— ВСЕ ЕЩЕ недужится, Митрич?
— И не говори, сосед. Хворь, она, окаянная, в наши годы как прицепится, так никак ее до скончания не стрясешь. Заходи покурить.
Окно закрывается, стукает калитка, и вот уже старые дружки, Афиноген Дмитриевич Варакин и Николай Петрович Знобишин, сидят на лавке, в переднем углу, мирно беседуют. Разговор обычно начинается с того, как гуляли в парнях, как потом лежали в окопах в лесу под Ченстоховом, как после революции они вернулись домой, в родные Ерники…
Проходит час, второй… Отравный махорочный дым тяжелеет, из-под потолка опускается ниже и вот уже наслаивается над полом. А горка окурков на ржавой сковородке растет и растет.
— А что, Петрович, не пора ли и тебе на пенсию, а? — спрашивает под конец Варакин соседа. — Ведь тебе никак шестьдесят два на Духов день стукнуло.
— Залезть на печь никогда не поздно, — хмурится в ответ Знобишин, втыкая «козью ножку» в сковородку. — Только вот одно страшновато, — добавляет он, усмехаясь, — заберешься выше полу, а спустят гораздо ниже. Лучше уж на ногах отстукать свое.
— Заладил: на ногах, на ногах, — недовольно произносит Варакин, искоса поглядывая на Знобишина. — А что мне остается делать, если вот уже полгода, можно сказать, без ног живу. От пенсии отказаться, что ли? Нет, брат, шалишь, положенное — отдай. С колхозной-то пенсией, хотя и невеликой, отсрочки у бога можно попросить.
— Просила собака у бога жареных костей, а с неба посыпался дождь, — усмехается Знобишин, не замечая неудовольствия соседа. — У бога что-либо просить, все равно, что от луны прикуривать.
Знобишину не нравятся вечные разговоры Варакина о пенсии. Ну, ослаб человек ногами, не работает, получает положенное — и помалкивай. Знобишин же, хотя и постарше соседа на целых три года, работает конюхом и залезать на печь, как он выражается, пока не собирается. Чуть он заведет разговор хотя бы о том, что в колхозе появилась прорва разных машин, лошади дичают без дела, как Варакин перебивает его: «А в правлении о повышении пенсий ничего не толковали?» Знобишин в таких случаях сердился и «поддевал» соседа: «А ты у бога надбавки попроси». Их разговоры хотя и не заканчивались ссорами, но, расходясь, они оставались недовольны друг другом.
— Попусту болтать, все равно, что глину жевать, — говорила Лукерья Васильевна, жена Знобишина, зовя мужа домой. — У Митрича одна забота — в окно смотреть, а тебе надо завтра ранехонько идти лошадей обряжать.
Знобишин встает, произносит неизменное «пока» и тяжелой походкой направляется к выходу.
— Ох-хо-хо, — натужно вздыхает ему вслед Варакин. — Немощь моя, немощь… Одна отрада, что на старости лет колхоз тебя не забывает.
Николай Петрович Знобишин хорошо помнит, когда обезножел его сосед Афиноген Варакин. Это произошло полгода назад, когда всей бригадой вышли расчищать заросшие луга и пашни. Работа была нелегкая. Уж очень за последние годы сжал Ельники со всех сторон дремучий вологодский лес. Наступал он на два десятка рубленных изб хотя и медленно, но верно. По названию деревни можно судить, каких деревьев в этом лесу больше. А ель, известно, дерево цепкое, неприхотливое и страшно плодовитое.
Иногда в конце лета можно наблюдать такую картину. От опушки леса, дальше и дальше в поле, словно цыплята от курицы, разбегаются маленькие елочки. Они еще очень слабы и прозрачно зелены. Вот в это-то время их бы и надо жикнуть косой под самый корешок. Но такова уж порой бывает натура у человека, что он только махнет рукой: успеется. Пройдет год, елочки подрастут, косой их уже не взять: что поделаешь? Еще год и еще… Через десять-пятнадцать лет на месте некогда плодородного куска пашни, смотришь, шумит молодой лесок.
Так и случилось в Ельниках.
На подмогу ельниковцам прислали из «Сельхозтехники» бульдозер и кусторез. Машины выворачивали из земли уже хорошо укоренившиеся деревца, а колхозники стаскивали их в кучи, чтобы потом, когда подсохнут, сжечь. Николай Петрович работал вместе со всеми.
Вот тогда-то его и дернула за рукав Нюшка Строгова, молодая бригадирша ельниковской бригады.
— С дядей Афиногеном что-то неладно, — испуганно произнесла она.
— Где?
— У Лисьего ручья.
— А ну, пойдем.
Варакин сидел на сброшенном ватнике, поникнув лохматой головой, у срубленной елочки, толщиной в руку. Рядом валялся топор.
— Что с тобой, Митрич? — взглянул, наклонившись, Знобишин в чуть раскосые глаза соседа.
— Ноги, ноги… не встать, — не поднимая глаз, шевельнул прокуренными усами Варакин.
И с тех пор засел он безвыходно в своей хате. Благо, было кому за ним ходить: его старуха хотя и глуховата, но довольно резва. Всю жизнь она плела кружева и не могла надорваться на работе. Варакина в колхозе пожалели, обеспечили на зиму дровами, а вскоре назначили ему пенсию.
— Афиногешка прежде чем упасть, завсегда соломки подбросит, — намекал на что-то второй сосед Николая Петровича, семидесятипятилетний ночной сторож, прозванный односельчанами Ульем.
— Это что ты имеешь в виду? — строго спрашивал его Николай Петрович. — Если что знаешь, то говори.
— Говорун из меня плевый. Сами увидите, — отрезал Улей.
Знобишин качал головой: непонятный старик.
Жизнь немало мытарила Николая Петровича Знобишина. Вшивел в окопах в первую империалистическую, лежал в тифу в гражданскую, падал от кулацкой пули в коллективизацию. А сколько земли перепахал в колхозе, один только он знал, да могли рассказать трудовые книжки, если б сохранились. Опять-таки и дорога Отечественной войны не прошла мимо. Погибли на Днепре два сына, а сам, подрывая фашистские мины, был тяжело ранен на Сандомирском плацдарме. Однако выжил, чем опроверг известную солдатскую поговорку, что сапер ошибается в жизни только один раз.
Вернувшись с войны, не узнал Знобишин родные Ельники. Порядки изб по обеим сторонам поредели; многие жители уехали в город. Там, где стояли их избы, буйно разрослись крапива, репей и терпкий багульник. С крыш сараев солома снята: ее скормили зимой скоту. Людей — как в пустыне Средней Азии, где пришлось бывать Николаю Петровичу в гражданскую. Да и то одни старики и старухи. Даже малых детей не видно. Безрадостно, неуютно было на душе.
Первым, кого повстречал в Ельниках Знобишин, был Улей, сосед. Неуклюжий, взъерошенный, крякая, он рубил во дворе хворост. Увидев Знобишина, прогудел:
— У-у, вернулся, герой…
И надолго замолчал.
— Пармен Федорович, расскажи, христа ради, что у нас тут и как? — взмолился Знобишин, горя нетерпением узнать колхозные подробности.
— Небось, баба все выложила, — прогудел Улей в ответ.
— Что баба?.. Баба она и есть баба.
— Ну, положим, твоя баба — не совсем баба… — И вдруг неожиданно: — Иди, Афиногешке доложись… Он у нас вроде за командира.
— А он здесь? — удивился Николай Петрович.
— Тьфу, где ему, псу, быть, — ответил Улей и с размаху всадил топор в чурбан.
Видать, не любил старик Афиногена Варакина. Да, кстати, и самого Улья в Ельниках не очень-то привечали. Ребятишки его даже боялись. Крепок, загадочен и дремуч был Улей.
Среднего роста, ладный, в военной гимнастерке без ремня, с топорщившимися усами, Афиноген Варакин встретил Николая Знобишина как когда-то в юности:
— Колюха, туды твою в лапу, ты?
Друзья обнялись.
На столе появилась пол-литра, свежие огурцы, лук…
— А вот с хлебом у нас — тютю, — пожал плечами Варакин. — Сам видел.
— Э, не привыкать, — успокоил его Знобишин. — Хлеба земля народит, были б руки у нас. А ты давно ли здесь?
— Я… я, собственно, там не был, — глядя на орден и медаль на груди Знобишина, смутился Варакин. — В сорок третьем призвали, приписали покедова, значит, к местному госпиталю ездовым. А в сорок четвертом приняли во внимание грыжу, еще что-то там такое и отпустили. И вот с тех пор в Ельниках с бабами воюю. В бригадирах хожу.
Минуту длилось неловкое молчание.
— Ну, не всем там быть, — наконец примирительно произнес Николай Петрович. — Надо и тут кому-то с бабами воевать. Теперь будет легче, наш брат, кто уцелел, возвращается.
— Оно, конешно, — поддакнул неизвестно почему присмиревший Афиноген Дмитриевич. — Надорвался тут за войну народ. Взять хотя бы твою Лукерью. Три года плуга из рук не выпускает. За двоих мужиков ворочает.
То ли хмель, то ли похвальные слова о его Лукерье или встреча оо старым другом, сознание, что вот снова находишься в родных Ельниках, а может быть и все это имеете взятое навеяли на Знобишина хорошие, теплые чувства.
— Финька, друг, — с чувством говорил он, — самое страшное позади. Ты знаешь, какую мы тут жизнь теперь будет разворачивать, а? Это не беда, что все кругом прохудилось. Но ничего, ничего…
Знобишин задумчиво смотрел в раскрытое окно и поэтому не мог заметить кривой усмешечки, скользнувшей по губам собеседника.
Придя домой, Николай Петрович с минуту стоял посреди избы, словно вспоминая что-то, и вдруг спросил:
— И почему бы это в избе у нас так сумеречно?
— Рябина, окаянная, под окнами весь свет заполонила, — ответила Лукерья, ласково глядя мужу в глаза.
Рябина, действительно, так буйно разрослась под окнами, что скрадывала всю переднюю часть избы, образовав сплошную зеленую стену. Сейчас эта стена во многих местах пламенела гроздьями ягод.
Знобишин поплевал на ладони, встряхнул в руках топор и, размахнувшись, наотмашь свалил крайнюю от угла молодую рябинку. Рябинка, вздрогнув, отлетела в сторону, но не упала, а, воткнувшись в землю, встала, как живая, беспечно шелестя листьями, словно бы и не была уже обречена. Знобишин, посмотрев на нее, усмехнулся и еще яростнее заработал топором.
Скоро от буйных зарослей осталась жить только одна, стоявшая напротив среднего окна старая, еще довоенная рябина с полуистлевшим обрывком мочала на нижнем сучке.
— Смахнул бы уж и ее, — посоветовал подошедший Афиноген Варакин, кивнув на оставленную рябину. — Было бы наподчистую.
— Нет, пусть эта останется, — произнес задумчиво Знобишин.
А Улей, вечно про себя кляня кого-то, подойдя, прогудел, жалеючи:
— Вожжу под хвост подпустил, герой. Жил бы за рябиной, как за занавеской: ни к тебе никто в окно не заглянет, ни ты ничего не видишь. Спокойствие.
Лукерья же, возвратившись вечером с работы, всплеснула руками:
— Господи, как светло в избе-то стало.
Увидев, что муж зачем-то отцепляет от гимнастерки орден и медаль, подошла к нему и, положив на его плечи свои натруженные руки, спросила:
— Зачем?
— Так надо, мать. Чтоб не мешали работать.
На следующий день Знобишин уже был в правлении колхоза. Председатель Федор Губарев, инвалид войны, которого Николай Петрович помнил еще малышом-несмышленышем, убежденно и горячо говорил:
— И не отказывайся, дядя Коля. Принимай дела у Афиногена. Для командной должности он явно неподходящ.
Афиноген Варакин передал «дела» — тринадцать трудовых книжек и сажень — как будто даже с радостью.
— Давай, командуй, — только и сказал он Знобишину.
И тут же предложил «обмыть» сажень, это немудрящее сооружение из реек в виде буквы «А». Знобишин «обмывать» сажень отказался, но к руководству Ельниковской бригадой приступил. И, надо сказать, десять лет неплохо работал. Колхоз в это время укрупнился, разбогател, выросли в нем новые люди. Преобразились и Ельники. Вновь по вечерам стали вспыхивать на улице песни девчат и парней. Подросла смена и Николаю Петровичу. От пенсии он отказался, сказав, что может еще поработать конюхом.
И каждый день, возвращаясь с конюшни, он проходит мимо окон соседа и неизменно спрашивает: «Все еще недужится, Митрич?»
Страстное желание поговорить с кем-то знакомым, вспомнить былое — стало потребностью на старости лет.
Недавно, по осени, когда хватили первые легкие морозцы, но снег еще не выпал, лисицей подобралась хворь и к Знобишину. Сначала ощутилось легкое покалывание в пояснице, потом оно дало знать в левом боку и ногах. Николай Петрович был уверен, что человек, много мерявший пешком землю-матушку, обязательно должен на старости ослабнуть ногами. «Кто мало ходил, тот и ноги имеет сыромятные, — любил повторять он. — Ну, а слабым ногам слабнуть, стало быть, уж нечего».
Вместе с недугом незаметно подобралась и тоска-бессонница. Днем деревенские все чаще стали видеть Знобишина в среднем окне, под пылающей костром, еще не склеванной вороватыми воробьями, рябиной. Даже обедал он иногда на подоконнике, боясь просмотреть на деревенской улице что-то значительное.
Почти каждый день Николай Петрович видел проезжающую скрипучую телегу пятнадцатилетнего возчика Леньки, дремучего, взъерошенного Улья, бригадира Нюшку Строгову. И, конечно, Варакина, который за полгода «сидячей и ползающей жизни» ни разу не бывал далее крыльца. Выползет он с топором на улицу, дверь дома оставит открытой и так ловко начнет колоть дрова, что только диву даешься. Правой рукой помахивает топором, а левой метко швыряет поленья в открытую дверь. Взмахнет и швырнет, швырнет и взмахнет… Снайпер! Николай Петрович дивовался неунывающему соседу. Уж очень легко переносит тот отрешение от колхозных забот. Улей же, видя трюки Варакина с дровами, гудел:
— Ха, артист-то наш, а?
Как-то Знобишину всю ночь не спалось. Перед утром он встал, оделся, покурил у окна и на рассвете вышел на крыльцо. Скованную морозом землю уже несколько дней припорашивало первой декабрьской крупой. Тихо стыла деревня. Лишь из-за околицы, со скотного двора, доносилось ленивое дзеньканье цепных привязок коров.
Вдруг до слуха Знобишина донеслось легкое поскрипывание снега. Со стороны колхозных сараев ко двору Варакина крадучись шел человек. Николай Петрович выдвинулся к углу, притаился, прощупывая глазами уже чуть тронутую рассветом ночь. Незнакомец нес на плече огромный пестерь сена. Вот он подошел к хлеву, ворота осторожно скрипнули, в хлеву тяжело вздохнула корова, и опять над Ельниками воцарилась стылая тишина.
Дрожь тронула напрягшееся тело Знобишина: «Варакин?! Сучий сын… Паразитом решил жить… Боится, что пенсии лишат. Еще и сенцо для своей коровки приворовывает… Расчет верен: кто на неходячего подумает…» И Николаю Петровичу вспомнился надоевший вопрос Варакина: «А в правлении о повышении пенсий ничего не толковали?» «У бога пусть просит надбавки, подлец. И Улей — хорош мудрец, знает, но помалкивает. Соседушки!»
Горькая обида, как острый нож, вонзилась в доверчивое, обманутое сердце Знобишина.
— Ох, и задал ты мне задачу, Николай Петрович, — признался председатель Федор Губарев, выслушав сообщение Знобишина. — Положим, ты прав: Варакин симулянт, но как это доказать?
— Но мне-то ты, Федор, веришь?
— Верю, но этого мало. Поверят ли колхозники? Скажут, поблазнило на старости Знобишину. Чего доброго, в клеветники запишут. Варакин, знаешь, и причину выищет.
— На это он мастак.
— То-то.
— А если докторам доложить: мол, так-то и так-то, перепроверьте.
— Наивный ты человек, — проговорил Федор Губарев. — Не всякий и доктор так легко распишется за свои промахи, если даже и поверит нам. Нет уж, сами будем своих негодяев выводить на чистую воду.
— Хорошо, Федор. Не я буду, если не допеку Афиногешку, — ответил Знобишин. — Уж очень больно он меня ранил, подлец. В самую середку нож всадил. И как я раньше его не раскусил… Дружком прикидывается. А Улей-то, Улей, ох, нейтрал…
Вернувшись домой, Николай Петрович залез на печь. Хотя его знобило, но на душе стало как-то полегче. Это от того, что поделился своим открытием с председателем. Лежал он и думал, как повести наступление на своих соседей. Жизнь прожил бок о бок с Варакиным, а не предполагал, что он может решиться на такое.
Невеселые мысли Николая Петровича прервала бригадир Нюшка Строгана.
— Есть кто живой? — услышал Николай Петрович ее голос.
— Есть, есть, Нюша, — ответил Знобишин, слезая с печи. — Зябко что-то, по пояснице вроде бы мураши бегают туда-сюда.
— А я, дядя Коля, думала, ты выручишь…
— В чем?
— Да силоску некому открыть. Силос скармливать разрешили. Доярки уж так обрадовались… Выходит, зря я тебя побеспокоила.
— Ладно, ладно, егоза, ведь знаешь, что пойду, раз с печи слез.
— Я так и знала, — улыбнулась Нюшка.
Земля, которой была закидана силосная траншея, смерзлась до крепости камня. Лом, ударившись, отскакивал от нее. Немало пришлось попотеть Знобишину, прежде чем он добрался до силоса. Но, сделав дело, Николай Петрович успокоился. И что удивительно, его перестало знобить. На время он забыл даже о Варакине и сегодняшнем разговоре с председателем Федором Губаревым. Но Варакин сам напомнил о себе. Когда Николай Петрович шел мимо его дома с лопатой и ломом на плече, в окно раздался стук.
— Заходи покурить, — донесся до него голос соседа. — Старых друзей негоже обегать.
Словно неведомая сила на миг пригвоздила к тропинке Знобишина. С минуту он стоял молча, потом решительно шагнул к крыльцу варакинского дома, снял с плеча лопату, лом и не спеша вошел в дом.
— Проходи, проходи, сосед, — пригласил Варакин.
Николай Петрович так же молча прошел в передний угол, свернул козью ножку, хлопнул рукой по карману телогрейки:
— А вот спички забыл.
— Возьми там, на шестке, — кивнул Варакин.
— Принеси сам. Как это я буду в чужой кухне шастать.
— Ты чего это смеешься надо мной, — встрепенулся хозяин дома. — Ох-хо-хо, немощь моя…
— Нет, это ты, сукин кот, надо мной… над всеми нами насмехаешься! — хлопнул рукавицами по столу Знобишин. — Нечего притворяться!
— Как это понимать?! — Варакин даже привскочил с лавочки, но, опомнившись, быстро опустился на нее.
— Ага, видишь, выдал-таки себя, — овладев собой, тихо, но твердо произнес Николай Петрович. — По правде сказать, еще на днях заприметил тебя с сенцом колхозным.
— А дальше? — уже тоже спокойно спросил Варакин.
— Судить тебя надо, Афиноген, вот что дальше.
— Это за что же?
— За обман, за воровство.
— Не пойман — не вор. А обман — докажи. Я же свое докажу, вот они, справки-то докторов.
— И не стыдно тебе?
— Чего ты костопыжишься, Петрович? Чего тебе надо? Хватит, поломили мы с тобой в колхозе.
— Ты меня не тронь. Я вот только что сейчас ломил, а ты… Эх, сосед, сосед…
— Ладно, не кипятись. Давай посидим рядком да поговорим ладком. У меня и бутылочка, кстати, давненько простаивает. Можно все по-хорошему уладить, без шумихи…
— Меня ты не купишь, — отрезал Николай Петрович, сгребая со стола рукавицы. — От своей совести, если она еще в тебе есть, не откупишься выпивкой. Посмотри на старух, что на ферме работают… Горяча скоро покажется лавочка, на которой сидишь. Ожгет она тебя…
— Постой, постой, Петрович! Куда ты?
Но Знобишин был уже в сенях.
— Не торжествуй, сосед, не докажешь. Да и кто тебе поверит, — злобно кричал Варакин. — Никто! А за клевету, знаешь сам…
Николай Петрович остановился у крыльца, взял лом и лопату, потом тихо сказал:
— А я уже доказал. Казнись теперь моей ненавистью. И не будет твоей совести отныне покоя… от меня, ото всех нас…