КОГДА на землю упали первые дымные росы, подруги все чаще стали спрашивать Глашу Тимофееву, скоро ли вернется ее жених из армии. Глаша, веселая, кареглазая девушка с озорной челочкой на лбу, задумывалась, опускала глаза и, теребя тонкими пальцами концы сиреневой косынки, тихо отвечала:
— Ой, девочки, даже не знаю, что и подумать.
— Пишет?
— Уже четыре месяца ни строчки.
— А ты сходи к ним, — посоветовала ей однажды Настя Кравцова, кивнув головой на дом стариков Ребровых. — Родителям-то, сказывают, приходят письма.
Глаша отрицательно покачала головой и мельком взглянула на добротный пятистенок Ребровых, где под карнизом уже начала вянуть некогда нарядная елочка, прибитая ее руками в тот день, когда уходил в армию самый лучший парень деревни Семен Ребров.
Елочка под карнизом!
Девушки нашей деревни, провожая любимого в армию, наряжают лентами елочку. Алыми, голубыми, синими… Елочку выбирают нежную и крепкую, какой и должна быть любовь. Елочку с песнями крепят под карнизом дома будущего воина. А карнизы под крышами наших домов затейливой резьбы, словно кружева опоясывают дом с трех сторон. И стоит, красуется под карнизом нарядная елочка. Всяк проходящий, увидев ее, узнает, что в этом доме живут родные солдата, что любовь одной из бойких деревенских хохотушек находится где-то далеко.
Елочки под карнизом стоят год, два и три — пока не вернется солдат. Они не вянут, не осыпаются, ленты на них не выгорают. А почему — об этом лучше всех знают сами девушки. Известно только, что иногда по вечерам они уходят в ближайший перелесок, скупив почти все ленты в сельмаге, а потом долго шушукаются на тихой деревенской улице. В последнюю войну елочки под карнизами домов выстаивали по пять-шесть лет.
В прошлом году в деревне Станегово под карнизами стояло шесть елочек. Первым пришел из армии Родион Валетов — и одной елочки не стало. Родион, парень саженного роста, прямо с земли (дом был низенький) снял ее и отнес колхозной доярке Насте Кравцовой. И тогда все в Станегове узнали: быть осенью свадьбе.
Второй исчезла елочка с дома старика Антипыча, сторожа фермы. Антипыч после этого три дня ходил по улице пьяненький. Сын Иван, еще не снявший с плеч сержантские погоны, уговаривал отца:
— Батя, попил — и хватит. Все пиво и вино не перепьешь.
— А мне всего и не надо — тебе оставлю, — подмигивал он сыну. — Ты с меня стружку не снимай, а готовь внуков, вот что я тебе скажу…
Не успели еще смолкнуть в березовой роще хороводы, устроенные девушками в честь Родиона и Ивана, как вернулись в родное гнездо Филипп и Василий Кукушкины — братья-близнецы.
И еще двух елочек в деревне не стало.
Пятым демобилизовался Алексей Егоркин, Лешка-подпасок, как его раньше называли. По правде сказать, его в Станегове почти не ожидали — у Егоркина здесь никого из родных не было. Но Алексей вернулся. Пришел он в деревню ночью, робко приблизился ко второй с краю избе, глянул под карниз — елочка стояла там во всей своей красоте. Теперь уж смело он направился к дому невесты, ступил на скрипучие половицы крыльца.
— Кто там? — послышался знакомый голос.
— Нюра, это я, Алексей, — ответил он, прислушиваясь к стуку сердца.
Звякнула щеколда.
— Леша, родной!..
В девять утра к дому Нюрки, словно сговорившись, подошли Родион Валетов, Иван Чуднов и братья Кукушкины.
— А ну, показывай зятенька, хозяйка, — за кричали они вышедшей на крыльцо матери Нюрки. — Нашего полку опять прибыло.
— Их нет. Ушли в сельсовет. Расписываться, как и договаривались, чтоб в первый день, — просто сообщила изумленным парням Кондратьевна. — Когда вернутся, прошу на пироги.
— Вот это натиск! — воскликнул Родион и добавил, обращаясь к братьям Кукушкиным: — Эх, вы, гуси-лебеди, Алексей-то всех нас опередил.
Ставились в Станегове новые срубы. Прибавлялось в деревне людей. Улучшались дела в колхозе. Постепенно исчезали из-под карнизов нарядные елочки.
И только елочка Глаши Тимофеевой продолжала стоять, роняя на землю жесткие иголки.
Глаша несколько раз порывалась зайти к старикам Ребровым, справиться о Семене, но почему-то не решалась.
Как-то вечером, возвращаясь с расстила льна, она повстречалась за околицей с Кондратом Ребровым, отцом Семена. Опершись на суковатую палку, Кондрат уступил Глаше тропинку и заговорщически произнес:
— Слышь, Глафира, тут Семен тебе писульку послал… В поселке он.
Глаша вздрогнула от этих слов, взяла записку.
— Что уж пишет, — притворно вздохнул Кондрат Федорович, заглядывая через плечо Глаши.
Она ничего не ответила, так как хорошо знала, что эта писулька, как выразился старик Ребров, прочитана им до нее несколько раз. Глаша прочитала записку, постояла минуту, полузакрыв глаза, и побрела домой напрямки, оставляя позади себя в высокой, доходившей до пояса траве, росный след.
Росы в августе падают на землю еще до заката солнца. Молочные туманы опускаются на низкие ноля, обволакивают созревшую рожь, словно кисеей накрывают дальние перелески. В начале августа начинается жатва, расстил льна, наступает ягодное и грибное время. В страдную пору потерять день-два в работе хуже, кажется, чем тяжело заболеть.
И вот в такую-то жаркую пору лучшей льноводке колхоза Глаше Тимофеевой вдруг понадобилось ехать в райцентр. Председатель Федор Колотилов повертел в руках заявление Тимофеевой и хотел уже черкнуть на уголке короткое, но жесткое слово «Отказать», но о чем-то, видимо, вспомнил, взглянул на потупившуюся девушку, вздохнул и написал: — «Только на один день».
«Надо успеть», — решила Глаша, забежала домой сказаться матери, затем наказала соседке Насте Кравцовой начинать расстил льносоломки на Мокром лугу без нее и побежала в ту сторону, откуда ветер доносил в Станегово еле слышимые паровозные гудки.
Многих еще раньше увели из колхоза эти гудки. Одних на время, иных — навсегда. Глаша вспомнила, что где-то в городе работает дворником ее дядя, богатырь и плясун. Ушел он в трудное для колхоза время искать легкой доли. Бросила вместе с ним ферму тетка Агафья, некогда даже получившая медаль за труд.
Но не каждый способен жить в долгой разлуке с родными местами. Вернулась из города семья Кичевых. Приехал с завода Иван Паутов да и молодуху еще привез. «Знаете, — признался он, — все время думал: как-то там без меня хозяйство поднимают… Вроде дезертира чувствовал себя. К тому же все время знакомые поля и перелески мерещились. Приду летом с завода, лягу спать, закрою глаза и вижу нашу речушку Нурду, всю в ряске, а над речкою стрекозы… Запах трав, поверите ли, чувствовал так, что аж голова кружилась».
Чувствует ли все это Семен? Глаша остановилась посреди широкого поля. Клонится на ветру пшеница, переливаются колосья. Кружатся над тропинкой парашютики поздних одуванчиков. Пахнет мятой…
— Эх, Семен, Семен…
Семен не ждал Глашу. Он не писал ей, чтобы приехала. Но Глаша решила выяснить, как она потом выразилась, обстановку до конца. Найти общежитие льнозавода было нетрудно — в поселке не так уж много общежитий.
Семена Реброва она застала в комнате одного Он лежал на железной кровати, застланной сереньким одеялом, прямо в одежде, положив ноги в солдатских сапогах на придвинутую табуретку. Семен курил дешевенькую папиросу, а пепел стряхивал прямо на пол.
— Глаша! — увидев ее, вскочил он с кровати.
— Здравствуй, Сеня.
— Глаша! — повторил Семен и шагнул к ней.
Девушка тоже сделала шаг вперед, пристально посмотрела в серые глаза Семена и молча склонила свою голову на его грудь. Несколько минут они так и стояли, не говоря друг другу ни слова. Наконец Глаша легонько оттолкнула Семена и вновь пристально взглянула в его лицо.
Да, перед нею был тот же самый Семен Ребров. Те же прищуренные, с хитринкой глаза смотрели на нее. Но только в них сейчас были заметны радость и какой-то затаенный испуг. Внешне он мало чем изменился — был крепышом и остался им.
Был уже полдень. Немилосердно палило солнце. Мимо общежития прошел грузовик, и улицу заволокло серой пылью. Глаше в это время вспомнилась родная деревня. По Станегову тоже часто проезжают колхозные автомашины, но вот такой пылищи че бывает.
— А я тебя не ждал, Глаша, — признался Семен, придвигая к Глаше табурет. Сам он присел на кровать.
— А я ждала. Только там, в деревне. Почему же не приехал?
— Решил здесь остаться, — ответил Семен. — Ведь в армии-то механиком я стал. Родители были не против. Думал, поработаю на заводе, скоплю денег, приоденусь и заявлюсь в деревню.
— Ты бы лучше сразу заявился, — сказала Глаша. — Ведь я… мы так тебя ждали.
— И приеду. Но только за тобой, Глаша, — горячо произнес Семен. — Или ты сама ко мне переезжай. Чего ты в деревне не видела?
— Но ведь наши все там, — удивилась Глаша. — Там подруги, родители, работа…
— Работа, родители, — усмехнулся Семен. — Что она дает, работа? Испытал когда-то на себе. Теперь — хватит.
— Но ведь это было раньше, а сейчас совсем, совсем иное дело, — возразила Глаша.
— Родители скоро перемрут, — не слушая ее, продолжал Семен. — Сколько им уже годов-то? Под шестьдесят. Скажи, кто же тогда в Станегове останется?
— Мы.
— Но не я.
— Вот, собственно, я за этим и приезжала сюда, — грустно произнесла Глаша. — Теперь мне все понятно.
— Что понятно? — спросил Семен.
— Не любишь ты меня…
— Глаша, зачем так? — Семен протянул к ней руки.
— Не надо, не надо… — Глаша поднялась с табурета. Встал и Семен. — Если б… то сразу… Как Родион, как братья Кукушкины…
— Я так не мог, — вдруг жестко произнес Семен. — У меня своя голова на плечах. Надо жить своим умом.
— Ах, так, — Глаша шагнула к порогу.
Семен догнал ее, на ходу надевая пиджак.
— Ну, не сердись, — примирительно сказал Семен.
— Я и не сержусь. Только мне здесь долго оставаться нельзя. Ждут меня там.
Они вышли вместе и еще долго сидели на скамеечке пристанционного скверика. Глаша убеждала Семена ехать в деревню, рассказывала ему о новом председателе, о своем звене, о том, что в Дунайке нынче много ловят рыбы, о старике Антипыче, который на радостях, что вернулся сын Иван из армии, напился так, что всю ночь проспал в лопухах на задворках своего же дома…
— Нет, Глаша, — разубеждал ее Семен, — теперь все в город стремятся. Ты подумай об этом.
Подошел дачный поезд.
— Приезжай, — сказал Семен Глаше.
— Приезжай, — ответила Глаша Семену.
Вернулась Глаша домой под вечер. Подруги, завидев ее, разогнули натруженные спины и еще издали закричали:
— Отдыхала бы. Небось, набегалась за день.
— Нет, я на работе не устаю, — ответила Глаша, хотя всем было видно, что она очень утомлена.
Остаток дня Глаша работала молча. А когда возвращались домой, она, как бы между прочим, сообщила подругам:
— Скоро и моей елочки не будет.
В этот вечер она дольше обычного сидела на крыльце своего дома с раскрытой книгой в руках. Между страниц книги лежала фотография. Глаша пристально, испытующе всматривалась в черты знакомого лица, на миг закрывала книгу, задумывалась и опять смотрела в чуть прищуренные, с хитринкой глаза, на плотно сжатые тонкие губы, в уголках которых пряталась едва заметная усмешечка. Семен Ребров вышел на фотокарточке таким, каким был в жизни.
Утром следующего дня на крыльцо Глашиного дома вбежала, запыхавшись, Настя Кравцова.
— Глаша, Глаша! — забарабанила она в дверь. — Какую я тебе новость скажу… Да выйди же на крыльцо!..
Глаша открыла дверь, шагнула навстречу Насте.
— Заспиха. Сенька вернулся. Вот не сойти мне с этого места. Сейчас иду и вижу, елочки-то под карнизом нет, — без передышки выпалила Настя.
— Это я ее… сама сняла… Ночью, — тихо сказала Глаша.
— Ты? Сама?
— Он в колхоз не вернется. Родители, говорит, в поселке посоветовали остаться. Там, мол, легче жизнь устраивать… Семичасовой рабочий день, Дом культуры… Говорит, скоплю деньжонок, поженимся…
— Ты… согласилась?
Глаша не ответила. Она молча подошла к перилам крыльца, окинула взглядом ширь полей, за которыми вдали в утренней дымке синела зубчатка Станегового бора, потом опустила глаза вниз. У крыльца на примятой траве валялись обрывки фотографии. Настя Кравцова спустилась с крыльца, подняла один из обрывков покрупней, разгладила его на ладони, но разобрать ничего не смогла. Бумага была сырой и липкой, так как ночью прошел дождь.