ЭРНСТ ОРВИЛЬ

Ничтожные измерения Перевод К. Телятникова

Я увидел его морозным утром, когда он сидел на скамейке в совершенно пустом парке. Он был бледный, как небо пробуждающегося дня.

В такую погоду город стыдливо опускает глаза. Ибо борьба в этой игре идет жестокая. А в памяти вдруг оживают минувшие поражения.

И хорошо тому, кто отправляется на работу ровным деловым шагом: это приносит облегчение.

Но отнюдь не у всех есть работа, которая укрепляет наш дух. На скамейке в парке сидел человек. Я не смотрел на него.

— Видели? — спросил он.

Что я там должен был увидеть? Что-то в газете. У газет есть своя тайная сила. Маленькие события, которые совершаются с утра до вечера. А потом с вечера до утра.

— Сегодня ночью, — сказал он.

— Что случилось сегодня ночью?

— Вот, посмотрите.

На губах у него застыла какая-то странная улыбка, которая вдруг заинтересовала меня.

— Газеты постоянно напоминают мне о том, чего мне ни в коем случае не следовало бы писать, — сказал я виновато.

— Вы пишете в газетах?

— И да и нет.

— Вы пишете о боге?

— И о боге тоже. А вы напоминаете мне о том, чего мне ни в коем случае не следовало бы писать о боге, — сказал я.

Он умел как-то удивительно трогательно поворачивать уши, так, чтобы лучше слышать. Он сказал:

— Каждую пятницу я хожу слушать, как читают Библию.

— Это видно по вашим ушам, — ответил я.

— Чтение Библии — суровая штука. Я люблю Ветхий завет. Люблю возмездие. Настоящее мужское возмездие.

— Это еще что такое?

Он подозрительно посмотрел на меня и смотрел так долго, что у меня вытянулось лицо, и я перевел взгляд на обнаженные кроны деревьев, для которых лето уже утратило свой истинный смысл.

Между тем день промозгло вползал в опустевший парк. Я решил отдать ему свой галстук, который купил во Флоренции, однажды, когда весна, словно песня, разлилась по ее старым улицам.

У незнакомца не было галстука. И я решил отдать ему свой. Кому не хочется иногда сыграть роль господа бога и навести порядок в том, что испорчено другими. В движениях незнакомца была какая-то неловкость и, пожалуй, даже обреченность.

У меня вдруг возникла потребность поведать ему о том, что, будучи мальчишкой, я умел кукарекать, как петух. У него вытянулось лицо. Тогда я пришел к выводу, что он битком набит всевозможными комплексами.

— У вас, наверное, было трудное детство, — сказал я. — Вот вам тридцать пять крон, чтобы начать новую жизнь.

Он помахал вслед последней птице уходящего лета, потому что в ней была жизнь. Он махал в такт свободным взмахам ее крыльев.

— Тридцать пять крон тоже деньги, — сказал я сердито. — Многие миллионеры начинали с меньшего.

Он пропустил мимо ушей мои откровения. В это утро он явно никуда не торопился. И я сообщил ему, что моя жизнь тоже лишена всякого смысла.

— Тридцать пять крон! — сказал он и засмеялся, уткнувшись в газету.

Но у меня не было ни малейшего желания читать эту дурацкую газету. Я тоже дурно спал эту ночь и не хотел растратить понапрасну свое высокое стремление помочь этому несчастному.

— Не всякое утро прекрасно, — заметил он назидательно.

Мне стало обидно оттого, что он вдруг перехватил у меня инициативу.

— Не всякое, — согласился я сдержанно. — А иначе откуда бы взялись тяжелые дни?

— Что? — спросил он.

— У вас очень подвижные уши, — заметил я, — но вы явно не находите им надлежащего применения.

Он хрипло рассмеялся и в то же время с восторгом указал на какой-то материал в газете.

Я посмотрел на его стоптанные ботинки, на его клетчатую рубашку и сказал:

— Честно говоря, ваши башмаки слишком уж бросаются в глаза.

Это была истинная правда. Но он не ответил мне, что я паршивый сноб. Напротив, поджал под себя ноги.

В душе моей все еще не рассвело. Меня ужасно раздражали эти мерзкие анемичные башмаки с узелками на шнурках.

— На вас домашние туфли?

— Да, — ответил он. — Я вышел рано утром.

Я хотел извиниться, но не извинился.

— Раз уж вы вышли так рано, я, пожалуй, дам вам пятьдесят крон, — сказал я.

— Я предпочел бы получить ваш галстук, — возразил он.

— Вы получите галстук. Поверьте, я выбирал его очень тщательно. Наш выбор вообще никогда не бывает случаен.

— Что? — спросил он.

Всякий раз, когда я пытался обобщить явления бытия, он спрашивал: «Что?»

— Вообще, — сказал я, потому что всегда говорю «вообще», когда прихожу к определенным выводам, — вообще, возможно, это и есть радикальное решение всей проблемы преступности.

От беседы с этим человеком промозглое утро в душе моей становилось все теплей и теплей.

Он сухо усмехнулся. Преступники ведут такую же сложную игру со своими преступлениями, как писатели — со своими книгами.

Для него преступление было лишь средством к существованию, как книга для писателя. Парк по-прежнему был пуст. С востока дул пронизывающий холодный ветер, моросил дождь.

— Действительно радикальное, — сказал он, сунув мне в бок револьвер.

Сначала я искренне обрадовался, так быстро получив весьма реальное подтверждение своим несколько умозрительным построениям.

— Если вы можете так просто отдать пятьдесят крон, значит, у вас с собой гораздо больше денег, — сказал он.

Писатели нередко становятся активными участниками действия, развивающегося в их книгах. Этот человек собирался с помощью револьвера разбить в пух и прах мою теорию об отсутствии у преступников всякого логического мышления. Я сделал хорошую мину при плохой игре и сказал:

— Вы обязательно получите мой галстук. Я купил его во Флоренции. Флоренция находится на берегу реки Арно, прекрасной зеленой Арно.

Я тут же начал рассказывать ему о Ренессансе, о заговорах 80-х годов XV века и о Лоренцо Медичи, которому все-таки удалось спасти свою жизнь.

— И еще жил во Флоренции монах по имени Савонарола.

— Что?

— Его звали Савонарола, и он был доминиканец.

Незнакомец засмеялся.

— Смех — главный враг логики, — заметил я. — Савонаролу сожгли на костре, кажется, в тысяча четыреста девяносто восьмом году.

И внезапно я подумал, что гибель Савонаролы, может быть, спасет от гибели меня.

Утренний воздух был словно пропитан черным оцепенением смерти. Надвигающаяся развязка окрашивала эти мгновения в назойливо драматические тона.

Незнакомец больше никак не реагировал на мои разглагольствования. Я понял: что-то тут не так.

Жажда жизни кипела и бурлила во мне, кипела и бурлила каким-то совершенно удивительным образом.

В моих жилах текло так много горячей крови, и вдруг — ничего… А сердце все стучало и стучало. Я полез в карман, чтобы найти там чего-нибудь пожевать. Чего-нибудь обыденного — например, табаку. И тщательно пытался придумать хоть какой-нибудь выход из создавшегося положения. Моя милая банальная жизнь, казалось, уходила от меня все дальше и дальше.

— Давайте сюда деньги, — приказал он.

У меня были только эти пятьдесят крон, и я смертельно боялся, что он мне не поверит. Выстрел в парке. Случайный выстрел сумасшедшего. Полицейские. Возможно, с огромными, мокрыми от дождя псами. Но слишком поздно. Дождь уничтожил все следы. Тогда зачем все эти усилия? Пуля, словно свинцово-голубой амулет, засела в сердце…

— Можно мне стереть пот со лба? — спросил я.

Он молчал.

— Вот, кстати, о чем нет ни слова в Ветхом завете, — начал я в порыве отчаяния. Мне было трудно дышать, словно пуля уже пробила мои легкие.

— Вы проповедник? — спросил он.

Я взял себя в руки и решил умереть с достоинством.

— Вся моя жизнь неразрывно связана со словом, — ответил я, — на веки вечные со словом.

— Значит, вы проповедник, — сказал он, сразу опустив револьвер.

— Что вы хотели показать мне в газете? — мягко спросил я.

— Вот!

Я увидел, что руки его вдруг обрели силу, а в глазах сверкнул божественный огонь. Да, его безумие питалось сенсациями, вычитанными из газет. Свою силу он черпал в деяниях других людей.

Я прочитал:

Смелое ограбление совершено сегодня ночью, примерно между двумя и тремя часами, сразу же после того, как охрана, патрулирующая здание, сообщила о том, что не заметила ничего подозрительного.

— А вот еще, — сказал он, разворачивая другую газету.

Грандиозный путч осуществлен сегодня ночью!

— Но путч вообще не может быть грандиозным, — сказал я. — Газета просто дезинформирует читателя.

Незнакомец только повел ушами, явно не проникнув в смысл моего высказывания. Он был слишком поглощен мыслями о своем воображаемом величии.

— Ограбление тоже не может быть смелым, — продолжал я, — потому что по самой своей сути ограбление есть не что иное, как самая трусливая афера. Это мелкая и грязная работа, которую самый заурядный конторщик может выполнить лучше любого взломщика. Но конторщики не грабят. Они сидят в своих конторах. Потому что они разумнее. Потому что в конечном счете самое разумное — это уважать чужую собственность.

— Вот, посмотрите, — сказал он, сунув мне в физиономию третью газету.

Великого взломщика сейфов преследует полиция с собаками, но пока что безрезультатно.

— Нет ничего великого в том, чтобы взламывать чужие сейфы, — заявил я. — А вы взломали когда-нибудь хоть один сейф?

— Ни одного, — ответил он, тяжело дыша.

— Дайте мне револьвер.

— Какой револьвер?

— Будьте благоразумны и отдайте мне ваш револьвер.

— У меня нет никакого револьвера.

Мы оба засмеялись, хотя и не очень уверенно, так как каждого из нас удивляло отсутствие у собеседника элементарной сообразительности.

— Вы хотели выжать из меня деньги, что было крайне нелепо, — сказал я, чтобы прервать натянутое молчание.

— Я просто хотел получить ваш галстук, — ответил он. — Вы сами обещали мне свой галстук.

— Вы получите мой галстук. Сколько вы отсидели?

— Одну ночь.

— Не так уж долго.

— А дольше за пьянство и не сидят.

— Но ведь вы сидели не только за пьянство? — сказал я, несколько смущенный обилием уже допущенных мною промахов.

— Да, сидел.

Что ж, могло быть и хуже. Слава богу, я не ошибся: он все-таки сидел. Оказалось, что за ним числится длинный перечень мелких краж из незапертых складских помещений и пустых квартир. Он был рядовой труженик на этом поприще.

Когда я объяснил ему, что во всем виновата пресса, придающая романтический блеск этим неразумным деяниям, он сразу как-то поник под бледным осенним небом.

Я говорил с таким чувством, что у меня стоял комок в горле. Я даже снял галстук, который мешал моему красноречию.

Когда он зарыдал, я понял, что он уже получил мой галстук.

А тем временем я рассказывал ему о том, что по городу ходят десятки тысяч людей, которые при желании могли бы очень неплохо взламывать сейфы. Но они понимают, что это унизит их в собственных глазах. Когда газеты окружают ложным ореолом какого-нибудь великого преступника, для преступников помельче это становится мечтой и одновременно признанием их профессии. Но преступление не может быть великим; великим оно бывает только на страницах газет. Нет ничего позорнее, чем жить грабежом.

— Почему вы сказали, что у меня есть револьвер?

— Я почувствовал, как что-то уперлось мне в спину.

— Это был мой большой палец.

Мы оба засмеялись, каждый на свой лад. Мне показалось, что стало немного теплее. Но я остался без галстука.


Мы встретились с ним через шесть лет в лифте. Он был лифтером и носил униформу.

Стоял серый, пасмурный день. В это утро я долго рылся в огромной куче галстуков, стараясь найти что-нибудь поярче.

Он как зачарованный смотрел на мой галстук.

— Хотите, я отдам его вам? — спросил я.

— Не понимаю, почему вы должны его отдавать, — ответил он.

— Вы не узнаете меня?

— Я вас не знаю.

— Пятый этаж, — сказал я.

— Пожалуйста.

Он ждал, пока я выйду из кабины.

— Вы читали в газете, — спросил я, — о неслыханно смелом ограблении, совершенном сегодня ночью?

— Ограбление — жалкая работа, недостойная настоящего мужчины. Но пресса, пресса, увы, способствует росту преступности, усматривая романтику там, где ее нет и в помине, — сказал он.

Он расправил плечи в своей униформе.

— Газеты создают романтическую атмосферу вокруг каждого сейфа, взломанного в нашей стране. Я знаю, о чем говорю, — продолжал он. — Это самое настоящее преступление против человечества, и в этом преступлении виновна пресса. В большей или меньшей степени.

Он буквально загнал меня в угол своими разглагольствованиями.

Он заявил, что очень глупо быть нечестным. Неумно зарывать в себе то доброе начало, которое в каждом из нас заложено. Каждое преступление где-то по большому счету коренится в узости кругозора у того, кто его совершил.

Между тем пресса поднимает нездоровый ажиотаж вокруг великих воров, великих аферистов, великих взломщиков сейфов.

Вор не может быть великим. У каждого преступника свои мелкие, ничтожные измерения.

— Вы не могли бы мне помочь в обосновании этого очень простого факта? — спросил он, и на его плоском лице вдруг появилось выражение какой-то удивительной человечности. Новое измерение.

Я с изумлением смотрел на него. У него были умные глаза. Он возил людей вверх и вниз, с этажа на этаж, легко и умело управляя лифтом. Он был великим водителем лифтов.

Загрузка...