Когда на станции Алдейя-ду-Монтинью из вагона вышел молодой человек в габардиновом светлом плаще, плиты платформы были сплошь в лужах.
Ночь обступала стеной, ветер яростными порывами налетал понизу. От далекого мерцания звезд в вышине мрак вокруг делался еще непрогляднее, и казалось, что ты на дне пропасти. Молодой человек, чтобы разогреть одеревеневшие члены, с силой на ходу притопывал, его пошатывало на ветру, перрон и стены вокзала словно качались в ночи. Содрогнувшись от холода, он плотнее запахнул плащ и, пройдя перрон, задержался у входа в зал.
Ни единый огонек в кромешной тьме не говорил о том, что деревня поблизости, всего в километре отсюда; он хорошо помнил ее: широкая улица с домами, и меж ними сады за длинными глухими стенами. Сейчас даже и не видать, где дорога. Перед самым вокзалом на площади — повозка, запряженная мулом, единственное средство передвижения. Наверное, автобус запаздывает, подумал пассажир, придется ждать. Он обернулся и посмотрел на вокзальные часы. Они показывали двадцать минут первого.
На платформе не было ни души. Ветер с шумом продирался к югу сквозь буковые перелески, что росли по сторонам железнодорожного полотна. Никто, кроме него, не сошел с поезда, промелькнуло в уме. Только из окна вагона на него смотрел кто-то. Из темноты невесть откуда (он шел вдоль состава) взялся еще человек — старик в плаще до пят с капюшоном и почтовою сумкой в руке — и тоже остановился в дверях. Пассажир не слышал его шагов. Должно быть, все внимание сосредоточил на его рослой фигуре и скуластом лице под широкополою шляпой. Где-то далеко впереди загорелся зеленый крошечный огонек, вагоны вздрогнули, пронзительно, криком взревел и печально затих унесенный ветром протяжный гудок.
Состав стал набирать ход, и по тому, что гудок этот не вернулся эхом, угадывалась в ночи плоская и обширная равнина.
Так и остался на всей платформе один-единственный пассажир. Буки окрест по-прежнему шумели листвой, размахивали ветками, словно норовили за поездом. Он был один. И на какое-то время ему представилось, что это навсегда; мириады искр усеяли звездами ночное небо, но вот звезды эти стали бледнеть, тускнеть прямо на глазах и вскорости растворились совершенно, и ничего, кроме ночи, не осталось.
Вот лишь когда почувствовал молодой человек под ногами землю. Умчалось с глаз и скрылось его убежище — полутемный вагон третьего класса, скрипучий и раскачивающийся… Он медленно повернулся.
Зеленый огонек оказался фонарем в руке стрелочника; сейчас тот остановился неподалеку и с любопытством оглядывал его. Перед входом, загораживая дверной проем и качаясь на сильном ветру, стоял старик в длинном дождевике с капюшоном; они бесцеремонно рассматривали его и словно бы ждали объяснений. Ветер силился повалить стену, деревья шумели. Наконец старик нарушил молчание:
— Никак в деревню? — Хриплым и низким голосом, будто и не ожидая ответа, он продолжал: — Впрочем, коли даже в другое какое место, деревню все одно не миновать. Дорога раскисла, а у меня тут повозка с мулом, так что, коли желаете, могу свезти.
Сказав, он повернулся и, не оглядываясь, пошел через зал.
Стрелочник затянулся, пыхнул дымом:
— Если не в деревню, то куда ж? На прошлой неделе вот…
Но молодой человек, не дослушав, зашагал следом за стариком, меж тем как тот, взгромоздясь на повозку, по-видимому, его поджидал. Он уже занес ногу на ступицу колеса, как железнодорожник, стараясь перекричать ветер, крикнул ему в спину: «Вы глухонемой, что ли?» — и с силой захлопнул вокзальную дверь. Старик повернул лицо, во взгляде его был тот же вопрос. Однако рот пассажир открыл, только уж когда мул трусил к деревне: спросил, не приходит разве автобус к поезду. Возница глянул на него с видимым интересом:
— Нету автобуса; с тех пор как провели железнодорожную ветку. Отменили, почитай, уж шестой год как пошел.
Его скрещенные ноги высовывались из-под дождевика, подскакивали на ухабах.
— На прошлой неделе тут тоже объявился такой: подавай ему автобус, и все тут… Одним словом, как говорят, пальцем в небо.
Молодой человек в габардиновом плаще поинтересовался, не найдется ли в деревне автомобиля. Он сидел в той же позе, что и старик, только пониже пригибался к коленям, стараясь укрыться от ветра.
— Есть-то есть, — отвечал возчик, раскуривая самокрутку. — Аж целых три. Да нанять ни одного не выйдет. Два принадлежат здешним землевладельцам, а третий — Канашу, хозяину пробочной фабрики.
Въехали в деревню. В темноте с трудом различались жавшиеся к дороге дома. Ни одно окно не светилось, ни один фонарь не горел. Откуда-то из глубины дворов лаяли собаки. Одна псина, видно самая смелая, сунулась было к мулу, да старик огрел ее кнутом, она взвыла и кинулась в сторону.
— А переночевать где найдется? Может, комнату сдаст кто или в дом пустит?
Возчик остановил мула, достал из повозки почтовую сумку и, уже перепрыгнув через канаву, прежде чем исчезнуть в каких-то дверях, наклонил голову против ветра, чтоб не унесло шляпу, и развел руками.
— В деревне здесь ничего такого нет. Да и кто в такое-то время впустит к себе в дом чужого?
Молодой человек соскочил с повозки и быстро обежал вокруг нее, но старика уж и след простыл.
Укрывшись от ветра под стеной дома напротив, он представил себе, как в холодину эту и темень, на пронизывающем ветру проведет всю ночь до утра под открытым небом. Вся защита — старый, до блеска заношенный габардиновый плащ да потрепанный костюм. И в кармане всего-то лишь несколько жалких эскудо. То ли от такой перспективы, то ли от холода он затопал взад-вперед по щербатой мостовой.
— Ну как — решились аль нет?
За спиной стоял старик. Как тот вышел, он не заметил, но ясно: старик наблюдал за ним давно. Он понял, о чем речь, и не задумываясь ответил:
— Да, решил. Сколько вы возьмете, чтоб довезти до Серрамайора?
Старик ухмыльнулся:
— Все вы на один лад. Суетитесь, а как выйти из положения, не знаете. Чуть ли не силком вас тащи: будьте любезны, наймите мою повозку, отвезу, мол, куда прикажете… — И тут же, изменив тон, запальчиво продолжил: — Но вы не воображайте, будто я вам одолжение делаю: коли в этакую ночь я пускаюсь в путь, так это потому, что мне надобно заработать на кусок хлеба.
— Назовите вашу цену, — перебил его парень.
Старик потер рукой подбородок.
— Двадцать эскудо, и ни одним меньше. А расплатитесь на полпути, как проедем Алдейя-Нову. Подходит?
Молодой человек кивнул в знак согласия.
— Значит, договорились. Только пойду принесу корм для мула.
Вскорости возчик вернулся с большой корзиной в руках. Оба залезли в повозку, деревня скрылась во тьме, будто ее и не было, дорога медленно поползла назад из-под копыт шедшего ленивой трусцою мула.
— За сколько доедем?
Старик, раскурив еще одну самокрутку, осклабился:
— Ну вот, начинается… Мул захочет, доедем и за три часа, а не захочет, так самое большее — за четыре. Теперь около часа пополуночи, значит, примерно к пяти утра доберемся. Ничего уж тут не поделаешь.
Молодой человек резко обернулся к старику. Но, так и не сказав ничего, сел, как сидел. Потом достал сигарету и принялся оглядывать окрестности.
Ему казалось, теперь он видит дальше, наверное, взор привык к темноте ночи. Вокруг, насколько хватал глаз, не видно было ни деревца. Дорога шла прямиком, терялась во мглистой тьме, но небо сделалось светлее, холодный свет звезд освещал пустынный простор. Ветер то, затихая, нашептывал жалобы, то вновь впадал в неистовство и, не разбирая пути, уносился вдаль. Одни звезды мерцали неизменно.
Молодой человек продрог насквозь. В памяти его смутно всплывала какая-то ночь, на эту похожая, но теперь уже очень далекая. Колени, едва прикрытые плащом, окоченели, и, хотя руки держал он в карманах, прижимая к телу, он не чувствовал их: они почти отнялись, заледенели. А возчик сидел рядом, укутавшись в дождевик, подняв ворот до самой шляпы, и, по всему видать, ветер был ему нипочем. Уж не ярится ли ветер против него одного, пришло на ум парню, уж как продувает он старый плащ да протертый пиджак, будто на нем и впрямь нет ничего. Ничего — голым-гол, пальцы рук заледенели, вцепились в бедра, зуб на зуб не попадает. Даже губы его, шершавые губы, дрожали мелкою дрожью, и только во взгляде не убавилось остроты, глаза настороженно всматривались в неизвестность.
Но дорога была все как прежде; местность простиралась на редкость однообразная. Он искоса глянул на старика. Тот смотрел вперед безучастно, подпрыгивал на рытвинах вместе с повозкой. Парень отвел взгляд и, уставившись в одному ему видную точку, ушел в своих мысли. Потом привычным движением достал из кармана пачку сигарет; пальцы ощупали фольгу, для верности он заглянул внутрь, но там было пусто. Будто в сомненье он смял ее, потом еще и скоро сжимал в кулаке комок. Из раскрытого кулака комок упал на дорогу и остался позади… Курить было нечего.
Тут возчик протянул ему кисет и клочок желтоватой бумаги.
— Курите… Только для вас крепковато будет. Ядреный табак-то, — сказал он, ухмыльнувшись.
Парень взял кисет и бумагу, медленно повернулся всем телом к старику и произнес с расстановкой:
— Запомни, старик: для меня ничто крепковато не будет. Говори, да не заговаривайся.
Их взгляды встретились. Ни тот ни другой не отвел глаз, как будто бросал вызов. Наконец старик произнес хрипло:
— Как говорил, так и буду. А насчет того, старик я иль нет, не знаю. Знаю одно: мужчина. Как всякий другой.
Парень пожал плечами, свернул сигаретку и, встряхнувши кисет, сказал точно так же, как раньше, с расстановкой:
— Сколько с меня за табак?
На лице старика снова проступила ухмылка:
— Нисколько… Мы одного, видать, поля ягоды. А ехать молчать — так и в самом деле замерзнуть недолго… Языком поработал — глядишь и согрелся.
И он вспомнил: это было тоже зимой. Ветер кусал как бешеный пес. А дорога как на ладони — ни леса, ни гор, до переправы все по открытому месту, до самого Понтедаш-Дуаз-Агуаш…
Замолкнув ненадолго, возница вдруг спросил:
— У вас есть какое оружие?
Ответа не последовало.
— Думаете, попусту спрашиваю? — продолжал он. — Не попусту… В этих местах банда орудует. В том месяце напали на двух кассиров. Машина машиной, а удрать не смогли. Ограбили подчистую, да еще обоих избили… Еле живы остались. — Он подхлестнул мула жгутом из вожжей: — Мне все одно. Но раз вы по делу и, судя по всему, здешних дорог не знаете, я и спрашиваю: есть при вас оружие иль нет? При мне-то всегда мой приятель… Вот.
И возчик извлек откуда-то из недр повозки увесистый топорик с короткой изогнутою рукояткою и ременною пете́лькою на конце. Продев руку в петельку, он поиграл топором. Пассажир перевел взгляд с топора на лицо старика и снова посмотрел на топор. Но тут где-то впереди залаяли собаки, и возчик положил топор себе на колени. Лай стал громче, и вот уж можно было разглядеть коричневатые пятна стен. Навстречу по дороге мчались три пса.
Не отложив топора в сторону, старик угостил их кнутом направо-налево и сообщил:
— Алдейя-Нова.
Пока они ехали по деревне, мимо жилья, ее недлинною улицей, их донимали собаки. Но вот и их лай, долгий, захлебывающийся, остался позади. Парень — деревни он словно и не заметил — спрыгнул на землю.
— Размяться надо.
Старик тоже спрыгнул и пошел рядом. Мул тащился за ними по пятам, теперь дорога под шелест дубовой рощи поднималась в гору. Деревья, впрочем, были неразличимы, редко когда взору являлось какое-нибудь целиком; росло такое непременно у самой дороги и менее других было искажено темнотой — раскидистые ветви, низкая крона; все остальное было сплошь переплетенье стволов, они как бы сменяли друг друга по мере того, как путники продвигались вперед.
— Так вот, я и говорю: мой приятель всегда со мной. И поглядим, прав я или не прав…
Возчик снова стал поигрывать топориком, как бы опробовал, проверял его в действии. Парень замедлил шаг. Сейчас он следил за каждым движением возчика.
— Скоро Понте-даш-Дуаз-Агуаш, — донесся сквозь ветер хриплый голос. — В здешнем краю самое что ни на есть опасное место. Коли у вас есть оружие, доставайте. Коли нет, прощайтесь с деньгами. Да еще испросите у господа, чтоб дело обошлось этим.
Парень осмотрелся. Свою крону распростер над дорогой одинокий дуб, остальные — один к одному — похожи на две длинные черные стены. Впереди, смотри не смотри, углядишь самую малость; на поворотах дубы свешивают с крутых откосов свои ветви прямо вниз, на голову. Дорога как коридор в ночи; средь дубов стенает, мечется ветер. Шаги звучат дробно, будто и не твои это вовсе шаги, а шаги других людей, что топочут по ту сторону засад, стерегут тебя за каждым углом.
Старик остановился; ветер распахнул его дождевик.
— А теперь, как уговорились, платите, а то потом, может, поздно будет. Меня грабить не станут, потому как сразу видно, с меня взять нечего, а с вами другое дело. Давайте мои двадцать милрейсов.
Топор висел у него на запястье вдоль ноги. Они стояли один против другого. Парень, не отводя глаз, спокойно сунул руку в карман и протянул ассигнацию:
— Бери!
Старик смекнул: если он даже вытянет руку, ему не достать до денег. Он было заколебался, но парень не двигался с места, и сделать шаг пришлось ему. Парень внезапно подхватил его под руки, приподнял чуть и бросил спиной на дорогу. Навалившись всем телом, придавил руки возчика и, придвинув лицо, стиснув зубы, процедил:
— Отпусти.
Возчик раскрыл ладонь. Парень, высвободив топор, надел ременную петлю себе на руку, подобрал деньги и сказал:
— Рассчитаемся, когда приедем в Серрамайор!
Мул переминался с ноги на ногу около них; старик поднялся с земли и, пошатываясь, пошел на парня:
— Верни мне топор! Верни…
Парень с силой оттолкнул его и залез в повозку. Старик подошел, все так же покачиваясь, и, опершись о борт, уселся подле него. Мул напрягся, стронул повозку с места, но возница еще долго сидел, закрыв лицо ладонями, все никак не мог прийти в себя после схватки. В глубоких складках лицо его выдавало сильное возбуждение. И вдруг оно прорвалось в крике:
— Бери топор!.. Насовсем… Твое право. Там за поворотом, внизу, как раз и есть Понте-даш-Дуаз-Агуаш.
И он снова ушел в себя, упрятался в дождевик.
За поворотом впереди возник черный провал, будто дорога здесь обрывалась. То был крутой спуск к узенькому мосту, ветви деревьев, переплетаясь, образовывали над дорогой настоящий свод. Парень настороженно вслушивался в завывание ветра и шум леса. Цоканье копыт гулом возвращалось из-под моста. Выйдя опять на дорогу, животное остановилось.
Парень поднялся в повозке, ткнул мула ногой; тот поднатужился и двинул дальше. Когда подъем кончился, молодой человек тяжело опустился на прежнее место.
Они снова ехали открытой равниной, приземистые дубравы сперва стали редеть, а потом и вовсе исчезли. Подстегиваемый кнутом, мул тащился по прямой как стрела дороге, которой, казалось, не будет конца. Взглянув искоса на старика, парень протянул ему топор:
— Возьми и дай мне курева.
В глазах возчика мелькнул страх.
— Ты что — оглох? Закурить дай.
Старик схватил топор и бросил его в корзину на дно повозки. Потом молча протянул кисет спутнику, но вид его выражал недоумение. Пристально вглядываясь в парня, старик говорил, точно думал вслух:
— Только один человек изо всех… изо всех, кого я видел за всю свою жизнь, мог сделать такое… такое… Только хозяин из Паррала.
Парень враз позабыл о том, что хотел закурить:
— Ты что ж, его знал?
Старик кивнул утвердительно:
— Да, знал… Он тоже меня одолел…
И замолк. Наставил повыше ворот дождевика, голова его безвольно упала на грудь и затряслась вместе с повозкой.
Ветер пронизывал насквозь, обрушивал ледяные тугие волны. Молодой человек, как ни старался, не мог унять дрожь. Тело ломило, кости ног ощущал он как струи студеной воды среди замерзавшей плоти. Он спрыгнул с телеги, первые шаги ему дались с трудом. Стал колотить одной ногой о другую и при каждом ударе чувствовал острую боль.
Так он и шел, как вдруг старик, глотая слова, потрясая кулаком, заговорил возбужденно:
— Он тоже меня одолел, ан все семя его перемерло! Все передохли, все!.. Сперва внук, потом сестры помешанные, безмозглые дуры! И сын, и сноха, и он сам с женой! Остался один изо всех, один! Ничего, я еще увижу его конец. Он кончит еще хуже, чем они, подохнет как собака, и все его будут пинать ногами…
Парень шагнул к старику, схватил за отвороты, глаза его сверкали, лицо было гневно. Но тот вырвался, даже не обернулся.
Они, задыхаясь от усталости, с трудом ловили ртом воздух. Ноги не повиновались, ступали неверно. Оба раскачивались, точно пьяные. Летний плащ был просто тряпка, и ветер расправлялся с ним, как хотел. Дождевик болтался из стороны в сторону на плечах старика, то опадал, то рвался вверх, открывая жилистое его туловище, душегрейку, а под ней перетянутую поясом кофту. Старик все бубнил и бубнил неумолчно, натужно:
— Я был работником… Работником у него в усадьбе…
Рассказ его был о том, как он тяжко работал, не различая будней и праздников.
— Поднимался до свету, тут и начиналось. Повозка всегда битком набита, из усадьбы в город, туда — сюда, иной раз до глубокой ночи. У меня никогда не было ни постели, ни своего угла: спал где придется, словно какой зверь. Я не боялся грабителей, ни темных ночей, а в праздники, когда от пары-другой стаканчиков ум заходил за разум, меня хватало, чтобы управиться с полудюжиной молодцов…
Дорога петляла меж голых холмов, и по обе стороны от нее шумели теперь эвкалипты.
— …Однажды присмотрел я себе девушку из усадьбы Салгада. У меня были добрые намерения. Хотел иметь свой дом и постель — как все люди. Ан не тут-то было: угораздило на дорожку ступить моего хозяина… Ну и бабник он был… А я света не взвидел: бросил работу, да и пошел под вечер в усадьбу Салгада, нож наготове держу, в кармане. Завернул на ярмарку в Серрамайор, здесь наши пути и скрестились. Тут ни хозяина нет, ни работника: двое мужчин — один против другого.
Парень больше не смотрел на дорогу, рассказ старика захватил его.
— Но он одолел… Он украл у меня все… Все… Молодость, заставив на себя работать денно и нощно, женщину, о которой я помышлял… Он одолел и взял себе все… В то же лето — он уехал купаться на море — я спалил его дом. Спалил дотла!
Ветер то задувал в остервенении, то на мгновенье спадал, и голос старика попеременно или бил в уши, или доносился кок бы издалека, шепотом.
— Дорого я заплатил за это… Мне дали пятнадцать лет. Я вернулся в Алдейя-ду-Монтинью и следил издали за каждым шагом хозяина — ждал, не подвернется ли случай отомстить.
Так пришла старость, и в один прекрасный день он услыхал: хозяин скончался…
— Я заплакал с досады. От ярости слезы сами собой потекли из глаз.
Только одно утешение и осталось у него: внук. Пусть вся семья перемерла, но есть еще внук.
— Я про него все знаю. Единственное его имущество — дом, все остальное он прожил… — С злорадством, которое так и лилось из черного отверстия рта, он продолжал: — Он прожил все. Продал усадьбу и оба городских дома. И с ученьем ничего не вышло — ему б сейчас как раз кончать. И невеста бросила его ради другого. В Серрамайоре говорили, мол, он писал, нельзя ли продать дом, чтоб уплатить долги. Дом — это все, что у него еще есть. Все! Да кто ж купит у него этот дом? Ведь там по ночам бродят души помешанных его теток — померли-то обе без покаяния! — Лицо его было страшно, глаза горели. — Чтоб он сдох! Сдох как собака!
Парень убыстрил шаг, весь подавшись вперед против ветра. Казалось, он стремился уйти подальше от этих слов. Руками он сжимал голову, словно мог уронить ее. Внезапно он повернулся назад, ветер сдул с него шляпу, покатил по дороге:
— Старик, я и есть Руи, внук хозяина Паррала…
Старик попятился, загородился руками, утратил на время дар речи. Но вот он очнулся, подступил с перекошенным ртом ближе к парню, всмотрелся. И вдруг, запрокинув голову, плюнул ему в лицо.
— У… собака!
Парень поднес было руку к лицу, но, не совладав с искушением, ударил обидчика кулаком в грудь. Тот прогнулся, прижал к себе руки и повалился на бок.
Так и смотрели они друг на друга: старик снизу, скорчившись на земле, внук хозяина Паррала сверху — он стоял недвижим, только ветер трепал его плащ и волосы.
Они находились на голом возвышенном месте, парень чувствовал, что не в силах сделать дальше ни шагу. Единственно, чего он хотел, так это улечься в придорожный кювет; ветер и стужа были ничто в сравнении с этим желанием — растянуться на земле. Он оглянулся окрест, словно в поисках убежища, и ему вдруг показалось, он различает в кромешной тьме беловатые очертания мельницы. Он всмотрелся пристальней: и в самом деле, то была мельница. Вон и низенькая стена, что подпирает землю на склоне, теперь он узнал это место: «Внизу, за первым же поворотом, — Серрамайор…»
Но вот старик поднялся с земли, подошел к нему. Они стояли лицом к лицу, не двигаясь. Обессиленные, закоченелые, они только и могли, что смотреть друг на друга. И в это вкладывали последние свои силы: их взгляды, полные неизбывной ненависти, испепеляли. Первым отвел глаза, в них были слезы, старик.
А Руи пошел вниз, наперекор ветру, спотыкаясь, его то несло, то заваливало назад, бросало из стороны в сторону. Ему в спину летела ругань, он не оборачивался. И все звучало в ушах, точно кричал не старик, а ветер:
— Чтоб ты издох, собака!.. Пес окаянный!..
Теперь он плелся мимо домов, проулками. Ни единого фонаря, всюду черным-черно, посвист ветра средь кровель. Только в небе вроде бы стало больше звезд.
Что ни шаг, он думал, вот-вот упадет; он стискивал зубы, приваливался к стене. Чтоб весь городишко увидел с восходом, как он валяется в сточной канаве, жалкий, растерзанный?.. Чтоб внук хозяина Паррала, Руи, валялся на улице, как последний пьянчуга… как окаянный пес?.. Нет, ни за что! И, цепляясь за стены, он заставлял себя передвигать бессильные, онемевшие ноги. Завернув за угол, он на противоположной стороне увидел свой дом. Руи оттолкнулся от стены, и ветер помог ему пересечь широкую в этом месте улицу. На ступеньке, перед дверью он свалился.
Заледеневшей рукой извлек из кармана ключ и, ухватившись за косяк, выпрямился. Ржавый замок не поддавался, Руи тряхнул из последних сил дверь. Запястье пронзила острая боль, но дверь отворилась. Дом наполнился ветром, изнутри отозвалось многоголосым эхом сонмище вещей, захлопали окна.
На ощупь, во мраке, он нашел комнату, больно ударился коленом о какой-то предмет, ощупал, это была кровать. На ней лежал тюфяк, поверх — одеяло. Он скинул плащ, башмаки и упал на постель; кое-как натянул одеяло на себя, свернулся в клубок, поджал колени к груди.
Но сон не шел, тело пронизывал холод. Мельтешили в голове бессвязные мысли, в ушах стоял гул. То и дело где-то хлопали двери, ему почудились в коридоре шаги. «Никак тетка Изабелла, с вечно удивленным лицом, бродит по дому, волоча за собой подол…» В комнате заскрипели половицы, шаги приближались к кровати; вихрем налетел ветер и долго еще шелестел, замирал где-то в глубинах дома; волной по анфиладе пронеслось громкое мучительное стенание и растворилось понемногу, растаяло в зловещей тишине. «Конечно же, тетка Изабелла…» Вдруг сердце у него похолодело, глаза вылезли из орбит, он оцепенел от ужаса: подле кровати стояла старуха! Он совершенно отчетливо, явственно видел: прямо перед ним в тусклом свете, лившемся из окна смежной комнаты, стояла старуха и в упор глядела ему в глаза. Безмерная тоска, одиночество, вся умиротворенность ночи были во взгляде старухи.
Ему невмочь было пошевелиться, невмочь отвести глаза от ее глаз… Сколько же времени он провел в плену этого взгляда? О господи, если б она хотя бы дала какой знак или заговорила!
И Руи, при звуке собственного голоса исполнившись ужаса, взмолился:
— Ну, скажи что-нибудь!
Но тщетно: старуха не шевельнулась, стояла себе над самой кроватью. Он было решился ей крикнуть еще раз, но голос пропал; он чувствовал, грудь его сперта, рот открыт, но воздуха не хватает; тогда он выпрыгнул из кровати и бросился на привидение.
Не удержавшись на ногах, Руи через дверь с разбегу вылетел на середину соседней комнаты. В руке, когда он взглянул, была какая-то тряпка. Да это ж его габардиновый плащ! Привидение было не что иное, как его габардиновый плащ — он сам накинул его на железную шишку в изножье кровати. Молодой человек провел рукой по глазам, потер лоб, Так вот что он принимал за шаги — скрип оконных рам под ударами ветра. А стоны, теперь-то он хорошо это слышал, издавал ржавый флюгер на крыше — его вращал северный ветер…
Руи долго еще стоял посреди комнаты. Потом подошел к окну, прижался к стеклу лицом.
Неверный свет утра набирал силу; небо на востоке, в той стороне, где на берегах Нашенте стояли мельницы, мало-помалу голубело.
Он взглянул на мостовую, ветер рябил да ней лужи… Там он играл с братом… Они присаживались передохнуть на ступеньку перед дверью, чтоб не идти в дом с красными от беготни лицами. А как только видели, что из-за угла появился отец, с криками бежали ему навстречу. К окну подходила мать, и как раз к этому, перед которым он сейчас стоит… Все ушло… Все покинули дом… Есть только изъеденные червоточиной стены, растрескавшиеся рамы, покрытая пылью мебель. И дух тления, тяжкий, как в могиле. Даже дышать трудно — как в могиле…
Руи все пытался открыть оконный запор, когда из-за мельниц показалось солнце. Багровый диск его еще не слепил глаз. Как назло, окно не открывалось.
Солнце еще не слепило глаз, и небо было голубое; камни мостовой заблестели, и лужи тоже сделались голубыми. И только в доме царил полумрак, тот покой, что есть удел мертвых, что давит, гнетет…
А когда он снова взглянул на солнце, то на мгновенье ослеп: это было другое солнце, оно взошло, чтоб осветить всю землю! Оно несло жизнь, оно было сама жизнь! Но окно все не поддавалось, и он ударил кулаком по стеклу, стекло зазвенело, разлетелось осколками. Он вытянул руку наружу, на рассеченных в двух местах пальцах проступила кровь.
Руи ощутил теплую струйку крови и нежную ласку солнца на раскрытой холодной своей ладони.