Каждый раз, как Билл Спрокет спускался с дощатой веранды дома под вывеской «Адастра, первоклассные меблированные комнаты для мужчин» и шагал к остановке автобуса, идущего в горы, его охватывали и радость и печаль, каких не передать словами. Легчало на душе оттого, что позади остались запахи дрянной стряпни и пронзительные сварливые речи хозяйки.
— Вертишься спозаранку, ровно у чертей в аду на сковороде, — твердит она изо дня в день, как молитву. — Мне и так до второго пришествия всех дел не переделать. Одной посуды надо прорву перемыть, а вы поглядите, что у вас в комнате творится, мистер Спрокет! Нет, вы только поглядите, мистер Уильям Спрокет, экую развели пылищу!
Вот где ясней ясного отражено все его унылое существование. В комнате хоть шаром покати, кажется, с чего тут быть неопрятности, но дощатый пол — занозистый, рассохшийся, щелястый, и щели извергают неистребимую грязь и пыль. Будто пыль сама так и лезет оттуда, особенно по ночам, и вот наутро гнусными, непристойными сбившимися комьями валяется в теплых медлительных потоках солнечных лучей; только утреннее солнце и скрашивает эту комнату, но, конечно, когда, усталый после долгого никчемного дня (он работает на фабрике овощных консервов), Билл возвращается домой, солнца уже нет и в помине.
По субботам и воскресеньям, когда люди подстригают траву на лужайке перед домом или смотрят спортивные состязания, Билл Спрокет отправлялся за город взглянуть на свою землю. Доезжал автобусом до Каламаунтской гостиницы, а оттуда пешком поднимался в гору. Дорогу проложили совсем недавно, по обочинам вздыбилась двумя стенами вывороченная какой-то мощной машиной осыпающаяся красная земля, тянулись невысокие земляные валы, утыканные обгорелыми пнями наполовину, выкорчеванных черных эвкалиптов и взъерошенными, встопорщенными сучьями колючих кустов. Поодаль от дороги кое-где карабкались, обвивая кустарник, плети лиан и спадали с ветвей, точно занавеси, сплошь в дымчато-голубых цветах.
Билл сворачивал с дороги в кустарник, поднимался на вершину холма, откуда открывались залитые солнцем склоны. Где-то на полпути между небом и землей, будто соединяя их, тихо колыхались макушки деревьев, и всякий раз чувство было такое, словно он видит все это впервые. Всякий раз казалось — ему первому открывается эта долина, до него еще никто никогда ее не видел. Тишина, теплынь, в душистом воздухе только и слышится кваканье лягушек. Никогда прежде не знал он такой тишины и такого покоя.
Земля эта была поделена на участки, размечена вбитыми накрепко столбиками, на столбиках — номера. Вся земля по склону и по долине шла на продажу. Там и сям высохшие обезглавленные деревья тянули во все стороны изломанные сучья, пугали мертвенной белизной, точно призраки, среди серо-зеленых зарослей кустарника. Просто не верилось, что может быть на свете такая мирная тишина.
Земля в долине продавалась, мог бы и он купить участок, только вот денег у него не было.
А потом отец прислал ему чек. То были неправдоподобно большие деньги, сбережения многих лет.
«У мамы был удар, — писал отец и объяснял, что теперь они с матерью уже не смогут, как собирались, переехать к сыну в Западную Австралию. И продолжал: — Купи немного земли, Билли, и напиши нам, как пойдут твои дела».
Билл Спрокет думал последовать отцову совету и каждую субботу ездил поглядеть на долину. А по вечерам, когда одолевало одиночество, ходил на бега и понемножку, очень понемножку играл. Он всегда проигрывал и каждую неделю опять и опять пытался вернуть проигрыш; после дня, проведенного на свежем воздухе, лицо его разгоралось, было уже не такое усталое. Но вечно ему не везло, деньги таяли, и жизнь тянулась по-прежнему безнадежно унылая, никчемная и одинокая.
Но он уже написал отцу, рассказал, какую купил землю на отлогом склоне красивого холма, как там солнечно и какой овевает ее ветерок — неизменно тихий, ласковый. И даже в самое жаркое лето никогда не пересыхает ручей, спадает с каменистой кручи, что идет по границе его участка, круглый год на солнце сверкает серебром среди камней драгоценная струя.
И отец написал в ответ — видно, земля и вправду хорошая, он рад, что там есть вода, и с нетерпением ждет новых вестей.
И вот Билл по обыкновению в субботу сел в автобус и потом поднялся на холм и поглядел вниз, в долину, — там человек, которому принадлежала теперь эта земля, принялся ее расчищать. А назавтра, в воскресенье, он сидел в своей убогой комнатенке и писал отцу — рассказывал, как работают люди, которых он нанял, с помощью машины корчуют высохшие деревья и цепкий кустарник. Перед заходом солнца земля такая красная, будто истекает кровью, писал он. А вечерами выкорчеванные деревья и кусты сжигают, к небу поднимаются струи дыма и на склонах холма играют отблески догорающих костров.
После каждой унылой недели, проведенной на фабрике и в меблирашках, он ездил поглядеть на ту землю и каждое воскресенье писал отцу о том, что там сейчас происходит. Вот заложен фундамент, вот уже возведен дом, а там и надворные постройки, и установлены два больших бака для воды, оцинкованное железо так и сверкает. А вот уже он разбивает фруктовый сад и огород. Каждую неделю находится что-нибудь новое, о чем можно рассказать.
Издали он видел женщину с каштановыми волосами и написал о ней тоже, дал ей имя Пегги, и отец тотчас отозвался, написал, как он рад, что Билл наконец-то обзавелся семьей.
В окошках появились занавески.
«Занавески у нас белые, — писал Билл, — а когда все доделаем, парадная дверь будет выкрашена в красный цвет».
Проходили недели, месяцы, на заднее крыльцо выставили детскую кроватку под кисейным зеленым пологом, и вот Билл пишет отцу, что фруктовые деревья принялись хорошо и малыш растет здоровенький.
Вскоре в кроватке трепыхался и плакал еще один малыш, а первый ребенок, светловолосая девчурка, уже топотал вперевалку по всему саду.
«Поглядел бы ты, как она катается на трехколесном велосипеде! — писал Билл, одиноко сидя в своей убогой, тоску наводящей комнатенке. — Видел бы, как она раскатывает взад и вперед по дорожке! И наш сад уже дает плоды».
Каждый раз, как он поднимался на холм и смотрел из укромного уголка под деревьями туда, в долину, он дивился новым переменам. Каждую неделю эти поездки приносили ему грустную радость.
Оказалось, когда владеешь землей, хотя бы только в мечтах и в роли зрителя, на твою долю выпадает немало бед и забот. Как-то выдался год опустошительных лесных пожаров, отец прочитал об этом в газете и прислал письмо, полное тревоги. Пришлось Биллу посреди недели отпроситься с фабрики по болезни и спешно съездить на свой участок. Высокая трава и сухой кустарник у нерадивых хозяев опасны, под жарким солнцем вспыхивают, как трут, написал он в тот же вечер отцу, но не волнуйся, по счастью, нашу долину пожар обошел стороной. И он исписал еще страницу, рассказал, как люди не жалели сил, лишь бы преградить дорогу огню, описывал, какое у них снаряжение и как вечерами, усталые, они выстраиваются в очередь и ждут помощи медиков, и у всех мучительно болят опаленные жаром, изъеденные дымом глаза.
Так прошли годы, а потом мать Билла, давно уже разбитая параличом, прикованная к постели в тесной спальне тесного домишки в Угольном краю далекой Англии, умерла. И Фред Спрокет, сидя на ящике во влажной душистой теплице, где всю жизнь выращивал овощи, старательным, хоть и нетвердым почерком написал Биллу письмо. Больше ничто не удерживает его в Англии, писал он, за эти годы он отложил еще немного денег и теперь едет к сыну. Сбережений как раз хватит на дорогу вот он и приедет, своими глазами поглядит, как сбылась наконец его заветная мечта.
Сын привел отца на холм, на свой наблюдательный пост меж стройными эвкалиптами и причудливо изогнутыми банксиями, и старик весь подался вперед, жадно вгляделся! Он смотрел на залитый ярким солнцем пологий склон, на деревья, что поднимали к небу узкие поблескивающие листья, на прогалину за деревьями, где стоял чистенький домик, сложенный из кирпича, и глаза его сияли радостью. Сверкали на совесть промытые окна, ветерок лениво колыхал белье, развешанное после недавней стирки на новомодной алюминиевой проволоке между алюминиевыми шестами. Отсюда видны были и лимонное дерево у заднего крыльца, и в конце огорода стайка белых кур. И петух там был, даже сюда порой доносилось его кукареканье. Так далеко, так отчетливо слышен каждый звук в этой на диво мирной тишине.
— Надо же, как они громко кудахчут! — Старик откровенно наслаждался всем увиденным.
Биллу Спрокету нестерпимо тяжело было смотреть на отца. Он давно потерял счет прошедшим годам и, встретив пароход, потрясен был тем, как отец высох и постарел. Хорошо еще, что заранее догадался нанять машину. И прямо с пристани они приехали сюда.
Перед ними в невозмутимом свете солнца золотился плод многолетнего труда — безмятежный, надежный, уютный, от него так и веяло благополучием. И все это ощущалось еще явственней от того, какой кроткой любовью лучились глаза старика.
Две светловолосые девочки, теперь уже совсем большие, стоят у калитки, среди цветов, в море ярких красок — тут и розы, и гвоздика, и герань, и ноготки. А за домом, от огорода, ровными рядами расходятся по склону, спускаются на дно долины апельсиновые деревца с густыми кронами. И меж темными глянцевитыми листьями светятся оранжевые плоды, будто круглые золотые фонарики. А по краю сада растут персики и сливы, их тонкие ветви усыпаны лиловатыми и розовыми цветами.
— Я все годы об этом мечтал, — сказал старик.
Билл тоже смотрел вниз, на дом и сад, смотрел в последний раз — больше он сюда не придет. И едва ли он теперь замечал прелесть того, что было перед глазами.
Хоть бы отец умер — вот сейчас, сию минуту. Он так стар, вполне мог бы умереть. Редкие старики доживают до таких лет. Восемьдесят семь — этого достаточно, и, уж конечно, слишком поздно менять образ жизни. И слишком много, чтобы хватило сил перенести такое горькое разочарование. Не то чтобы он желал отцу смерти. Никогда еще он не испытывал ничего подобного, никогда в жизни такого не чувствовал, даже и подумать не мог, но теперь… ведь он так любит отца, сказать ему правду об этой земле невозможно, нельзя этого вынести.
Мыслимо ли сказать такое?
— Ну что ж, идем туда? — спросил старик. Ему не терпелось поглядеть, какая у него сноха. Ради нее он принарядился, надел лучший свой костюм. — Надеюсь, она меня полюбит, и внучки тоже, — сказал он. — Ну идем, что ли.
Билл посмотрел на новые отцовы башмаки, почему-то они его и разозлили, и растрогали, нестерпимо больно стало от одного вида отцовых башмаков.
— Я тоже долгие годы мечтал, — сказал он вдруг и не узнал собственного голоса. — Мне надо тебе кое-что сказать, папа… — хриплый голос дрогнул, оборвался.
Старик посмотрел на сына и сперва не понял, что случилось неладное, а потом, понемногу, пришло понимание. В эту минуту, пронзенный острой болью, впервые за сорок с лишним лет он понял сына. Таким жестоким было разочарование, что, казалось, не вынести — не из-за себя, он так стар, он не в счет, но из-за сына. Какие найти слова, как отдать сыну всю свою любовь и жалость?
Они не взглянули больше на тот дом и сад, конечно же, им нет до него дела. Пристыженные, медленно пошли они через заросли кустарника обратно к наемной машине и, сами того не замечая, топтали цветы, кустики дикой смородины и крохотные нежные орхидеи, и вслед неслось из обманной дали протяжное, печальное пенье петуха.
А Билл Спрокет думал, как бы попросить у хозяйки для отца отдельную комнату, и чтобы пол там был не щелястый и пыльный, а хоть линолеумом покрыт.
© Elizabeth Jolley, 1976