, просторной комнате на Малой Бронной.
Оба они долго выбирали подходящее имя для дочки: то хотели назвать изысканно, что-нибудь вроде Изадора или Альбина, то просто, незамысловато, вроде Дарьи или Марфы.
Лена и Семен спорили друг с другом, а время между тем шло. Девочке было уже около месяца, но имени она все еще не получила, родители называли ее солнышком, лапочкой, радостью и сокровищем, а имени, обычного, человеческого имени у дочки все не было.
И однажды после долгих споров решили: пусть будет Елена, как мать, а сокращенно звать Леля, чтобы не путать с Леной. Так и сделали, а после признавались друг другу:
— Словно гора с плеч...
Лена говорила:
— Обычно все люди тычутся в закрытые двери, а рядом открытая калитка, толкни и войди...
— Конечно, — соглашался Семен, — проще всего было бы с самого начала взять на вооружение твое имя, и дело с концом, всякого рода споры ни к чему...
Лена пока что не работала, ребенок забирал буквально все время. Хорошо еще, что соседка, к слову единственная соседка в квартире, попалась хорошая, бывшая медсестра Вера Тимофеевна, крупная, громкоголосая старуха, некогда работавшая в Боткинской больнице.
Она была многословна, беспокойна, впрочем, очень добра, постоянно о ком-то заботилась, кому-то спешила помочь.
С первого же дня она начала заботиться о Лене, когда ходила в магазин или на рынок, то покупала и себе и Лене, помогала ей купать Лелю, а случалось, и нередко, спрашивала:
— Как у вас с деньгами? Есть?
И, несмотря на уверения Лены, что все в порядке, что они сумеют дожить вполне безбедно до следующего гонорара или получки Семена, молча вынимала десятку, а иной раз и две, говорила:
— Отдадите, когда сумеете...
Лена непритворно поражалась: почему у Веры Тимофеевны, живущей на скромную пенсию, всегда есть деньги, а у них...
— Просто-напросто она хорошая хозяйка, — решила Лена, — а я никудышная...
— И никудышные хозяйки на что-нибудь могут сгодиться, — шутил Семен.
Хотя Вера Тимофеевна говорила, что равнодушна к собакам, она безропотно соглашалась гулять с Плюшкой, если Семена не было дома, а Лене именно в тот самый момент, когда Плюшке приспичит выйти на улицу, надо было кормить дочку.
Но Вера Тимофеевна, как оказалось, была рассеянна. Как-то пошла с Плюшкой на улицу, привязала ее к дереву, сама отправилась в магазин. Вернулась — нет Плюшки. Поискала, позвала ее, нигде нет. С тем и вернулась домой, сказала Лене:
— Бейте меня, Леночка, я потеряла собаку...
Лена не дослушала ее, как была в ситцевом халатике, в тапках на босу ногу, бросилась бежать, хорошо, что была теплая осень и она не простудилась. Возле дома Лене повстречался Семен, Лена бросила ему на ходу:
— Бежим искать Плюшку!
Семен бежал вровень с Леной, спрашивая по дороге:
— А Леля с кем?
— Не знаю, — ответила Лена, не сбавляя темпа, — бежим...
Им повезло, неожиданно они наткнулись на Плюшку. Собака стояла в переулке возле Патриарших прудов, растерянно поглядывая на проходивших мимо людей. Увидев Лену и Семена, вдруг взвизгнула, бросилась к ним, заливаясь радостным лаем.
— Смотри, — сказала Лена, глаза ее мягко и влажно блестели, — смотри, она улыбается, ты не находишь?
— Я нахожу, что следует думать о дочке, — сказал Семен, — пошли скорее...
Вера Тимофеевна встретила их с виноватым видом.
— Уж вы простите меня, — начала быстро и возбужденно, — видно, какой-то хулиган взял и отвязал и пустил ее на все четыре стороны...
— Все в порядке, — заверила ее Лена, но Семену сказала: — Что бы ни случилось, как бы ни нужно было гулять с Плюшкой, больше я ее Вере Тимофеевне не доверю, никогда в жизни!
Изредка к ним приходила мама Семена, казалось, вместе с нею в комнату врывается бурный, неспокойный порыв ветра.
Несмотря на солидные годы, она была по-прежнему неугомонна, отличаясь поистине неистощимой энергией. И минуты не могла посидеть на месте, бегала от окна к двери, размахивала руками и говорила, говорила...
Ее деятельность в домоуправлении не угасла со временем, а, напротив, расцвела еще сильнее: теперь она была председателем товарищеского суда, жильцы навалом тащили к ней всякого рода заявления: кто жаловался на шум бойлерной во дворе, кто требовал запретить кормить двух кошек, обитавших в котельной, кто подавал заявление на соседа, регулярно включавшего приемник после одиннадцати...
Свекровь подробно, не пропуская мельчайших деталей, рассказывала сыну и невестке о всевозможных конфликтах, возникавших чуть ли не ежечасно, и о том, как ее такт, врожденное уменье сглаживать острые углы, ее дипломатичность помогали ей находить благие решения для обеих конфликтующих сторон, при этом она поглощала немыслимое количество чаю, потом, улыбаясь, махала перед носом внучки широкой ладонью:
— Пока, малышка...
И вновь исчезала на неопределенный срок.
Лена свекровь не любила и не пыталась скрывать свою нелюбовь. Подумать только, старая женщина, нет никого на свете, кроме сына и внучки, и хоть бы когда-нибудь чем-либо помогла! Хоть бы спросила просто ради интереса: «В чем вы нуждаетесь? Вам ничего не нужно?»
Семен уговаривал жену:
— Брось расстраиваться, и без нее обойдемся...
Он работал теперь в штате большой московской газеты, по-прежнему был репортером, по-прежнему мечтал стать в будущем знаменитым писателем.
Правда, у него решительно не хватало времени писать прозу, однако он не терял надежды, полагая, что подрастет дочка, станет ходить в детский сад, и тогда-то он засядет, выдаст на-гора повесть, а то и роман, страниц этак на четыреста с гаком...
Стихи он уже перестал писать. Одна лишь проза тянула его. Он мечтал о том, как напишет свой роман и опубликует его сперва в литературно-художественном журнале, потом в издательстве, мысленно ему виделся толстенький томик, на котором крупным, отчетливым шрифтом напечатаны его имя и фамилия полностью: «Семен Лигутин». Это была его тщательно скрываемая ото всех мечта, принадлежавшая лишь ему одному. Ну и Лене, конечно.
Был, правда, еще один человек, которому Семен однажды доверил свою тайну. Это Маша Коршилова, сотрудница отдела писем.
Угловатая, смуглолицая, коротко, по-мальчишески, стриженная, она ходила широким мужским шагом, носила блузки типа мужских рубах с галстуком; Маша была старше его года на два, откровенно некрасивая, она не пыталась ни молодиться, ни сделать себя хотя бы немного красивее.
Она была общительна, жизнерадостна, отзывчива. Но, несмотря на свою общительность, о себе говорила мало, неохотно, лишь однажды охарактеризовала себя:
— Мы бабы-мужики...
— Что это значит? — спросил Семен, — что еще за бабы-мужики?
— Так говорили у нас в деревне, — ответила Маша, — ведь я родом из деревни, из Калининской области.
Впрочем, никто ничего не знал о ее жизни вне редакции.
Идя вместе с Семеном домой (им было по дороге, она жила в Большом Власьевском), Маша сказала небрежно:
— А я тебе завидую, честное слово!
— Чему ты завидуешь? — спросил Семен.
— У тебя ребенок. Это такое счастье!
— Да, конечно, счастье, — согласился Семен. — Но и, признаться, тяжело, если хочешь знать правду...
— Все равно счастье, — заключила Маша, стала тут же говорить о чем-то совсем другом: куда бы поехать в отпуск — в Прибалтику или на юг.
Семен глянул на ее оживленное лицо, и ему показалось, что она нарочно перевела разговор на летний отпуск, нарочно притворяется веселой, чтобы не говорить об очень для нее важном и на самом деле далеко не веселом...
Как-то утром до работы Семен отправился на Палашевский рынок купить свежего творогу и несколько гранатов для Лели.
Уже уходя с рынка, неожиданно лицом к лицу повстречался с Машей, она шла рядом с пожилой женщиной, одетой в черное плюшевое пальто, на голове темный платок.
— Вот так встреча, — сказала Маша, по ее глазам было видно, что она искренне рада. — Ты тоже, оказывается, бываешь на этом рынке?
— Естественно, — ответил Семен, — самый близкий к нашему дому.
— Познакомься, это моя мама, — сказала Маша, — мама, это Семен Лигутин, мы с ним вместе работаем.
Старуха в плюшевом пальто посмотрела на Семена, кивнула ему, произнесла певучим голосом:
— Доброго вам здоровья...
Она не была чересчур ласкова, приветлива, но не была и заносчива, в ней живо ощущалось врожденное достоинство, присущее многим русским женщинам, даже некоторая величавость.
Маша походила на мать, но, как подумал Семен, мать была, наверное, в юности привлекательней дочери, у нее светлые, ясные глаза, несмотря на годы, хорошая кожа.
Семен проводил Машу с матерью до троллейбусной остановки, а сам пошел пешком.
В понедельник в редакции Маша сказала ему:
— Маме ты понравился...
— И она мне тоже, — ответил Семен.
Маша с гордостью проговорила:
— Еще бы не понравилась! Она знаешь кто? Фермой заведует, самой лучшей во всем нашем Конаковском районе. Я ведь, как ты знаешь, колхозная, разве не видно? — Вытянула вперед большие широкие ладони: — Глянь на мои руки, видна крестьянская порода, не правда ли? Не то, что твоя ручка...
И Семен невольно глянул на свою бледную руку с длинными тонкими пальцами.
Маша подумала немного и сказала:
— Мама говорит, хороший парень, порядочный, только неудачливый.
— Кто, я? Неудачливый? — переспросил Семен.
— Да, она так именно и выразилась: нет ему удачи, удача не к его берегу плывет...
— Может быть, так оно и есть, — пробормотал Семен.
Ночью ему не спалось. Как-то до того ни разу не хватало времени всерьез поразмыслить о своей жизни. А ведь каждому когда-нибудь когда-никогда, несмотря ни на какую текучку, следовало бы остановиться, обернуться на прожитые годы, подумать о будущем, которое ожидает где-то впереди...
Так думал Семен, повторяя про себя:
«Да, я неудачлив, что есть, то есть, я абсолютно и решительно неудачлив, романа так и не написал, в писатели не выбился, мне уже скоро двадцать семь, а я все еще бегаю репортером».
Ему стало жаль себя, слезы навернулись на его глаза, он даже застонал, но тут же испугался, вдруг Лена проснется, услышит...
Он прислушался к сонному, тихому дыханию Лены, нет, она крепко спит, но все-таки на всякий случай стал прилежно, время от времени всхрапывать, словно бы погруженный в глубокий сон.
В тот день он, как обычно, шел с Машей бульварами домой. Был безветренный, сравнительно теплый осенний день. И хотя время от времени в небе светило солнце, в воздухе безошибочно ощущалась близость зимы, которая вот-вот нагрянет...
Маша молча шагала рядом с Семеном, засунув руки в карманы. Через плечо у нее висел военный планшет. Семену не раз хотелось спросить Машу, откуда он у нее, но как-то все не решался. Маша была не из тех, кому легко задавать вопросы.
Переходя Пушкинскую площадь, она споткнулась, он схватил ее за руку повыше локтя.
— Осторожнее...
— Ладно, постараюсь...
Он с удивлением заметил, что она почему-то кажется смущенной. Почему бы в самом деле? Или ему это просто почудилось?
Они прошли еще несколько шагов, и тогда он сказал:
— Наверно, твоя мама права, я и вправду неудачник.
— А я не согласна с нею, — возразила Маша, — чем ты неудачлив, скажи на милость? Молодой, здоровый, семья у тебя хорошая, дочка — лучше не придумаешь, чего тебе еще надо?
— Я мечтал стать писателем, — сказал он, — знаменитым писателем, автором книг, известных почти всем и везде.
Машины некрупные, светло-серые на смуглом лице глаза вдумчиво, без малейшей тени насмешки окинули его взглядом.
— А о чем бы ты хотел писать?
— Не знаю, — сказал Семен, — о жизни, наверно. О том, что происходит вокруг нас...
— Ну и как? Пишешь?
Он покачал головой.
— Никак не могу собраться. Каждый день собираюсь, говорю себе: все, с этого дня начинаю, хоть трава не расти, а писать буду...
— И что же?
Он виновато улыбнулся:
— Как говорится, текучка заедает.
— Какая еще текучка?
— И газета и семья, думаешь, Лелька мало времени берет?
— Все ясно, — сказала Маша, в ее тоне Семен уловил некоторое недовольство, словно ей не по душе были его слова. — Все ясно, — повторила она, — надо стараться вставать, например, пораньше часа на два, садиться и писать...
— Наверное, ты права, так, видно, и надо было бы делать, — согласился Семен. Неожиданно для самого себя признался: — Как-то я написал большой рассказ, отнес его в толстый журнал.
— И что же?
Семену вспомнился завпрозой Герасимов, темно-русый ежик коротко стриженных его волос, усталые глаза, слегка темнеющие небрежно выбритой щетиной щеки...
— Не понравился, — сказал Семен. — Наверное, я писал не то, что нужно...
— А что же нужно писать?
— То, что хорошо знаешь, что сам испытал, пережил в своем сердце, а я писал о войне, о том, о чем знаю разве лишь с чужих слов...
— Я знаю о войне не понаслышке, — сказала Маша.
— Правда?
— Самая, что ни на есть. У нас в деревне были немцы, мы с мамой ушли в лес, к партизанам, две зимы в лесу, в землянке прожили... — Машины светлые глаза потемнели. Она кивнула на свой планшет: — Это его память. К нам, в деревню, уже, ясное дело, после освобождения, приехал однополчанин отца, привез вот этот планшет и еще фотографию — мы как-то снимались, когда он уходил, дали отцу с собой. Вот и все, что осталось от нашего папы.
Они приблизились к Никитским воротам. Маша сказала:
— Дальше иди один. Я пошла к себе, хочу с мамой побыть немного. Она завтра уезжает...
— Что так быстро? — спросил Семен.
— У нее дел по самое горлышко, — Маша легонько полоснула себя ладонью по горлу, — как ни говори, такой фермой заведует, тут глаз да глаз нужен...
— Надо думать, — сказал Семен, — привет ей от меня передай...
— Передам, — сказала Маша. Семен задержал на миг ее руку в своей.
— Знаешь, что меня удивляет?
— Откуда же мне знать? — спросила Маша.
— То, что я уже привык ходить вместе с тобой домой из редакции. Даже как-то странно бывает, если я почему-то иду один, без тебя...
Семен улыбнулся, но Маша не ответила на его улыбку, вдруг нахмурилась и, отвернувшись, быстро зашагала вперед.
Семен посмотрел ей вслед, машинально отметил про себя, что у нее красивые сильные ноги, тонкие в щиколотке, и широкие, развернутые плечи, потом неторопливо пошел к себе.
Ночью он снова проснулся очень рано, долго лежал в тишине, без сна. И вдруг, словно молния блеснула перед его глазами, он понял, почему Маша внезапно нахмурилась, посуровела, заторопилась уйти. Да, конечно же да, только так и не иначе. Он нравится ей, безусловно, нравится, может быть, она еще и сама не осознала до конца и сердится на себя за то, что ей понравился женатый, несвободный человек.
Семен повернул голову, глянул на спящую Лену.
Во сне Ленино лицо казалось очень кротким и юным. Не верилось, что у нее уже годовалая дочка, что она замужняя женщина. Светлые волосы разметались по подушке, под глазами голубоватые тени, видные даже в тусклом свете зимнего утра, нижняя губа чуть выпячена вперед, девочка-старшеклассница, да и только...
«Лучше моей Лены нет никого», — подумал Семен, тихо поцеловал Лену в щеку. Она, не открывая глаз, пробормотала что-то невнятное, а он, полежав еще немного, снова задремал ненадолго. Разбудила его Лена.
— Жутко голова болит. И душно.
Он дал ей тройчатку, боль не прошла, начался жар. Семен позвал Веру Тимофеевну, соседка первым делом поставила Лене градусник. Тридцать девять и восемь.
— Что делать? — спросил Семен.
Вера Тимофеевна недолго думала.
— Я считаю, надо вызывать «скорую помощь».
— «Скорую»? — переспросил Семен. — Зачем?
— Затем, что мы не знаем, что с ней. А в поликлинику и за два часа не дозвонишься. У нее, по-моему, дело серьезное...
Лена приоткрыла глаза, через силу проговорила:
— Не хочу «скорую»! Еще в больницу упекут...
По ярко-розовой, горячей щеке ее медленно покатилась слеза.
Семен наклонился над ней:
— Как хочешь, Леночка, все будет так, как ты хочешь...
Вера Тимофеевна тихо сказала, едва шевеля губами:
— Только «скорую».
Она позвонила по телефону, вызвала «скорую помощь».
Вскоре явился молоденький светлокудрый доктор с еще более молодым фельдшером. Серьезно хмуря слабо намеченные брови, доктор долго, вдумчиво выслушивал и выстукивал Лену, потом сказал:
— По-моему, крупозное воспаление легких...
Семен посмотрел на его длинные девичьи ресницы.
— Неужели? — пробормотал сразу одеревеневшими губами. — Правда?
— Если доктор говорит, он за свои слова отвечает, — вмешался молодой фельдшер, голос его прозвучал в ушах Семена подобно похоронному колоколу.
Вера Тимофеевна вместе с Семеном закутала Лену в пальто и в одеяло, поехала с нею в Боткинскую больницу. Через час она позвонила Семену: диагноз, поставленный юным доктором, подтвердился, двустороннее крупозное воспаление легких.
— Случай непростой, — сказала Вера Тимофеевна, — но надеюсь, что врачи ее выцарапают, я тут уже успела поговорить со всеми.
«Как хорошо, что мы оказались в одной квартире с Верой Тимофеевной, — подумал Семен, — что бы я без нее делал?»
Потом он подумал о том, как быть с Лелей, что делать дальше...
Леля сидела за столом, обеими ладонями держала стакан молока, время от времени наклонялась к стакану и дула в него, молочные брызги летели во все стороны.
— Батюшки, — спохватился Семен, — с Плюшкой еще надо выйти, она же невыгуленная.
Семен вышел с Плюшкой, очень быстро вернулся, на сердце было неспокойно, как там Леля одна, но она по-прежнему сидела на своем высоком стульчике за столом. Увидев его, спросила:
— Мама?
— Мама сейчас придет, — сказал Семен. Но Леля не поверила ему и заревела в голос.
Семен выбежал в коридор, схватил телефонную трубку.
Маша спросила сразу:
— С кем Леля?
— Со мной, — сказал Семен.
— Это не дело, — сказала Маша.
— А что ты мне посоветуешь? — спросил Семен. — Куда мне ее?
— Давай ее ко мне, у меня подруга все время дома, ей у нас будет хорошо.
Семен почувствовал, как на сердце у него сразу стало легче. Не легко, разумеется, но значительно легче, в самом деле, это Маша хорошо придумала. Так, как надо.
Он осмелел и спросил:
— Возьми тогда Плюшку тоже, ладно?
— Валяй, приводи свою Плюшку, — согласилась Маша.
Семен положил трубку и только тогда подумал, что так и не вспомнил о матери, как не было ее у него никогда. Может, и вправду не так уж не права Лена, когда говорит, что хуже ее свекрови трудно отыскать человека...
Он положил Лелю в коляску, собрал немного белья в небольшой чемодан, нацепил поводок на Плюшкин ошейник и отправился в Большой Власьевский переулок, к Маше.
Ему не приходилось еще бывать у нее, и он удивился, увидев старый арбатский особнячок, сохранившейся еще с давнего времени, с узкими окнами и жестяным флюгером в виде петуха на крыше.
Маша встретила его в дверях, провела в дом, он увидел две маленькие, жарко натопленные (в углу, в коридорчике топилась печь-голландка, выложенная старинными изразцами) комнатки. Полы застланы домоткаными половичками, широкая кровать и две кушетки, на которых лежали одинаковые льняные покрывала. На подоконниках цвели алая и лиловая герань, а над ними возвышался огромный куст столетника.
— У тебя уютно, — сказал Семен, оглядываясь вокруг.
— На том стоим, — сказала Маша, — а вот и моя подруга, Валя, познакомься.
Невысокая женщина, как видно, постарше Маши, вошла в комнату, застенчиво улыбнулась Семену.
— Располагайтесь, — сказала, — будьте, как у себя дома...
Она выговаривала слова не по-московски, на «о». И вся она казалась провинциально-уютной, патриархальной и в отличие от Маши какой-то, как подумал Семен, негромкой...
— Я к вам почти со всей семьей, — сказал Семен, — и с дочкой, и с собакой...
Помрачнел, подумав о том, что вовсе не вся семья в сборе.
— Как вашу дочку зовут? — спросила Машина подруга.
— Левя, — ответила Леля.
— А меня тетя Маша, — сказала Маша, — а ее — тетя Валя.
Леля протянула руки к Маше.
— Ах ты, моя детка, — растроганно проговорила Маша. — Устала, наверно?
Леля подумала и зевнула.
— Надо ее уложить спать, — сказала Валя.
— Сперва пусть молока попьет, — сказала Маша.
Позднее она вышла проводить Семена.
— Не беспокойся ни о чем, будем за дочкой твоей следить в четыре глаза...
— Можешь себе представить, я ведь сразу о тебе подумал, — сказал Семен, — ни о ком другом, даже не о матери, а только о тебе.
Смуглые щеки Маши снова, как и тогда, в тот памятный раз, покрылись неярким румянцем.
Глядя в сторону, она сказала:
— И о собаке не тревожься, будем с нею гулять, сколько положено.
— Только не потеряйте ее, Лена эту собаку ужасно любит...
— Не потеряем, — пообещала Маша.
Вечером после работы он отправился в больницу к Лене. Маша сказала:
— Пошли вместе, я здесь погуляю, тебя подожду...
Семен откровенно обрадовался. Все-таки хорошо, что у него такой вот верный, ни на что не претендующий, преданный друг, как Маша!
Лечащий врач, немолодая суровая женщина, не пустила его к Лене.
— Ей сейчас не очень хорошо, — сказала.
— Но я хочу ее видеть, — упрямо настаивал на своем Семен, — во что бы то ни стало!
Врач пожала плечами, молча прошла вместе с Семеном по коридору. Потом открыла дверь палаты.
Около окна на койке лежала Лена. Глаза закрыты, щеки белые, словно мел, и губы белые.
— Она в сознании? — спросил Семен.
— В забытьи, — ответила врач.
Взяла его за руку, почти насильно вывела из палаты. Заверила на прощанье:
— Мы сделаем все от нас зависящее...
Он вышел на улицу. Молодой январский снег часто падал с неба, декабрь был дождлив, слякотен, совсем недавно, в первых числах января, установила настоящая зимняя погода.
Семен вдохнул в себя морозный воздух. Как хорошо жить! Как прекрасно глядеть на деревья, опушенные снегом, на серое, в клочковатых тучах небо, на летящие мимо машины. Ах как хорошо! Почему же мы не ценим счастья жить, дышать, видеть, чувствовать, когда мы здоровы?..
Снова вспомнилось белое, неподвижное лицо Лены, ее плотно закрытые веки, тени под глазами. А она ничего сейчас не видит, не может шевельнуться, возможно, даже...
Он до боли сжал руки. Неужели может произойти несчастье? Неужели?! Нет, никогда, никогда в жизни!
Он не заметил, как произнес вслух: «Никогда в жизни!»
— Ты о чем это? — спросила Маша, она стояла около дверей лечебного корпуса, смотрела на Семена, покусывая губы.
— А я забыл о тебе, — произнес Семен.
— Зато я помнила о тебе, — сказала она.
Взяла его под руку, подняла повыше воротник его пальто.
— Лена в забытьи, — сказал Семен, — я вошел в палату, она даже глаз не открыла...
— Я уверена, что она поправится, — сказала Маша, — она же молодая, здоровая...
— И молодые, случается... — начал Семен, не докончил.
Маша негромко сказала:
— Будет тебе. Пойдем лучше ко мне, чего тебе одному весь вечер дома телепаться, мыслями себя терзать?
Семен представил себе, как холодно, неуютно у него сейчас дома, без Лены и без дочки, благодарно взглянул на Машу.
— На часок, ладно?
— Можешь и на дольше, — сказала Маша.
Леля уже спала, когда они пришли. Вали не было дома.
— Наверно, гуляет с Плюшкой, — сказала Маша.
Семен подошел к кровати, полностью отданной во владение Лели.
Леля спала на спине, выпростав поверх одеяла руки. Длинные ресницы полукружьями лежали на розовых щеках, рот полуоткрыт.
— До чего она у нас красивая, сил нет, — проговорила Маша.
Семена чуть резануло это «у нас». Почему Маша так говорит? Ведь Леля переехала к ней временно, вот поправится Лена, и Леля немедленно поедет обратно, к себе домой.
— Она не плачет, — спросил он, — не зовет маму?
— Сперва ревела, правда, недолго, потом успокоилась. Валя с ней песни поет, в ладушки играет...
В коридоре хлопнула дверь.
— А вот и сама Валя, — сказала Маша.
Но сперва в комнату вбежала Плюшка. Ринулась к Семену, потом бросилась в соседнюю комнату, все кругом обнюхала, оглядела. Грустно улеглась на своей подстилке, возле окна.
— Вот эта тоскует так тоскует, — сказала Маша. Тихо позвала: — Плюшка, поди ко мне...
Плюшка и головы не повернула.
— До того тоскует, что не ест ничего, — вставила Валя, — уж я ей и молока, и косточку сахарную принесла, от всего нос воротит...
Семен вспомнил, что Лена часто говорила о том, что собачья верность всегда опередит человеческую...
— Я, бывало, спорил с женой, — сказал он, — она уверяла, что собаки куда преданней, чем люди, а я говорил, что не верю этому. А теперь вижу, что жена была права...
— Какой пес и какой человек, — возразила Валя.
— Но Плюшка и в самом деле пес необыкновенно преданный, — сказала Маша.
— И Лена так считала, — сказал Семен.
Потом сидели за столом, пили чай, лампа под оранжевым шелковым абажуром с висюльками лила мягкий свет на белую скатерть, на белые фаянсовые чашки и вазочку с вареньем.
— Угощайтесь, — потчевала Валя Семена, — это варенье Машина мама привезла, сама варила. А эти ватрушки я пекла, она муку привезла, а я испекла...
Семен пил чай с вареньем, одну за другой поглощал пышные и вправду отменно вкусные ватрушки и чувствовал, как мало-помалу у него спокойнее, отраднее становится на душе. И казалось, все образуется, все обойдется, все будет в порядке...
Когда он собрался уходить, Плюшка встала со своей подстилки, подошла к нему, стала на задние лапы, заглядывая в его глаза.
— Только что не говорит, — сказала Маша.
Семен нагнулся к Плюшке:
— Что, малыш? Домой хочется?
В ответ Плюшка звонко залаяла. Маша испуганно замахала руками.
— Тише, Плюшка! Лелю разбудишь!
— В другой раз, — сказал Семен, — обещаю тебе, Плюшка, в следующий раз я непременно возьму тебя домой...
Уныло опустив хвост, Плюшка снова легла на свою подстилку.
— Вы ее, пожалуйста, не спускайте с поводка, — попросил Семен, — а то она может убежать, мы ее тогда не найдем, и Лена мне ни за что не простит...
— Не волнуйся, — сказала Маша, — мы за твоей Плюшкой в четыре глаза глядим...
Семен еще раз подошел к кроватке, глянул на Лелю, тихо коснулся ее легких волос.
— Спи, девочка, набирайся сил, спи...
Хотя было еще не очень поздно, улицы казались пустынными. Блестел снег в свете фонарей, высокие сугробы высились по обеим сторонам тротуаров. Семен шел очень быстро, подставив лицо холодному, режущему ветру. Но он не чувствовал холода, почему-то сейчас казалось, все будет хорошо, Лена поправится и они снова заживут все втроем, нет, вчетвером, вместе с Плюшкой...
Но пришел домой, увидел пустую комнату, в которой каждая вещь напоминала о Лене. На стуле висел ее халатик, со стены смотрел ее портрет в купальном костюме, смеющаяся, подняв кверху ладонь, она как бы приветствовала или прощалась с кем-то...
Какой же она казалась веселой, счастливой, беззаботной!
Он прижал к лицу ее халат, сердце его снова ужалил страх.
И стало совестно, неловко перед самим собой за то, что совсем недавно он беседовал, даже улыбался, сидел за столом в теплом, уютном доме, в то время как Лена в больнице.
Ночью он часто просыпался и, встав рано утром, решил еще до работы отправиться в Боткинскую, может быть, удастся еще раз поговорить с врачом или увидеть Лену, вдруг за ночь ей стало уже лучше...
Он вышел из своей комнаты, в коридоре столкнулся с Верой Тимофеевной. Старуха была в пальто, на ногах резиновые ботики.
— Вы только пришли или уходите? — спросил Семен.
— Я за вами, Семен, — сказала Вера Тимофеевна, — поедем...
— Куда? — спросил Семен, холодея. Вдруг разом, в один миг понял все.
Лена умерла, не приходя в сознание. И когда Семен в тот же вечер пришел к Маше, к нему бросилась Плюшка, глянула на него и внезапно жалобно взвизгнула, бросилась под кровать. И никакими силами невозможно было извлечь ее оттуда.
Оне не ела, не шла гулять, не отзывалась ни на какой голос, ни на какие просьбы.
Спустя два дня Маша извлекла окоченелый труп Плюшки из-под кровати.