Глава II.
Связанные товары
Не так давно я бродил по так называемому «лайфстайл-центру». Если вы нечасто бываете в богатых американских пригородах, позвольте мне объяснить. «Лайфстайл-центр» — это по сути фешенебельный супермаркет под открытым небом, имитирующий уютный торговый район с удобными скамейками, красивыми клумбами, замысловатыми фонарями и даже булыжными мостовыми, призванными воссоздать атмосферу старины. В «лайфстайл-центре», где я был, даже звучал Музак [19], сопровождая шоппинг в тех же люксовых магазинах, которые можно найти повсеместно.
И хоть я никогда не был большим поклонником Жана Бодрийяра, я быстро понял, что он имел в виду, говоря об исчезновении реальности.
Странным образом эти «лайфстайл-центры» становятся местом притяжения потребителей, которые, похоже, наслаждаются царящим здесь задушевным чувством общности. Я же нашёл странной эту прогулку по игрушечной версии провинциальной Америки, построенной, вероятно, кем-то, кто даже не был знаком с оригиналом. По сути, это было имитацией обстановки городского района, к разрушению которого и стремятся сетевые магазины из «лайфстайл-центра». Да, корпоративной Америке нужны маленькие торговые районы и уютный жизненный уклад, но только на её собственных условиях. Зачем нужна возня с раздражающей пестротой мелких локальных предприятий, когда ты можешь купить тройной мокко гранде или как там его в «Старбаксе» (Starbucks), и кофе будет точно такой же, как и на каждом углу по всему миру? Зачем возиться с раздражающими мелкими торговцами, когда можно получить фирменную улыбку сотрудника доминирующей корпорации и 200 бонусных баллов на дисконтную карту в магазине «Бордерс» (Borders)? [20]
Дело в том, что мы — общество, которое любит потреблять. Наше потребление, однако, имеет сопутствующие издержки. В случае с лайфстайл-центрами и имитациями американских пригородов сопутствующими и мгновенными издержками для большинства сообществ было практически полное исчезновение общественных торговых районов, принадлежащих местным жителям. То, что возникло вместо них, является конкретным проявлением политических и экономических движущих сил корпоративной Америки, осознанного выбора в пользу развития города, приспособленного для автомобилей, и желания избегнуть дискомфорта неоднородности потребительского выбора. Таким образом, наш консюмеризм и система производства имеют материальные последствия. Потребляя, мы можем не думать об этих последствиях, но, тем не менее, они существуют и проникают всё глубже, попутно влияя на жизни многих людей.
Поскольку нам нужно потреблять, чтобы жить, большинство из нас никогда всерьёз не думает о последствиях. Те, кто может позволить себе покупать вещи, необходимые для существования, едва ли когда-нибудь задумываются, что на самом деле такое покупка, помимо очевидных аспектов процесса приобретения. Мы просто знаем, что, если нам что-то нужно, мы должны это купить, подобрать на мусорке, сделать самим или украсть. Выбор, конечно, небольшой, но в действительности многие из нас видят лишь один реальный вариант (подсказка: это не рытье в помойке, не создание своими руками и не кража).
Покупая что-нибудь, мы включаемся в своего рода цикл, в котором производство и потребление взаимно обусловлены, и каждое представляет собой отдельный момент единого процесса, управляющего всей совокупностью капиталистического производства. Поэтому покупка — это не просто удовлетворение нужд потребителя, но участие в более масштабном процессе, одновременно влияющем на культуру и экономику. Потребляя, мы, по сути, возвращаем стоимость вещи тем, кто владеет средствами производства, позволяя им продолжать производство. Ресурсы, возвращённые в ходе потребления, можно использовать, чтобы произвести что-нибудь ещё, чтобы мы снова это потребили. Мы поддерживаем этот цикл, продавая свой труд (производство), чтобы на вырученные таким образом средства приобрести то, что нам нужно (потребление). Для большинства из нас, впрочем, этот процесс в основном очевиден. Мы идём по жизни, не вникая в то, что стоит за нашим потреблением. Мы с улыбкой покупаем айподы, стейки, книги, компьютеры и прочие товары, не задумываясь обо всех сложных производственных отношениях, стоящих за ними; мы совершаем покупки в «лайфстайл-центре», не размышляя о том, как этот выбор влияет на нашу собственную жизнь. Что-то нам нужно для выживания (еда), что-то — для собственного развлечения (айподы), и если у нас есть средства, мы делаем вещи своими без особых раздумий о том, что включает их производство.
Социологи, впрочем, уделили этой проблеме достаточно внимания. Существует целая аналитическая школа в социологии и смежных науках, посвящённая раскрытию «товарных цепочек» или отслеживанию производственной жизни продукта от начала и до конца. Даже для простейших товаров этот анализ может быть чрезвычайно сложным. В своей книге Tangled Routes: Women, Work, and Globalization on the Tomato Trail («Замысловатые маршруты: женщины, работа и глобализация на пути помидора») Дебора Барндт исследует путь, на первый взгляд, такого простого продукта, как помидор, от его исторических и современных корней в Мексике до конечного потребления в ресторанах фастфуда и продуктовых магазинах. При исследовании продукта таким образом появляется картина, опровергающая наш упрощённый взгляд на потребительские товары. Вместо простого, прямого пути от производителя к потребителю, мы начинаем видеть процесс производства, связанный с политикой, властью, полом, технологиями и состоянием окружающей среды. Производство такого, казалось бы, простого и однозначного товара как помидор из супермаркета становится наглядным примером действия социальных сил, власть которых простирается на тысячи миль. Мы видим образ гендерного разделения труда — не только в Мексике, где выращивают помидоры, но и в Соединённых Штатах и Канаде, где помидоры продают и потребляют. По мере того как Барндт прослеживает путь помидора, становится довольно просто увидеть, что товары имеют свою сложную многогранную историю, находящуюся за пределами нашего упрощённого представления. Мы отчётливо видим, что производство товаров связано с общественными отношениями. Помидоры, предназначенные для американского и канадского рынков, выращиваются в Мексике не из-за одного только климатического фактора; напротив, сам этот факт становится поводом для исследования, как и почему дешевле выращивать помидоры в Мексике, и какое соотношение национальных экономических сил позволяет потребителям северных стран поручать такое производство южным странам.
По мере того как под влиянием социальных и экономических сил капитализма, которые сегодня мы называем глобализацией, производство становится географически распределённым, сложность связанных с ним процессов возрастает. Тем не менее, большинство из нас продолжает счастливо жить и беззаботно потреблять, редко, если вообще когда-либо, задумываясь о том, какие общественные отношения стоят за нашим консюмеризмом. Лучшего положения дел для производителей и быть не может. Стали бы вы есть помидоры, зная, скажем, что женщин и их детей, работающих в полях, постепенно отравляют до смерти ради производства этого товара? Неведение в целом лучше для нас, поскольку мы можем потреблять, сколько пожелаем, без мучительных угрызений совести.
Впрочем, время от времени некоторые из нас получают опыт, помогающий пробиться через благословенное неведение, навязанное идеологическими махинациями нашего капиталистического общества. Может — подобно некоторым из моих студентов, посещавших занятия по теме продовольствия все эти годы, — вы прочтёте книгу «Нация фастфуда» и решите не есть мясо, или, возможно, станете жертвами экологического шовинизма, который чреват, как это беспечно называют экономисты, негативными «экстерналиями» производства, влияющими на почву, воду или воздух в вашей местности. Есть миллионы путей, ведущих к осознанию того, что мы потребляем, и, хотя многие из нас цепляются за уютные маленькие мифы о том, как всё прекрасно, иногда мы всё же не можем преодолеть когнитивный диссонанс и вынуждены признать эксплуататорские движущие силы, лежащие в основе нашего экономического порядка.
В моей жизни было несколько таких моментов, и каждый раз я цеплялся за свои удобные представления гораздо дольше, чем следовало бы, как я понимаю теперь, оглядываясь назад. Да, жить в мире иллюзий весьма удобно, и довольно тяжело видеть, как они разбиваются прямо перед тобой. Вот, в частности, как один из мифов разлетелся у меня на глазах.
Как и большинство американцев, я вырос, питаясь мясом, и мяса было довольно много. Помимо того, что я ежедневного потреблял продукты животного происхождения, я жил вблизи Китайского квартала в Филадельфии, где часто бывал в кантонских ресторанах [21] и ел многочисленные мясные блюда. Естественно, я поедал всё, что имело четыре ноги (помимо стола). Помню, что моим любимым блюдом была жареная баранина по-хунаньски, но в действительности я ел почти всё. В то время мне лишь абстрактно представлялось, что я ем животное. Конечно, это было мясо, но связь между «мясом» и «живым, дышащим существом» была очень слабой. И если в отдельные моменты я задумывался об этичности мясоедения, то просто представлял, что выращенные на убой животные прожили счастливую жизнь. Действительно, почему бы и нет?
Всё начало довольно радикально меняться, когда я поступил в училище, а затем в колледж. Я учился в профессионально-техническом училище в Филадельфии, где студентов готовят к работе в сельском хозяйстве, садоводстве и других смежных отраслях. У нас были теплицы, небольшая рабочая ферма, несколько участков земли, маленькая механическая мастерская, «лаборатория» по забою скота, «лаборатории» для работы с мелкими животными и даже рыбное хозяйство. В этом училище мне впервые в жизни выпал шанс ближе познакомиться с так называемыми «сельскохозяйственными животными». У нас были свиньи, которые вели себя почти как собаки, и коровы, которые узнавали определённых людей и заметно волновались при их приближении. Во время моего обучения я посещал курсы по «мясоведению» [22], равно как и курсы по животноводству, но больше делал упор на растениеводство. Я всё ещё верил, что большинство животных в современном американском сельском хозяйстве выращиваются заботливыми людьми в максимально комфортных условиях. Мы часто слышали, что фермеры ухаживают за своими животными лучше, чем за детьми, и что скот в качестве «капиталовложения» для них слишком важен, чтобы обращаться с ним как-то иначе.
После окончания училища мне предложили стипендию в Университете штата Пенсильвания при условии, что я получу степень в Колледже Сельскохозяйственных Наук. Я не мог упустить такую возможность, и, хотя не намеревался посвящать свою жизнь работе на ферме, было бы глупо отказываться от предложения университета. В качестве основных предметов я выбрал философию и аграрные науки. Философия помогла развить мои аналитические способности, в то время как аграрные науки отвечали за мои практические навыки и позволили применить полученный в училище опыт. Как студенту, выбравшему сельскохозяйственную специализацию, мне снова пришлось посещать занятия по множеству дисциплин. Изучать растениеводство было просто и увлекательно, но я тянул с прохождением обязательных курсов, связанных с животными. Я пренебрегал занятиями по животноводству, но в итоге наступил момент, когда я уже не мог их больше откладывать, если хотел получить диплом, так что я записался на курс по молочному производству, чтобы выполнить требования учебной программы.
Эти занятия посещали в основном деревенские парни из разбросанных по всему штату хозяйств, и на самом деле многие из них уже имели опыт работы с собственным стадом крупного рогатого скота на семейной ферме. Они пришли на этот курс, уже зная о процентном содержании жира в молоке, ценах за центнер и стадиях лактации. Я же был тощим городским пареньком с непереносимостью лактозы, который, по сути, не сталкивался с вещами такого рода, если не считать времени, проведённого в профтехучилище, где располагалось самое большое в стране отделение организации «Будущие фермеры Америки» (Future Farmers of America) [23]. Однако на занятиях я начал узнавать всё об экономике молочного производства. Меня учили смотреть на коров как на производителей. Эти производители требовали вложений, и моя задача как потенциального молочного фермера заключалась в сокращении затрат на производство молока. Сокращение производственных затрат предполагало понимание коэффициента питания, выбор поставщиков максимально дешёвых кормов с максимальным содержанием белка и знание работы систем механической дойки, использующих радиометки для отслеживания производительности каждой коровы. Мы узнали, как много (или мало) места требуется одной молочной корове, и чем больше коров на квадратный метр, тем больше прибыль (до определённых пределов). Мы также узнали, что единственный принцип достижения успеха в сельхозпроизводстве — это «расширяйся или умри». Даже тогда мне было интересно: как эти деревенские парни относились к подобному правилу, учитывая, что их собственные мелкие семейные фермы находились ближе к части «умри» этого уравнения? Тем не менее, уроки были предельно ясны: обращайся с животными как с производителями, вкладывай в них минимум и выжимай из них всё до последней капли — иное было бы экономическим самоубийством в отрасли с чрезвычайно ограниченным доходом. Это не только экономически обосновано, напоминал нам наш профессор, но и крайне необходимо в наши времена конкурентной экономики, особенно учитывая быстрое падение цен на молоко.
Мне показалось интересным, что экономическая логика животноводства поразительно похожа на логику производства, о которой я недавно читал в «Манифесте коммунистической партии» на занятиях по политфилософии. Полагаю, что немногие студенты сельскохозяйственного колледжа добрались до гуманитарных наук, но я принадлежал обоим этим мирам, и для меня всё очевиднее становилась связь между ними. Животных использовали в качестве производственных машин, и меня учили, как эффективно их эксплуатировать. Да я был просто буржуем по отношению к четвероногому рогатому пролетарию!
Наверно, это был один из первых моментов, когда я начал серьёзно задумываться об эксплуатации животных. До занятий по сельхозпроизводству я имел идеалистические представления о животных, живущих в пасторальном блаженстве, резвясь в полях, жуя свою жвачку и неспешно посещая доильную станцию дважды в день, чтобы с радостью поделиться своими дарами. Это представление быстро разбилось о мои занятия по эксплуатации животных и извлечению максимальной прибыли — прибыли, заработанной в буквальном смысле на их горбу. Я увидел властные отношения, стоящие за такими обыденными вещами, как стакан молока, отбивная или даже кусок курицы. Разоблачение экономики сельхозпроизводства для меня разрушило миф о том, что продукты животноводства — просто ещё один товар. Молоко больше не было просто напитком или добавкой к моему кофе, оно стало плодом труда животных — принудительного труда в невыносимых условиях. Я узнал, что животные одновременно производят товары (как в случае с молоком, яйцами, кожей, шерстью и прочим) и сами являются товаром (когда их забивают на мясо). Вдобавок то, что с ними происходит, весьма похоже на нечто, что мы называем рабством. Животные — не рабочие, которые по окончании смены могут пойти домой; вместо этого они прямо и непосредственно принадлежат кому-то как одноразовая заменимая вещь, сравнимая с любым другим неодушевлённым имуществом.
Как и в случае со многими другими видами несправедливости, казалось, никто не подвергал это сомнению, и никого это особо не заботило. Но, опять же, как и в случае с другими видами несправедливости, нам может потребоваться время для того, чтобы распознать окружающие нас формы угнетения, особенно если нас учат, что это угнетение — «нормально» или даже желательно. Хуже, если мы наслаждаемся и извлекаем выгоду из самого угнетения, или если оно так глубоко проникло в нашу повседневную жизнь, что практически незаметно. Есть большая вероятность, что, если вы ещё не веган, то наверняка носите одежду, сделанную из животных — кожу или мех, или ели сегодня куски какого-нибудь животного или продукты животного происхождения. Многократно умножьте ваше личное потребление продуктов животноводства, и вы осознаете, насколько важную роль играют животные в нашей экономике. Продукты животного происхождения окружают нас постоянно и всюду (яйца, молоко, мясо, кожа, молочные продукты и так далее), но есть также и неочевидные способы использования продуктов животноводства в промышленности. Наш экономический уклад тесно сопряжён с эксплуатацией животных. И хотя легко отмахнуться от заботы о братьях наших меньших как от глупого умозрительного онанизма людей, которые вообще не понимают угнетение и реальную глубину настоящего человеческого отчаянья, надеюсь, я смогу заставить вас иначе отнестись к страданиям и боли и убедить, что животные важны, и любой, кто всерьёз настроен покончить с угнетением и иерархией, должен обратить внимание и на них тоже. Это меньшее, что мы можем сделать, если хотим честно сказать, что мы действительно заботимся о животных.
В книге Introduction to Animal Rights: Your Child or the Dog? («Введение в права животных: ваш ребёнок или собака?») Гэри Франсион рассматривает гипотетическую ситуацию, которая стоит того, чтобы привести её здесь. Допустим, есть парень по имени Саймон, который — сугубо ради собственного удовольствия — любит жечь свою собаку паяльной лампой. Если спросить Саймона, зачем он мучает свою собаку, он просто ответит, что ему это нравится — это доставляет ему удовольствие, Саймон считает, что это хороший способ скоротать день. Теперь предположим, что соседи Саймона жалуются на него за то, что он делает. Поведение Саймона привлекает внимание полиции и целой нации, шокированной ужасной и чрезмерной жестокостью. (Подобные случаи плохого обращения с животными — не новость для обывателей; пока я работал над этой главой, два брата-подростка в Атланте были приговорены к 10 годам лишения свободы за то, что заживо сварили щенка). Велика вероятность, что многие узнают об этом деле, глядя вечерние новости во время ужина. Также велика вероятность, что на ужин будет подано что-то из продуктов животноводства. Несомненно, американцы будут возмущаться чрезмерной жестокостью над тарелками с куриными окорочками, ростбифом из огузка и поросячьими рёбрышками. В конце концов, единственное оправдание Саймона состоит в том, что он просто развлекался.
В этой ситуации мы можем увидеть то, что Франсион называет «моральной шизофренией» по отношению к животным. В то время как мы практически единогласны в том, что не следует причинять живым существам ненужные страдания, как общество мы также причиняем вред животным по причинам, далёким от настоящей необходимости. В случае Саймона мы все (я надеюсь) видим, что жечь собаку паяльной лампой ради развлечения — занятие попросту ненужное и жестокое. Никто, считаем мы, не должен причинять столько страданий животному просто ради собственного удовольствия. Более того, мы против причинения таких мучений собаке, потому что понимаем на элементарном уровне, что собака обладает чувствами: мы осознаём, что наш долг, наша обязанность заключается в том, чтобы положить конец пыткам, и мы все сходимся во мнении, что одно только удовольствие Саймона просто не может быть веской причиной, чтобы заставлять бедное животное так страдать.
Если говорить о типичных американцах, ужинающих за просмотром новостей, они, скорее всего, оправдывают моральный вред, причиняемый животным, «необходимостью» нас кормить. Многие считают, что животные должны умирать, чтобы мы могли есть. Некоторые даже находят такое положение вещей печальным, но всё равно расценивают как необходимое зло и даже покупают мясо с абсурдной маркировкой «выращенное гуманно», чтобы успокоить свою совесть. И многие из нас — когда мы вообще задумываемся об этом — станут утверждать, что мы находимся на вершине пищевой пирамиды, и что у природы всё равно все зубы и когти в крови. Можно даже думать, что таков уж мир, и, грустно это или нет, мы не можем этого изменить.
Но действительно ли нам нужно есть мясо и другие продукты животного происхождения, чтобы хорошо жить? Конечно нет: растущая база доказательств — многие из которых подкрепляются многолетними эпидемиологическими и клиническими исследованиями [24] — подтверждает, что исключение из рациона продуктов животного происхождения более благотворно сказывается на здоровье человека в долгосрочной перспективе. Имея клинически доказанные факты, что нам не нужны продукты животного происхождения для поддержания здоровья, то как тогда нам оправдать их потребление? Большинство людей, включая людей очень умных и интеллигентных, сошлются на то, что «так было всегда», такова наша «культура», таковы наши «традиции», и, кроме того, им нравится вкус продуктов животного происхождения. Но если нам не нужны продукты животного происхождения для здоровой жизни, и если мы легко можем получать еду, не причиняя кому-либо страданий, то встаёт следующий вопрос: чем отличается Саймон с паяльной лампой, пытающий собаку ради удовольствия, от нас, эксплуатирующих миллиарды животных в год ради еды? В обоих случаях причинение страданий не является необходимым, и в конечном счёте оба они связаны с удовольствием. При этом первое кажется нам ужасающим, в то время как второе — вполне обыденным. Если вы честны с собой, то это должно вызвать хотя бы лёгкий когнитивный диссонанс.
Это прямое попадание в центр того, что Франсион считает моральной шизофренией. Среднестатистический человек согласится, что нам не стоит причинять страдания животным, при этом будет говорить это, поедая гамбургер — и зачастую не осознавая трагической иронии самой ситуации. В случае с Саймоном, пытающим собаку, мы понимаем, что в её интересах — избежать страданий, потому что она способна испытывать боль. Поэтому мы чувствуем себя обязанными положить конец этим страданиям. И мы исходим не из разумности собаки, не из её способности или неспособности разговаривать на нашем языке, а потому что знаем, что животное обладает чувствами. Обладать чувствами — значит быть способным на «субъективные душевные переживания» и иметь чувство собственного «я», способного испытывать боль и удовольствие [25]. Все живые существа — люди, приматы, коровы, свиньи, курицы, грызуны — «похожи друг на друга и отличаются от всего, что не способно чувствовать» [26]. Если коровы, курицы и собаки могут испытывать чувства, и если мы все хотя бы косвенно согласны с тем, что не следует причинять ненужный вред существам, наделённым сознанием, то причинение страданий курице, предназначенной нам в пищу, только потому, что нам нравится её вкус, так же несправедливо, как и причинение страданий Саймоном его собаке ради развлечения — тем более, если мы и без того можем жить и здравствовать, питаясь продуктами растительного происхождения.
С этой точки зрения многие из вас могут задуматься о растениях [27]. Если мы должны избегать причинения ненужного вреда животным, то почему тогда можно причинять вред растениям? И откуда нам знать, что они ничего не чувствуют? В книге, которую я написал совместно с Дженной Торрес, «Веган-фрик: быть веганом в невеганском мире» [28] мы предлагаем следующую гипотетическую ситуацию в ответ на всеобщую критику: возьмите брокколи и свинью и прижгите их раскалённой кочергой. От этого брокколи сгорит, но от боли кричать не станет, не убежит и вообще никак не отреагирует. Почему? Потому что у брокколи нет центральной нервной системы или болевых рецепторов. Брокколи в буквальном смысле не способна что-либо чувствовать. Но если прижечь раскалённой кочергой свинью, она завизжит от боли, убежит и будет пытаться уклониться от субъективного переживания повторной боли. Подобно нам, свинья имеет центральную нервную систему и болевые рецепторы. Хотя мы не можем знать непосредственно, испытывает ли свинья боль или нет [29], она во многом ведёт себя так же, как мы, когда нам больно; брокколи ничего такого не проявляет, потому что не способна к субъективному осознанию.
Поэтому нельзя сказать, что растения испытывают боль таким образом, чтобы это имело значение для нас или для них как субъективное переживание. Растения не способны чувствовать ни в каком смысле слова, зато животные способны, ведь они обладают теми же самыми элементарными нервными механизмами, что позволяют и нам испытывать боль и удовольствие. За последние по крайней мере лет 200 наше законодательство (такое же регрессивное, как и всегда) хотя бы признало, что причинение «ненужных» страданий животным должно рассматриваться как уголовное преступление и наказываться, и что мы должны соблюсти баланс между необходимостью причинять животным боль и интересами животных избегать страданий [30]. «Принцип гуманного обращения» диктует, что, если на кону не стоят реальные человеческие интересы, и если можем найти альтернативы использованию животных в тех или иных ситуациях, мы принципиально должны следовать этим альтернативам. Тем не менее, мы имеем склонность в каждом случае использования животных поступать так, будто мы находимся в экстренной ситуации «либо они, либо мы», в которой мы должны сделать выбор между интересами животных и людей, как будто это вопрос жизни и смерти. Как отмечает Франсион, «подавляющее число случаев использования животных нельзя назвать необходимым в каком-либо значении этого слова; они скорее потворствуют удовлетворению человеческого чувства удовольствия, развлечения или это просто удобно. Всё это ненужное использование животных приводит к причинению им огромных страданий, боли и смерти» [31].
Как тогда быть с той самой моральной шизофренией по отношению к животным? Согласно Франсиону, у нас есть только два выхода: мы либо по-прежнему продолжаем использовать животных, причиняя страдания без необходимости и признавая, что принцип гуманного обращения — это фарс; либо мы признаём, что животные имеют важный моральный интерес избегать ненужных страданий, и меняем наш подход к решению конфликта интересов животных и людей. Однако чтобы сделать это, нам потребуется применить принцип равного уважения к животным. Это, утверждает Франсион, невероятно легко: проще говоря, мы должны использовать одинаковый подход в одинаковых обстоятельствах. Хотя животные и люди во многом отличаются, они похожи в том, что и те, и другие страдают и способны чувствовать. Поэтому мы должны распространить принцип равного уважения и на животных.
Это значит, что мы должны обеспечить животным право не быть просто средством достижения чьих-то целей или право не быть вещью. Сейчас животные, тем не менее, — не более, чем вещи, собственность своих владельцев (подробнее об этом — в III главе) как минимум с точки зрения закона. Франсион напоминает, что раньше были люди, которые так же служили средством достижения целей других: их называли рабами, и человеческое рабство было устроено тем же образом, каким сейчас — животное. Мы упразднили рабство, потому что давно поняли, что все люди имеют неотъемлемую самоценность, не только способны служить средством для других. Для Франсиона самоценность — это лишь иное название минимального критерия, которому необходимо соответствовать, чтобы считаться членом нравственного общества. Если у вас нет самоценности, то все ваши интересы — включая базовые потребности не испытывать боль и продолжать жить — могут быть «проданы» по цене, предложенной другими. Чтобы концепция самоценности защищала людей от превращения в вещи, мы должны признать за всеми людьми равную самоценность [32].
Понятие равной самоценности применимо даже в тех случаях, когда человек, скажем, умственно недееспособен: мало кто согласится, что мы можем использовать психически нездоровых людей для медицинских экспериментов. Почему? Потому что мы осознаём и уважаем их врождённое право не быть средством для других. Это базовое право не быть вещью, поясняет Франсион, является минимально необходимым требованием к члену нравственного общества. «Смешанная» система, требующая от нас по-разному расценивать интересы схожих существ, не может поддерживать концепцию равного уважения. Также заметьте, что базовое право не быть вещью распространяется даже на тех, у кого в нашем понимании нет рассудка или самосознания. У маленьких детей нет ни рассудка, ни осознанности, но, тем не менее, на них распространяется базовое право не быть вещами, и мы признаём за ними право избегать ненужных страданий ради достижения чьих-то целей. Способности младенца значительно отличаются от способностей взрослого человека, и мы не можем обеспечить детей всеми правами, которые имеют взрослые (например, голосовать или водить автомобиль), но из нравственных соображений мы обеспечиваем их этим поразительно простым, но жизненно важным правом — правом не быть средством для достижения целей других.
Так же, как человечество распространило этот базовый принцип равенства на всех людей (включая тех, кто находился за пределами нашего нравственного сообщества), мы должны распространить его и на животных, если мы хотим применять одинаковый подход к одинаковым обстоятельствам. Очевидно, что животные способны на субъективное переживание опыта собственной жизни. Любой, кто живёт с домашними питомцами, знает, что это так. У меня — две собаки и кошка, и я знаю, что каждый из них имеет желания, настроения, пристрастия и потребности [33]. Они не просто автоматы, механически реагирующие на раздражители, как стали бы утверждать бихевиористы. Напротив, это существа, которые способны осознавать себя, происходящее и окружающую действительность. Наши собаки с нами общаются; Эмми бежит к поводку, смотрит на него и лает, когда хочет пойти гулять. Моул подходит и бросает игрушки нам на колени, когда хочет поиграть. Пока я писал эту книгу, я проводил с моими животными круглые сутки, и я знаю, что они не просто картезианские машины, собранные из скулящих шестерёнок. Напротив, они жаждут удовольствия и ласки и избегают боли, и для меня совершенно ясно, что у них есть субъективная психическая жизнь. Мы можем спорить об уровне их интеллекта (который мы в любом случае определяем антропоцентристски), способности понимать человеческую речь или даже степени действительного понимания и осознания окружающего мира, но нет аргумента, который мог бы убедительно доказать, что животные не чувствуют боли, и у них нет стремления её избежать. Пожалуй, животные более чувствительны к окружающему их миру, учитывая их обострённые сенсорные способности.
Хотя я привожу в пример собак, живущих со мной, у меня также был опыт общения с сельскохозяйственными животными, и я знаю, что они тоже могут привязываться к другим животным и к людям и способны испытывать боль и удовольствие. Давайте начистоту: я не из тех трепетных сентименталистов, которые считают каждое живое существо в мире подобным его кошке или собаке. Напротив, я просто вслед за Франсионом рассуждаю и делаю логичные этические выводы, а именно: если мы собираемся быть последовательными при рассмотрении одинаковых обстоятельств, мы должны принять тот факт, что животные так же стремятся избегать страданий, как и мы. Франсион пишет: «В случае с животными принцип равного уважения диктует, что если мы собираемся воспринимать интересы животных всерьёз и наполним смыслом запрет ненужных страданий, который мы якобы поддерживаем, то мы должны распространить защиту и на право животных не страдать, если для этого нет веской причины» [34]. Заметьте, что ни вкус, ни удобства, ни желания, ни культура, ни традиции не являются «вескими причинами», равно как мы не стали бы признавать «культуру» весомой причиной для убийства людей — особенно если оно происходит систематически, как в случае с убийством нами животных. Не существует «гуманных» форм эксплуатации, позволяющих использовать животных как инструменты, средства для достижения наших целей. В тот момент, когда мы начинаем использовать другое существо в качестве инструмента, мы отрицаем его право существовать на его собственных условиях, неважно, человек это или нет. Хотя сельхозпроизводство носит явно эксплуататорский характер и, безусловно, сегодня является самым большим источником страданий животных на нашей планете, другие так называемые «щадящие» формы эксплуатации и использования в качестве инструмента также этически неприемлемы. Сюда относятся охота и рыболовство, использование животных для производства материалов, еды или в качестве подопытных для экспериментов. Несмотря на рекламные утверждения некоторых особо модных сетевых продуктовых магазинов, не существует «гуманных» продуктов животного происхождения, потому что каждый из них превращает животных в инструмент. Держать несколько курочек на заднем дворе, чтобы получать яйца — не так уж мучительно для птиц, но этим вы превращаете другое существо в объект, цель существования которого — удовлетворение ваших потребностей; это воплощение человеческого господства, эксплуатация других ради ваших целей.
Как и в случае с другими социальными привилегиями, мы напрямую и косвенно извлекаем выгоду из этой формы угнетения. Многие, даже самые прогрессивные и сознательные из нас, любят кожаные куртки, «счастливое мясо» [35] из магазинов «Хоул Фудс» (Whole Foods) и другие продукты животного происхождения. При этом, разобрав изменчивые свойства товарной формы, мы увидим, что они носят следы долгой истории общественных отношений, в которых животные угнетаются единственно ради наших потребностей, вкусов и удовольствия. Из-за этой практически односторонней выгоды, которую мы получаем в силу принадлежности к нашему виду, мы по большому счёту не хотим знать, как это угнетение влияет на «других» животных. Люди, которые занимаются просвещением белых по вопросам расовых привилегий и структурного расизма, сталкиваются с тем же явлением. Те, кто получает выгоду от белого цвета кожи, патриархального строя, классовой принадлежности или любой другой социальной формации, которая гарантирует воспроизведение привилегий в нашем мире, часто не замечают своих преимуществ; это считается само собой разумеющимся, и объяснять их существование — как объяснять рыбе, что такое вода. Так же превосходство человеческого вида считается само собой разумеющимся, и объяснить, что у нас как у вида есть привилегии, довольно сложно даже тем, кто глубоко озабочен вопросами социальной справедливости всех разновидностей. Как бы то ни было, это отношения экономической и социальной власти, в которые мы вовлекаемся каждый день. То, что мы можем запирать и убивать животных ради собственных целей (даже невероятно легкомысленных), немало говорит об иерархии, которую мы установили по отношению к животным и всей природе. Заставляя животных производить для нас, мы (осознанно или нет) принимаем участие в поддержании господства человечества над миром природы и её обитателями, и такого рода эксплуатация часто оправдывается поразительно упрощённой логикой. Люди, много внимания уделяющие проблемам равенства и справедливости, часто утверждают, что животные «существуют для нас», для нашего потребления, что «сильный всегда прав», и у нас нет иного выбора, если мы хотим есть. Такая логика лишь поддерживает эксплуататорскую насильственную систему господства, как любую другую систему господства и иерархии, с которыми человечество сталкивалось на протяжении многих веков. Отчасти это связано с тем, что зачастую эти отношения скрыты от нашего взгляда самой природой капитализма и системой производства товаров. Как и любой другой продукт, порождённый эксплуататорской капиталистической системой, продукты животного происхождения появляются в результате общественных отношений, основанных на господстве, неравенстве сил и эксплуатации. Оправданная идеологией, построенная на извлечении выгоды и подкреплённая нашими привычками, эксплуатация животных глубоко укоренилась в нашем обществе и культуре и в значительной степени усугубляется товарной природой капитализма. На первый взгляд, большинство товаров кажутся обычными вещами, которые можно покупать, продавать и использовать. И в самом деле, в обыденном представлении в этом и заключается сущность товара. Но товары — это не просто расходный материал, как мы привыкли о них думать, и именно здесь мы можем начать раскрывать производственные отношения, стоящие за ними. По причине того, что эти отношения — основные и центральные для функционирования самого капитализма — помогают закреплять эксплуатацию и распространять отношения господства — стоит остановиться на них подробнее, после чего я вернусь к вопросу, каким образом они относятся к животным.
Товары, капитал и природа труда
Прежде всего, товар — это то, что удовлетворяет человеческие потребности. Буханка хлеба утоляет голод, одежда согревает нас, айподы проигрывают музыку. Это самое простое понятие товара в капиталистическом обществе, но за этой простотой кроется целый мир взаимоотношений, лежащих в основе капиталистического производства. Товары действительно удовлетворяют человеческие нужды и потребности, но в то же время они отражают отношение общества к производству и указывают на то, как в нашем социуме организованы работа и труд.
Прежде чем начинать раскрывать эти отношения, полезно будет рассмотреть категории, которые Маркс использует для осмысления понятия товара в рамках капитализма. Бросив вызов более ранним экономистам своего времени, Маркс продемонстрировал, что продукты капитализма не появляются сами по себе магическим образом и не обладают ценностью сами по себе. Напротив, Маркс хотел показать, что ценность, извлечённая из товаров, является частью особых общественных отношений, при которых труд рабочих создаёт прибавочную стоимость. Таким образом, понятия товара и труда лежат в основе представления Маркса о капиталистических отношениях, которые он считал эксплуататорскими по своей сути, как господство одного класса (буржуазии или владельцев средств производства) над другим (пролетариатом, рабочим классом или теми, кому нечего продавать, кроме собственного труда). Пролетариат в процессе производства предоставлял рабочую силу, превращая сырьё в пригодные для продажи товары и получая при этом лишь часть стоимости, возникающей в ходе этого процесса. Маркс рассматривал это как масштабное воровство; расход человеческих усилий, потраченных на производство товаров, был тратой человеческих жизней, ограниченного времени, которое у каждого из нас есть на этой планете. И происходит это за счёт реализации нами своей истинной природы как производительных, творческих существ, которые порождают смысл посредством труда. Маркс разделял представление о людях как созданиях творческих, способных изменить мир в лучшую сторону. Посредством труда мы не только создаём мир, но также выражаем всё лучшее, что есть в человечестве как в виде. Хищение всего этого ради производственных целей буржуазии — по сути, для одной лишь выгоды — по Марксу является ужасным преступлением, постоянно совершаемым сильными над слабыми.
В политико-экономической сути понимания этих эксплуататорских отношений лежат идеи Маркса о товарах — в самом деле, мы можем рассматривать сам капитализм как «социальную систему, основанную на навязывании работы посредством товарной формы» [36]. Как я писал ранее, товары — это вещи, которые удовлетворяют человеческие потребности, но они также являются социальным выражением исторически обусловленной формы труда, укоренившейся в механизме эксплуатации. Проще говоря, товарная форма представляет набор властных отношений, навязанных рабочему классу более сильной буржуазией, контролирующей производство [37]. Вместо того, чтобы считать товары статичными, простыми вещами, которые можно купить, нам нужно начать рассматривать их как сосуды, содержащие в себе общественные отношения, и как часть развивающихся динамических процессов господства и борьбы. Рассматривая их как сосуды, мы можем приподнять завесу, преобразовать их в аналитические категории, чтобы понять реальные социальные, политические и экономические отношения, частью которых товары являются. Таким образом, товары — не просто механистические категории, связанные с циклами спроса и предложения, к чему их часто сводят экономисты. Напротив, они являются частью всей капиталистической системы, процесса, который навязывается и оспаривается одновременно, и результатом исторически развивавшихся властных отношений между эксплуатируемыми группами и их эксплуататорами.
Прежде чем мы углубимся в эти властные отношения, мы должны рассмотреть саму товарную форму. Маркс утверждал, что товары можно рассматривать с двух точек зрения: через потребительскую и меновую ценность [38]. Обычно мы рассматриваем потребительскую ценность как полезную для нас. Взять, к примеру, хлеб: он вкусный, из него можно сделать бутерброд, и, главное, он утоляет чувство голода и снижает аппетит. Потребительская ценность в случае с хлебом или любым другим товаром предельно ясна. Говоря проще, потребительная ценность — это то, ради чего мы используем товар; с её помощью мы качественно отличаем товары один от другого. Вы не можете съесть свой айпод, слушать музыку с помощью куска хлеба или готовить с помощью молотка (если только вы не крайне изобретательный повар). Отсутствие взаимозаменяемости товаров говорит о том, что продукты человеческого труда, его усилий качественно отличаются друг от друга способом, который определяет саму суть их существования. Проблемы начинаются, когда мы видим, что потребительная ценность нивелируется логикой обмена, при которой товары сравниваются способом, стирающим их различия в качестве и полезности.
Хотя мы не можем слушать музыку с помощью куска хлеба (по крайней мере, без проявления чудес изобретательности) или есть свои айподы (если это, конечно, не цирковой номер), мы всё же можем сравнивать эти товары между собой, даже если они по-разному применяются. Например, около 100 буханок вручную приготовленного хлеба из соседней кооперативной пекарни, наверное, равны по цене айподу последней модели. Однако айподы и хлебные буханки качественно имеют мало общего. Один является продуктом производства в стерильных цехах на азиатских фабриках, в то время как хлеб сделан из перемолотой пшеницы с помощью замешивания и выпечки в кирпичных печах. Эти продукты качественно различны как по своему предназначению, так и по методу производства. Тем не менее, из-за самой структуры капиталистических производственных отношений, я могу сравнивать друг с другом эти товары, представляя один из них через ценность другого. Существует общий элемент этих двух очень разных товаров, благодаря которому их ценность становится сопоставимой при обмене. Хотя нам это и кажется незатейливой манипуляцией, фактически это соотношение лежит в основе всей нашей экономической системы. При сравнении товаров на рынке друг с другом, все они становятся сопоставимыми. Когда это происходит, потребительная ценность становится, как правило, менее важной.
Маркс утверждает, что при нашем социально-экономическом укладе использование приобретённых товаров отходит на задний план и первостепенное значение приобретает обмен. Это может показаться противоречащим нашим базовым представлениям о том, зачем мы покупаем вещи. Ведь мы покупаем их в основном для того, чтобы использовать. Мы едим хлеб, слушаем подкасты на своих айподах — это и есть использование. Но поразмыслите вот над какой гипотетической ситуацией, и вы поймёте, о чём говорил Маркс: вы идёте по улице и наклоняетесь, чтобы завязать шнурок на ботинке. Вы смотрите вниз и видите на тротуаре новенькую хрустящую купюру в 100 долларов. Никого нет поблизости, никто не станет на неё претендовать, и вы не видите никакого вреда или несправедливости в том, чтобы присвоить эти деньги. Как очень голодный потребитель, вы решаете побаловать себя гамбургерами из местного фастфуда на все эти деньги. Вы заходите, идёте к прилавку и заказываете гамбургеров на 100 долларов. Хотя продавцы удивлены такому большому заказу, они его выполняют, и вы выходите на улицу с пятью-шестью пакетами, полными типичной холестериновой американской еды. Теперь представьте, что по пути к входной двери у вас случается просветление, и вы решаете с этого момента избегать сердечных заболеваний, диабета и других проблем, которые появятся, если вы продолжите придерживаться бургерной диеты. Нет, вы и кусочка больше не съедите, и, чтобы доказать своё намерение, вы хотите выбросить все гамбургеры — прямо сейчас! Приняв своё недавнее озарение всерьёз, вы бросаете бургеры в ближайшую урну и уходите счастливым, чувствуя, что принесли пользу своему здоровью.
Понятно, это маловероятная ситуация, но подумайте вот о чём: волнует ли местный фастфуд-ресторан, что вы будете делать с бургерами после покупки? Положа руку на сердце, им всё равно, съедите вы их, раздадите, выбросите или превратите в произведение поп-арта — скульптуру из бургеров, олицетворяющую идею избыточного потребления. Единственное, что волнует фастфуд-ресторан — тот факт, что вы купили бургеры, а не что вы собираетесь с ними делать после. Таким образом, этот простой пример иллюстрирует точку зрения Маркса, согласно которой потребительская ценность становится менее важной, и действительное значение имеет обмен или побуждение покупателя приобретать бургеры на заработанные или даже случайно найденные деньги.
Речь о том, что обмен становится преобладающим в системе капиталистических общественных отношений настолько, что начинает влиять на другие отношения в нашем обществе и формировать их. Каждый товар обладает уникальной, отличной от других функцией, но в условиях капитализма эта уникальность — и связанная с ней рабочая сила, использованная для производства товара, — смещается в сторону абстрактной меновой ценности. При этом потребительская ценность исчезает, и все товары становятся сопоставимыми друг с другом через количественную меновую ценность. Товары лишаются своей качественной уникальности, и благодаря тому, как капиталистические социальные и экономические отношения формируют производство и потребление, мы редко понимаем, чем отличаются друг от друга продукты с точки зрения их производства. Обычный потребитель может сравнить кусок мяса с айподом, который, в свою очередь, можно сравнить с буханкой домашнего хлеба, так как можно пойти в магазин и всё это купить, хоть товары и отличаются друг от друга — не только с точки зрения способа использования, но и с точки зрения процесса производства. Если рассматривать каждый товар в отрыве от социальной системы, в которой он был произведён, он превращается в просто вещь, которую можно купить. К сожалению, это оставляет без внимания историю производственных сил и отношений, стоящих за каждым товаром.
Утверждение Маркса о том, что обмен, доминирующий над потребительной ценностью, меняет общественные отношения, не стоит воспринимать легкомысленно. Хотя многие из нас привыкли воспринимать экономику как сферу, обособленную от нашей культуры и общества, Маркс считал, что они глубоко взаимосвязаны и переплетены между собой. Эта концепция, названная историческим материализмом, помогает объяснить, как наша экономическая деятельность, социальная и идеологическая структура неразрывно связаны друг с другом. Пожалуй, наиболее точно эта теория изложена в одной из ранних работ Маркса:
«В общественном производстве своей жизни люди вступают в определённые, необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определённой ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определённые формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание» [39].
Что здесь важно отметить, так это утверждение Маркса о том, что наша общественная жизнь определяет наше сознание — что мы, в сущности, социальные существа, которые рождены в обществе и проходят социализацию, усваивая определённые общественные установки. Эти общественные установки, по утверждению Маркса, обусловлены всей производственной структурой социума, совокупностью всех производительных сил. В этом смысле экономические силы общества оказывают глубокое влияние на его социальные, политические и духовные составляющие. Таким образом, экономика неотделима от социальной, культурной и политической жизни. По крайней мере [40], эти сферы влияют друг на друга, и в зависимости от того, как мы живём в этом мире, меняется и наше восприятие мира и нашего (или других людей) места в нём.
Если экономика влияет на общество, то превосходство меновой ценности над всем прочим влияет на социальный мир. Именно в том, что потребительная ценность падает, в то время как на первый план выходит меновая, Маркс и видел проблему. В таких социально-экономических условиях, при которых преобладает обмен, люди начинают относиться друг к другу преимущественно в логике обмена, и отношения между людьми стремительно превращаются в отношения между вещами. При главенствующей роли обмена люди рассматривают ценность как часть товара, а не как продукт труда и часть общественной системы производства. Это отделяет производителя от продукта и создаёт своего рода завесу, за которой скрыта вся совокупность производственных отношений. Это оказывает значительное влияние на понимание сути товаров, их происхождения, эксплуатации при их производстве — неважно, людей или животных. В моём случае непонимание процессов животноводства привело к весьма неожиданному осознанию во время учёбы в колледже. И в этой книге я продолжу исследовать систему, которая связана с производством многих товаров повседневного спроса. Вся эта книга является частью процесса раскрытия властных отношений, стоящих за данными товарными отношениями, а не просто принимает их как данность.
Страсть потреблять
Товары кажутся простыми вещами; как я уже упомянул в начале главы, мы живём в мире, где вынуждены приобретать вещи, чтобы жить. Покупка вещи предполагает существование рабочей силы, которая расходуется на её производство, и наличие у нас средств для её приобретения. Как бы то ни было, этот мнимый трюизм на протяжении веков является полем для борьбы между теми, кто владеет и управляет производством, и теми, кто производит [41]. Большинство из нас считает, что мир просто так устроен, а любые попытки посмотреть на вещи шире расцениваются как самокопание людей с избытком свободного времени. Но подобное отношение — по сути, идеологический продукт нашего социального и экономического уклада — бесполезно, если мы собираемся понять всю сложность производства и присущие ему эксплуатацию и угнетение.
На многих своих занятиях я начинал обсуждение данных вопросов с разговора о том, что Маркс называл «товарным фетишизмом». Не сказать, что марксистская политэкономия — это то, что студентов когда-либо сильно интересовало, но слово «фетиш» обычно оживляет любую аудиторию. Начиная занятие с разговора о фетишах, вы гарантированно хотя бы ненадолго получаете внимание даже самых незаинтересованных студентов, к тому же это рассеивает туман вокруг довольно сложной теории о товарах, стоимости, труде и подобных вещах. Хотя такие разговоры можно отнести к разряду развлекательных, я использую тот же приём и здесь — не потому что считаю, будто вас нужно чем-то завлечь для продолжения дискуссии, а потому что занимательные отступления на самом деле помогают лучше объяснить теорию. К тому же со всей этой марксистской политической экономией мне нужно так или иначе удерживать ваше внимание, не правда ли?
Когда вы думаете о фетише, что вам представляется? Будьте честны с собой. Вокруг никого; вы в безопасности. Можете думать о чём угодно, никто об этом не узнает. Считайте это нашим секретом. Если вы честны с собой, и если у вас есть грязные мыслишки, как у меня и подавляющего большинства моих студентов, первым, что придёт вам на ум, наверно, будет какая-нибудь непристойная страсть к ступням (много лет возглавляющая этот список), или, возможно, порка, или даже, может быть, плётки и цепи, и всё такое. Для упрощения примера возьмём самый распространённый случай: фут-фетишизм. Да, для большинства из нас стопы не являются объектом сексуального вожделения или стимуляции, хотя для некоторых они представляют собой апофеоз сексуальности, каким бы странным это ни казалось остальным. Без всякого осуждения сексуальных предпочтений других — как социальный анархист я глубоко верю в свободу самовыражения — давайте рассмотрим стопы как предмет сексуального вожделения. Многие из нас в худшем случае воспринимают их как нечто неприятное, вонючее и грязное, в лучшем — относятся к ним утилитарно. Но для фетишиста стопы каким-то образом приобрели более высокий статус, чем для большинства из нас, и стали основным объектом сексуального притяжения. Отбросив лакановский психоанализ, объясняющий, почему кто-либо может испытывать такие чувства, можно с уверенностью сказать, что в стопах самих по себе по сути нет ничего сексуального или возбуждающего. Несмотря на это, фут-фетишист наделил эту часть тела властью, которой она от природы не обладает. Большинству из нас, равнодушных к стопам, это кажется странноватым. Нам трудно представить, что люди находят в ногах, и почему вообще кто-то считает стопы сколько-нибудь сексуально привлекательными. И тем не менее, фетишист наделил стопы таинственной силой, и для него они означают нечто большее, нечто гораздо большее.
Хотя мы не можем выяснить, был ли Маркс влюблён в стопы, мы точно знаем, что он интересовался другим видом фетиша: товарным фетишем. Так же, как и фут-фетишист наделяет ноги особой властью, которой те изначально не обладают, мы наделяем товары особой силой, которая им изначально не присуща. Когда это происходит, мы считаем, что товары — это вещи, обладающие ценностью, но эта ценность всегда, в любом случае извлекается из рабочей силы. Тем не менее, в капиталистических общественных отношениях товары обретают собственную жизнь, оторванную от самих экономических и социальных отношений, в которых они производятся. Товары кажутся нам простыми, обыденными и понятными, но под этой простотой скрыта сложная сеть производственных сил и отношений. Покрывая, дистанцируя и отрывая товар от условий производства, сам труд над изготовлением этих товаров становится индивидуализированным, а не общественным. Когда это происходит, мы получаем рабочий класс, отчуждённый от продуктов своего труда. Рабочие производят товары, получают зарплату, а затем возвращаются на рынок, чтобы купить ещё товаров, которые также были произведены кем-то отчуждённым от плодов собственного труда. Получается, что весь труд становится индивидуализированным, и то, что изначально было общественными отношениями между людьми, превращается в общественные отношения между вещами, а именно — между товарами, которые приобретаются и производятся. Таким образом, товары волшебным образом обретают собственную жизнь, отдельную от тех, кто их произвёл. Маркс пишет, что фетишизм — это «лишь определённое общественное отношение самих людей, которое принимает в их глазах фантастическую форму отношений между вещами» [42]. Далее он пишет:
«Следовательно, люди сопоставляют продукты своего труда как ценности не потому, что эти вещи являются для них лишь вещными оболочками однородного человеческого труда. Наоборот. Приравнивая свои различные продукты при обмене один к другому как ценности, люди приравнивают свои различные виды труда один к другому как человеческий труд. Они не сознают этого, но они это делают. Таким образом, у ценности не написано на лбу, что она такое. Более того: ценность превращает каждый продукт труда в общественный иероглиф» [43].
Примечательный момент здесь состоит в том, что товарный фетишизм скрывает и заслоняет собой истинные производственные отношения, как некий общественный иероглиф. Настоящие условия производства скрыты, их сложно определить, они замещены меновой стоимостью определённого продукта. Когда это происходит, мы все, по сути, можем вести себя так, будто условия производства не имеют значения. За стоимостью мы не замечаем длинных товарных цепочек и, используя избитую метафору, всегда видим лишь вершину айсберга.
Нам нужно, как бы то ни было, раскрыть некоторые из этих производственных отношений, лежащих в основе всего. Вместо того, чтобы замечать только меновую стоимость, мы должны увидеть и понять, как конкретные товары становятся частью сложной системы производства и, следовательно, связаны с общественными отношениями власти, господства и угнетения. В своей книге Reading Capital Politically («Политическое чтение “Капитала”») Гарри Кливер утверждает, что мы должны заглянуть за фетишизм, чтобы по-настоящему понять общественные отношения капитализма. Он пишет:
«Мы должны… заглянуть за марксовское определение товарной формы, в которой товары взаимодействуют между собой сами по себе … Существуют некоторые закономерности или “законы” товарного обмена, равно как наблюдается логика и в самой товарной форме, но эта логика и эти законы успешно навязаны нам капитализмом. В “Капитале” Маркс показывает “правила игры”, установленные капиталом. Эти правила отражают его внутреннюю структуру — борьбу двух противоположных классов» [44].
Это крайне важное утверждение, которое оживляет идеи Маркса и не позволяет превратить их в сугубо теоретические абстракции. Кливер ратует за аналитическую и политическую практику, объединённую с теорией Маркса, включающую в себя способ понимания того, каким образом категории и «правила игры» по Марксу становятся частью более крупной системы, навязанной через борьбу, как и неотъемлемой частью капиталистической системы производства. Раскрывая аспекты товарного производства, мы увидим, что товары — не абстрактные сущности, которые волшебным образом появляются на складских полках или у нас в буфетах и холодильниках. Напротив, мы узнаем, что сама навязанная товарная форма — это исторически сложившаяся форма борьбы, и что она сама является частью более масштабных производственных закономерностей капитала.
Возвращаясь к ранее сказанному о принятии молочного производства и животноводства, у меня был момент, когда идеологический занавес над товарным фетишем поднялся. Когда я начал узнавать больше о товарах животного происхождения, они стали для меня чем-то бо́льшим, чем просто продукты питания. Они обрели абсолютно иное значение, когда я поместил их в более широкий контекст производительных сил. Узнав, насколько интенсивным является животноводство, я смог увидеть то, чего не замечал много лет. Эти товары перестали казаться мне просто вещами, они обрели большее значение и социальную ценность, и я начал понимать это с гораздо большей ясностью, чем мне тогда хотелось. Одновременно с тем, как я узнавал, как функционирует животноводство, я узнавал и как функционирует капитализм. Если такая простая вещь как стакан молока имеет такую потрясающе сложную эксплуататорскую предысторию, что насчёт остальных привычных для нас вещей?
Важно понимать, что сама структура капитализма завязана на процесс нашего отчуждения от производства и производителей. Маркс видел в этом проблему «овеществления» отношений между людьми, что сопровождается негативными социальными эффектами, но я также считаю, что это утверждение легко распространить на наши отношения с животными. Маркс, конечно, отверг бы такую концепцию. Будучи до мозга костей продуктом эпохи Просвещения, Маркс разделял её представления о животных как о более простых и механических существах по сравнению с людьми, вершиной рациональности. Животные взаимодействуют с окружающей средой, но для Маркса такие отношения являются непосредственными, гораздо более примитивными по сравнению с миропреобразующими отношениями человека и природы. Тем не менее, несмотря на ограниченность марксовских категорий в силу влияния эпохи, они могут применяться и для понимания современного явления эксплуатации животных. Аналогично Кливер утверждает, что мы должны понять и раскрыть отношения капитала, чтобы понять отношения классовой борьбы. В более широком смысле, полагаю, Кливер подразумевает человеческую классовую борьбу.
Как бы то ни было, в нашем изучении капиталистических махинаций мы можем принимать во внимание и животных, имеет смысл включить их также и в анализ товарного производства, эксплуатации и борьбы. В процитированном выше отрывке из «Капитала» Маркс озабочен уравниванием разных видов человеческого труда; безусловно, мы могли бы расширить это понятие, учитывая нашу систему глобализированного и индустриализированного сельхозпроизводства, чтобы включить сюда и животных. Действительно, с точки зрения тех же страданий животные находятся даже в худшем положении, чем современный рабочий класс; являясь фактически движимым имуществом, рабами и собственностью людей (больше об этом — в главе III), они не могут выйти за рамки производственной системы и служат интересам тех, кто желает извлечь из них выгоду, 24 часа в сутки, всю свою (часто слишком короткую) жизнь [45].
В некотором отношении животные одновременно похожи и не похожи на рабочий класс в марксистском анализе труда и товаров. С одной стороны, как утверждает Джейсон Храйбел, животные выполняют неоплачиваемую работу и сыграли ключевую роль в развитии индустриального капитализма [46]. Они производят такие товары, как яйца, молочные продукты и шерсть в рамках системы, созданной, чтобы извлекать выгоду из данной рабочей силы; сами их тела часто становятся товарами, как в случае с мясными продуктами; и животные часто без всякого их согласия используются как подопытные в экспериментах. В случае с современным промышленным сельским хозяйством человеческий труд был заменён крупными вложениями в капитал, тогда как животные почти полностью слились с машинерией сельскохозяйственного производства [47]. Если рассматривать роль животных в этом огромном производственном механизме, есть убедительный аргумент в пользу рассмотрения животных — буквально «живого ресурса» других — в духе анализа рабочего класса [48]. Будучи бесплатной рабочей силой, животные не только сами становятся товарами, но также производят энергию, еду и одежду, что поддерживает развитие промышленного капитализма. Хотя труд животных не оплачивается, это история «экспроприации, эксплуатации и сопротивления» [49], и определение животных как «живого ресурса» исходит от человека. Посмотрев на ситуацию с точки зрения овцы, коровы, лошади или свиньи, мы увидим другую историю, в которой животные — не «живые товары» или «средства производства» [50]. Сравнивая положение животных с человеческим рабством, детским трудом, обслугой и секс-работой, Храйбел утверждает, что этот вид неоплачиваемого труда является частью процессов накопления, и его не следует игнорировать.
С производственной точки зрения подход Храйбела имеет смысл. Однако при более критическом размышлении о том, что Маркс рассматривал как революционный потенциал рабочего класса, может показаться, что использование термина «рабочий класс» для описания работников, не являющихся людьми, может скрыть некоторые ключевые различия между людьми, животными и формами эксплуатации, с которым сталкиваются те и другие. Хотя Храйбел утверждает, что животные на самом деле борются против капитала, их борьба непременно качественно отличается от мировой пролетарской революции, на которую надеялся Маркс в своём видении рабочего класса. Животные не могут объединиться и разбить оковы, принуждающие их к труду; их сопротивление капиталу, несомненно, более ограничено, хотя бы исключительной и абсолютной властью человека над животными. Животные в какой-то степени похожи на человеческих рабов, но с этой точки зрения от них отличаются: люди-рабы могут сопротивляться, строить заговоры, бунтовать и даже временами бороться за свою свободу; животные ничего из этого осознанно делать не способны. Они терпят эксплуатацию и страдают безмолвно, и мы редко слышим их крики. Итак, хотя животные традиционно и играли историческую роль в развитии и поддержке промышленного и сельскохозяйственного капитала, что выглядит отчасти как классическое рабство, отчасти как зарплатное, полезно будет уточнить, как именно мы концептуализируем роль животных в рамках капитализма, а не полагаться на определение рабочего класса или простое определение рабства. В отличие от человеческих рабов или наёмных работников, животные занимают иное положение в рамках капитализма: они — живые товары, подверженные сверхэксплуатации. Животные никогда не знают разницы между «домом» и «работой» и находятся в пределах досягаемости производственного капитала в любое время [51]. Хотя некоторые станут отрицать, что субъектность животных имеет значение или вообще существует, Барбара Носке утверждает, что мы должны считать животных «полноценными существами, чьи отношения с физической и социальной средой являются жизненно важными» [52]. Если это действительно так, то мы не имеем права нарушать неприкосновенность животных путём эксплуатации и превращения в живые товары. Наше отношение к животным как к безмолвным существам, страдающим под гнётом капитала, — это уже этический вопрос, как и вопрос нашего отношения к любой другой группе, страдающей под его гнётом.
Принимая во внимание полноценность животных, Носке представляет процесс, в ходе которого практика современного капитализма «деанимализировала» их, и, вслед за Марксом, представляет четыре способа отчуждения животных [53]. Во-первых, животные отчуждены от продуктов своего производства; эти продукты часто являются в буквальном смысле их собственными детёнышами, которых отбирают при рождении или какое-то время спустя, как в случае с молочными телятами, отнятыми у матерей. В случае с вивисекцией и научными экспериментами, сами тела животных становятся проводниками их страданий, используемые как средство для достижения чьих-то целей. Во-вторых, животные отчуждаются от своей работы. Их тела и способности полностью присвоены капиталом и используются единственным способом, подчинившим всё живое существо целиком одной лишь производственной функции. Курицы должны нести яйца. Эта функция сама по себе становится единственной деятельностью, на которой сосредоточены те, кто стремится извлечь выгоду из тел животных, и любые другие аспекты существования подавляются, поскольку они препятствуют производству. В-третьих, животные отчуждаются от себе подобных. Носке подчёркивает, что животные — не просто биологические автоматы; для полноценной жизни им нужны общение, социализация, игра. При этом в ограниченных и интенсивных системах животноводства — и в сельскохозяйственной промышленности, и в лабораториях — животным отказывают в этих неотъемлемых аспектах их существования. Когда я был студентом аграрного колледжа и изучал сельскохозяйственные науки, я узнал об «оптимальной плотности содержания» для извлечения максимальной прибыли из каждого животного при минимальной площади стойла. Ограничение перемещения животных также облегчает управление и позволяет снизить затраты человеческого труда. Эти внутренние процессы капиталистического производства стремятся уменьшить затраты и увеличить прибыль, при этом игнорируя социальные нужды животных и взамен подчиняя их логике капитала. И наконец, в-четвёртых, животные отчуждаются от окружающей природы. Животные, превращённые в простые машины для производства ценности, вырваны из экосистемы, частью которой они некогда были; многие животные в условиях сельского хозяйства проживают свои жизни в полностью искусственных системах, созданных людьми. Принимая во внимание всё это, Носке пишет, что «отчуждение животных равносильно отчуждению от жизни их вида» [54].
Чтобы понять, каким образом товарная форма является основой для животного отчуждения и эксплуатации, рассмотрим один из самых распространённых товаров — яйцо. Проследив процессы производства, в результате которых на прилавках магазинов США появляется обычное яйцо, мы можем рассмотреть, как отношения господства и угнетения затрагивают животных.
Чтобы представить яичную индустрию в определённой перспективе, отметим, что в 2005 году в США общий объём производства столовых яиц составил 76,98 миллиарда штук. Равно как и остальное сельхозпроизводство, производство яиц — это конкуренция постоянно растущих производителей и масштабных хозяйств: 64 предприятия этой отрасли имеют свыше миллиона куриц-несушек каждое, и 11 контролирует свыше 5 миллионов птиц. В общей сложности в США в 2005 году в производстве яиц было задействовано около 286 миллионов несушек, в тот же год среднестатистический потребитель в США потребил около 21 десятка яиц [55].
Как и в моём случае с молочными продуктами, немногие из нас имеют реальное представление о том, каким образом производится такой товар, как яйцо. Приравненное ко всем остальным продуктам на рынке, для нас яйцо похоже на любой другой продукт питания, который мы можем купить в магазине. При этом простая форма яйца скрывает большие страдания, вызванные производством этого продукта. 98% или даже больше коммерческого производства яиц в США осуществляется несушками в так называемых «клеточных батареях». Птицы содержатся по 6–7 и более в клетке с проволочным каркасом, в которой они проживают всю свою жизнь — пока их не зарежут.
Организация «Юнайтед Эгг Продюсерс» [56] (United Egg Producers) является главной в яичном производстве и занимается стимулированием потребления яиц, лоббированием интересов яичной промышленности, а также отраслевой пропагандой и «просвещением» [57]. Они разработали набор методических рекомендаций для сельхозпроизводства, учитывающих фактор благополучия животных, чтобы популяризировать потребление яиц. Если производитель соблюдает эти рекомендации, он имеет право пометить свою продукцию знаком «United Egg Producers Certified» [58] — обнадёживающий логотип с галочкой на видном месте для обозначения продукта, созданного в соответствии с рекомендациями для сельхозпроизводства. Даже эти нормы, которые предположительно лучше обычных стандартов производства, шокируют своим варварством и жестокостью. Согласно этим сертифицированным рекомендациям, на каждую несушку должно приходиться меньше половины квадратного метра полезного пространства; может показаться, что это приличная площадь, но на самом деле это очень мало места. Чтобы понять, насколько это маленькое пространство, полностью раскройте книгу, которую вы читаете в данный момент; её площадь в развёрнутом виде — около 600 квадратных сантиметров. Теперь представьте полуторакилограммовую птицу на площади меньше раскрытой перед вами книги, и вы поймёте, как мало места у несушек — недостаточно даже для того, чтобы одна птица могла расправить крылья, взобраться на насест или сделать любое другое движение, естественное для её вида.
Вдобавок, прежде чем посадить птиц в эти клетки, им обрезают клюв. Это делается на десятый день после появления на свет или даже раньше при помощи раскалённого лезвия, чтобы клюв не отрастал заново. Разумеется, без всякой анестезии. Дебикирование, или «обрезка клюва», как это принято более мягко называть в промышленности, — лишь один из способов увечить тела животных, чтобы лучше приспособить их для нужд капиталистического производства. Если оставить птицам клюв, они заклюют друг друга до смерти под воздействием стресса, вызванного скученностью в тесных клетках и спровоцированного человеком. Это приводит к высокой смертности среди несушек и заметному падению прибыли владельца фермы. Дебикирование призвано воспрепятствовать этому, превращая несушек из животных в часть производственного механизма. Это, в свою очередь, позволяет содержать птиц в тесноте, что выгодно производителю, но подвергает их отчуждению, стрессу и страданиям.
Запертые в тесных клеточных батареях в огромном здании, где могут содержаться десятки тысяч птиц, несушки откладывают яйца в крайне стеснённых условиях. С целью увеличения выработки производители часто вырывают перья или «стимулируют» линьку у всего поголовья. Сама по себе линька является обычным аспектом физиологии несушки, но производителями она используется как один из методов увеличения производительности. Принудительная линька часто сопровождается лишением несушек корма, а также изменением освещения с целью «обмануть» физиологические механизмы птицы, заставив реагировать на то, что кажется им сменой времён года. Современные нормы содержания животных «Юнайтед Эгг Продюсерс» запрещают морить птиц голодом с целью принудительной линьки, зато не имеют ничего против низкобелкового корма. Согласно «Юнайтед Эгг Продюсерс», принудительная линька «продлевает жизнь несушек» и «восстанавливает репродуктивные циклы курицы». Важно отметить, что принудительная линька — это способ выжать всё до последней капли из производительности несушек, чьи тела используются как производственные машины всю их жизнь. Даже нормы содержания животных ЮЭП это признают. ЮЭП пишут, что «линька снижает необходимость добавлять новых кур в производство примерно на 40–50% в год. Это, в свою очередь, приводит к сокращению количества израсходованных (!) птиц, которых нужно обрабатывать, транспортировать и забивать. Стая может прожить до 110 недель, если вызывать линьку, и 75–80 — без неё» [59].
Так возникает довольно мрачная картина существования обычной курицы. С самого рождения несушке не только суждено стать частью продуктивного механизма производства яиц, но и быть модифицированной с учётом наиболее выгодных производственных схем. Курицам обрезают клювы, их заставляют линять и запихивают в маленькие клетки, чтобы они производили яйца для удовлетворения невероятного американского аппетита. Для несушек такая жизнь полна лишений, как отмечает Носке, они отчуждаются от самих себя, других особей и окружающей среды, и всё ради того, чтобы произвести продукт, который никому не нужен для полноценной жизни.
Помимо прочего, как только птицы исчерпают весь свой производственный потенциал, их начинают считать, выражаясь терминами данной промышленности, «израсходованными» и забивают, обычно в возрасте 75–110 недель. Рекомендации ЮЭП рассказывают о «внутрихозяйственной смене поголовья целиком», так как все курицы предназначены для того, чтобы нестись, линять и – несмотря на эвфемизм «смена поголовья» — умереть вместе. Данные стандарты также оговаривают способы умерщвления «израсходованных» птиц, включая «цервикальную дислокацию» (сворачивание шеи), «непроникающий ударный стержень» (фактически — выстрел в голову из пистолета), «электрошок» и «оглушение с последующей мацерацией» (птицы буквально перемалываются заживо). Ещё одним приемлемым способом умерщвления несушек, чьи тела больше не нужны производителям, является умерщвление их в модифицированной газовой среде (МГС). В процессе кур массово травят углекислым газом. Это хитроумное приспособление, с помощью которого выполняется умерщвление, выглядит как гигантский кубический мусорный бак на колёсах, около 1,2 метра в высоту, с дверцей с лицевой стороны, через которую куриц отправляют в этот контейнер. Одна из компаний, продающих эти приспособления, продвигает тележки МГС как «самый гуманный и эффективный способ избавиться от ненужной птицы» [60]. Один рабочий с 9-килограммовым баллоном углекислого газа может убить 1200–1500 птиц, а сам контейнер способен вместить в себя больше 200 птиц одновременно. Как и другие аспекты производства, «избавление» от «израсходованных» птиц было максимально рационализировано, упорядочено и нацелено на извлечение максимальной выгоды. Независимо от метода умерщвления, рекомендации ЮЭП уточняют, «чтобы не шокировать общественность, оглушение, умерщвление и захоронение тушек птиц не должно происходить при посторонних» [61]. Естественно, производители не хотят, чтобы общественность знала, как получается её утренний омлет.
И наконец, аспект производства яиц, о котором мало кто задумывается: если курицы несут яйца, то что происходит с петухами? В силу того, что (как и во всей яичной промышленности) петухи не способны производить и сами по себе бесполезны, их просто «отбраковывают». В данном случае отбраковка подразумевает удушение газом, перемалывание заживо на удобрения или выбрасывание в мусорный баке, где птицы задыхаются под грудой других отбракованных цыплят, или просто смерть от голода и обезвоживания. В то время как несушки ценны способностью производить яйца, самцы просто отходы, непродуктивные, ненужные, они буквально не имеют никакой ценности для производственного процесса.
Хотя производство яиц в клеточных батареях происходит в невообразимо жестоких для несушек условиях, не стоит считать, что производство яиц вне клеток и со свободным выгулом кардинально отличается от первого с точки зрения условий эксплуатации и страданий птиц. При иных методах производства так же используют принудительную линьку для увеличения производительности; так же применяют дебикирование; применяют те же методы умерщвления; и птицы так же находятся в рамках производства, где являются бесплатной рабочей силой, производящей ценности для людей. Проблема в самих отношениях господства людей над животными, и хотя некоторые формы господства «лучше» других, даже хорошая эксплуатация, в конце концов, остаётся просто эксплуатацией.
Как и другие товары в условиях современного капитализма, яйца можно сопоставить с другими продуктами обмена, и, по большому счёту, их производственные отношения утрачены для нас. Восстановление этих отношений поможет нам — как и в случае с выявлением отношений, стоящих за продуктами человеческого труда, — выявить и бороться с несправедливостью, неравенством сил и угнетением. И это — лишь один товар; похожие истории связаны с другими продуктами животного происхождения. Молоко — тоже продукт самок животных и связано с их производственными процессами — связано с той же историей с забиванием на мясо телят мужского пола. Когда молочные коровы «израсходованы» — а это происходит гораздо раньше их естественной смерти — из них делают гамбургеры. О какой бы связанной с животными индустрией ни шла речь, велика вероятность, что человеческое господство дало нам одержать верх над животными по причине корысти и желания использовать их труд и плоть. Хотя исследование каждой отрасли выходит за рамки этой книги, ежегодно только в США забивается 9 миллиардов животных [62]. За ту неделю, пока я писал эту главу, в США было убито 599 000 голов рогатого скота, а также 1,8 миллиона свиней и почти 50 000 ягнят [63]. Некоторые из этих животных производили товары и затем сами превратились в мясной продукт; другие были попросту изначально выращены как товары и закончили жизнь на бойне. Эти цифры не учитывают животных, убитых во время экспериментов или тестирования продуктов, морских обитателей, «ненужных» животных, усыплённых в приютах; животных, убитых охотниками и прочих многочисленных зверей, умерщвлённых ради человеческих целей.
Все эти смерти — крупный бизнес: в 2006 году розничная эквивалентная стоимость американской мясной промышленности составила 71 миллиард долларов, а годовое потребление мяса в США составило 12,7 миллиарда килограммов [64]. Американская «бройлерная» [65] индустрия имела розничную эквивалентную стоимость 41 миллиард долларов при экспорте в 2,4 миллиарда килограммов, стоимостью 1,9 миллиарда долларов [66].
Сложите все отрасли промышленности, связанные с эксплуатацией животных, и вы увидите, что из них извлекается значительная прибыль.
Вдобавок к тому, что этот вид производства вреден для животных, он также вреден и для людей, занятых в данной промышленности. Эти отношения человеческого господства так же скрыты под маской товарной формы. Работа на скотобойне принадлежит к числу наиболее опасных [67], и в этой сфере трудится много нелегальных иммигрантов. Много выходцев из бедных регионов США работают на скотобойне. Вирджил Батлер, бывший сотрудник компании «Тайсон» [68], одного из крупнейших игроков индустрии животноводства, начал ловить цыплят для забоя, когда ему было 14 лет, чтобы помочь своей семье [69]. Работая на «Тайсон» 10 лет на разных участках куриной бойни, Батлер выяснил, что сотрудников там считали «одноразовыми», а также трудился в сложных условиях, небезопасных для работников. Из-за скорости убойного «конвейера» рабочие часто рисковали порезаться, и Батлер говорит, что пораниться было не вопросом вероятности, а вопросом времени [70]. Учитывая рабочее время и требования к скорости производства, многие рабочие употребляли амфетамины, чтобы поспевать за конвейером. Наркотики — нередкое явление на бойне: люди, работающие на других предприятиях, рассказывают, что также использовали «спиды», чтобы не отставать [71].
Хотя проблемы забоя мелких животных не стоит недооценивать, убой крупного скота имеет ещё один фактор опасности в силу того, что животные весом от нескольких десятков до нескольких сотен килограммов прикованы цепями вверх ногами к кровавому конвейеру для разделки. Из-за той же производственной гонки многие животные во время убоя остаются в сознании, по крайней мере, частично, потому как недостаточно хорошо оглушены. Последствия плачевны и для животных, и для людей. В своей книге Slaughterhouse («Бойня») Гейл Айснитц исследует вопросы халатности и жестокости на американских скотобойнях, показывая через монологи рабочих, как эти проблемы проявляются в самой системе. Айснитц брала интервью у рабочих, свежевавших животных, которые всё ещё моргали, брыкались, мычали и визжали. Хотя это очевидно ужасно для животных, это также однозначно опасно и для людей, работающих рядом с коровами, весящими сотни килограммов, которые брыкаются и корчатся от боли в процессе убоя. Иногда животные срываются с цепей, на которых они подвешены, и падают на пол, лягаются или иначе вредят здоровью тех, кто работает на конвейере. Условия забоя свиней ничем не лучше, ведь первостепенная задача предприятия — чтобы конвейер не останавливался, чтобы повышалась прибыль. Интервью Айснитц, взятое у рабочего Эда Ван Винкла — печально известного в местных кругах сотрудника десяти разных предприятий — раскрывает глубину проблем на бойне свиней, ориентированной на получение прибыли:
«Как вы думаете, проблема состоит в работе операторов, оглушающих животных? — спросила я его. — Или же в оборудовании?»
«Думаю, вся проблема в отношении, — ответил он. — Пока конвейер крутится, им плевать, на что тебе придётся пойти, чтобы отправить на него свинью. Ты должен вешать по свинье на каждый крюк, иначе бригадир надерёт тебе задницу».
Ван Винкл кажется уставшим, разбитым, слишком измученным жизнью, чтобы стараться выглядеть мужественно.
«Когда я только начал работать у Моррелла, это была совершенно другая компания. В один момент всё драматически изменилось, причиной этому, думаю, стала алчность. Производство стало важнее благополучия работников. Если происходил несчастный случай, то полагалось не остановить линию, а просто оттащить пострадавшего в сторону, чтобы конвейер продолжал работать. Конвейер стал наиболее важен. Всё остальное отошло на второй план».
«Последние несколько лет условия работы у Моррелла становились всё хуже и хуже. Сейчас начальство не волнует, как свиньи попадают на конвейер. Начальство не волнует, оглушена свинья или в сознании, пострадал ли работник в процессе забоя или нет. Всё, что волнует Моррелла — чтобы свиньи были убиты» [72].
Стараясь прогнать животное через убойный конвейер максимально быстро, Ван Винкл и другие рабочие были готовы сделать всё для ускорения процесса. Ван Винкл описывает, как свиньям тыкали в глаза погонялкой, чтобы заставить двигаться дальше; он также видел, как погонщики куском трубы насмерть забивали свиней, которые упирались или были неспособны пройти по жёлобу на бойню. Ван Винкл признался, что однажды забил до смерти 11 свиней:
«Свиньи легко нервничают, — рассказал он. — Если свинью погонять слишком интенсивно, у неё может случиться сердечный приступ. Если во время перегона ты выколотил из свиньи всё дерьмо, она получила сердечный приступ или отказывается идти, берешь крюк для подвешивания мяса и цепляешь её за очко [анальное отверстие]. Нужно стараться зацепить тазовую кость. Потом тащишь её задом наперёд. Тащишь живьём, и часто крюк вырывается из очка. Я видел, как полностью разрываются свиные окорока. Я видел, как вываливаются кишки. Если свинья падает и загораживает проход, цепляешь её крюком за щёку и тащишь вперёд».
Первым делом в процессе забоя свиней их «закалывают», пускают кровь, чтобы те умерли прежде, чем попадут в шпарильный чан, где удаляется щетина. Людей, которые «колют» свиней, называют «кольщиками», и часто из-за скорости убойного конвейера кольщики не могут тщательно и наверняка заколоть свинью, из-за чего те дольше истекают кровью, прежде чем умереть. Вместо того, чтобы умереть быстро, иногда свиньи тонут в шпарильном чане. Ван Винкл не уверен, умирали ли животные от ожогов или тонули, но в любом случае это было ужасно жестоко и опасно для рабочих на конвейере, потому как недорезанные свиньи обычно яростно мечутся. В условиях, где люди используют ножи и работают быстро, чтобы поспевать за движущимся конвейером, опасность для работников возрастает. Ван Винкл жаловался начальству, Управлению по охране труда и промышленной гигиене, Министерству сельского хозяйства США, но это не привело к существенным изменениям:
«Вместо того, чтобы действительно заняться этим вопросом, начальство просто выдало нам перчатки из металлической сетки, потому что руки многих работников были изрезаны. Но если взяться такой перчаткой за рукоять ножа, можно просто его засалить. Живые свиньи, бывало, выбивали ножи у нас из рук. Тогда нам выдали кольца, которые надевались на палец и крепились к ножу. Даже если свинья ударит тебя, нож всё равно останется в руке. Так что вместо летающего ножа мы получили обоюдоострое лезвие, которое болтается вокруг руки» [73].
Как пишет Айснитц, Ван Винкл и сам однажды поранился на конвейере:
«Мне перерезало ярёмную вену, — рассказал он. — Мне было страшно, страшно до смерти. Шрамы — обычное дело на бойне. Со шрамами можно жить. Я могу жить, изредка получая порезы. Но я не могу жить с перерезанным горлом.
Когда я порезал шею, я сказал своему начальнику: “Я здесь не для того, чтобы умереть, я больше не стану колоть для вас свиней”. Я пошёл к начальству и сказал: “Вы не можете заставлять меня колоть живых свиней. По закону я не обязан делать ничего, что подвергает опасности мою жизнь. Что ж, моя жизнь в опасности, так что больше я свиней колоть не собираюсь”» [74].
В дополнение к физическим травмам, полученным на подобной работе, люди на бойне получают психический и эмоциональный ущерб. Ван Винкл рассказал, как в людях, работающих в убойном цеху, развивается «способность убивать не задумываясь». Ван Винкл рассказал, как это сказалось на его работе и личной жизни:
«Посмотришь так в глаза свинье, стоящей рядом с тобой в той кровавой яме, и думаешь: “Господи, это ведь вовсе не безобразное животное”. Может, захочешь даже погладить её. Эти самые свиньи в забойной яме подходят, обнюхивают тебя — прямо как щенята. А спустя пару минут приходится их убивать — забивать трубой до смерти. Жалеть не положено.
Работая наверху, потроша свиней, я ещё мог относиться к этому как работник производственной линии, помогающий кормить людей. Но внизу, в забойных ямах, я не помогал кормить людей. Я убивал. Я думал: “Это просто животное. Убей его”.
Иногда я так же смотрел и на людей. Мне хотелось подвесить своего бригадира на конвейере вниз головой и заколоть. Помню, как я пошёл в офис и сказал кадровику, что для меня нет проблем выстрелить в человека: будешь меня трогать — разнесу башку.
У всех моих знакомых кольщиков есть оружие, и каждый способен всадить в тебя пулю. Большинство из них бывали арестованы за нападения. У многих — проблемы с алкоголем. Они вынуждены пить, нет иного способа справляться с жизнью убийцы, избивающего животных день напролёт. Если остановиться и задуматься, доводится убивать несколько тысяч живых существ в день» [75].
Злость и отчуждение, которые рабочие приносят с собой домой, проявляется в виде насилия против членов их семьи и общин, в которых они живут. Это насилие просачивается за пределы бойни. Как и Эд Ван Винкл, Вирджил Батлер заметил, что чем дольше он работал в «Тайсон», тем более жестоким он становился. Те же перемены он наблюдал и среди своих коллег, многие из которых вымещали свою злость на родных. Логика современного производства требует, чтобы животные забивались как можно быстрее, без учёта влияния на людей и животных. Животные страдают, потому что их недооглушили и забили заживо; люди, которые должны совершить это убийство, страдают от того, что им приходится заглушать в себе врождённое чувство неприятия жестокости, которой от них требует работа.
Несмотря на эту цепную реакцию, которая распространяется в обществе, потребление продуктов животного происхождения настолько укоренилось в нашей экономике и культуре, что большинство из нас едят продукты этой эксплуатирующей системы несколько раз в день. В результате большинство из нас остаются в блаженном неведении относительно насилия, творимого над людьми и животными от нашего имени, во имя наших желаний. Подобным образом большинство из нас находятся в блаженном неведении относительно другого аспекта жестокого обращения с животными ради выгоды, который укоренился в нашей научно-исследовательской культуре и играет одну из ключевых ролей в процессе сертификации медицинских препаратов в США.
Вивисекция
Хотя вы готовы признать, что производство товаров животноводства — воплощение ненужного установления власти над животными и означает сопутствующие страдания, многие из вас, несомненно, будут против запрета вивисекции и использования животных для исследований и опытов. В конце концов, логика нашей культуры предполагает, что опыты над животными приносят человечеству бесспорную пользу. Нам внушают, что опыты над животными — неизбежное условие достижений в медицине, необходимых для лечения болезней, решения медицинских проблем и развития хирургических методов. Но если заглянуть за дверь лаборатории, мы узнаем, что вивисекция — равно как и разведение животных для еды — это ненужное, жестокое и беспечное использование страданий животных для нужд человека. Кроме того, вивисекция — это большой бизнес, плотно укоренившийся в институциональной среде в научной, медицинской, военной областях и сфере инноваций.
Количество животных, умирающих при вивисекции, несоизмеримо меньше числа умерщвляемых ради производства еды, тем не менее, мы не можем закрыть глаза на эти страдания, которые продолжаются ради человеческих целей. Ежегодно десятки миллионов животных убиваются ради научно-исследовательских целей — согласно самым скромным подсчётам, только в США ради науки умерщвляется около 20 миллионов особей в год [76]. Точное количество используемых в вивисекции животных подсчитать трудно, потому что статистическое ведомство США не требует от вивисекторов данных о том, сколько мышей, крыс, птиц, рептилий, земноводных, лошадей и других животных используется для сельскохозяйственных исследований [77].
Хотя мы убеждены, что эти эксперименты крайне необходимы для нашего благополучия, на самом деле значительная часть опытов на животных не имеет отношения к жизненно важным интересам человека [78]. Марк Роуландс в книге Animals Like Us («Животные как мы») выделяет четыре области, в которых практикуются опыты над животными: медицинские, психологические исследования, тестирование продуктов и военные испытания. Токсичность продукта при коммерческом тестировании определяется путём введения инъекции или принудительного скармливания (или другими способами) большого количества исследуемых химических веществ или препаратов. Одним из самых распространённых тестов считается ЛД50 (полулетальная доза) [79]. В ходе него устанавливается, сколько вещества необходимо, чтобы умертвить половину подопытной группы животных. Обычно с помощью этого исследования собирают данные о токсичности определённых соединений. В ходе эксперимента животным постоянно увеличивают дозировку изучаемого вещества или препарата до тех пор, пока половина популяции не погибнет. Дозу, при которой это произошло, помечают как ЛД50, и процесс её верификации занимает от двух недель до шести месяцев [80]. После того, как половина животных погибает, оставшихся в живых ещё две недели насильно кормят тем же веществом. После этого выживших убивают, препарируют и исследуют, чтобы выяснить, как накопленные яды повлияли на внутренние органы [81].
Можно было бы предположить, что ЛД50 действительно помогает нам узнать больше о токсичности и её воздействии на нас, но есть факты, подтверждающие, что степень корреляции между данными опытов на ЛД50 и действительным воздействием препаратов на человека составляет приблизительно от 5% до 25%. Данная вероятность доказывает, что результаты теста ЛД50 точны не более, чем гадание на кофейной гуще [82]. Сам показатель ЛД50 может варьироваться в зависимости не только от вида испытуемых животных, но и от отдельных особей одного и того же вида. Более того, результаты исследований зависят от «пола, возраста, температуры, влажности, способа дозировки, плотности размещения животных в отведённом для них пространстве» [83].
То же можно сказать и об использовании животных при тестировании лекарственных средств. Бытует мнение, что без проведения опытов на животных прогресс в медицине невозможен, однако ряд ярких примеров показывает, что такое испытание лекарств, скорее, наносит ущерб разработке препаратов, чем способствует ей [84]. В книге Sacred Cows and Golden Geese: The Human Cost of Experiments on Animals («Священная корова и золотой гусь: опыты на животных и последствия для человека») доктор медицины Рэй Грик (Ray Greek) и доктор ветеринарии Джин Свингл Грик (Jean Swingle Greek) подробно разбирают более 30 примеров того, как результаты исследований лекарственных средств на животных оказывались неприменимы к человеку. В некоторых случаях препарат оказывал на людей неблагоприятное воздействие, которое не было выявлено в ходе соответствующих опытов на животных. Авторы также приводят список лекарств — туда вошёл, например, популярный препарат против изжоги «Присолек» — которые были изъяты из продажи из-за некачественных результатов испытаний на животных. Более того, Грики пишут, что история медицины знает множество случаев использования «опасных препаратов и человеческих жертв, которые связаны с зависимостью разработок лекарств от тестов на животных» [85]. Самым заметным из них стала катастрофа с препаратом талидомид, признанным безопасным по результатам опытов на животных и ставшим причиной врождённых пороков у детей [86]. История с талидомидом, однако, только один из примеров неспособности тестирования лекарств на животных выявить потенциальную опасность препарата для человека. Вспомним недавний случай с популярным лекарством Vioxx (рофекоксиб) [87], когда из-за некачественных исследований на животных не удалось установить, что применение ингибиторов ЦОГ-2 [88] в два раза увеличивает риск инфаркта и инсульта у пациентов, принимающих по 25 мг препарата ежедневно [89]. Данные, полученные при исследовании ингибиторов ЦОГ-2 на животных, «часто противоречили друг другу, варьировались в зависимости от вида животных, не подходили для определения безопасности и эффективности препарата для человека» [90]. Тем не менее, лекарство много лет оставалось на рынке, а компания-производитель «Мерк» (Merck), как и прежде, оправдывала его продажи результатами опытов на животных. В итоге против данной компании было подано почти 3,8 тысячи судебных исков о причинении вреда [91]. В свете появления на рынке более безопасных и точных альтернатив тестированию на животных [92], использование вивисекции становится весьма сомнительным с практической точки зрения и несостоятельным для определения воздействия лекарств или препаратов на человека.
Помимо медицинских опытов, животных регулярно используют в психологических исследованиях, причём делается это, как утверждают, зачастую «извращённым и жутким» образом [93]. В книге Introduction to Animal Rights: Your Child or the Dog? Гэри Франсион обращает внимание на несколько невероятно жестоких и неуместных экспериментов над животными. Во время многих из этих испытаний, которые проводятся в уважаемых и престижных научных учреждениях страны, животных подвергают шоку и стрессу, ослепляют, ранят, лишают еды и воды, бьют током, подсаживают на наркотики и иными способами калечат, пытаясь найти ответы на вопросы, не имеющие прямого отношения и влияния на здоровье человека. Одним из самых жестоких опытов считается эксперимент Гарри Харлоу по «разлучению с матерью» (материнской депривации). Харлоу и его коллеги разлучали матерей-обезьян и детёнышей сразу после рождения. Одних растили в полнейшей изоляции, другие воспитывались суррогатной матерью из ткани и проволоки, при этом к некоторым «мачехам» подвели ток, чтобы детёныш получал разряд всякий раз, когда будет искать материнской ласки. Реакция детёнышей на бьющую током суррогатную мать впоследствии использовалась при доказательстве важности контакта с матерью для развития человека [94]. Похожим образом при изучении так называемой «благоприобретённой беспомощности» исследователи под руководством Мартина Селигмана в Пенсильванском университете били собак током и прижигали, причём некоторые собаки понимали, что, независимо от их действий, избежать боли не удастся. Это помогло доказать, что животные и люди могут научиться «беспомощности», если они не могут избежать сложившейся ситуации или не надеются на будущее.
Описанные выше случаи хорошо известны, но есть тысячи других, менее заметных примеров того, как животные используются в качестве «инструментов» для исследований, не имеющих абсолютно никакого значения для благосостояния человека. Не говоря уже о повседневной «эксплуатации» животных в образовании. Так, на примере мышей и крыс на уроках психологии в колледжах обычно изучают модели поведения и обучения, что чревато многочисленными жертвами, отдающими свои жизни после использования. Вскрытие животных — обычная практика на уроках в колледжах и школах. Студенты-ветеринары в США регулярно проводят вивисекцию животных в рамках курса, хотя на факультетах медицины и ветеринарии в Великобритании это запрещено [95]. На самом деле около 5,7 миллиона животных ежегодно используются в «образовательных» целях [96], достичь которых можно и без неоправданной эксплуатации живых существ.
Все эти случаи использования животных создают для защитников вивисекции парадоксальную ситуацию. Если животные в действительности так похожи на нас, что на их примере можно делать выводы о моделях поведения человека, в необходимости чего убеждены некоторые учёные, то нужно признать, что животные на самом деле подобны нам и не заслуживают того, чтобы страдать так, как страдали бы мы в подобных обстоятельствах. Впрочем, вивисекторы и сторонники вивисекции в разговорах со мной не раз утверждали, что животные и люди существенно различаются в восприятии боли и проявляют разные физиологические реакции. Если это так, и животные действительно имеют с нами так мало общего, то возникает вопрос, насколько опыты на них релевантны для понимания физиологии и психологии человека. В этом смысле опыты на животных заводят нас в логическую ловушку. Если животные достаточно похожи на нас, чтобы использовать их в качестве подопытных, нужно принимать во внимание, что страдают они точно так же, как мы. Если животные настолько отличаются от нас, что не способны страдать и быть чем-то бо́льшим, чем просто «бездушная машина» по определению Декарта, тогда мы должны усомниться, насколько хороши животные в качестве подопытных.
Вдобавок ко всему, испытания на животных — это прибыльный бизнес, связанный с фармацевтической и научно-исследовательской отраслями [97]. К примеру, такие компании, как «Чарльз Ривер» (Charles River) и «Таконик» (Taconic) предоставляют специально выведенных или генетически модифицированных животных для проведения опытов. Они также выпускают «продукцию для животноводства», предназначенную для исследований и экспериментов. Компания «Чарльз Ривер» продаёт крыс и мышей, полученных при близкородственном и неродственном скрещивании, крыс в период лактации вместе с помётом, специально выведенных и модифицированных животных с особыми характеристиками, такими как ослабленная иммунная система, высокое артериальное давление и даже более высокая заболеваемость лейкемией [98]. Некоторые из этих крыс — в особенности постарше и покрупнее — продаются по цене от 70 долларов каждая [99]. Как пишет Франсион, «помимо прибыльного бизнеса по продаже животных, используемых в лабораториях, денежные потоки вливаются в отрасли, которые занимаются производством клеток и других приспособлений для размещения миллионов подопытных, ещё сотни миллионов долларов федеральных налогов ежегодно идут на гранты вивисекторам. Эксперименты на животных — это крупный бизнес» [100].
Тот факт, что опыты на животных настолько глубоко укоренены в промышленности и образовании, поможет понять, почему вивисекция институализировалась как часть научной и академической культуры, несмотря на справедливую критику. Как отмечает Марк Бернштейн в книге Without a Tear («Ни слезинки»), этот метод позволяет вивисекторам «доказать или опровергнуть любую теорию вообще» [101] посредством экстраполяции. Согласно теории Бернштейна, поскольку «на проведение теста влияет неопределённое число параметров, почти наверняка некоторые результаты, полученные неживотным методом, можно воспроизвести при помощи опытов на определённых животных в определённых условиях» [102]. Например, утверждает Бернштейн, мы можем доказать, что человеку лучше не употреблять лимонный сок, потому что он токсичен для кошек. Точно так же мы можем доказать, что пенициллин ядовит, потому что он за несколько дней убивает морских свинок. Кроме того, как отмечают исследователи Грики, с помощью тестов на животных можно доказать, что некоторые популярные и действенные препараты вообще не должны были попасть на прилавки, потому что у животных они вызывали негативные побочные эффекты. (В качестве примера Бернштейн приводит инсулин и дигиталис, которые успешно применяются для лечения человека.)
Бернштейн сравнивает практику вивисекторов экстраполировать исследования на животных с «фокусами» в духе иллюзионистов из Лас-Вегаса. В свою очередь, Франсион в книге Introduction to Animal Rights описывает красноречивую гипотетическую ситуацию, необходимую для понимания того, существует ли зависимость между опытами на животных и достижениями в медицине и других сферах, как утверждают сторонники вивисекции. Как пример он привёл автомеханика Джейн, которая надевает специальные перчатки всякий раз, когда работает с машинами. Когда ей удаётся решить определённую проблему, она считает, что своим успехом она обязана именно перчаткам, и в её голове возникает взаимосвязь между ними и результатом работы. По мнению Франсиона, причинно-следственная связь, которую установила автомеханик, может существовать на самом деле, но чтобы узнать, зависит ли успех от перчаток, Джейн нужно проделать ту же самую работу без них. Точно так же учёные, полагает Франсион, всегда используют животных для тестирования и разработки процедур и медикаментов. Как и Джейн, вивисекторы не могут быть уверены в том, что достигли успеха благодаря опытам на животных, потому что используют животных по умолчанию.
Как перчатки становятся для автомеханика частью ритуала починки мотора, так и опыты на животных сами по себе могли стать своего рода ритуалом, устанавливающим роль и значение науки в представлении общества и культуры, «попахивающие светской религией» [103]. Наука превзошла религию в качестве современной мировоззренческой основы начиная с эпохи Просвещения (к этой теме я вернусь в следующих главах), но была вынуждена соперничать с церковью «как главным институтом спасения человека» [104]. Джим Мэйсон в книге An Unnatural Order («Противоестественный порядок») пишет, что данная иерархия значимости предполагает наличие ритуала «доказательства» «героизма» науки в её стремлении к знаниям и поиску средств от людских болезней, и что в этом стремлении она камня на камне не оставит. Вивисекция представляется не только героизмом, но и символом господства человека над природой. Мэйсон пишет:
«Если животные — наиболее сильные представители природы, радикальное вмешательство в их жизнь и манипуляция ими — пусть даже во имя науки — указывает на то, какие значительные усилия прилагаются для покорения природы. Подобно тому, как в прошлом истекающие кровью животные приносились в жертву, чтобы произвести впечатление на народные массы и повысить авторитет бога, его храма и его жрецов, сейчас животных “приносят в жертву” в медицинских лабораториях, чтобы произвести впечатление на нас и повысить авторитет медицины, её корпораций, университетов и исследователей» [105].
При внимательном рассмотрении выясняется, что вивисекция не приносит явной и однозначной выгоды, как утверждают её сторонники, и представляет собой невообразимо жестокую практику с сомнительными результатами. Это пережиток формально установленной культуры, опирающейся на неё как на ритуал, и, являясь вопросом традиции, часто кодифицируется в законах, регулирующих разработку лекарственных препаратов, и институциализируется в научной и исследовательской среде. Наравне с другими видами необязательного использования животных, вивисекция представляет собой ещё один пример излишней эксплуатации человеком. Их, как собственность, превращают в товар и используют способами, которым вряд ли найдётся оправдание.
Ещё раз — если мы заглянем за обыденные проявления нашего социума, мы увидим животных, превращённых в товар, и этот факт скрыт от нас и завуалирован в результате действия идеологической машины капитализма. Эти формы эксплуатации, будь то вивисекция или употребление животных в пищу, в большой степени воспроизводятся во всех сферах животноводства. Но кто из нас думает об этих механизмах эксплуатации, когда мы выбираем гамбургер, выпиваем стакан молока или даже принимаем таблетки? За этими, на первый взгляд, рядовыми продуктами скрывается огромный пласт институциональных, культурных и экономических схем, зависящих от прибыли, извлекаемой из эксплуатации животных. Это скрыто от нас. Немногие бывали на агропромышленных фермах, немногие видели, как работают лаборатории, где проводятся эксперименты на животных, и как происходит процесс забоя. Такой вид скрытности очень полезен — он держит нас в неведении, дистанцирует от реальных условий производства потребляемых нами товаров.
Тем не менее, если мы можем преодолеть эту намеренную путаницу и демистифицировать товарные отношения, какие у нас останутся оправдания продолжать делать то же самое снова и снова? Эксплуатация животных — повсюду, и хотя немногие из нас готовы своими руками совершать над ними насилие, большинство согласно, чтобы за них это делал кто-то другой. Когда мы просим кого-то выполнить за нас грязную работу, она остаётся грязной. И, раз уж на то пошло, если мы серьёзно относимся к справедливости, равенству и обязанности заботиться о самых слабых, мы в долгу у животных, безмолвно страдающих вокруг нас. Жизнь без эксплуатации животных и без продуктов, ради которых они страдают, включая мясо, молоко, яйца и морепродукты — относительно несложная вещь с учётом всех соображений. Это проще, чем бороться с расистом, классистом и сексистом, который сидит у нас в голове, и, если мы решительно настроены отстаивать справедливость, мы также должны бороться с видистом в себе. Это единственно возможный путь вперёд, позволяющий не поступаться собственными принципами.