Море в конце концов выбросило его на берег, и он остался там, а при нем — два флотских мешка, походка вразвалку, татуировка на руках, моряцкий говор.
Приливы сменялись отливами, но без него уходили корабли в чужие края.
Он устремился прочь от берега, словно краб, попавший на сушу. Искал, где бы укрыться, дождаться, пока его вновь не подхватит прилив.
Убогий сарай из горбыля он превратил в красочный слепок своей жизни. Усеял всевозможными диковинами и сидел посередине, ждал.
Там были часы из Китая, украшенные резными деревянными фигурками, и каждый час в них звонил колокольчик — жидким, дребезжащим, однообразным звоном. К стене прибит персидский ковер. Шелковые японские скатерти преобразили старые ящики из-под масла в изящные тумбочки. Над кроватью висели испанские кастаньеты и плащ тореадора — когда-то Капитан выиграл его на пари. Кровать застлана покрывалом верблюжьей шерсти. Остальные вещи лежали, поблескивали, шуршали всюду, где только нашлось место: за перекладинами, между балками, над дверным косяком, на подоконнике. Чего там только не было: слоны из черного дерева, с ушами, как паруса, трубили, уставившись на сандаловых тигров. Из моря паутины торчали бальзовые каноэ. Зеленоглазые ящерицы — сущие дьяволята — злобно буравили взглядами обнаженных танцовщиц-китаянок, а те кружились, выступая одна за другой, и кокетливо, нескромно улыбались навстречу надменным взорам розовых, пузатых божков с острова Таити.
По стене протянулась картина: на всех парусах несется по волнам четырехмачтовый барк; были тут и скандинавские фиорды на двух гравюрах, и овальное, ручной росписи блюдо для жаркого, и еще невесть откуда взявшиеся, желтой тесьмой привязанные к крюку на стене четыре сверкающих латунных кольца. Неизбежная модели корабля в бутылке свисала на проводе с потолка, она беспрерывно поворачивалась туда-сюда, так что горлышко в точности указывало стороны света.
Посреди всего этого сидел Капитан, глядел вокруг и мечтал, и прошлое с каждым днем становилось все ярче, а настоящее тускнело в сумерках сознания.
Сюда и пришли за ним однажды, в феврале. Муниципалитет решил навести порядок в районе порта, и сарай его мешал. Все утро мимо ездили автоцистерны, поливая набережную водой. Следом явилась армия людей с метлами — они вымели из сточных канав грязь, пыль, апельсиновые корки, рыбьи головы. Разваливающиеся, вымазанные нефтью баржи, отслужившие свое краны, уродливые, наспех сколоченные заборы были обречены. Повсюду красят, скребут, наводят глянец, морят газом крыс, отстреливают бродячих кошек. Капитана неминуемо должны были обнаружить. И столь же неминуемо — решить его судьбу.
Едва ступили на порог, он сразу понял, зачем они пришли. Впереди — приземистый бодрый толстяк с острым взглядом «отца города». «В парадных случаях, — подумал Капитан, — такой стягивает покрывала с уродливых статуй, перерезает ленточки, закладывает краеугольный камень, сажает дерево и с лопатой в руках важно застывает перед фотографом».
С ним — женщина, та самая, кого Капитан в мыслях всегда называл «веселой вдовой». Она давно следила за ним, пронизывала взглядом, и в глазах — жажда одарить кого-нибудь милосердием. Ястребом, изголодавшимся по чувствительности, высматривала она, где бы сотворить доброе дело. Это она следила, как он ковыляет взад-вперед по берегу. Это она однажды застала его врасплох, и пришлось делать вид, будто он сует что-то в мусорный ящик, а не вытаскивает. Он уже давно перестал стыдиться того, что роется на помойках, но если за тобой шпионят — это совсем другое дело. Когда тебя жалеют — хуже некуда. Он не мог убежать, скрыться с ее глаз и потому прикинулся, будто не видит ее — ковылял себе по-прежнему, притворяясь, будто жалость никак его не трогает, а самого аж тошнило при одной мысли о том, как сухие губы женщины смакуют радость сострадания.
Однажды он прикрикнул на нее: «Убирайся! Оставь меня в покое!» Он не решался при ней обшаривать просмоленные ящики в поисках драгоценных табачных крошек. А женщина то появлялась, то исчезала, как альбатрос, и он не мог разобрать, что таится в стеклянных бусинах ее глаз — доброта или злоба.
Третий, как и положено, — представитель закона в великолепном обличье молодого, румяного, немного робеющего полицейского в каске и чистеньком синем мундире. Такой от волнения еще и в штаны напрудит.
«Ах ты, дьявол тебе в душу!» — подумал Капитан и потрясающе метко угодил плевком прямо в щель между досками.
— Ничего, дамочка, прилив смоет, — сказал он женщине.
И растянулся на самодельном ложе.
— Ну, чего вам? Арестовать меня пришли?
Он поглядел в упор на полицейского, и тот густо покраснел.
— Хотим дать вам новый приют.
Мед и деготь, доброта и алчность, христианская любовь и — да, точно, привкус злобы. Ведь это женщина сказала.
— Капитан!.. Все зовут вас Капитаном, потому и я вас так называю. Это, вероятно, прозвище?
— Черта с два! — ответил он толстяку. — Капитан Стоун, командир почтового фрегата ее величества, Ближний и Дальний Восток, каботажная торговля в Тихом, все по высшему классу — вот я кто!
Толстяк прокашлялся:
— Значит, капитан Стоун… Для вашего же блага гражданский суд, действуя на основании закона, постановил переселить вас в дом для престарелых. Надеюсь, вы проявите благоразумие и подчинитесь этому решению.
— Ну и нечего болтать зря, — сказал Капитан.
Он сел и начал шнуровать башмаки. Женщина не сводила глаз с полупустой бутылки на столе. Рядом, в другую бутылку, всю залитую воском, точно рождественский пирог глазурью, была воткнута свеча.
— Налить стаканчик? — предложил он женщине. — Надо бы прикончить бутылку, тогда и будет у меня двухсвечовое освещение.
Он рванул шнурок так, что тот лопнул. Потом обернулся к полицейскому, вытащил из кармана деньги:
— Послушай, я не бродяга какой-нибудь!
Полицейский явно смутился.
— У меня под началом были парни постарше тебя. Бывало, подвахтенный тащит чай с ромом, будит меня: «Капитан, капитан! Вас зовут на мостик, сэр!» В шторм никто, кроме меня, с кораблем не мог справиться. Только ветер переменится, и все уже блюют со страху, тьфу, пропасть!
Толстяк вынул длинный лист бумаги. Обвел глазами сарай, чуть задержался взглядом на китайских танцовщицах.
— Понятно, Капитан, но это строение — собственность муниципалитета. Говоря юридическим языком, вас отсюда выселяют.
— Выселяют? Вон как? — Капитан ткнул пальцем в сторону полицейского и, передразнивая нарочито отчетливую речь толстяка, спросил: — А разве не он должен вручить мне эту бумагу? Хотя какая разница?!
Он встал, грохнув башмаками о деревянный пол, и доски отозвались почти так же, как некогда палуба корабля. Порой по ночам казалось — ветер кренит сарай, приносит с собой голоса дальних, ревущих штормами широт. Здесь воздух пропитан морской солью, а теперь…
Он принялся аккуратно укладывать свои пожитки во флотские парусиновые мешки. Покончив с этим, взглянул на женщину:
— Доброе дело, значит, задумали? А тут старый дурак со всякими причудами. Пустяк, конечно…
Он обвел их всех обвиняющим взором и продолжал:
— Да, пустяк… Только во время прилива, когда штормит, я знал, что море вот тут, у меня под ногами…
Его поселили в комнате под башней, и по воскресеньям прямо над головой гудели колокола. Минуты, часы, дни скатывались по зеленым лугам, будили эхо в скалах, а на старом доме шелестела мантия, сотканная из плюща и роз. Солнце дремало в зеленых закоулках, и под вязами и платанами отпечатывалась узорчатая тень листьев.
У ворот, живым воплощением одиночества, стоял эвкалипт — один-единственный в этом забытом богом месте.
Здешнее спокойствие раздирало душу Капитана острыми клыками нестерпимых мук.
По ураган воспоминаний не утихал. Былые дни по-прежнему жили в потаенных уголках памяти: бордели Неаполя, потасовки в Тилбери, бури и затишья, переливы волн и сверкающей зеркальной глади. Все помнил он и все ревниво скрывал от чужих, назойливых глаз — лишь по ночам и замыкаясь в молчании извлекал он прошлое и при лунном свете вновь перебирал на все лады. Не уйти было отсюда, из долины, но в грезах своих Капитан бороздил моря и океаны.
По ночам на своем одиноком ложе он всякий раз ждал, когда же под ним опять закачается палуба. Тело его обретало невесомость, воспаряло, неслось в бушующей тьме — живая частица бури. Сердце радостно колотилось, когда палубу кренило под ногами и волны с грохотом обрушивались на нос корабля; Капитан ворочался во сне, вскрикивал, звал своих — Верзилу Дэна, Черного Джека, Свистуна Сэма или Недоумка Тэйлора, — и в ответ ему одно за другим ухмылялись из-за пелены брызг их давно неживые, худые лица.
Заморские имена дрожали на его просоленных губах, шелестели в мозгу, подступали и вновь откатывались, будто океанский прибой, будто крупная зыбь на морских путях к Востоку — к «Джакарте и Сингапуру, к Рангуну и Мадрасу, к Бомбею, на юго-запад от Адена — в Момбасу и Занзибар, в Дурбан и Кейптаун. А дальше, к западу и на север — в Монтевидео, Рио, на Ямайку, в Гавану, Корпус Крнсти, Новый Орлеан, на Багамы, в Нью-Йорк. И дальше, дальше… Заморские имена чередой проходили в его спящем, но беспокойном мозгу. Что ни ночь, оживают бури, и вот во взмокшее от пота лицо летит соленая морская пена, ветер ревет в ушах. И даже во сне упрямый разум, неистовый дьявол, лупит, барабанит по натянутым, изболевшимся нервам; страх захлестнул спящего, и бешено мчащийся, вспененный синий вал смыл его с палубы.
Впивая всем существом смерть, он канул на дно бурлящего океана, среди взбаламученного песка… и всплыл только наутро, когда лучи солнца упали на постель и воскресили его — и вновь перед ним постылый день, и вновь он пытается заглянуть в смутные глубины тускнеющего сознания. Все его мысли сходились на одной — бежать…
— Почему вы хотите уехать? — директор уставился на него из-за непроницаемых очков.
«Глаза как у рыбы, — подумал Капитан, — только не такие добрые».
— Я теперь пенсию получаю, — сказал он. — И сестра письмо прислала. Хочет, чтоб я к ней перебрался. Вдвоем, говорит, получше будет.
— Скажите, мистер Стоун, а где живет ваша сестра?
Безжалостный голос застал его врасплох.
— Не «мистер», а «Капитан», — поправил он. — Где живет? Ясное дело, у моря!
— У моря?
— Ну да.
— Вы соскучились по морю, Капитан?
Неужели он готов уступить?
— А мне все равно.
Правильно ли ответил?
— В карте записано, что у вас нет родственников Капитан.
— Знаете, как бывает. Не хотел я ее в это дело впутывать, да кто-то все равно сболтнул, что я здесь.
— Что ж, Капитан, попросите ее приехать, побеседовать с нами, — сказал директор. — Несомненно, мы, как-нибудь все уладим.
Капитан пошаркал ногами.
— Беседовать с вами, а?
— Да. Было бы желательно.
Они посмотрели друг на друга. Капитан хмурился, директор выжидал, прятал глаза за толстыми стеклами очков. Капитан порывисто наклонился:
— Послушайте, разойдемся по-хорошему. К примеру, нет у меня сестры — вам-то что? На набережную не вернусь, даю слово! Сниму себе комнатку где-нибудь в городе и не в свои дела соваться не стану. Сроду не совался. Тихонький буду, чтоб мне провалиться…
— Весьма сожалею, — сказал директор.
— Ни черта ты не сожалеешь! — Капитан вскочил. — Если б вправду сожалел, так не цеплялся бы. Я вам тут не ко двору, меня все ненавидят. Брось, наперед знаю, что скажешь, да только я правду говорю. Начну им рассказывать, в каких краях побывал, а они либо завидуют, либо говорят — брехня! От меня тут одно беспокойство, и сам я как рыба без воды. Все только обрадуются, если я уйду. У тебя ж у самого вроде корабля — надо, чтоб команда была довольна!
— Вас определили к нам по решению суда, Капитан. Притом врач говорит, что здоровье у вас не из лучших…
— Бюрократы! — рассвирепел Капитан. — Всю жизнь с вашим братом воевал и сейчас не сдамся. Чтоб вам сдохнуть!
— Капитан, на рождество мы каждый год устраиваем экскурсию на побережье, — успел директор сказать ему вдогонку.
Капитан хлопнул дверью и, вспомнив белый халат и глаза, увеличенные толстыми стеклами, смачно сплюнул:
— На побережье, чер-р-рт! «А ну, девочки, подберем подол! Ах-ах, осторожней, не замочите свои розовые штанишки!»
И затопал по коридору.
Летними ночами, когда на окрестных холмах горели костры, Капитану снились огни его прошлого. Порой так явственно высвечивалось оно, что Капитан кричал во сне, и соседи по комнате подскакивали на жестких постелях и в дрожащем отблеске костров недоуменно смотрели, как он мечется, заново переживая былое…
— Ух ты!
Вдали, по правому борту, вдруг вырвалось с оглушительным ревом огромное пламя и рассыпалось над морем.
Извержение Стромболи!
Пламя все выше, выше; необъятный фейерверк взмывает, чадя, под самые облака. Пламя — непостижимо как — висит между небом и землей; и вот последний, могучий порыв ветра гасит его — и опять мерцают вдали огоньки деревушки, все та же тусклая горсточка в бархате ночи…
В Неаполе какой-то субъект придержал Верзилу Дэна за локоть:
— Девочка хочешь, синьор? Очень красивый, очень молодой, чистый?
И оскалил великолепные зубы в застывшей, выжидательной улыбке.
— Смотри не заведи куда-нибудь, где к вину всякую дрянь подмешивают, не то башку к чертям проломлю! Парнишке это дело впервой, понял? И чтоб не подцепил он ничего такого! — сказал Верзила Дэн.
— Ну, валяй, парень! — сказал он еще. — Пора уж тебе.
— Что ты, Дэн? А, Дэн?
— Давай, смелей! Пора, не маленький!
Шли вверх, по узкой, темной, ступенчатой улочке, куда-то высоко над городом. Откуда ни возьмись, орава мальчишек, кривляются, клянчат подачку — не протолкнешься. Провожатый злобно замахнулся на какого-то мальчонку, тот вывернулся из-под руки, пронзительно верещит:
— Дяденьки! Дяденьки! Я вас отведу где получше! И подешевле! И девки чистые! Дяденьки!..
Капитан проснулся — перед ним все еще стояло заострившееся лицо мальчонки, черные глаза его запали, во взгляде мольба, руки, тощие, как палочки, торчат из рукавов куцей куртки. Еще не выветрился затхлый запах — смесь пота и табачного дыма. Еще слышался шорох нижних юбок, грешный, постыдный, — так явственно слышался, будто все это было вчера.
— Ну и трещали они, прямо сороки, — сказал он. — А визжали — как чайки; и любил же я их, всех до единой!
Стыд подступил к горлу, как тошнота при морской болезни, и кружили в голове слова — обломки кораблекрушения.
— Ох уж этот мир, — вздохнул Капитан, окончательно очнувшись от сна, — весь мир — у меня в голове!
Еще не раз взлетал он и проваливался вместе с кроватью, и снова его швыряло в пучину и возносило на гребень волны, и ветер бил в лицо, а проснувшись, он обводил очумелым взглядом комнату — найти бы хоть какой островок, где покой обрести…
— Почему вы убежали? — спросили его.
— Я не убегал, — сказал он. — Это что, допрос?
— Мы стараемся вам помочь, — сказал директор, — Вы не в тюрьме, Капитан!
— Так чего ж меня вернули!
Все уставились на него, и он силился принять вызов, дерзко встретить их взгляды. Искал слова — молодые, хлесткие, сильные, чтобы эти люди дрогнули, подчинились ему. Но на ум шли другие слова, слабые, жалостные, взывающие о милости, плаксивые.
— Чего ж вернули-то? — повторил он.
— Значит, вы все-таки убежали? Почему?
— Не убегал я, — выговорил Капитан.
Он попытался было выпрямиться, но не хватило сил: больно ныла спина.
— Я хотел спрятать имущество, — сказал он.
— То, что у вас в мешке?
— Да.
— А почему, Капитан?
— У меня воруют.
— Кто ворует?
— Джейкобс, и еще соседи по комнате.
— А, вы про эту историю с японским веером? Но мистер Джейкобс говорит, вы сами подарили ему веер. И что мистеру Сомнеру слоника из бивня сами подарили.
— Брехня! — сказал Капитан.
Обернулся к помощнику директора в надежде на сочувствие, но куда там!
— Капитан, мистер Джейкобс прежде служил в банке, — сказал помощник. — Он человек честный, все его уважают. Что ж, по-вашему, он — вор?
— Ваш Джейкобс — старый осел. И давно выжил из ума! — заявил Капитан, распрямил спину довольный — вот и прорвались нужные слова.
— Выжил из ума? — повторил директор. — Вы в самом деле считаете, что Джейкобс такой уж дряхлый и выжил из ума?
И Капитан разом сник, довольства как не бывало. В комнате стало вдруг нестерпимо жарко, душно. Он отвел взгляд от этих людей, посмотрел в окно: за листвой платанов заходило солнце.
Настало рождество, но к морю, как обещал директор, не поехали. Вместо этого стариков пригласили осмотреть рыбозавод.
— Кому нужна эта икра? — говорил Капитан он и в автобусе, на лоснящемся, удобном, пахнущем кожей сиденье, с достоинством прямил спину. — Рыбья икра точь-в-точь лягушачья — что ж, прикажете угощаться и делать вид, будто подали настоящую, черную?
— Там вовсе не обязательно икра, — отвечал сосед. — Мальки форели, они, знаете, того… Я был там с дочкой. Там такие садки, и в них — прорва форелей!
— А, как сардинки? — сказал Капитан. — Это, конечно, другое дело!
Оба сидели, точно древние истуканы, глядели, как деревья и кусты пробегают в раме закупоренных окон, за дымчатым стеклом, и не долетал до них запах свежей травы с покатых, огороженных лугов. Не проникал сюда и прохладный западный ветерок — в серебристых, теплых автобусах-коконах уносились они все дальше, мимо сараев и силосных башен, мимо зарослей боярышника и тополей, мимо рек и плотин, вперед и вперед, сквозь этот мир, ставший ровным и гладким под шуршащими шинами.
— Приятный пейзаж, — заметил сосед.
Рассекая островки тени, они мчались по шоссе, обсаженному тополями.
Капитан не отводил глаз от унылой зелени за окном. Эх, увидать бы голубые ели Норфолка, бубиэллу на скалах Сиднея, вереницу пальм, точно зонты осеняющих белые рифы, и финиковые пальмы на берегах Нила…
— Да, — отозвался он, — одно слово: родина.
И улыбнулся, но во рту ощутил легкую горечь…
— Мы же ехали к морю, — сказал он человеку в зеленой фуражке. — Я предпочел бы съездить к морю.
— А мы до него самую малость не доехали, — ответил сопровождавший их санитар. — До берега отсюда километров десять, не больше.
— Вот как! — удивился Капитан. — Всего десять!
— Точно, дружище! Разве ты не чуешь запах моря?
— Меня столько раз дурачили. Говорили, мне это мерещится. Но верно, чую! Да, это ветер с моря!
Санитар рассмеялся…
Когда стемнело, он знал, его уже наверняка ищут. Ну, суматоха! Он ухмыльнулся. В объятиях ночи он в безопасности. Вспомнились непроглядные ночи Аравии.
И снова он шел, снова плыл по дорогам памяти, нигде не задерживался подолгу, не возвращался вспять, плыл все дальше, дальше, пока не ощутил, что голова вот-вот лопнет, как перезрелая слива, и целый мир, заключенный в ней, — моря и реки, горы и озера, дороги, рельсы, туннели и мосты, дома, проселки — все это выплеснется наземь, к его распухшим ногам. Он снова жил высокой-мечтой, снова бродил и плавал по свету. Вновь сражался с теми, кого одолел в прошлом, и презрительно глядел сверху вниз на поверженных, силы возвращались к нему, и тело его вновь стало молодо. Да, этой ночью он вернулся наконец к берегам своей памяти, и опять молод, и жизнь кипит в нем, он готов родиться заново, он очистился, и скверна изгнана из его тела. И вечная мудрость открылась ему.
Он мог бы им все рассказать, подарить им весь свет, этим смертникам, воплощениям отчаянья, этим жалким существам, бледным, чуждым солнца и ветра, жиреющим, ко всему слепым и глухим, — людишкам, которые, кажется, затем и родились, чтобы весь век ждать смерти. Суетились по пустякам и ждали неведомо чего, как обезьяны в клетках, — ни о чем не заботились, знай почесывали зад.
Сколько они потеряли! Он бы порассказал им, дохнул в их бледные, одинаковые лица соленым ветром дальних стран, пускай бы они отшатнулись и слиняли бы их застывшие, сытые улыбки. Дурачье! Дурачье! Дурачье! Он сомкнул губы, затаил дыхание и ничего не рассказал им, запрятал свой прекрасный мир в карман и лишь по ночам украдкой любовался им. При лунном свете крохотная Вселенная выскальзывала у него из кармана. Он поворачивал ее и так и эдак, глядел, как мир этот трепещет у него на ладони, и улыбался спокойно, умудренно. А сейчас он громко рассмеялся во тьме и похлопал себя по карману.
— На мне мир держится! — крикнул он черным силуэтам деревьев.
Утром он снова был стар и слаб и оттого почти не заметил, как лес остался позади и перед ним возник город. Восходящее солнце осветило первый ряд домов. И вот под ногами асфальт, Капитан медленно бредет по нему, а над головой скрещиваются провода, поблескивая в свете утра. Он идет мимо телеграфных столбов — они гудят, будто это проносятся вести из дальних стран; что за тайны гудят в проводах? От ровных зеленых лужаек пахнет свежей травой, сладким ароматом цветов, смешанным с запахами росы и пыли.
В конце улицы стоял трамвай. Опять послышался слабым гул, как от телеграфных проводов, и Капитан тяжело забрался в вагон.
Кондуктор улыбнулся ему, щелкнул замком билетной сумки.
— Далеко едем?
— Я хочу к морю, — сказал Капитан.
— Купаться еще рановато, папаша, — усмехнулся кондуктор.
— Я не купаться, — сказал Капитан. — Просто хочу к морю.
Темная форменная одежда смутно пугала, его.
Они испытующе смотрели друг на друга. Взгляд кондуктора сделался жестче — может, он что-то заподозрил? Ну, ясно, вот еще один, кому ничего не понять… и Капитан протянул пригоршню монет.
— Сколько с меня?
— Размахнулся, папаша! Ты ж не всю колымагу покупаешь.
Кондуктор опять щелкнул замком, закрывая сумку, вернул Капитану сдачу. Протянул руку, дернул звонок.
— Я скажу, где вылезать.
И пошел, покачиваясь на ходу, к передней площадке. Голос его доносился оттуда сквозь стук колес и треск искр.
Капитан уселся на желтое сиденье, вагон мотало, гремели по рельсам колеса. Из дверей домов, точно заводные куклы, выходили люди. И оставались позади, исчезали с глаз долой. На большом перекрестке кондуктор сказал — пора сходить. Капитан оглядел пустынную улицу. Называется «Улица Альбатросов».
Трамвай, покачнувшись, двинулся прочь, но кондуктор еще успел высунуться из дверей, сказал:
— Море в том конце, папаша. Да ноги не промочи.
Капитан зашагал по длинной сизой дороге.
Повеяло соленым дыханием моря. «Ну, еще немного, — сказал он своим усталым ногам. — Только одолеем тот холм».
Дома остались позади, перед ним выросли дюны. Птицы взмывали ввысь, кружились в безумном небе, казалось, манят белые пальцы…
И вот он на гребне дюны, и оно открылось — море!
Солнце отражается в волнах, катится к нему по мокрому песку, ближе, ближе, прямо к ногам Капитана. Он шагнул навстречу, в самое солнце…
— Солнце! — громко сказал он. — Сердцу холодно, согрей.
Над головой пронзительно кричали птицы.
Море дышало, море вздымалось, падало к его ногам, а когда оно отступало, вода, журча, нашептывала ракушкам о былом, о несчетных минувших днях. Наконец-то он снова пускается в плаванье! Он ликовал, всей грудью вдыхал вольный воздух и ждал мига, который возвысит его до бессмертия. Он и море, равно совершенные, блистательные, — он столь же недоступен боли, невесом, и пусть его снова швыряют бури, пусть ласкает влюбленный ветер, пусть увлекает за собой, волею луны, прилив и мчит к солнцу, и он вплывет в самое солнце легким, неслышным золотым лучом.
Его подбрасывало на волнах, вертело, кренило, пока мир вокруг не замер навеки, и Капитан застыл между пучиной и небосводом. Неотторжимо…
— Какой-то обломок, с корабля, наверно, — сказала девочка и отбежала. На берегу простерлось нечто распухшее, полузасыпанное песком. Волна лениво лизнула худую бледную руку.
— Ой, — тихо сказала девочка.
Слабый ветерок тронул ветви прибрежных деревьев, что-то шепнул ей…
— Ой, что ж это…
Она с плачем бросилась бежать по зыбкому белому песку. Прочь от плеска, от моря — назад, в город.