Andrej FERKO, 1984
Proso
Rezká humoreska
© Andrej Ferko, 1984
Перевод Н. Шульгиной
Деревенька маленькая. Время и земля как и положено быть: сверху лупит, снизу сушит. Вдоль заборов растет
Лежит она на плоской равнине. Медленно течет по ней Тихая вода, топкая низинная речка. От реки тянутся сады и парки. В самом большом из них — старинная усадьба, теперь богадельня, где доживают свой век примерно сорок пенсионеров. За ней — новый дом управляющего Битмана, единственный дом, что стоит в стороне от дороги. Богадельня — в конце длинного порядка домов. Впритык к ней — ветрозащитная аллея тополей и кладбище. По другую сторону живут вдова Цабадаёва, Милохи, Вавреки и остальная деревня. Дорога идет от одного соседнего села до другого, от Белого Хутора до Лучшей Жизни. Посередине деревни дома, расступаясь, образуют площадь, обнесенную корчмой, костелом, Домом культуры, торговым центром, почтой и национальным комитетом. За садами простираются неоглядные поля, вытканные глинистыми тропами. За Тихой водой — кооператив: скотный двор и канцелярии. Начальство обитает в Лучшей Жизни — в эту Жизнь и здешний кооператив с удовольствием влился.
На землю падает вечер, а в канаву — Феро Такач, по одну его руку — мотоцикл «Ява-350», по другую — Яна Швабекова. «Ява» молчит, Яна плачет.
— Не пей больше, — просит она Феро.
Феро мутит. После получки полтора дня он пил, остаток просадил в «очко», и так все денежки уплыли в руки хваткого корчмаря Штефана Моравца, заведующего общепитовским заведением «Надежда». Феро распростился с последним грошем и с «Надеждой», сел на мотоцикл и нарушил чуть ли не все правила дорожного движения. Гаишники в желтых «жигулях» гнались за ним, но он оторвался от них по деревянным мосткам над Тихой водой и, соскучившись, посигналил Яне. Пока Феро пил, Яна обходила корчму стороной — Феро злится, когда она оттуда вызывает его. Он повез ее к скирде, да остался при пиковом интересе — перепил больно. Со злости ударил Яну, усадил снова на мотоцикл и влетел в канаву.
— Не женюсь на тебе. — Феро отходит от Яны к «Яве», которая ему дороже.
— Дать на бензин? — спрашивает опечаленная Яна.
Феро заводит мотор и уезжает.
На ближней скирде скалится маленький Йожко Битман, сын управляющего богадельней, радуется, что опять удалось кое-чего подглядеть. Игор Битман не устает наставлять сына: только так и можно разгадать людей, которые из себя всегда что-то корчат. Битман-старший в этом деле стреляный воробей, ведь это он выследил, как Канталичова, бывшая управляющая, таскала со склада дома престарелых пододеяльники. Битман с ходу настучал на нее и сам стал управляющим — а для электрика, которому работка не в охотку, лучше должности не придумаешь. Он выиграл жестокий бой — четвертым за три года заступил на это место и удержался. Да, дети знай подрастают, и родители по вине жилищного кризиса им поперек горла. Отсюда прямая дорожка к Игору Битману — и хоть мест нет у него, но за тысячу крон можно что-нибудь выкроить. Йожко идет по стопам родителя: папаша для него образец.
Горемычная, отвергнутая почтальонша Яна Швабекова отходит от скирды. Мотоциклиста Феро уже и след простыл. Битман-младший, соскользнув со скирды, щекочет соломинкой Гарино — давай просыпайся. У старого пса крепок сон.
Феро резко притормаживает перед домом — он обожает быструю езду, тогда он чувствует себя настоящим мужчиной. Это чувство он редко испытывает — оно просыпается в нем только в подпитии или при быстрой езде. Однажды, правда, такое чувство возникло, когда Феро впервые спал с Яной, но с той поры он всякий раз вспоминает, что Яна не Джейн Фонда, которую он по-настоящему любит и наклеил даже на бензобак. Актриса волнует воображение Феро уже давно, поскольку снимается без бюстгальтера. Это, собственно, и довело его до настоящей любви.
В прихожей жмутся родители-пенсионеры.
— Заждались тебя, — говорит отец.
— Дал бы чуток на домашность, — отзывается мать.
— Чего свет зря расходуете! — накидывается на них Феро. — Нечего деньгами швыряться!
— Либо дай ключ от кладовки, — не сдается отец.
Феро, ощупав себя, обнаруживает, что ключей нет. Видать, потерял в канаве, не то под скирдой.
— Чего вам в кладовке понадобилось? — ворчит он раздраженно.
— Есть хотим, — едва тянет мать.
Феро глядит на отца.
— Пенсию уже пропил?
— Не несут пенсию, — вступается за отца мать.
— И ты носу не кажешь. Просить не пойдем, — заносится отец. Щеки у него совсем впали.
Феро тотчас подхватывает.
— У соседей бы попросила!
— Не стану просить.
— Тогда в долг возьми.
— Не дают больше…
— Брат где? — Феро ищет лазейку.
— Письмо прислал.
— А сестра?
— Не пишет. Является только, как яблоки поспеют.
Феро все и без того знает.
— Ничего нет. Ни ключей, ни денег.
Настает тишина, и Феро из этой тишины выбегает на улицу. Бежит под голубыми неоновыми лампами прямо к корчме, к общепиту «Надежда».
Из-за стойки выскакивает везучий мужик Штефан Моравчик.
— Привет, Ферко! — улыбается он. Такие ему по душе.
— Налей, — тычет Феро в пятидесятиграммовую рюмку.
— Посадят меня, — кивает Моравец на вывеску: «В кредит не продаем».
— Стихни! — говорит Феро строго, а перед глазами видит мать — ждет у запертой кладовки.
Моравец, вздохнув, наливает. Он сочувствует людям и уж как-нибудь переживет пятьдесят граммов для Феро; парень Феро порядочный, его порядочность выдержит почти столько, сколько и печень, — на двадцать лет в «Надежде» их хватит.
Феро выпивает и топает домой. В руке держит большую отвертку.
В прихожей темно — это родители-пенсионеры экономят электричество.
Феро зажигает свет и взламывает дверь в кладовку. Как настоящий мужчина. Проходит в комнату и раздраженно включает телевизор. Минутой позже появляются родители. Едят сало с компотом.
— Мне дашь? — спрашивает Феро у матери.
Мама приносит ему тарелку с нарезанным салом и черешневый компот.
— Я могу накопать картошек? — спрашивает она у Феро, потому что он здесь хозяин.
— Там еще одна мелочь, — отвечает Феро, не отрываясь от экрана. — Не женюсь на ней.
— А сам-то ты знаешь, чего хочешь? — метит мать в самое уязвимое для Феро место.
— Знаю, — привирает он.
— Пойду подою, — думает вслух мать, прикидывая, как бы раздобыть крону-другую.
— Не мельтеши! — одергивает ее отец, увлекшись передачей.
На экране спортивные стрелки бьют по мишеням.
Перед домом под старой липой кучка мальчишек и Битман-младший. С каждого он собирает по кроне и ведет их к богадельне. На скамейке сидит старый Яро. Правда, настоящее его имя другое. В тот день, когда он приехал в богадельню, был храмовый праздник, в битком набитой цирковой кибитке он из ружья попал в бумажную розу, а потом стал носить ее в петлице.
— Зачем ее носишь? — спросил его тогда еще маленький Битман.
— Чтобы мир был по-весеннему ярким, — улыбнулся тот, и за это его долго прозывали старый Яшо, якобы от Ярослава; а уж потом возник Яро.
— Куда путь держите, сорванцы? — улыбается старый Яро.
— Пошли с нами, — приглашает его Битман-младший, чтобы он их не выдал. — Посторожишь.
Старый Яро сторожит, пока мальчишки, взобравшись на грушу, чего-то ждут. Наконец в новой ванной, которую Игор Битман всю облицевал заграничным кафелем, зажигается свет. Мальчишки тихо ойкают, слезают с дерева и исчезают во тьме.
Последним слезает Битман-младший. В кармане у него звякают кроны. Он не исчезает во тьме, он — дома.
— В чем дело? — спрашивает старый Яро.
— Они подглядывали в ванную, — неохотно открывает ему тайну маленький Битман. — За крону.
— Каждый может? — интересуется Яро.
— Каждый.
Яро рад, что не ужинал: зато проник в тайну. Он подходит к забору и всматривается в освещенное окно вдовы Цабадаёвой. Из соседнего двора, от Милохов, доносится лай.
— Это Поцем, — говорит Йожко Битман.
Бульдога Поцема купил водитель Милох; пока он в дальнем рейсе, пес сторожит его красавицу жену. Мышь и ту Поцем не пропустит за ограду, придушит и лягушку, и ежа.
— Ранние персики у них будут, — вздыхает Йожко Битман. При мысли о фруктах пес портит ему настроение.
— В ванной был твой отец? — уточняет Яро.
— Не-е, там сейчас купается Иолана.
Иолана — самая красивая девочка в деревне, а может, и во всей округе. Игор Битман вознамерился выдать ее только за футболиста, на худой конец за какого-нибудь другого миллионера. Его Иоланка заслуживает самого большого счастья, а счастье, по Битману, — это деньги. У Иоланки должна быть самая красивая ванная, потому как скоро она войдет в девичество. Пятнадцатый пошел.
— Поглядеть бы и мне на эту ванную, — говорит Яро.
— За крону, — говорит Йожко. — Ты почему в богадельне?
— Город — сумасшедший дом, и я уехал оттуда. Здесь покой и чистый воздух. — Яро делает глубокий вдох. В воздухе — весь смрад скотных дворов, что за Тихой водой.
Из бывшей усадьбы выходят пенсионеры, чтобы тоже подышать чистым воздухом перед тем, как усесться к телевизору. Из кухни доносится звон посуды.
— Йожко, — кричит Каталин Месарошова, пропащая старуха, любительница выпить.
Йожко отбегает. Яро разрывается между двумя окнами. Над ним гаснет ванное окошко прекрасной Иоланки, а в соседнем саду все еще светится окно вдовы Цабадаёвой. Всматриваясь в ее темный сад, Яро видит в нем пропасть неистребимого хрена. Бульдогу вторят соседские псы.
— Поди ко мне, Йожинко, — трясется, пуская слюни, Месарошова.
— Когда получите? — осмотрительно спрашивает Йожко Битман.
— Послезавтра, право слово, — божится Каталин. — Послезавтра получу большие деньги, а у меня даже спрыснуть их нечем.
— Послезавтра и отдадите. — Маленький Битман, сбегав домой, приносит ей бутылочку от ментолового спирта «альпа», полную вишневки. Ему и невдомек, что управляющий Битман пристально следит из темного окна за тем, что происходит с его вишневкой.
Когда довольный Йожко возвращается, отец уже поджидает его с ремнем.
— Сколько дала за нее? — трясет Битман сына.
Йожко прикидывает, есть ли смысл утаить кроны, что получил от мальчишек.
— Двадцать крон, — юлит Йожко.
— Покажи! — приказывает отец.
— Послезавтра отдаст.
Игор Битман бьет сына.
— Знаешь, за что бью?
— Не знаю, — дергается в реве Йожко.
— Потому что веришь людям. Заплати она тебе наперед, я бы ни слова не сказал.
Маленькому Битману слова отца глубоко западают в душу.
— Деньги наперед, — повторяет он сквозь слезы.
Гроза миновала — отец улыбается.
— Что сегодня еще подглядел? — переводит он разговор на милую сердцу тему.
— Феро Такач и Яна Швабекова на скирде были. Но ничего такого, Феро был пьяный.
— Ну и ну! — удивляется отец.
— Поругались, а потом сверзились с мотоциклом в канаву.
— Ладно, — кивает головой Битман. — А что за шум был перед домом?
— Ванную разглядывали.
— Кто?
— Иоланкины одноклассники.
Битман хмурится.
— За крону, — живо добавляет Йожко и вытаскивает четыре кроны.
Отец, ласково улыбнувшись, выходит из дома. В углу усадебного двора качается на бревне Лоло-дурак.
— Ты что выделываешь, Лоло? — спрашивает управляющий.
— Ищу равновесие, — отвечает Лоло. — То, чего у тебя нет.
Лоло — любимая мишень всей детворы, потому что он отвечает всегда иначе, чем дети ожидают. Разве что окрик «Лоло-дурак» сердит его, ибо дураком он себя не считает. Ему семьдесят, но, как скажешь ему «дурак», он подымает камень и бросает.
— Ну можно ли? — роняет управляющий, направляясь к усадебной мастерской — идет за пилой, чтобы спилить нижнюю ветку на груше.
— Нынешнему пенсионеру все можно. — Лоло качается во тьме, опьяненный плавным движением.
— Поди подсоби мне, — зовет его управляющий.
Перед входом в дом танцует счастливая Каталин, горькая пьяница; ей мало нужно.
— И малое не мало, коли больше нет.
— Ты там не ослеп, управитель? — доносится из темноты голос Лоло.
— Когда тебя вижу, слепоты не боюсь, — отвечает от пилы Битман.
В клубном зале собрался весь дом. У дверей стоит Маришка Ваврекова, повариха. В руке полная сумка кнедлей на прокорм уточек — старые люди едят мало, а выбросить жалко. Домой Маришку ничуть не тянет; ее муж, Рудо Ваврек, сидит в корчме, и потому Маришка вечернюю передачу смотрит со стариками — по крайней мере сэкономит на электричестве.
Телевизор смотрят все, кроме умирающих. Тем коротать время за экраном уже не приходится, оно у них само по себе убывает. Сейчас умирает Иогана Ендрейчакова, бывшая уборщица. Лежит, слушает духовой оркестр по телевидению. А перед глазами ее кооперативная квартира, на которую сама накопила. Младшенькая дочка Милада как-то пришла мать навестить и ну жаловаться, как им плохо. Ей и зятю Михалу.
— Полжизни бы отдали, только бы быть вместе.
Оба жили поврозь — в общежитиях.
— Через полгода получим квартиру, но мне ее уж не дождаться, — печалилась девятнадцатилетняя Миладка.
— Полгода могли бы и у меня перебиться, — предлагает Иогана. На другой день прикатывают молодые на «симке» — свадебном подарке от Иоганы.
— Будем возить тебя на прогулки, — улыбаются оба.
Вечером в мусорной корзине нашла Иогана полбуханки хлеба.
— Черствый, — насупилась Милада.
Месяц спустя убиралась Иогана в гостиной и намела полный совок мелочи. Пропесочила молодых. Миладка была точно сахар.
— Поедемте, мама, на прогулку.
Гуляла с ней Миладка в красивом саду у небольшой усадебки. Зятюшка Мишинко о чем-то похлопотать отошел.
— Нравится тебе здесь? — спросила Миладка.
— Я б хоть цельный день здесь провела, — радуется Иогана удачной прогулке и буйной зелени, какой и в помине нет в канцеляриях, заставленных пыльными шкафами.
— Хорошо, — говорит Миладка, — хорошо, мамочка.
Иогане уже долгие годы никто не говорил «мамочка». Напоследок муж на смертном одре. Иогана счастлива. Они держатся с дочкой за руки. Подходит зятек с каким-то мужчиной.
— Все улажено, — улыбается Мишинко.
Иогана на седьмом небе.
— Ладно, мы пойдем. — Милада выпускает материну руку из своей.
— Будем навещать тебя каждое воскресенье, — обещает Михал, и оба бегут к «симке».
Иогана перестает улыбаться: это похоже на побег. Но от кого убегать им?
Авто отъезжает.
— Пойдемте, покажу вам комнату, — вежливо говорит Игор Битман. — Вам понравится.
Управляющий вежлив, в брючном кармане согревают его три тысячи крон, о которых никто и не ведает.
— Где я? — вскрикивает Иогана, и свет меркнет перед ее глазами. Приходит она в себя на железной кровати. Вокруг храпят тринадцать старух — две молятся, три плачут, и уж совсем рядышком плюется на пол пьяная Каталин Месарошова.
— Миладка, — в ужасе вскрикивает Иогана Ендрейчакова, а Месарошова знай талдычит свое.
— Женское сердце отходчиво, — сплевывает Каталин липкие нитевидные слюни.
Иогана прикрывает глаза и видит, как по ее уютной квартире во все стороны раскатываются монеты. Звенит звонок, Иогана отворяет — в дверях стоят молодые, Миладка и Мишко. В гости пришли. Дочка жалуется, что живут поврозь, что квартиру только через полгода получат. Иогана переживает все наново, понять не может, где и что сломалось. Ей и то невдомек, что Миладка перекоряется с сестрами: пускай за мать они платят. Из клуба доносится веселая духовая музыка — ей-ей под стать национальному прусскому вкусу. Иогана чувствует, как холодеют ноги. Она улыбается при мысли, что на похороны придут все, у кого за два с половиной года не нашлось для нее времени. Четыре обеспеченные дочери, четверо зятьев и пятеро, не то шестеро внуков, из которых одна внучка, Сильвинка, посылает ей горячий поцелуй в конце каждого письма; Сильвинка — единственная, кто Иогане пишет.
В комнату, пошатываясь, входит Каталин и — на редкость счастливая — ковыляет к своей кровати.
— Иогана, — трясет она соседку и вдруг обнаруживает, что та умерла. — Ну и правильно сделала, — икает она спьяну и в чем есть заваливается на кровать.
В комнате тишина.
В темный погреб входит Йожко Битман со свечой. От мальчишек постарше он усвоил, что свет в ночи имеет необыкновенную силу, ребята с фонариками ловили в темноте воробьев, спавших в сиреневых кустах, и скармливали их своим собакам.
Йожко Битман все еще вспоминает свою мамку. Рыбак Маянек, покуда жил, проявлял к ней большой интерес. Однажды Елена Битманова дождалась, когда муж уехал, и они все вместе пошли под вечер на рыбалку. Речка Тихая вода была тогда чистой.
— Посвети в воду! — приказал усатый Маянек маленькому Йожко.
Йожко светил в воду, и рыбы скучивались — он видел их очертания под белой сетью.
— Мы пойдем кое-что приготовить. — Маянек с мамой стал подниматься в гору, к ветрозащитной полосе.
— Что? — спросил вдогонку Йожко.
— Специальную наживку.
Йожко долго светил. Потом пришел Маянек и без всякой наживки вытащил сеть. За то, что светил, Йожко получил окуня, а мама — много рыбы. Когда построили сахарозавод, вся рыба сдохла. Перемерли и рыбаки, а с ними и усатый Маянек.
На стенах сырого подвала сидит, верно, с тысячу комаров. Йожко подпаливает их свечкой, и комары печалятся, что покинули болото у реки. Комариные крылья поджариваются, пламя рисует на стене черные пятна, и Йожко улыбается.
Не любит он комаров, поэтому любит их убивать.
Когда свеча догорает, Йожко переходит в столовую. В дверях стоит повариха Маришка Ваврекова. Сумка ее набита кнедлями, а сверху две лампочки по пять пятьдесят. Йожко, прошмыгнув в кухню, обнаруживает, что исчезли лампочки в коридорчике у кладовки. Маленький Битман бежит к отцу.
Перед усадьбой сшибается с Лоло-дураком.
— Давай жми, в газете такого бегуна прославят, — подначивает его Лоло.
— Две лампочки? — спохватывается Игор Битман. — Ступай спать! — цыкает он на Йожко, который намылился было за ним.
Йожко делает вид, что идет спать, а сам шмыгает в Иоланкину горенку. Иоланка лежит на диване и смотрит цветной телевизор за одиннадцать тысяч. На экране пытают тайного агента электрическим током за два-три гроша.
Игор Битман, словно привидение, появляется в дверях клубного зала. Кивком зазывает Маришку, а ей не больно-то хочется — агент, того и гляди, заложит своих соагентов.
Яро больше занимает напряженный интерес своих сожителей.
— Что скажете на это? — обращается он к старенькому садовнику Димко.
— Завсегда набитая, точно бобовый сноп, — определяет Димко телепрограмму.
— Помолчите, — ворчит благочестивый Йожка, увлеченный зрелищем.
Игор и Маришка стоят у доски объявлений, где вывешиваются письма от родственников.
— В коридорчике у кладовки недостает двух лампочек. Еще вчера там были. — Битман пристально смотрит на Маришку.
— А я почем знаю? — отпирается повариха.
— Пошли в канцелярию, Маришка, — приглашает ее Битман. — Нелегкая у тебя жизнь.
Маришку согревает человеческое слово. Чуть погодя в темной канцелярии слышится тихий смех. Игор Битман знает людей.
— Сидит она у бассейна, и вдруг тр-р-р — купальник по швам. Кругом народ, куда деваться? Она дает собаке понюхать купальник и посылает ее за другим — пусть где утащит. А собака возьми да приведи ей мужика прямо за яблочки.
Маришка чуть не лопается от смеха — с управляющим ей хорошо.
— Ох, и тяжко мне, — меняет Битман тон.
— Чего ж не хватает тебе, Игорко?
— Я ведь паренек с хутора, завсегда пил молочко прямо из-под коровки. Да и теперь подношу ко рту только то, что в своей натуральной оберточке, — шутит Битман, а рука его уже на Маришкиной мощной груди.
Маришка деревенеет.
— Хозяйка мне требуется, дом большой, — ходит с козыря Битман.
Маришка вздыхает, но руку его не отталкивает.
— А я почем знаю?!
Маришка не знает, зато Игор Битман отлично все знает. Свободной рукой он снимает со стола сумку с кнедлями и лампочками и проходит вперед.
— Маришка, — шепчет он.
Ошалевшей Маришке отступать некуда — Игор легонько подталкивает ее к столу.
Перед усадьбой битмановский щенок ворчит на старого пса Гарино из богадельни. Щенок быстро завоевал симпатию стариков — больно ласковый был. Гарино голодает — здесь он лишний. Щенок оттачивает на нем свои зубы. Гарино становится философом, полным достоинства. Достоинства его лишает только голод.
После фильма о пограничниках маленький Битман повел Гарино в поле, взяв его на проволоку. Он ожидал от Гарино высокого боевого духа, но пес презрел все команды — разве что подавал лапу. Под конец Йожко Битман решил пробежаться, и Гарино пришлось подлаживаться под него — иначе проволока врезалась бы в шею. Но когда получалось в ногу, Гарино казалось, что бежит он свободно.
Цепь тянет Гарино к земле, он полон воспоминаний о своей свободной пробежке, но щенок, которого Битман купил у Цабадаихи, мешает ему вспоминать. Гарино хватает щенка, щенок визжит, и из клубного зала, опираясь на клюку, приковыливает Томаш Вайсабел. Клюкой он наподдает Гарино за то, что тот обидел его любимца.
У Томаша Вайсабела было три брата — строили они по дому в родной деревне, где оставался один Томаш. Братья посылали ему деньги, так как работали там, где хорошо платят: Яно на шахте, Юро в армии, а Павел был парикмахером. Так, вечерами, Томаш построил три дома, а помогала ему жена Илона. Еще когда ставили первый дом и тащили бочку смолы, Илона надорвалась, изошла кровью и скинула. Пусть и не велика беда, но детей у нее больше не было; прочахла она двадцать лет и померла.
Братья приехали, выплатили Томашу его долю и продали под дачу родительский дом, потому как стоял он в мокряди возле леса. Дурак чего не купит! Томаша привезли сюда, где леса нет, — другого места не сыскалось. И вот Томаш ковыляет тут с клюкой и ждет, когда ему выйдет срок, потому что в богадельню приезжают ждать.
Томаш возвращается в клуб — с экрана говорят о продуктивности.
— Не для нас передача, — роняет Томаш и разворачивается на пятке.
Старики и старухи подымаются. Один Йожка остается при голубом свете — ждет конца передачи.
— Необходимо ликвидировать устаревшее оборудование, обзавестись новыми, более производительными породами скота, искать резервы и развивать продуктивность. Так, например, национальное предприятие… — вещает упитанный диктор.
— Приедешь к нам, — обращается к телевизионному оратору Лоло, сдвигая на голове папашку, — другую запоешь песенку.
Пенсионеры разбредаются по высокому коридору, шаркая домашними туфлями по плиткам.
— Этот расщепленный абрикос не иначе как золотую медаль заслуживает, — говорит садовник Димко, грустно глядя на доску объявлений. На доске висит письмо Сильвинки для Иоганы.
— Чего же она его не берет? — ворчит Терезия Гунишова, восьмидесятилетняя торба с ядом.
— Не встает уже, — мягко замечает Димко.
— Притворяется, — отрезает Гунишиха и, откашлявшись, направляется прямо к Иогане.
— Не тормоши ее, Терезка, — говорит садовник Димко в дверях «девичьей», но тут Гунишиха так вскрикивает, что пробуждается хмельная Каталин Месарошова.
— Веселей-ка мне сыграйте, ножки сами в пляс пойдут, — напевает она.
— Цыц, пьянь экая! — прикрикивают на нее.
В дверь протискивается Лоло. Зажигает свет и снимает черную папашку. На всю девичью сияет его лысина.
— Плешак! — заходится смехом Каталин.
— Шалабольница! — припоминает Лоло прозвище, которое дала ей строгая вдова Цабадаёва.
— Получишь у меня! — грозит ему Каталин.
— По крайности не замерзнет! — не дает ей спуску Лоло. Постояв, удаляется. Входят бабки, вздыхают.
— Даже письма не прочла.
— Кто вослед пойдет?
— Заместо меня пошла, мой черед был.
— Не толкайся, и ты окочуришься.
— Я еще у тебя на похоронах наплююсь вволю.
Старики уходят, такие разговоры они уже слыхивали.
— Не хватает мне еще с ней надрываться! Пускай до утра тут полежит.
— Не стану спать с мертвой.
— А и ты ненамного живее!
Иогана остается на кровати. Все знают, что дежурная сестра Канталичова спит в доме напротив, у Золо Модровича, что работает в кооперативе на тракторе.
В «мальчишечьей» комнате иные разговоры.
— Куда подевалось трудолюбие? — рассуждает Томаш Вайсабел. Трудолюбие — его слабость.
— Кто мне даст сигаретку? — перебивает его Лоло-дурачок, у которого ничего нет — он все просит. Никто не откликается.
— Забрел я за Тихую воду, — продолжает Вайсабел. — Там заливают бетоном дорожку, чтоб по болоту люди не шлепали. Подхожу, а эти работяги щебенку просеивают — аж взмокли все. Спрашиваю: что за дела такие? А они мне и отвечают — никакие, мол, не дела, просто упало в щебенку кольцо за две тыщи крон. Мол, один бросил его другому посмотреть, а тут аккурат щебенку высыпали.
— Не уважают ценностей, — отзывается голос в углу.
— Достанет кольца́, и уж работа на лад идет. Только кто ж им кольца в щебенку будет подсовывать? — философствует Томаш Вайсабел. — Три дома своими руками построил, знаю небось, как надо работать.
— Всю мою рубаху залил слезами, а все ж таки оставил меня здесь, — вспоминает единственного сына Тибор Бергер. Тибор Бергер — новенький, все о семье думает.
— Забудь про них, — отзывается кто-то в углу. — Не стоят они тебя.
— Куда ни глянь, повсюду какой-нибудь пустоброд лоботрясничает, — качает Вайсабел головой, и сильные его руки слабеют от бездействия.
— Возьми заступ, да пошли землю копать, — завлекает его садовник Димко.
— Сад — бабья работа, — высоко заносится Вайсабел.
— Лучше бабья, чем никакая, — говорит Яро.
— С водой — беда прямо! — печалится щупленький Димко; на него нападает дрема. — Нижняя уходит, верхняя высыхает, все убывает вода. Бывало, по ней плоты носились, а нынче — пусто. О полой воде и слыхом не слыхать.
— В Дунае я на семь метров дно видел, — зевает Лоло. — А теперь его весь австрияки загадили, да мы еще подбавляем. Сквозь такую воду и не проглянешь.
— И зачем я только дочерей растил? — спрашивает горький голос из угла. В углу лежит шестидесятилетний Ян Требатицкий, отец двух дочерей. В первый же день, как вышел на пенсию, привезли его сюда на такси. — Бабку оставили, потому как пеленки умеет стирать. Зачем им дед — точильщик? — дрожит голос в углу. — А я мужик еще дюжий, могу и поработать.
— Кто любить ловок, у того дочери родятся, — утешает его старый Яро.
— Я мужик стоящий, все при мне, — выставляется Требатицкий, голос у него крепнет.
— Чтоб сына родить, надо знать, как любить, — подкалывает его Лоло-дурак.
— Птахи мы разнесчастные — пустые яйца в наших гнездах, — подтрунивает над собой старый Яро, чтобы Требатицкий не разнюнился — под его ахи-охи не очень-то спится.
— Острым ножиком я еще могу есть, — хорохорится садовник Димко, позвякивая по столику истертым кривым ножом, которым обычно режет говядину, если она приготовлена под дичь.
— Их сбили с толку, — не сдается Требатицкий. — Мы-то знали, как жить. Нам светило что-то.
— Наша вселенная — частица большого мира, а каждая частица нашего мира включает в себя всю вселенную малого мира. Но тот большой мир, в котором мы лишь частица, есть частица и того малого мира. Так каждый мир подчиняется следующему, и все миры частицами входят друг в друга, но друг друга не постигают.
— Ты чего дуришь нам голову? — смеется Ян Требатицкий.
— Ты где это вычитал? — спрашивает старый Яро.
— Мое открытие, — вытирает Лоло лысину. — Правда, нигде его за мной не признали.
— Поэтому тебя сюда и упекли, — замечает Требатицкий.
— Не поэтому! — взвивается Лоло. — Я дом переписал. Ну что вы, мы о вас позаботимся, зачем вам дом. Переписал я дом, и еще, мол, машину хорошо бы в придачу. Купил я им машину, и на ней пьяного меня сюда и доставили. Ох, и набрался же я!
— Помню, как ты куролесил, — кивает Димко. — У меня их по белу свету двенадцать. Пятеро в малолетстве померло, а двенадцать живут-поживают, смертушка их не берет. Нету для меня у них места, по свету мотаются. За девять годков мне ни разу никто и не отписал, — дрожал у Димко голос. — Позабыли меня. Не знаю даже, который за меня платит, который кормит-поит.
— Нам бы самим друг про друга не забывать, — жалеет его старый Яро, и зреет в нем один план. — Не плачь, Димко, не жалей, жалость погубит тебя. Сад тебя зовет, — утешает Яро.
— Расщепленный абрикос изрядно уродил, — говорит опечаленный Димко сквозь ком в горле. — Медаль заслужил.
— Счастливый ты, Димко, — пытается Яро вызвать у старательного садовника улыбку.
— Хорошо бы проса раздобыть. Одну бы грядку засеять. Давненько не видал я его, да где-то ж оно должно быть. Вот бы пшенной каши с пылу с жару отведать. Урожайное, до того само расколосится, что сквозь него и земля не проглядывает.
— Не простой я человек, — задается Лоло. — Набрел я на часовенку, ночь пришла, а я — шасть к алтарю. Там и выспался.
— День во грехах, ночь в слезах. — В мальчишечью комнату входит Йожка, что означает: телепередача окончена.
— Убить тебя мало, — шипит Лоло, и они схватываются.
Лоло и Йожка ненавидят друг друга с тех пор, как впервые встретились.
— Свинья криводушная, как моя жена! — кричит Лоло.
— Нечестивец, дьявол, вылитая Амалька! — задыхается от злости Йожка.
— Зачем драться, лучше б вам женами обменяться, — смеется Яро.
Измочаленные противники успокаиваются, но все еще хрипло дышат.
— Где двое дерутся, там и третий схлопочет, — ворчит Лоло и засыпает.
Игор Битман тихонько выпроваживает Маришку. Доходит с ней до самой «Надежды», там поворачивает.
Маришка входит в дверь. В углу стоит бильярд, а вокруг него качается завсегдашняя братия.
— Хватит с него? — спрашивает Маришка Штефана Моравца.
— Еще две по пятьдесят, — отвечает корчмарь.
Маришка садится у двери и ждет, когда ее благоверный выпьет свою порцию. Потом он ослабнет, и она поволочет его домой. Маришка голодна, она вынимает из сумки кнедлю и принимается есть.
Моравец несет на подносе для Рудо последние пятьдесят граммов.
Маришка закидывает мужнину руку к себе на плечи, вынимает из нее кий и полуведет-полунесет мужа домой.
Рудо Ваврек перебрался на юг Словакии, на Дольняки, с кисуцких хуторов, где приучился пить. Купил дом с землей и посадил двадцать аров картофеля. На картошку напал колорадский жук, но Рудо поскупился на опрыскивание. Ходил вдоль рядов и сметал жучков метлой в борозды, пока они не сожрали всю ботву. На другой год купил опрыскиватель, опрыскивает, как и все, и картошка у него тоже сладкая.
Маришка скидывает Рудо в кровать и подсаживается к нему. Вонючий муж ей противен, она думает об Игоре Битмане. До рассвета недолго. Утро занимается рано, июнь ведь. Небо чистое, все вызвездилось.
Где-то на чердаке мяучит кот — от души орет. На кошачьи шаги просыпаются собаки и долго воют на полнолунье.
Под звездами гудит самолет, мотор работает надежно и точно; авиатехника всегда шагает в ногу со временем.
На кровати лежит прекрасная Иоланка, руки на молоденьких грудках. Иоланка уже вошла в плоть — буйная кровь грешной матери бунтует вовсю. Иоланка сквозь полумрак глядит на резной потолок и думает о Петере Гарнади, семнадцатилетнем ученике из соседней деревни.
— Когда тебе стукнет пятнадцать, приду к тебе, — сказал Петер, кумир всех девятиклассниц. — Женюсь на тебе.
Иоланка — вылитая Елена Битманова. Невтерпеж ей дожидаться футболиста, которого подыскивает отец. Молоденькие грудки ужасно занятны, и послезавтра Иоланке исполнится пятнадцать. По закону с послезавтра она вольна делать все, что ей вздумается. Глаза у Иоланки широко открыты, а ее ладони ощущают грешную кровь.
Игор Битман доволен. Все у него ладится. Только что вернул Рудо Вавреку рога, которые должен был ему четыре года. У Игора тогда другая была цель — должность в доме для престарелых, а это, уж так повелось, непыльная работенка. После развода он решил всем воздать по заслугам. Елене отомстил на детях — доказал суду, что его жена такая, какая есть, и детей оставил себе. Ползала она, как змея, но Игор был непреклонен.
— Я своего добьюсь и детей сам выращу, они забудут тебя! — не раз и не два кричал он Елене, когда та выпрашивала хотя бы Йожко.
Из кредиторов остался один водитель Милох — он тоже подкатывался к Елене, хотя уже имел красивую невесту. На Милошку Игор давно положил глаз, да что-то никак не может к ней подступиться. Милох купил собаку английской породы, свирепую, как сто чертей, и Милошиха дрейфит. Снотворные порошки в мясе — смекает управляющий в приливе надежды и засыпает, полный решимости добиться своей, битмановской, справедливости.
У старого Яро вся ночь насмарку. Привиделся ему сон о совершеннейшей подделке природы, которую всем демонстрируют, чтоб незаметно было, как загублена природа настоящая. Яро с отвращением присматривается к фальшивой рябине. Ягоды и те порченые. Он берет одну в рот, и на языке горкнет сок более рябиновый, чем настоящий.
Он вскакивает на постели, возмущенный обманом.
— Подделка даже натуральнее, чем натура, — бросает он в темноту.
Мальчишечья комната храпит, вздыхает, покашливает. Яро осознает, где он, и сплевывает на пол. Смущается — на память ему приходят слова Лоло: «Мужчины, которые рано встают, снов не видят. Такие суровеют и сразу берутся за дело — лезут прямо под юбку. Да будет благословен плод грубой жизни!»
Перед Яро, бывшим научным работником, встает день, когда дорогой сынок и любимая дочка накачали его какими-то наркотиками и привезли сюда. Он весело поздоровался со всеми стариками и персоналом, помахал детям, спешившим к автобусу, и бодро вошел в усадьбу.
Дежурила вдова Лида Модровичова, ядовитая фурия, раздосадованная тем, что именно ей выпало принимать человека, поступившего с кой-какими вещами — в таком случае всегда много писанины.
— Все есть! — порылась она в вещах. — Даже не износит.
— Возьмите их себе, мне ничего не нужно, — смеялся Яро.
— А костюм, в чем хоронить, где?
Тут у Яро упало настроение.
— В чем — что? Костюм? Мой? А в нем я? Нет, этого не будет. — Спотыкаясь, он побрел холодным коридором.
— Где процедурная?
— Там, — показал ему Димко.
— Вколите мне что-нибудь бодрящее! — попросил он.
— Цыганского ерша, соду, воду, а промеж глаз одну плюху, чтоб не перевести духу, пойдет? — грубо отбрила его Канталичова-младшая.
— Мне плохо, — сказал Яро.
— Ничего с вами не будет, — сказал Канталичова. — Нанятая я, что ли? Только что тут гоготали, знаю я вас!
Яро жил в тихом особнячке, который переписал на детей — чтоб все было как подобает. В его кабинете тишину нарушали разве что пузырьки в аквариуме, где он держал усатых скаляров среди изумрудных водорослей. Здесь, в усадьбе, он лишился своих снов, одичал. Поэтому завтра попросит руки у вдовы Цабадаёвой. Старый Яро еще не списывает себя со счетов — еще есть ради чего жить. Покойно спать, видеть свои сны, а не слушать какие-то отзвуки слабоумных речей.
Ему не хватает малого: быть кому-то нужным.
Он глядит во тьму и видит свой сон.
Ему четырнадцать лет. Он стоит в кустах у дороги. По дороге подъезжает на скрипучем велосипеде Ивица — ее отец был из итальянских пленных. Яро заступает ей дорогу. Ивица смеется. Яро гладит ее под юбкой. Бидончик с молоком Ивица ставит на землю, а велосипед прислоняет к кустам. Все залито светом, придорожные деревья отяжелели от сахара. Ладони Яро ласкают нежную, как шелк, Ивицу. От дороги несется брань. Возле бидончика стоит Ивицын крутой отчим — дядька Гудолин.
— Я те покажу, девку мне дурить!
Гудолин ломает на колене дробовик. Яро бежит от кустов кукурузным полем. Гудолин палит, расстреливает сколько-то невинных початков.
Яро, протиснувшись в дверцы душного курятника, ощупывает хохлаток в соломенных садках. Выносит три теплых яичка и за домом выпивает их.
Из задней двери несется мать с кастрюлей кипятка.
— Ошпарю тебя, мазурик! — Вода плеснулась туда, где стоял Яро.
— Жениться хочу, — говорит Яро.
— Сперва заработай, сопляк, в одной руке пусто, в другой ничего! — Мать хватает цеп, который Яро после ночного обмолота прислонил к стене.
Яро бежит высокой кукурузой, колючая пыльца сыплется ему за шиворот, солнце печет, от деревьев сладко пахнет сахаром; Яро спускается к воде. О воду уже разбивается солнце, и он словно летит сквозь это сладкое лето.
Яро глядит во тьму, и воспоминание о сне тускнеет.
По коридору, пошатываясь, идет Каталин Месарошова. Ей плохо.
— Тошно мне! — корчится она.
В уборной спотыкается о порог и подвертывает лодыжку. На минуту-другую там задремывает, мочится и тут же — в рев.
В таком виде ее находит ночная сестра Ева Канталичова, возвращаясь от Золо.
Ева не ругает Каталин — устала, хочет спать. Дает ей сухую пижаму и помогает улечься в постель. Ева морщится — от Каталин воняет.
— Утром вымою тебя, Каталин!
Месарошовой не хочется спать. Она поворачивается к Иогане Ендрейчаковой.
— У меня-то его много было, даже поросятам выплескивала. Свиноматка завидовала, сколько у меня молока. Прежде у баб молока было пропасть, цельный год кормили. Пока кормлю, говорили, не зачну другого, — рассказывает Каталин мертвой Иогане. — И отсасывать приходилось, повитуха насосом отсасывала, чтоб груди не воспалились. А нынче нету молока, пьют дети искусственное. Ну какая на то причина? Не спи, Иогана, — трясет Каталин тяжелое плечо.
— Нервные они, потому как в суете живут, вот и молоко пропадает, непокойно им живется на свете, — скрипит протезами строгая Терезия Гунишова, которая уже отоспала свое. Из ночи в ночь пялит она глаза во тьму и осуждает негодный мир.
Гунишова воспитывала в строгости. Ее целью были набожные дети, у которых в сердце — благодарность к старой мамке. И оказалось — была благодарность. Дочка Марта взяла ее к себе в город. Кормить, а потом схоронить. Да вот беда: дочка Марта расплодилась — контроль над зачатием вызывал у нее отвращение; так ее воспитала мамка, да и в церкви так наказывали. Когда в трехкомнатной квартире их стало шестеро, в Марте мать одержала верх над дочерью, и благодарность исчезла. Терезия Гунишова подалась к своим другим детям, но никто на нее не рассчитывал. Вместо добрых христиан она нашла лицемеров — не высказываясь прямо, они стали уговаривать ее идти к брату. И только тогда отлегло у них, когда мать попросилась в богадельню. Но всерьез Терезия Гунишова об этом не думала, просто хотела постращать, а тем и образумить детей, потому как поговорить в открытую — после стольких лет цветистых молитв — не решалась, да и напоминать кому-то о моральном долге казалось постыдным. По такой тонкой колее приехала Гунишова в дом для престарелых и, замкнувшись в себе, все ждала, что ее позовут обратно. Жаловаться не приходилось — каждое воскресенье проведывали ее, но восьмидесятитрехлетняя Терезия за сердечной любезностью распознавала лишь обязанность и оценивающие взгляды, что видели в ней лишь тяжкую обузу — этак кубометров на десять.
— Не спи, Иогана, давай поболтаем, — хихикает Каталин.
— Иогана спит, — с завистью говорит Терезия и думает о том, как все наконец войдут в разум, когда умрет она.
В ее загробные мстительные мысли вкрадывается сомнение, и Терезия Гунишова заливается слезами. Всем станет легче. Всем. Она и здесь лишняя. Хатенку свою десять лет не чинила, дранка прохудилась, хата развалилась. С мужем вместе они бы подлатали ее, не пришлось бы в город ехать, да помер муж через двенадцать лет после войны. Рана у него растревожилась.
— Не жить же вам тут одной, мамка, — позвала ее Марта в панельный дом, и Терезия навсегда распрощалась с хутором.
Текут у Терезии слезы по морщинам, потому как беспомощна она, не исправить ей того, что так неладно получилось.
В горе ломается гордость. В воскресенье Терезия Гунишова попросит, чтобы взяли ее отсюда. Лучше не есть не пить — только бы не ночевать с покойниками да пьяными.
За окном редеет тьма. Петухи заливаются песнями, и каждому в ответ огрызается бульдог Поцем. Морда у него перекошенная, и обучен он убивать. Петухи бесят его: нет чтоб перелететь к нему в сад и дать себя задушить, нет, не делают этого и еще будят его. Поцем обходит сад — кровавым глазом выглядывает, с кем бы расправиться. В углу находит лягушку. Лягушек не любит, потому что холодные, а кровь должна согревать. И все-таки он душит лягушку, приносит ее на ступеньки — пусть хозяйка видит его усердие, — и растягивается у стены. Петухи мало-помалу умолкают.
Утренняя ярость Поцема подымает с постели вдову Цабадаёву. Она входит в курятник, собирает яйца и пересчитывает курочек. В углу курятника гантели. Как-то в осень привезли их внуки. Мучились с этими железяками, мордовали себя, но картошку копала она сама.
— Тело должно гармонически развиваться, — пыхтели внуки-богатыри и надувались молоком из игелитовых пакетов.
— Картошка сама себя не выкопает.
Внуки дали ей денег, и тогда впервинку обратилась она к старому Яро. А с той поры, как напроказил Яро с этим самым хреном, он постоянно у нее копает и мотыжит. Однажды позвала она и Каталин, да тотчас и прогнала ее.
— Налейте, — понуждала ее Каталин, словно это она была хозяйкой.
— Я те дам, шалабольница! — разъярилась Цабадаёва и с криком да метлой выдворила ее за ворота, что с удовлетворением было принято всеми богадельницами-пенсионерками.
Цабадаихины внуки занимались боксом. У них гармонично выбитые зубы и чудны́е выдумки. Они вскопали конец сада и засеяли озимой пшеницей. Когда Цабадаиха удобрила ее суперфосфатом, они отругали ее и белые гранулки — все до единой — повыбрали. Три часа собирали.
— Вы что, с ума посходили?
— Да пойми же ты, она должна быть без удобрения, естественная.
— А пошто?
— Йога, — объяснили ей внуки.
А как внуки уехали, Цабадаиха удобрила пшеницу удобрением НФК, чтоб взошла хорошо, да еще подсыпала преципитату, чтоб и солома не подкачала. Двумя днями позже над деревней завис самолет-опрыскиватель «шмель» и опрыскал все село «сольдепом», уничтожая налетевшего колорадского жука.
Пшеница хороша, ни соринки на ней — Цабадаиха опрыскивает ее всем, чем деревья и овощи. От плодожорки яблонной, от мучнистой росы, от переноспороза — всем, что остается у нее на конец сада. Но внукам ни слова не говорит — разве поймешь их? Глядишь, и отругают ее за такую работу, а уж это Цабадаихе вовсе ни к чему.
Яиц — пяток, одно из них — двужелтковое. У такой курочки век короток — столько яиц все силы из нее повытянут. Курочки — все в целости. Пока Милохи не держали бульдога Поцема, Цабадаихины белые леггорнки хаживали в их сад и выискивали там под деревьями всякие личинки. Милох — большой человек, порядком зарабатывает, чтобы позволить траве расти под деревьями. Никаких тебе овощей, разве что малость картошки посадит. А Милошиха сидит цельными днями дома и, верно, дурью мучится.
— Да не трожьте вы их, пускай себе! — улыбалась она Цабадаихе, когда та скликала кур. — Да там и нет ничего, если только жуков поклюют.
Цабадаиха заходит в дом и в чуланное окошко видит, как Милошиха гонит кур из сада. Цабадаиха берет ножницы, подстригает курам крылья, и все дела — наступает покой!
Но зимой одна кура забрела-таки к Милохам. Цабадаиха, случись, стояла в чулане на табуретке и видела, как Милох, набрав на лопату снегу, привалил им куру.
Цабадаиха несется в курятник, считает кур — господи, гора с плеч! Милох задушил Ваврекову куру.
Рудо Ваврек, отупев с перепою, мотается вечером вдоль забора, кличет курицу. А сам в одной рубахе, весь расхристанный, одно слово — распустеха.
Цабадаиха помалкивает, ждет, откроется ли Милох, а тот точно воды в рот набрал. Вот ты, стало быть, какой, заключает Цабадаиха и давай наводить порядок в чулане, чтоб куру с глаз не спускать. А чуть погодя вылезает из дому водитель Милох; поозиравшись, не видит ли кто, откапывает курочку и бежит с ней в кухню.
На другой день Цабадаиха схватила Милохову курку — решила наказать их, да и поглядеть, заметят ли пропажу. Нет, не заметили. Курочку она съела в обед, а кости Гарино скормила. Знает о том один Игор Битман, но думает, что она съела Ваврекову курицу.
Теперь у Милоха нету кур, и потому Цабадаиха считает своих. Если исчезнет какая, знает, где ее искать, только как? С весны по Милохову двору ходит псина, уродливый, как черт, и злой, как сам дьявол.
Цабадаиха относит яйца в чулан. Через сад проскакивает маленький Йожко Битман и лезет на Милохов сарай.
— Эй, ты, рыжеголовый! — неожиданно окликает его Цабадаиха.
Йожко сваливается с сарая.
— Ты что здесь потерял? — Ловкая вдова хватает его за чуб.
— Стрела сюда залетела, — заливает Битман-младший. Сегодня он встал пораньше — Милоховы черешни у сарая огромные, и он хотел высмотреть, как лучше Поцема обойти.
— Найди-ка мне кукурузину! — просит Цабадаиха Йожко.
Йожко поднимает под забором кукурузный стебель, и Цабадаиха хлесть-хлесть его.
— Будешь по черешню ходить!
Йожко Битман орет что есть мочи, но Цабадаиха пятерых воспитала — знает, с чем что едят.
— А как у меня груши поспеют, тоже придешь?
— Если сами дадите, — плачет Йожко.
— Я те дам! — неистовствует Цабадаиха и дерет его в хвост и в гриву. Йожко изо всех сил вырывается. За забором к нему возвращается гордость.
— Все у вас оберу! — кричит он.
— Поймала тебя? — ложится на его красно-рыжую челку отцовская ладонь.
— Ага, домой ушла, — вздыхает Йожко, а отец давай поучать его.
— Чтоб не смел никогда попадаться! — вбивает он в Йожко великую истину.
Отцовские слова западают Йожко глубоко в душу.
— Не попадусь, только не бей меня, в школу опоздаю, — вырывается Йожко из его объятий и бежит в дом — разбудить Иоланку, чтоб приготовила ему завтрак.
— Проучите его как следует! — кричит с крыльца Цабадаиха управляющему Битману.
— Не беспокойтесь, соседка, — улыбается во весь рот Игор Битман, который на вид с каждым в ладу — самая выгодная позиция.
— Вынесите ее наконец! — кричит в коридоре Терезия Гунишова ночной сестре Еве Канталичовой, дочери бывшей заведующей.
— Дождусь Модровичовой, больно мне надо одной надрываться.
— Мужчин позовите, они все равно лоботрясничают!
— Сами и зовите! Они здесь на заслуженном отдыхе, — хлопает Ева дверью процедурной.
— Йожко, поди сюда! — подзывает Яро Битмана-младшего.
— А что? У меня еще дело есть, — Йожко неохотно подходит.
— Будешь почту разносить?
— Именно.
— Поди-ка сюда, — шепчет Яро. — Пошлем Димко письмо. Я скажу тебе, что написать, а ты смешаешь его с остальной почтой. И печати шлепнешь.
— За сколько? — хмурится Йожко. — Десять крон. — Он малый не промах.
— И напишешь тоже. — Яро вытаскивает коричневую бумагу.
— А зачем?
— Пусть порадуется.
— Ой ли, — сомневается Йожко, но все-таки они идут в конуру, куда вскорости внесут Иогану Ендрейчакову.
— Напишешь два? — Яро вытаскивает два конверта.
— Ты не пропадешь, Яро, — ухмыляется Йожко Битман. — Из тебя бы толк вышел. А это кому? — улыбается он, потому что в такую рань еще никогда не зарабатывал десять крон.
— Попробуем Месарошовой, — решает Яро. — Как это на нее подействует.
Йожко Битман склоняется над небольшим помостом, где в конце концов полежат все, пока отмерят для них гроб, и пишет адреса.
Едва успевает дописать, как в дверях появляются фиолетовые пятки Иоганы Ендрейчаковой. Несут ее Лоло и шестидесятилетний Требатицкий.
За ними шествует умиротворенная Терезия Гунишова — никак не может наглядеться на убранную Иогану.
В девичьей Каталин и Милка Болехова дерутся из-за Иоганиного халата.
— Ну хватит! — вырывает у них халат Ева Канталичова. — Родным отдадим.
Обе соперницы притихают.
Ева Канталичова уходит довольная — халат ей нравится. Из цветастого атласа и совсем неизношенный. Одежду редко когда спрашивают.
Милка Болехова быстро забывает о поражении, в коридоре наталкивается на садовника Димко.
— Был у меня тут внук в воскресенье, — вступает она с ним в разговор.
Димко терпеливо слушает.
— Сказал мне, что я курва трепаная, — жалуется Милка Болехова. — Ладно, пусть я и трепаная, пусть и курва, но ведь ему всего семь лет.
Старый садовник глубоко задумывается.
— Ну, соседка, вы, конечно, трепаная, но чтоб курва — вроде бы нет.
— Семь лет, — качает головой Милка Болехова; заглядывает в карман ветхого халата и обнаруживает там зубную щетку. Щетка напоминает ей, куда она собиралась сходить. По пути вынимает изо рта розовую искусственную челюсть.
Димко терпеливо смотрит ей вслед, а затем медленно выходит из дому. Перед завтраком он любит пройтись по саду, повсюду видит свою работу и возле грядок не чувствует себя одиноким. Ботва, листья и маленькие рыхлые кучки земли для него словно дети. Сад не скажет Димко ни «папка», ни «дед», но хоть отчасти что-то заменяет ему. Димко боится зимы — не видать тогда, как жилки наливаются густым соком. Зимой Димко неоткуда черпать силу, сердечко у него слабое, отстучало свое. Управляющий обещал поставить теплицу, но Димко слышал за жизнь столько пустых обещаний, что стал терпеливым; семена бывают двоякие — плодоносные и бесплодные. Когда-то Димко промышлял семенами, подсыпал плохие в хорошие — надо было на дюжину детей заработать, что его жену пережили. Урождается и бесплодное семя, но Димко из-за этого не тревожится, потому что знает: иначе быть не может.
Он подходит к расщепленному абрикосу. Дерево распадается от старости, но до того уродило, что Димко боится, как бы абрикосы не сломали ветки, точно так, как семнадцать родов надломили его Агнешку.
— Много себе дозволяешь, — говорит Димко абрикосу. — Ты как я.
Он заглядывает за дерево и видит там грядку проса. Метелки тяжелеют, а нижние листья уже высыхают. Он присматривается лучше — понимает, что заглянул в себя. Захотелось ему увидеть что-то стародавнее, что с коих пор не попадалось на глаза.
В сад входит Томаш Вайсабел. Он ищет Димко, но в саду тот незаметен — так растворяется в нем.
— Ты это? — находит он его у старого абрикоса. — Я одумался, Димко. Дайте мне работу, а то карачун придет.
— После завтрака подопрем этот абрикос, иначе дети его доломают.
Томаш Вайсабел детей нигде не видит, потому что у самого их не было, но подставить подпорку под абрикос соглашается — это вполне мужская работа.
В процедурную входит ликующий Игор Битман — все цветет пышным цветом в его руках. Ендрейчакова умерла, значит, в кармане у него три тысячи — он тотчас позовет инженера Благу, который пять сотен уже отвалил, чтоб быть первым в очереди.
В процедурной на белой кожимитовой лежанке сидит Каталин Месарошова.
— Ногу вывихнула, — говорит она Еве Канталичовой.
— Покажите мне другую тоже! — просит ее Ева. Мешаровой она «выкает», потому что здесь шеф.
— Ой-ой, другую-то я не вымыла, — смущается Каталин и, поднявшись, семенит в ванную.
Ева Канталичова смотрит на Игора Битмана, который нафискалил на ее мать, и той пришлось выйти на пенсию. Дома, вечерами напролет, Ева слушает проклятия на голову своего шефа, потому что старой Канталичовой ее пенсия кажется слишком маленькой. На должности управляющей она заработала бы в три раза больше. А накануне весны — и впятеро.
— Мне б какого снотворного, — говорит Битман.
Ева вынимает из шкафчика тазепам и прописывает двойную дозу в надежде, что Игор уснет как убитый и проворонит что-нибудь важное.
— Как мама поживает? — вежливо улыбается Игор Битман.
— Зовут ее поработать инспектором в управлении домами для престарелых, она собирается, — стращает самоуверенная Ева пана шефа; у нее была приятная ночь.
В процедурную входит Каталин. Игор Битман напускается на нее:
— Все у вас не слава богу!
Вспышка злобы вовремя проходит. Игор сахарно улыбается Еве.
— Спасибо вам, Евичка, и кланяйтесь мамочке. — Постукивая таблетками, он выходит. Если Ева не наплела — дела неважнецкие, Канталичова подложит ему свинью, работай она там хоть в свинарнике.
Йожка поднимается с постели в последнюю минуту. Бросается на колени и молится, чтобы все отдали богу душу раньше, чем он. Яро с ненавистью следит за ним, потом запускает в него шлепанцем.
— Пошли, господи, смерть Лоло-дураку, — шепчет, заламывая руки, Йожка, но в эту минуту его настигает шлепанец.
— Сам из рук выскочил, — пожимает Яро плечами. — Когда я обувался.
— Гореть тебе в адском огне! — берет на себя Йожка право пророчествовать.
— Ты уже похлопотал об этом? — спрашивает разгневанный Яро. — Вымой сперва хотя бы свое зловонное отверстие, которое только в минуту особого вдохновения я мог бы назвать ртом.
Йожка умолкает — изо рта у него несет, нездоровы и зубы, и желудок. Сполоснуть рот после еды он не успевает, спешит включить в столовой радио. Диктор говорит о всеобщем мире. Яро стоит у окна и смотрит на воробьев: они вдохновенно дерутся до тех пор, пока их не помирит любопытный битмановский щенок.
— Если просыпаюсь утром и ничего у меня не болит, враз пугаюсь — не помер ли я, — утешает Димко намаявшегося поясницей Требатицкого — того прихватило, когда нес тяжелую Иогану. — Живое болит.
У входа в столовую висит запыленный плакат «Словакия — вечнозеленый край». Лоло пальцем приписывает «ОТ ЗАВИСТИ» и, удовлетворенный, переступает порог. На столах стоят стаканы с молоком.
— Утром выпей молока — встанет свечкой у тебя! — возглашает Лоло и отвешивает низкий поклон: папашка едва не сваливается с него.
— Фу, похабник! — возмущается Терезия Гунишова.
— Свечкой! — взвизгивает Милка Болехова и закатывается смехом — изо рта даже крошки летят.
Лоло пользуется успехом.
Йожка, склонив голову, молит у небес Лоловой смерти. Веселого Лоло он терпеть не может, завидует ему. За свою мрачную бухгалтерскую жизнь он редко смеялся. Ревизии, ревизии…
К Еве Милоховой, заточенной в доме, входит почтальон Канталич.
— Открытка тебе, Евка!
По двору мчится Поцем — почтальон прихлопывает железную калитку перед его кривой мордой и ждет, пока Ева не отгонит собаку на достаточное расстояние. Водитель Милох запретил бульдога привязывать; почтальон пробегает, пока Поцем еще далеко.
— Выпейте со мной за компанию! — Ева наливает в стопочки.
— Во время службы никак не смею! — отказывается Канталич для видимости и следом опрокидывает стопочку.
Пьют они и по второй — чтоб другую ногу тоже задобрить и не охрометь. Скучающая Евка прочитывает открытку от водителя дальних рейсов Милоха, вспоминающего на убогих сирийских дорогах свою драгоценную. На открытке глинобитная мечеть, под нею сидящие на корточках обыватели в бурнусах.
Евка наливает по третьей на посошок и отгоняет Поцема. Канталичу сразу легче шагается. Возле дома для престарелых он отдает маленькому Битману тяжелую пачку газет и почту для пенсионеров.
— Мне нужны две печати, — закидывает удочку Йожко.
— Запрещено, — улыбается почтальон, опрокинутые стопочки сейчас его особенно радуют.
— За три кроны. И старая сойдет. Она у вас тут сбоку, в сумке. — Шустрый Йожко открывает ржавую пряжку.
Канталич глаза таращит — он и то о старой печатке не имеет понятия. Йожко дует на нее и на стенке проштамповывает два конверта.
— Мы в расчете, — подытоживает он: Канталич за разноску почты платит ему три кроны.
Йожко прикалывает на доску объявлений четыре письма и открытку для Требатицкого, которую сперва прочитывает. Яна Требатицкого горячо приветствует Ежо. Йожко подмечает, что почерк и в самом деле мужской, похож на канталичовский.
В столовой чокаются толстыми стаканами с молоком.
Димко брезгует молоком.
— Когда у нас организовывали кооператив, доили — смотреть было тошно. Вымя грязное, навоз так и хлещет, по пальцам стекал прямо в дойник, а в большом подойнике — волос тьма-тьмущая. К молоку у меня полное отвращение.
— Твое здоровье! — пьет за него Яро.
Димко подносит ко рту стакан кофе с молоком — Маришка варит ему кофе, но с тем же самым молоком.
— Коровий навоз — первейшее дело, потому как взрыхляет землю, — вещает Димко. — Неспроста настоящие хозяева мечтали о полном дворе навоза. А нынче что видим? Тракторист сидит себе на тракторе и сыплет из мешка удобрение. Не растут у них зубы мудрости, им все невдомек, что земля должна дышать.
Димко оглядывается вокруг, но согласия не встречает — его никто и не слушает, все едят.
Милка Болехова не нарадуется на свою опухоль под ухом. По утрам есть ей не хочется.
— Хорошо растет, красивая, круглая.
— А и вправду, оно чувствуется? — почтительно спрашивает морщинистая Вихторичиха.
— Холодная, как сиська. — Болехова дает пощупать себя.
— Кабы она на спине росла, сразу бы тебя в хоровод затащил, — отзывается с полным ртом Лоло.
— У тебя лихорадка под носом, — осаживает его Вайсабел. — Усы утри, а потом и пляши!
— Ох, до чего я плясать любила, — отдается воспоминаниям Каталин; когда сидит, боли в ноге не чувствует.
— Такой балбес обкрадывает землю хуже, чем сорт обкрадывает подвойное растение, — толкует свое Димко, подымая палец. — При высокой продуктивности в подвое все же есть жизнь. А земля? В шлак спаленная! И никого за это не посадили…
Точильщик Требатицкий сидит напротив Димко и из вежливости кивает, хотя оплошки нигде не видит.
— Говорят, оставляют деревья на земле, пока не затрухлявеют. Такие и спасать нечего, — возвращается Томаш Вайсабел к вчерашним новостям по телевизору. — Кто ж это когда видел — оставлять бук на земле?
— И мы работали как умели, — защищает молодых Тибор Бергер.
— Только нас отцы на путь наставляли.
— Лишь бы они были счастливы. — В строгой Гунишихе хороший завтрак берет верх над ощущением вечной несправедливости.
— Счастливый не спрашивает, что такое счастье, недосуг ему спрашивать, коль он счастлив, — вставляет свое слово Димко, довольный тем, что и ему есть что сказать.
— Раз в такой суете живут, значит, счастливы, — рассуждает вслух старый Яро, макая в стакан третий рогалик, хотя молока в нем уже нет.
Первой поднимается Каталин Месарошова и идет к опочившей Иогане Ендрейчаковой. Мертвецкая закрыта.
— Иогана, слышишь, а? — кричит Каталин из-за двери. — Кланяйся нашим!
Ева Канталичова тихо выходит из процедурной; она после ночного дежурства, зевает.
— Укол захотела? — пугает она Месарошову.
— Хорошей буду, хорошей! — пятится Каталин; зрение у нее притупилось.
— Лошадиной иглой уколю, — грозится Ева. — Мертвых оставь в покое, при жизни им тебя хватало.
Каталин уходит в комнату, заваливается на кровать и вполголоса жалобно плачет; ей не с кем поговорить. Только мертвые ее не ругают.
— Нечестивица! — ворчит в столовой взбудораженный Йожка. Он подходит к приемнику и включает его на полную громкость.
— Министр иностранных дел Богуслав Хнёупек прилетел в Варшаву, — сообщает дикторша.
— Хоть на мир поглядит, и то, — вступает старая Болехова. — Была я раз в Трнаве, батюшки светы, ну и грохоту!
Старичье сидит, слушает. По алюминиевым подносам снуют прыткие мухи.
Почтальон Канталич сдает в канцелярии пенсии. Игор Битман делит деньги. Состоятельные платят за себя сами. Кто с заведующим в ладу, и величает его «пан управляющий», и не дебоширит, получает остаток на руки. Алкоголики и смутьяны, с которыми у Битмана ненадобные хлопоты, ничего не получают, разве что двадцать крон на мелкие расходы, да и то зря. Деньги получают родные, когда наведываются сюда.
К парку возле Дома культуры подъезжает школьный автобус. Сегодня рабочая суббота, у детей субботник на школьном участке, где они выращивают овощи для учителей из Лучшей Жизни. У каждого ученика своя грядочка, которую он сегодня прополет, потому как занятия потихоньку кончаются, а сорняк обещает быть буйным. Йожко Битман с одноклассником Пиштинко Моравцем замышляют дать деру с субботника.
Иоланкины одноклассники, собираясь на «балдеж» у старой мельницы, друг с друга глаз не спускают. Иоланка точит лясы с маленькой Зузкой Модровичовой о Еве Канталичовой и об ихнем Золо.
Напротив Дома культуры белым слюдяным бризолитом сверкает общее здание почты, торгового центра и национального комитета.
Яна Швабекова сидит на первом этаже за застекленной конторкой, заведует почтой.
Звонит телефон, в трубке слышится изменчивый голос Евки Милоховой:
— Ваш почтальон в нетрезвом виде безобразничает по деревне!
— Кто у телефона? Пани Милохова? — догадывается Яна: в деревне всего пять частных абонентов.
— Неизвестный друг, — отвечает гораздо более глубокий голос, что озадачивает Яну.
— Он будет привлечен к соответствующей дисциплинарной ответственности, — обещает Яна Швабекова официальным тоном, какой часто слышит по радио.
— Разрешите поблагодарить вас от имени общественного порядка, — заканчивает Евка утробным голосом, давясь от смеха, и быстро вешает трубку.
Чтоб не забыть, Яна записывает: отчитать своего единственного почтальона Канталича. Она смотрит в счета, а видит Феро. В глазах у нее стоят слезы.
Евка Милохова прикидывает, как бы все устроить так, чтобы стать почтальоншей, ведь Канталича стопроцентно теперь выгонят. Почта видится ей блестящей возможностью приобщиться к людям. Ей очень не хватает людей. Евкина семья далеко, а подружку она так и не завела здесь; в кооперативе работа тяжелая, а на сахарозавод — Милош не пустит.
— Знаю этих мужиков, — скажет он Евке.
Евка их не знает и потому молчит. Она одна, и с ребенком ничего не выходит. Милох деньгу гонит, вечно в пути. Евка приберется, псу кинет и сидит глотает толстенные романы о неведомых друзьях-приятелях.
Громкоговоритель играет музыку для наших юбиляров. В столовой все внимательно слушают свою самую любимую передачу.
— Букет поздравлений мы приносим нашему дорогому дедушке Игнацу Чичману из Железовиц, который отмечает сегодня свой прекрасный семьдесят третий день рождения.
— Не знаю такого, — удивленно качает головой морщинистая Вихторичиха. — В Железовицах никогда не была.
— По случаю этого замечательного юбилея желают ему много радостных минут в кругу самых близких пятеро детей, семнадцать внуков и два правнука, которые посылают дедушке горячий поцелуй.
— Ну давай еще, Чичман, поднажми! От каждого мальца по полпоцелуя, — хихикает Лоло.
— Мне-то больше годков, — утешается Гунишова.
— Мы лучше, — радуется Милка Болехова. — Мы лучше. Нас сто тридцать! — заносится она, похлопывая себя по широким оравским[59] бокам.
— Были тут Долежаловы, золотую свадьбу справляли, — говорит Димко. — Сыграли им хорошо, и все по именам себя перечислили, и все такое. А вот навестить их никто не приехал. Он-то давно умер, а она, кажись, в позапрошлом.
— Давай, Чавойский! Еще поживи! — подбадривает Лоло следующего любимца. Слово «еще» будоражит Лоло.
По столовой разносится трогательная песенка о белых хатках в долине. У Вихторичихи в глазах стоят слезы. А как она моргнет, скатываются они по извилистым морщинам. От умиления чмокает она впалыми слюнявыми губами.
Беспечальная Милка Болехова подпевает певцу. Под ухом прыгает у нее опухоль, так как поет она с вдохновением. Пластинки Душана Грюня она собирает, потому что он очень толстый.
— Когда дочка замуж шла… — сворачивает она вдруг в сторону от белых хаток, но тут же забывает, что было у нее на уме.
— И честная была? — подхватывает Лоло.
— Честная! — Милка все-таки верит.
— С последнего раза, — подхихикивает Лоло. — Небось знаете, почему женщины вот так ходят? — Лоло переваливается тяжелым задом с боку на бок. Пенсионерки чуть не лопаются от смеха: ну и женщина получилась из Лоло.
— Не знаете? У женщины нету дышла, потому они и теряют направление, мужики ходят прямо.
— Придумал тоже, дышло! — прыскает довольная Милка и заражает смехом всех остальных, у Терезии Гунишовой и то подергиваются тугие уголки губ. Один Йожка упрямо слушает очередное поздравление. Жаль только, что радио нельзя включить еще громче, чтобы заглушить все эти непристойности.
— Тихо! — требует Йожка.
— А что есть у женщины? — никак не возьмет в толк Вихторичиха.
— С позволения сказать, подбрюшника.
— Откуда ты всего набрался? — заходится смехом Милка. — Ух ты бедовый!
— Всё старые армейские смехи-потехи, в двух армиях отслужил.
— Ад рыдает, тебя призывает! — грозит Йожка указательным пальцем.
— И в аду люди живут! — Лоло все трын-трава.
— Обратись к вере! — наставляет его Йожка.
— Заставь дурака богу молиться, он только лоб расшибет! — упоенно потешается Лоло над побуревшим Йожкой. — Кукуреку-у, проснись! Проспал ты время!
— У каждого свое особое биологическое устройство, — вступает в разговор садовник Димко. — Позвали меня аккурат в суд и сказывают: папаша, говорите как на духу, а иначе в тюрьму сядете! Что делать? Говорил, что знал. И обошлось, не посадили.
— Свидетелей не сажают, — замечает Вайсабел, который эту историю знает во всех подробностях — слушал ее сто пять раз.
— Но так мне сказали! — Сухонький Димко вновь переживает этот ужас, ломая над собой в отчаянье руки.
В дверь входит заплаканная Каталин, привлеченная смехом. Все с минуту глядят на нее. Она подсаживается к полке с газетами, вытаскивает старую «Правду»[60] и начинает читать.
— Охохошеньки! Панельные дома рушатся! — качает она головой над репортажем.
— Подно-о-сы, — вытягивает разгоряченная Маришка Ваврекова, улыбаясь в кухонное окошко.
— …желают много здоровья и оптимизма, — врывается бодрый голос с педерастическим упоением.
Старичье поднимается, относит подносы. Дежурная Вихторичиха вытирает столы влажной тряпкой.
— А что такое оптимизм? — У Димко трясутся руки. Они не просто так трясутся, все дело в нервах. Когда хотят — задергают его, а нет — так нет.
— Кожа да косточки у него, — кивают на Димко две старухи-говорухи — Ивета и Дана.
Яро задумывается: надо бы объяснить смысл понятия «оптимизм», но что-то мешает ему.
— Это такая радость, — говорит он Димко.
— Хорошо перепревший годовой навоз. Коровий, — улыбается Димко худенькими щечками, на которых уже нет растительности.
— Для садовника это и есть тот самый оптимизм, — соглашается Яро.
Димка лукаво улыбается — до чего же хорошо он понял такую сложную вещь. Он уважает Яро, у Яро — университет.
— Когда дочка замуж шла, в платье в крапинку была… Ну, в крапинку! Почем мне знать, в какую? — гудят друг другу в уши говорухи.
— А в какую крапинку? — никак не догадываются они.
— В дерьмовую, если маку объешься, — подсказывает им Лоло-дурак. И всем сразу легче, потому как они, ясное дело, умнее бесстыжего Лоло.
— «Когда двое встретятся, две прямые скрестятся», — несутся из репродуктора рифмы неувядаемого шлягера.
Старушки поют вместе с перезрелой певицей.
— Что такое «мендосино»?[61] Все время об этом по радио говорят, — интересуется Милка Болехова.
— Это когда святой дух на тебя нисходит. — Лоло искоса поглядывает на Йожку. — И уж не знаешь, что с тобой творится, сердце бьется, как колокол, и ты чувствуешь, что вот-вот упадешь замертво.
— А когда это бывает?
— А как ляжешь с настоящим мужчиной — вот тебе и «мендосино».
— Так поэтому, значит, и поют, что цель моего пути всегда «мендосино», — наконец осмысливает Милка многажды повторенный рефрен.
— Ох, и нечестивцы в этом радио, — грозится Вихторичиха, глядя на Йожку.
Лоло не выдерживает, закатывается смехом.
— Мы-то уж так, спокойненько, где уж нам «мендосино», что скажете, уважаемый Йожка?
Возле Лоло пристраивается точильщик Ян Требатицкий; разговор его берет за живое, но сам он молчит, потому что из города — про свои муки не рассказывает.
— …еще много-много лет в кругу самых близких, — обещает теплый, бархатный голос — рука так и чешется погладить его.
— Никому не желают легкой смерти, — хмурится Томаш Вайсабел. Более всего он боится долгих страданий.
— Зоотехник рассказывал, что со станции искусственного осеменения они получили семя двенадцатиметровых быков и что телочки стали телиться стокилограммовыми телятами с такими толстыми ногами, что ни одна не могла разрешиться, так в родах их и возили прямо на бойню, ну кому нужна такая огромадная порода? Такие убытки, а никого не посадят, — возмущается за картами Тибор Бергер, бывший животновод.
— Для косточковых фруктов нужно много кальция. А где он тут? Начисто песчаная зона, — поясняет садовник Димко.
— Коровью кровь в районе производят, а жеребцов в Братиславу гонят, — ходит с козыря Бергер.
— Вот я и выразила ей свое соболезнование.
— Там все время какие-то экстремисты у власти.
— Искусственная материя не сопреет, ее-то я хорошо знаю!
— Ужасно плохая семья, все один к одному…
— Он обратился к нему, завязал разговор, чтоб обвести его вокруг пальца, этот самый Дюмонте…
— Изъеденное сверляком бревно оставил на понедельник, а к полуночи помер…
Лоло видит: что у кого болит, тот о том и говорит. Прошлый год, в день Всех святых, хотел он сплотить их и уговорил горстку самых лучших — не то самых глупых — устроить праздничное шествие. Словом, с дюжину их собралось. Идут по деревне — но ни в честь, ни в славу, ни в доброе слово. И не поклонился никто!
— Куда это вы наладились? — заговорила с ними из вежливости бывшая заведующая Канталичова, потому что застали ее на дворе.
— Да вот… тут, — замялась Кристина Сламова, та, что упокоилась в сочельник.
А в самом конце деревни, пропахшей тяжелым травяным дымом, вышла одна из переселенок с сахарозавода — несла в окоренке просушить на веревке мужнин комбинезон — и спросила их:
— Помер кто?
Никто из них и звука не проронил — быстро, как побитые собаки, воротились домой. Лоло занял у Вайсабела сотню, напился вдрызг и три дня выкрикивал:
— Христосы, воскресните!
Он тогда опять ушел из богадельни, но и в этом не было проку, разве понапрасну сильно простыл. С тех пор Битман не дает ему денег — через него имел неприятности. Когда Лоло уходит — побирается.
По столам хлопают картами, юбиляры кончились, радио слушает только Йожка, чтоб было чем возмущаться. Кто устал — молчит, кто в силах — про свое дудит.
Неужто общего интереса нету у нас? — угрызается Лоло, но в эту минуту входит Игор Битман и одним словом объединяет все души.
— Деньги, — говорит он медово, ни тихо, ни громко, и враз все как одна семья.
Они перекоряются, протискиваясь к канцелярии, строят планы. В столовой остаются лишь беднота и алкоголики, которые наконец-то получат на карманные расходы.
Огорченный Лоло выходит во двор и собирает окурыши, чтоб было чем выдымить дурное воспоминание. Их мало — старики высасывают до конца. Лоло натрушивает щепоть горелого табака в старую трубку и идет пополнить ее к тополиной аллее, где круглый год лежит сухая листва.
Из дома выходят первые счастливцы — спешат в магазин купить печеньица и конфет. Лоло видит, как какая идет — криво, косолапо, неуклюже… Потом напускает в глаза едкого тополиного дыму и не видит ничего. Садится в канаву, пыхтит трубкой и рад-радехонек, что не видит.
Димко идет в сад, заметив Лоло, поворачивает к нему — хочет что-то сказать. Димкову красную безрукавку углядывает большой индюк Модровичей; закулдыкав, бросается с кишкой в клюве к Димко. Димко бежит от злодея и со страху чертыхается. Индюк жирный, насилу отпыхивается; ероша перья, возвращается к индюшкам и индюшатам. Испуганный садовник Димко подбегает к Лоло.
— И индюки были раньше зловреднее, — задыхается он.
Лоло не хочется говорить — согласно кивая, он выпускает дым. Димко возвращается в сад, так и забыв, о чем хотел сказать до того, как обратился в бегство.
Из дома сторожким шагом выходит точильщик Требатицкий, плетется к корчме, но проходит дальше — до самого магазина. В магазине, самообслуживаясь, запасаются продуктами здешние женщины в вытянутых на коленях лыжных брюках и по большей части ветхо одетые богадельницы. У кассы стоит статная Магда Швабекова.
Ян Требатицкий с оглядкой, будто загнанный, ходит между полок, но ничего не берет, жмется, точно совсем обезденежел. Подходит к любопытной Швабековой-старшей.
— У вас нет денег? Вам и в долг могу дать, — шутит кассирша.
— У меня срочное дело, — выпаливает Требатицкий, зыркая по сторонам. — Я к вам со всем доверием, пани Магда.
Точильщик Требатицкий закашливается, а Магда никак не может наспех припомнить, где она слышала такой сдавленный голос.
— Говорите напрямик, пан Требатицкий.
— Редко когда у меня получается вот так днем… С тех пор как я на пенсии, вроде бы и угасло, а нынче… А вы такая рассудительная женщина…
Они оба знают, что в «Надежде» ждет «водочных» десяти Магдин муж, законченный алкоголик Милан Швабек, пенсионер по инвалидности.
— Дети отдали вас в дом престарелых? Плохой сын у вас? — Оттягивая щекотливую минуту, Швабекова что-то ищет под прилавком.
— Дочери меня отдали. — У Требатицкого уплывает почва под ногами.
— Сколько вам лет?
— Шестьдесят пять.
— Что ж, пойдемте. У меня свои принципы. — Магда Швабекова кивает в сторону склада. В руках у нее табличка «Я НА ПОЧТЕ» — она ловко вешает ее на стеклянную дверь и запирает. Требатицкий нерешительно входит в склад. Магда по пути стаскивает со столика из-под цветов скатерть «Товарищество» и ведет Требатицкого к мешкам раннего привозного картофеля, покрывая их «товарищеской» скатертью.
Статная Магда Швабекова дверь в склад притворяет.
Над складом на почте плачет ее несчастная дочь Яна, оплакивая большими слезами запоздалые счета и годы.
Под почтой из склада ее счастливая мамочка выпроваживает Яна Требатицкого.
— Не такой уж вы старый. Как вас там, Йозеф?
— Ян.
— Заходите почаще, Янко. Только первый шаг труден, — весело подмигивает Магда. — И купите себе какое-нибудь алиби, а то разговоров не оберешься, — предлагает она сбившемуся с пути возлюбленному ассортимент потребительской кооперации «Товарищество».
Требатицкий покупает две баночки йогурта.
Старый Яро входит во двор к Цабадаёвой. Вдова в кухне — водой из кастрюли заливает золу. В выключенной духовке доходит хлеб.
— Добрый день, пани Цабадаёва!
— Заходи, Яро.
— Опять печешь?
— На воскресенье пеку. Купленный-то либо закалистый, с оселком, либо совсем не взошел, а то зачерствел вовсе, — перечисляет вдова.
— Да легка ли ты на руку? — подкалывает ее Яро.
— Ты меня не серди! Хлеб еще могу испечь. — Она вытаскивает на противень высоко поднявшийся каравай — хлебный дух разливается по всему дому. Каравай большой. Цабадаёва — знаменитая хлебница.
— Пошли, делом займемся. — Она ведет его в огород. Под сараем берут две тяпки, два ведра и короткие доски. Яро хочет взять все.
— Ишь надумал! Поделимся. — Она берет у него тяпки.
В огурцах шелестит тростник, чтобы застращать крота, который все таскает червяков из навоза под огурцами.
Когда подходят к картошке, Яро кладет на каждое ведро доску, и они отдыхают, потому что огород длинный.
— Окучим четыре ряда — и будет.
По травянистому соседскому саду семенит принарядившаяся Евка Милохова.
— С виду малина, а раскусишь — мякина, — ворчит вдова.
— Добрый день, соседка, — щебечет Евка. С Яро она не здоровается.
— Добрый! — Цабадаёва пялится на мускулистого Поцема, резво прибежавшего за хозяйкой. — Ох и гадок!
— Полезла я за чем-то на чердак — и, хотите верьте, хотите нет, крыса! — вступает Евка. — До чего ж я напугалась!
— У Ваврека непорядок в свинарнике, там они котятся. Маришка таскает туда много, а чистит плохо.
— А может, дадите мне вашу Мицку? — просит Евка Милохова.
— Не могу, Поцем ее придушит. — Цабадаёва мрачно смотрит на бульдога, который хмурится на целый свет.
— Запру ее на чердаке, пусть крысу поймает, песик к ней и не подберется. — Милошиха гладит кривую слюнявую морду.
— Ко мне она привычная, а от тебя уйдет, и этот враз ее сцапает.
— Выходит, не дадите?
— Нет, не дам.
— Жутко боюсь крысу. — Евка в турецком халате удаляется. Нет, не залаживается у нее с людьми.
Поцем задирает ногу и метит забор, что наполняет Цабадаиху еще большей гадливостью.
— Куда идет, там и ногу подымает. Когда я одна, никогда его не запримечу, чисто вор к добру подкрадывается. Ну и бесстыдства у ней! Вы́ходила я котю, приучила его, сосунка, не ходи на кафель сикать, вот у тебя песок есть, в мякиннике мне пяток мышей за ночь словил, забрел к энтой вот, убивца энтого у них еще не было, чем-то его там шарахнули, хребет перешибли, а как срослось, пошел он сызнова туда, и энта вот котю моего отравила, два дня его не было, ровно человек у меня куда запропастился, уж только подыхать домой пришел, перед дверью ночью и кончился. Теперь я нового нашла, так она и его брать пожаловала. Ну скажи, есть у ней совесть?
За оградой зевает скучающий Поцем. Цабадаиха кидает в него комком земли. Бульдог гордо отходит.
Яро похмыкивает: славно ему тут сидеть и слушать. Нравится ему Цабадаихин мир, ее справедливость, ее злость, все.
Окучивают они два полряда и устают.
И когда они так сидят, разогретые работой, Яро хочет начать разговор, да не знает с чего. Он уважает ее, ни одну из женщин он так не уважал. Со многими не прочь был спать, с двумя или тремя хотел жить, от одной — ребенка иметь. Всегда чувствовал себя выше этого, видел иные возможности и не зависел от женского соизволения.
— Ох уж и расфуфырилась! — рассуждает Цабадаиха об Евке Милоховой.
— Мода — мужское изобретение с целью порчи оригинального вкуса, что приносит значительные материальные выгоды, в общем, успешный метод, учитывающий стадность женской массы, хотя, случается, и он дает сбои; женские брюки открыли миру множество до сей поры неведомых мясистых и безобразных задищ. Женщины по отношению к себе редко искренни, за исключением, пожалуй, матерей, что испытывают зависть к прекрасной наготе первых любовников своих дочерей. Короче говоря, вершину женской искренности, но уже не по отношению к самим себе, познают лишь случайные товарки по парикмахерской — они знают все об интимных проблемах супружества, тогда как мужья — ничего. Все это говорю потому, что считаю оригинальный вкус формой самоискренности, — излагает Яро свои мысли, как и задолго до пенсии, когда он был краснобайствующим словацким интеллектуалом.
Цабадаёва благоговейно его слушает.
— Ты всегда говоришь так затейливо. Как поэт. — Вдова ищет подходящее сравнение. — Или как журналисты, что говорят по телевизору.
— Как мы ведем себя у экрана? Вытаращенные глаза и тупые взгляды — такого предостаточно! Хотя подлинным искусством есть простота. Когда-то я хотел постичь все и во всей сложности, я был максималистом, но такие вскоре погибают, ибо уничтожают себя этим максимальным темпом, хотя они и есть самые счастливые люди на свете, которых не ранят страдания — при своем биоритме они переживают их столько, что становятся к ним невосприимчивы. После инфаркта я повел менее напряженную жизнь, но такого конца я не ждал. Не думал я о такой возможности, как местные архитекторы не думают о хлевах, ставших нашим национальным позором в борьбе за культуру быта. Если, конечно, отвлечься от нашей чистоплотности, гигиены среды и режима жизни, с чем дела обстоят еще хуже. Народ вполне довольствуется здоровьем, чтобы не желать чего-то еще. Понапрасну я тут разглагольствую, на дольняцком картофельном поле, и радуюсь, что раскусил нашу подтатранскую глухомань — сразу стало видно, чего она стоит; послевоенному квазитоксоплазматическому поколению, отравленному пестицидами, присущи несомненная врожденная леность, стремление к достатку, а потому порядки бытия определит первое поколение, которое дорого — понимай трагически — за это заплатит. При условии, что оно выживет. Ты слушаешь лебединую песню смиренного ораторского таланта, пани Цабадаёва, — говорит Яро в упоении, хотя и сознает, что примеры не подкрепляет солидными аргументами.
— Какая такая леность? — цепляется Цабадаиха за слово, которое осталось у нее на слуху.
— Младший брат работает в исследовательском институте и изучает влияние опрыскиваний на животных, подобных человеку. Например, на свиньях, которые функционально, а подчас и умственно весьма близки нам. И что же выяснилось? Оказалось, что пострадавшие свиньи перестают быть активными — теряют аппетит, не двигаются, не размножаются так, как неопрысканные особи; общий вывод — леность.
— Однажды было у меня две свиньи, и одна ходила обжирать другую, потому как держала я их в двух стойлах, чтоб хвосты друг у друга не грызли. Так вот эта всегда перепрыгивала, сжирала у той все да еще била, а уж когда разнесло ее, так не в мочь было и обратно идти, потому как нажиралась до вредности, но свинье все нипочем, сожрет, что глаза видят, уж как я ее хлестала тогда, да лошадиным кнутом, и что ж — пришлось отселить ту свинью, что полегче, а эта воровка осталась у корыта, куда воровать ходила, и уж какая скотина была, толстая до ужастей, только и сидела на заднице, даже ходить не могла… Дай мне руку! — Цабадаёва хочет встать, но ведро низкое, а она «задоплечистая», как говаривал Яро в молодости, и потому встается ей трудно.
Окучивают они два ряда до конца, а потом недолго собирают колорадских жуков. Цабадаиха давит их на тяпке, одна жучиха улетает, но она, мол, в тягостях, летит медленно. Цабадаиха на цыпочках, сторожко бежит за ней между картошкой и сшибает тяпкой на землю. Тут же давит ее — шмяк! — и, запыхавшаяся, посылает Яро за ведрами.
И когда они вот так сидят, согретые работой и солнцем, Яро хочет начать разговор, да не знает с чего. Он уважает ее, но и зависит от нее. Она знает о жизни больше, чем он. Из города он принес язву желудка и слабое городское здоровье. Цабадаёва узнала об этом и стала давать ему гречневой каши и всю зиму по мисочке кислой капусты; от копченостей теперь не горкнет у него в желудке и желчь не подступает к горлу. Загноившуюся рану от тяпки залечила она ему печеной луковицей в бинте. Бронхи, взбунтовавшиеся против внеплановых действий химической промышленности, притихли от чая из сушеных вишневых черенков. Возможно, и даже наверняка, помогла ему работа в саду, пенсионерский покой и полный отказ от всяких амбиций. Яро попытается прожить еще десять лет, но в ее мире. Чтобы перебрасывать на Милохов травянистый двор выкопанные камни, чтобы слушать, как пьяные горланят в корчме или как она шила когда-то этими вот руками, а пальцы были такие чуткие, что чувствовала даже рисунки на картах, боже, как ты постарел, Яро… И чтобы при виде злобного зверя — змеи или коварного богомольца, как Йожка, — у него дыбом вставала шерсть, которой нет, и чтобы жил он в душевном ладу с самим собой, даже не зная об этом. Как и она.
— Вон там змею повстречала, — показывает вдова Цабадаёва на тропку между луком и капустой. — А когда ее повстречала, ни двинуться, ни шелохнуться не могла — она бы меня враз кончила! У Маянека в хлеву змеи гнездо под полом устроили, там их нашли, искали крыс, а нашли змеев, это были ихние змеи, которых я видела, два раза ее повстречала, а была она не то чтобы толстая…
— А почему ты ее испугалась?
— Потому что страшная! — передергивается Цабадаиха.
— Куплю тебе змею, — предлагает ей Яро. — Привыкнешь, страх надо переломить.
— И не вздумай! Меня бы враз удар хватил! — Цабадаиха озирается, не ползет ли к ней змея.
Окучивают они два полряда и оглядывают деревья.
— С тех пор, как снаружи светят лампы, эти деревья иные стали — в веточку по-другому бегут, чем когда прежде тьма была, годичные ветки пораскидистей теперь будут.
На улице уже второй год стоят неоновые лампы.
— Вопреки формально несовершенной системе, какой является наша и любая другая речь, ты ею смогла выразить единство двух до сих пор не объединенных явлений, ты открыла искусственный, или же ночной, фотосинтез.
— Говори, что хочешь, а дерево должно оставаться каким есть.
— Именно это я и говорю.
— Меня не собьешь с толку, я держусь своего. Не мудруй, оставь политику, пусть она катится, куда хочет. Ступай за ведрами.
Яро идет по борозде; на солнце вянет выполотый сорняк, густо смешанный с молодыми листьями хрена.
Вернувшись первый раз от Цабадаёвой, Яро спросил садовника Димко — какой сорняк самый худший.
— Хрен, — сказал тогда Димко. — От хрена ни в жисть не избавишься. Где однажды вырастет, там его не изведешь.
Яро тайком вырыл тридцать один длинный хреновый корень и нарезал их тяпкой на кружочки в сантиметр. А чтобы сперва высохли и не щипали в носу, вывалял их в пыли, и весь октябрь, отужинав, прохаживался вдоль забора и разбрасывал кусочки хрена по всему саду. Урон ей наношу, но иначе не подступишься к ней, успокаивал он свою совесть, не подозревая, что уже три недели не спускают с него удивленных глаз оба Битмана. Но даже они не обнаружили, что он бросает в соседкин огород. Битман-младший четыре холодных вечера просидел на корточках в копне кукурузы, но поутру так и не нашел ничего.
— Бросает комья либо просто так рукой машет, псих, — пожал плечами Игор Битман, когда Йожко вернулся промокший, и тем самым поставил на этом деле точку.
Однако Йожко Битмана, который рано утром шнырял возле своих вечерних отметин, углядела внимательная вдова Цабадаёва — она-то и нашла этот хрен. Весь не повыбрала, потому как на Всех святых Золо Модрович пропахал у нее то, что успел дотемна, а допахивать уже не пришел.
— Что ищете, соседка? — окликает ее из-за забора встревоженный Яро.
«Ну погоди!» — говорит про себя Цабадаиха и прячет под передник оставшиеся куски.
— Пять крон потеряла!
— Не надо ли помочь вам? — набивается Яро.
— Когда Золо пропашет все, — торопится Цабадаиха к калитке, за которой ворчит Золов «Кристалл». Яро успокаивается.
На третий день она зовет Яро окопать тяпкой деревья и, когда Яро кончает работу, приглашает его в дом. На столе — банки, прикрытые льняным полотенцем.
— Хрен любишь? — спрашивает она Яро строго.
— Люблю, где нахожу его, там и сажаю, — спасает Яро, что еще можно спасти, когда догадывается, о чем речь.
— И в чужую землю?
— Где нахожу, там и сажаю.
Цабадаиха сидит, подперши подбородок, чтобы легче было двинуться в наступление — хочет сэкономить на окучивании.
— А это что такое? — сдергивает она полотенце с шести литров маринованного хрена. Яро понимает: это его куски, натертые, в маринаде.
— Мой самый любимый деликатес.
— Я те дам деликатес! — хлопает его вдова полотенцем. — Пока будет в саду хоть один хрен, будешь у меня задаром работать, или подам на тебя в суд, — стращает она Яро.
— Хорошо.
— Что «хорошо»? К жандармам хочешь? — удивляется вдова. Суд, на ее взгляд, наивысшее наказание, но Яро не увиливает.
— Буду работать задаром, — вносит он предложение, что вне всякой конкуренции.
— И сегодня тоже? — Вдова ничего не упускает.
— Тоже.
Цабадаиха так и подскакивает на стуле.
— А это ж почему?
— Работу ищу, квартирой и едой обеспечен, — кивает Яро на богадельню. — Еда хорошая, и жилье уютное…
Что до еды — вдова морщится, а что касается жилья — сдержаться никак не может:
— Уютно — как у черта в заднице.
Яро веселеет, смеется, у вдовы Цабадаёвой опускаются натруженные, жилистые руки на колени, и льняное полотенце падает на крашеный пол. Яро, посерьезнев, поднимает его, но не знает, что делать дальше. В руках у них льняное полотенце, на столе — шесть банок маринованного хрена. Цабадаиха говорит усталым голосом:
— Сил у меня мало, не могу больше, земля тут тяжелая.
С тех пор старый Яро моет искусственную челюсть под шлангом, а не в ванной дома для престарелых.
По весне прорастает в саду тьма-тьмущая хрена. Насколько хватает сил, Яро истребляет его, но видит, что на осень выбрал для себя египетскую казнь; хрена не убывает. Он глубоко запахан, и хватит его на десять жизней — не заметишь в глубине охвостье, копай по второму разу. Яро работает как зверь, но не гневается, делает то, о чем мечтал. Если и гневается, то на себя. Если радуется, то шести литрам в банках. Попади они под Золов лемех, в огороде была бы вечная хреновая монокультура.
Яро кажется, что Цабадаиха раскусила его. Он может морочить ей голову пылкими речами о способах познания реальности, о песенной сигнальной системе, предложенной им МНК[62] и заключающейся в том, что уже по песенке каждый бы знал, какая будет передача, или россказнями о том, как он умышленно портил деньгами внуков в ту пору, когда к нему приходили еще гонорары и внуки. Цабадаиха хоть и слушает, но с толку ее не собьешь.
Яро приворожен, и она крепко держит его в руках. Да вот хотя бы такой случай: кто-то (а именно Томаш Вайсабел) однажды (а именно 3 мая в обед) с глазу на глаз в одном месте (а именно у двух писсуаров в богадельне) в шутку назвал его «Цабадаем». Яро, отдохнув после обеда, Снова пошел копать хрен. Нашел вдову — она как раз натягивала волейбольные налокотники, собираясь мыть пол. Он поздоровался первый, а она в ответ холодно:
— Чтоб этого больше не было.
— А что такое?
— Он сказал тебе «Цабадай», а тебе хоть бы хны! Имя мертвого нельзя тревожить! — В ней так кипела вдовья справедливость, что Яро аж испугался.
Он извинился, обещал, что положено было, а потом еще и то, что хотела вдова, и каялся три недели, пока она не сменила гнев на милость и обо всем забыла.
Яро несет ведра, ступает по хреновому листу и влюблен так, как никогда не был влюблен даже в юности. Все ему нравится — и узловатый Вайсабел, что мелькает за одним забором, и кривомордый Поцем, что снует за другим. А больше всего то, что посередке: над ботвой горбится полнотелая вдова Цабадаёва в темном хлопчатобумажном платье и обирает колорадского жучка, давит пальцами желтые яички прямо на зеленом.
— Чего все ногам покою не даешь?
И когда они так сидят, согретые работой, солнцем и пониманием, Яро хочет начать разговор, да не знает с чего, потому как влюблен по уши.
И вот летит у них у двоих время, то да се — и так уже пятый год.
На лавочке перед домом греется на припеке Томаш Вайсабел, глядит в Цабадаихин сад и гладит битмановского щенка. Рядом похрапывает Лоло-дурак, трубочка у него туда-сюда — в лад с дыханием; а затянется по привычке, чмокает в ней тополиный табак.
Ублаготворенный Вайсабел помогал Димко в саду, и сейчас его одолевает дрема. Взгляд его спотыкается о старого Гарино — тот, словно дохлятина, дрыхнет в конце гремящей цепи, в прохладной пыли за конурой; пес вздыхает — пыль вздымается. У Томаша слипаются веки, но вдруг его кусает блоха, перескочившая на него со щенка. Он просыпается и сбрасывает щенка наземь.
У калитки тормозит развозная машина белохуторской мебельной мастерской. За рулем сидит сам главный столяр Гарнади. Он привез два гроба — в Белом Хуторе ожила покойница и о гробе даже слышать не хочет. Гарнади надеется, что богадельня, то бишь Игор Битман, купит оба гроба. Сговариваются они на том, что Гарнади за это отвезет тяжелую Иогану в мертвецкую. Так в конурке остается лишний гроб.
Вайсабел, которому всегда и везде доводится быть на подхвате, несет весть в столовую.
За столами режутся в карты картежники, Йожка, обрывая ноту, резко выключает радио, ибо чувства его оскорблены фривольной песенкой в исполнении музыкальной группы «Модус», без зазрения совести поющей о сладостном поцелуе.
Забывчивая Вихторичиха закрывает захватанную толстую книгу, что у нее еще из дому, еще… забыла от кого.
— Она до ужаса они в лесу жили боялась змея а захотели ее отучить подсунули ей под кровать под этот ее диван или что там она дико кричала а уж живой змей лез в окно а ее там оставили чтоб она разума решилась змей шел по следу как того первого волокли его дружка а ее-то не выпустили и тот живой змей укусил ее и она померла ну скажи не дураки ли они были, — рассказывает Вихторичиха так, как ей память диктует. — Жила с того, что в театре мужчинам ноги показывала, и даже всю семью содержала, и жили неплохо, не ссорились, только пил он сильно, — без запинки перескакивает она на судьбу своей дочери.
Счастливой Вихторичихе слабая память то и дело подносит новые удивительные неожиданности, и потому ей не скучно многие годы читать одну и ту же книжку о том, как некогда на свете жили люди и какие пакости им чинила мерзавка Патриция Бромфельд, — до чего же он хорошо написал, только как его звали? Переплет, посеревший от ветхости, скольких-то первых страниц не хватает, но не хватает книге — не Вихторичихе.
Йожка включает радио — авось кончилась бесстыдная песенка, — по телевидению передают контрольную таблицу.
— У нас есть гроб в запасе, — оповещает от двери Вайсабел, и все идут поглазеть.
— Неплохой.
— Здесь дырка от сучка.
— Можешь в ад зырить.
В коридоре гремит ключами Игор Битман. Принесла нелегкая!
— Выставка закрывается!
Старичье, шаркая, разбредается. Коридор пахнет обедом.
В конурке остается Тибор Бергер. Нервозно покусывая усы, в задумчивости стучит по шершавой крышке гроба.
— Милости просим! — отвечает он сам себе и нехорошо смеется.
— Ну хватит! — Игор Битман сменяет тон — говорит слабым, надломленным голосом, чуть заметно пожимая плечами. Перед Бергером — растроганный управляющий. Бергер успокаивается и покорно отходит от гроба. Наклонившись к замку, Битман довольно ухмыляется. Знает, чем людей купить. Опять прекрасно сыграл роль — в молодежном клубе и то нет такого актера.
Цабадаёва отрезает испод от свежего хлеба, тонко намазывает его маслом, разрезает пополам и подает половину Яро. Хлеб еще не остыл, мякиш теплый, и масло топится, растекается. На блюде редиска, в деревянной мисочке — соль.
Яро макает редиску в соль и хрупает казенными зубами. Потом, чмокая, пробует хлеб.
Цабадаёва ждет оценки.
— Потрясающий, пани Цабадаёва. Потря-са-а-ю-щий, — дирижирует Яро маслеными руками, чтобы доставить ей радость.
— Надо, чтоб потихоньку остыл. — Довольная хлебница прикрывает каравай льняным полотенцем и принимается за свой кусок.
Яро жмется, жмется и берет еще одну редиску.
По дороге проносится на мотоцикле Феро Такач; к своим не заезжает.
— Гонит к Яне Швабековой, на почту, — догадывается вдова по слуху. — Не будет у них сватов, кинул ее, наплюет на нее… — предрекает Цабадаёва.
— Послал я Димко письмо, — говорит Яро.
— Для чего?
— Якобы от внука, пусть порадуется.
— От чужого радость не в радость, — говорит она. — В чужую судьбу не суйся, не бог ты.
Яро хрупает последнюю редиску.
На почту входит почтальон Канталич.
— Придется вынести вам дисциплинарное взыскание, — вяло говорит Яна. — Что вы там вытворяли по деревне? Говорят, напились до чертиков. Когда-нибудь отберут у вас деньги.
— Одна стопочка у Милоховой, и уж эта паршивка настучала на меня. Хотите, дыхну, — наклоняется почтальон к Яне.
— Все равно. — Яна недовольно отстраняется от него и ставит на этой истории точку. Вдруг слышит Ферову «Яву-350» и вмиг оживает.
— Из-за меня с работы уехал, — выкрикивает она, бросается на шею испуганному Канталичу и целует его, прежде чем тот успевает отступить.
— На свете не один его мотоцикл, — выражает сомнение Канталич и тем самым удерживает Яну на месте.
Феро протопывает по лестнице и в шлеме вбегает в помещение.
— Я тут мимо проезжал, — выдает он с ходу и вдруг замечает Канталича: — Привет, почтарь!
Канталич пялится на шлем «Compact», на джинсового «Rifle»-Феро и наконец находит предлог.
— Мне еще к Модровичам надо, — кивает он в неопределенном направлении, похлопывая по пустой сумке. — Старая в больнице была.
Канталич выходит, радуясь, что его тридцатилетней заведующей не пришлось отсылать его прочь. Нет, такого парня, как Феро, не желает он ей.
Феро доволен: ловко же он ввалился на почту. Еще бы кольты, и выручка — твоя!
Яна хочет его обнять. Феро не дается и вытаскивает из заднего кармана бумажник.
— Вот тебе на память, — подает он Яне снимок, где он еще с длинными волосами, перед самой армией. При этом на пол падает бумажка, но Феро не замечает ее, ибо человек в шлеме «Compact» не смотрит себе под ноги.
Изумленная Яна держит фото.
— Зачем ты это даешь?
— Не хочу тебя, потому что ты евангеличка, мамка меня из дома выгонит, — приводит Феро неоспоримый довод — во всяком случае, так ему кажется. На самом-то деле в мастерской смеются над ним, что ходит он с перестаркой.
— А сейчас ты куда едешь? — спрашивает растерянная Яна.
— Послали меня на Колосы за клиновидными ремнями. — Феро отнимает у Яны последнюю иллюзию; лучшежизненская мастерская после безуспешных поисков в масштабе всей республики нашла ремни на соседнем белохуторском складе.
Феро вздыхает; он добавил бы пару крепеньких слов, но в голове пусто, да и что скажешь!
— Если не хочешь меня, так и не вздыхай, — наказывает его Яна. — Уходи.
Феро и впрямь уходит, ноги сами несут его к «Надежде», но сперва он пытается понять, охота ли ему выпить. В кармане у него и десятки не наберется, вчера выпил в долг пятьдесят граммов… Охоту как рукой сняло. Он пинает машину и уносится в Белый Хутор.
На лестнице раздается плач — несчастная Яна, вся в слезах, оставляет почту открытой и бежит к Такачам.
В холодном магазине Канталич с Магдой Швабековой толкуют о подавшемся в бега Феро. Увидев, как Яна несется куда-то, прощаются. Любопытный Канталич закрывает почту, кладет ключи под циновку и припускается за Яной — а вдруг она бросится в Тихую воду? Магда запирает магазин и спешит домой утешать дочь-перестарку.
Яна останавливается перед домом Маянека. На крыше сидит Поплугар Шани — меняет треснутую черепицу. Поплугар — сорокалетний цыган из соседнего района, где при великих страстях разводился со своей Илоной: с одной стороны, детей не рожала, с другой — изменяла ему с кем ни попадя. Поплугар Шани изрезал ее бритвой, отсидел свое, но тем временем скопил на старый Маянеков дом. Работает кладовщиком на сахарозаводе, но — пока стоит погода — попросился в отпуск.
— Куда торопишься, Яничка? — смеется хваткий Шани.
Яна в рев, потому что ее видят, и снова — бежать.
Шани убирается в пролом и, насвистывая песенку о черном цыгане, прилаживает последние черепицы.
Яна вбегает в Такачову кухню и нагоняет страху на старую Такачову у плиты.
— Телеграмма нам? — Такачова быстро закрывает кастрюлю — нечего Яне глазеть, что она варит.
— Тетя, это правда?
— Что, хорошая?
— Что не хотите меня, потому что я не католичка? Надо было вам раньше сказать! А я с ним десять лет канителюсь, — хлюпает Яна.
— Да ты что! — взмахивает Такачиха поварешкой. — Пускай берет тебя, у меня-то он во где сидит, теперь ты помыкайся! Я бы не пошла за него, будь он хоть из золота!
В Яне горкнут вся ее терпеливость, вся любовь, все те денежки, ну а главное — годы! Выбирается она со двора Такачей и несет свою грусть через всю деревню. Нигде ни души, только от Маянека насвистывает ей веселый Поплугар. Дома ждет ее мамка.
— Ну, прибавилось у тебя ума? Мужиков хоть пруд пруди! Выходи за первого, кто посватается, да хоть за Поплугара Шани. У меня их трое было, и ничего, не пропала! Это тебя в школе испортили! Кому нужна твоя верность, если Такач такой проходимец? Обманулась, однако, ты в любви, обманщика любила… — пытается Магда утешить дочку от первого брака; маленькая Яна на второй материной свадьбе поклялась, что будет иметь только одного мужа и никогда не предаст его, как мамка папочку.
— И сегодня у меня мужчина был, — хвалится Магда Швабекова, чтобы продемонстрировать преимущества своего мужепонимания.
— Отстань от меня! — Возмущенная Яна выбегает и скрывается на почте. Забывает, правда, запереть дверь, потому что ее взгляд тут же падает на Ферову бумажку с нужными размерами ремней.
Яна, хлюпая, снимает пропотевшее платье и натягивает на себя то единственное, что находит во встроенном шкафу, — черное платье, надеваемое по случаю печальных актов гражданского состояния. В черном она садится и, словно вдова, плачет над фотокарточкой.
Она одна, плачет, у нее болит сердце, она кладет голову на руки, и тут на почту входит цыган Поплугар Шани — коричневая кожа так и лоснится.
Он подходит к Яне и гладит ее по волосам. Яна думает, что это вернулся Феро за потерянной бумажкой, и капризничает.
— Ты что? — шепчет Шани.
— Одна я теперь, — всхлипывает Яна Швабекова, погруженная в себя.
— Случилось с ним что?
Яна думает, что это Канталич.
— Для меня он мертвый, — шмыгает она носом.
— Время все вылечит, — обещает Поплугар и ненароком под Яниными волосами находит очаровательную мочку, о которой знал один Феро Такач. Яна очень чувствительная на ушко — раз-другой глотает ртом воздух и, пока переводит дыхание, притягивает вторую руку Шани к своей груди, опускает плечи и позволяет ему расстегнуть траурное платье. Ей уже все равно, и Шанины проворные смуглые пальцы на ее белых грудях знают об этом. Он поворачивает ее к себе.
— Шани? — покорно вздыхает Яна и закрывает глаза, нарушая ради сладкой минуты свою старую клятву.
И вот, когда им так хорошо, что они ничего не видят и не слышат, на почту врывается разъяренный Феро Такач: он-де потерял здесь бумажку, а если нет, то ему нужно отсюда позвонить в мастерскую, потому как в Белом Хуторе упал со стола телефон.
— Ах так, значит! — вопит он, чувствуя себя обманутым.
Поплугар Шани уже не тот, что давеча. Пока Феро приходит в себя, у Шани в руках длинные ножницы, на лице — выражение свирепого тигра, в горле — тарзаний крик, и он бросается на «Compact»-Феро.
Феро удаляется.
Ноги сами несут его в «Надежду».
Он занимает у обходительного Швабека на две пятидесятиграммовые, но Моравец не наливает.
— Не хочу этим рисковать, — постукивает он Феро по шлему. — Пятью сотенными.
Феро выходит. Получил, что хотел, и не получил, чего не хотел, правда, за исключением бумажки. Заводит мотор и уносится в мастерскую.
Поплугар Шани закрывает дверь и возвращается к Яне, которая успела разве только испугаться.
— Что это было?
— Пьяный, потом тебе расскажу. Выходи за меня, у меня пустой дом, а я хочу много детей, — без промедления берется Шани за нелегкую работу, чтоб поскорей сбылся его сон.
Яна по многим причинам почти на седьмом небе.
— Зачем ты пришел?
— Хотел узнать, сколько стоит марка за крону, — смеется Шани.
— Ух ты! — лохматит его Яна. — Крону, ясное дело.
— Ага, — гонит дуру Шани.
— Так зачем?
— Иной раз надо только прийти.
Яна бы еще поспрашивала, но Александр Поплугар безоглядно идет к своей мечте.
Под волнистым этернитом кооперативного навеса — гнездо на гнезде.
Маленький Йожко Битман и его верный почитатель Пишти Моравец достают воробьев. Йожко еще в четверг разложил нанизанную на нитку кукурузу, но пока к ловушке не добрался, лишь покорный Пишти сообщил, что попались. Пойманные воробьи подыхают от голода и бессилия.
Ловушка на старом прицепе, куда не залазят кошки, которых с десяток бродит по объектам.
— Будешь у кур жрать? — шмякает Битман воробья с прицепа.
Воробей расплющивается.
— Теперь ты, — приказывает Йожко своему почитателю.
Пишти бросает воробья слабо, поэтому тот поднимается и по бетону отпрыгивает в угол, под ворох железа. Тянет за собой полметра белой нитки, не заметной на вымазанном известкой прицепе.
— Ты болван, — пинает Битман Моравца под зад, и у того из другой руки вылетает спасенный воробей. За ним вьется пожизненная белая нитка.
Йожко отделывает Пишти, запрещает ему реветь и нехотя убивает остальных трех воробьев.
— Вот так, вот так, видишь?
Зареванный Пишти кивает, видит, мол, и вдруг, соскочив с прицепа, уносится прочь.
Битман догоняет его и молотит пуще прежнего. Под конец, когда тот уже на земле, пинает его в живот, да так, что Пишти едва не выворачивает.
— От меня хотел уйти? От меня тебе не уйти, я тебя всегда поймаю!
Пишти плачет, но затем покоряется, потому что под Йожкиным руководством он сбежал с субботника.
— Думаешь, нам влетит? Ничего нам не будет, уроки кончились, и всем на нас плевать, не бойся! Даже не вспомнят про нас! Чего там! Бабы за нас поработают. А найдем в понедельник сорняк, схватим каких двоих и будем мучить, что плохо работали, не так, что ли?
Мучить баб — это Пишти по сердцу.
— А нельзя ли какую помучить уже сегодня?
Битман прикидывает возможности.
— Можно, если захотим, но придется вернуться в Жизнь.
До школы далеко.
— Мы бы их уже не застали, — со стратегической точностью заключает Пишти, держась за истерзанный живот.
— Мучить будем в понедельник. Пошли за яичками! — взглядывает Битман вверх на воробьиное гнездо.
— А если там будут голыши? — Неоперившиеся птенцы вызывают у Пишти отвращение, его мутит.
— Тогда пошли обедать.
Маленький Битман небрежно подшибает носком расплющенного воробья с нитью в клюве.
В столовой звякают ложки о тарелки с яичным супом.
— Сухо, земля как камень. — Димко размешивает яичную вермишель. — Как-то венгерские крестьяне были в Вене, в Гофбурге, осматривали там сокровища и всякую роскошь со всего мира, все дорогое, батюшки ты мои, а потом их возьми да и спроси этот самый экскурсовод, знают ли они, какая всему этому цена. А один выступил вперед и говорит: не более, чем обложному майскому дождю. Экскурсовод стоял как оглоушенный, вот и стой, балда, мы-то небось не дураки, знаем цены.
В окошко подают запоздавшее второе, спагетти на полдесятке яиц, с тертым сыром и растительным маслом.
— Как это? — кричит Лоло, грохая кулаком по меню, где обещаны были свиные отбивные. — Где же мясо? У нас три блюда? Вы жарили мясо. — Он поводит носом в сторону благоухающего окошка.
— Да ведь и это хорошо, — облизывается Милка Болехова, довольная всем на свете; она кладет на стол зубы, что принесла в расчете на мясо.
В столовой вдруг — откуда ни возьмись — Игор Битман.
— Кто кричит? — спрашивает он самым что ни на есть официальным тоном, ибо знает и без того.
— Мать твоя канарейка! — Лоло пальцами берет резиновую спагеттину. — Сейчас я испробую, что ты за мужик, — замахивается он ею. Она разрывается и падает на пол.
— Алоиз Фигуш после обеда убирает столовую, — объявляет Битман-отец.
— Подношу тебе большую голубую розу, — протягивает ему Лоло кончик спагетти.
— Для чего? — изумляется Битман.
— На похороны, ты — вурдалак Дракула, до мозга костей нас высасываешь! Где четыре кило свиного окорока?
— Какие разговоры вы ведете? — удивляется Димко.
— Не было, мы не получили, — отвечает Битман твердо и уходит, спагеттовую голубую розу оставляет Лоло.
Лоло бросается за ним, в коридоре его настигает.
— Объели вы нас! — наскакивает он на управляющего.
— Перекушали вы лишку, — говорит Битман тихо, видит — ушей нет.
— Что? Когда? — выкрикивает Лоло.
— Дороже вышло, чем положено. На хорошее никто не жаловался. Но мы-то плати. Один раз похуже, а столько крику, пан Фигуш! Подумайте о других, все вы на заслуженном отдыхе.
— Я выведу тебя на чистую воду! — кричит Лоло на весь дом.
— Не получится, — холодно улыбается Битман. — Ты трехнутый, а я у начальства на хорошем счету. Образцовый заведующий, — кивает Битман на стену, где висят пять почетных грамот.
Лоло норовит кинуться на него.
— Ударь только, пойдешь в психушку, ясно?
Лоло сникает.
Битман замечает, что из столовой выглядывает старая Вихторичиха.
— Приятного аппетита, пани Вихторикова, — осаживает он ее и входит в канцелярию. Служащие отобедали раньше в запертой кухне — ароматный жареный окорок — и прихватили кое-что еще для дома. Если не дежурит сестра Канталичова, Игор со всеми находит общий язык.
— Не бойсь, Лоло, я все слышала. Я похлопочу! — подбадривает Лоло морщинистая Вихторичиха.
Лоло прикидывает, удастся ли ему поднять всех, но, видя, как они давятся спагетти, сдается.
— Что он сказал? — спрашивают они.
— Чего не знаешь, не сболтнешь, — замыкается в себе Лоло.
Сестра Лида приносит на подносе лекарства. У принимающих — стакан с водой; старая Лида каждому отсчитывает его дозу.
— Недосуг и помереть было, — вспоминает Каталин Месарошова свою трудовую жизнь. — А тут тебе и поесть дают, и пилюли под нос суют.
— Не впустил он соседку, когда пошла она утром за почтой, она стоит, дверь захлопнута, халатик на голое тело, и раздумывает, кому позвонить, каменщику либо ему, дорожнику, но этот, похоже, был пообщительней, она позвонила ему, так он ее и заполучил, — выкладывает Ян Требатицкий своим сокартежникам: его тянет поговорить.
— Он бил Стано, а я его, Стано помер, а я тут, — рассказывает о детстве Тибор Бергер.
Йожка благодарственно молится, так как доел во здравии.
— Не дала ему, и все тут, говорю, дождись третьего дня. Что было делать, дождался-таки. И как я сказал — так и было, всякое дело концом хорошо, — хвастает Вайсабел, что все по его вышло.
— Лежу в канаве перед лечебницей, идет доктор, мой хороший знакомец, а ты, мол, чего здесь? Погляди, я весь дохлятиной провонял, а в организме ничего не чувствую, нигде вроде ничего не застряло, а он говорит, гроб ему пропишите, ну а потом как вкатит мне три укола — один холодный и два горячих, вот тут метины остались, поставил-таки меня на ноги, да, это доктор был! Потом вывезли его в Чехию, сучьи потрохи.
— Не подобрал мне подходящее средство, подыхай, и все тут, а бабы говорят, ступай в другую деревню, там хороший доктор, крови у меня кончились, вот и маялась животом, другой-то раз подобрал, людей как только не обзывал, приходите завтра, скоты вы эдакие, а один переселенец проучил-таки его, в котором, говорит, пан коновал?
Лоло слушает жужжанье вокруг, закипает в нем злость.
— Кто о чем, а мы о своем!
От злости голова у него идет кругом, речи перемешиваются.
— …а эти-то хвать деревяшки и давай ими шваркать, руки все изработанные, посередь ладони хоть спичку зажигай, все мозоли да мозоли, прикосилась коса, она их складывала точно карты, пещера ни в сказке сказать, извилистая, как собачье ухо внутри, глаз от нее не могли оторвать, свадьбу за три дня до смерти играли, колорадский жук от «дикола» все тучнел да тучнел, кругом кислые травы росли, принесли мы им паленки и еще кой-чего, ну видишь, какой ты староста, в бога душу! они не воруют, берут из общественного, не про меня эта терминология, однако ж не было у него поперечины по искосине, большая поленница сушняка, что собрал на винограднике, у него еще хватало характеру, чтоб меня совеститься, бык и его загнал на дерево, и нашел он там жениного хахаля, аж до самых Кошиц доплелись, а он уже в другом месте жил, в Чехии круглый год спину гнул, месяц март — собирай, дедок, наряд, дедушка у нас померли, зиму не перезимовал, от чего помер? как любой — от смерти, от нее не посторонишься, выпил, водка прозрачная, чисто сопля собачья, а нежная, как персиковая шерстинка, так и так на ноги не поднялся, шепчет ей, мне-то ладно, лишь бы теперь не сплоховать, а она ни-ни, молчит, как неживая, была после смертушки два дня, еще фонарь не потух, а потом знай сидишь и пахучую смолу гонишь, у пчеловодов как раз медовая неделя была, теплым-тепло было, как у вола в брюхе, хорошо жили, да детей не нажили, Канталичиха хвать мужика, была на притирочке, на всякую дыру заплата найдется, а как роза опала, считай, время позднее, пришла она рано, не плакала, лучше всех ансамбль «Звон», пусть сожгут нас, кто бы нам могилу обихаживал? работа и строительный раствор греют, попробуй его помешать, пан капитан хохотал без удержу, теплым помер, холодному звонят…
Лоло трясет головой. В окно замечает, что Игор Битман шагает с гробовщиком на кладбище, дорогой они ругаются, останавливаются и размахивают руками.
— Зароют нашу Иогану, — говорит он клюющему носом Димко.
Димко спешит во двор, к дыре в заборе, за которой ветрозащитная полоса и кирпичная — вся обомшелая — оградка. Выветренные кирпичи крошатся под Димковыми локтями. Рядом опирается на оградку Лоло.
— Жарко, вот и торопятся, — рассуждает Димко.
Кладбище треугольное, с одной стороны дорога, с другой — речка Тихая вода, а со стороны парка — ветрозащитная полоса. Могилы по углам, чтоб покойники не сцепились. В одном углу католики, в другом лютеране, в самом большом мертвецкая и богадельники — их перемерло куда больше местных.
На тракторе из кооператива приезжают вызванные по сему случаю похоронщики, Битмановы кореши — он всегда дает им заработать.
Обозленный могильщик Правда заканчивает могилу, терзает его поясница. Да если бы только эта беда!
Он с семьей едет в отпуск в Испанию — впереди всего день, а хлопот — на три; Иоганины похороны ему поперек горла, но могильщик Шольц заступит на его место только с понедельника, поскольку намерен взыскать плату за могилу, вырытую для ожившей белохуторчанки.
Иогана заплатила за похороны по церковному обряду, но спустя время деньги попросила назад, пусть семья заплатит, она так и написала Сильвинке. По дороге натужно, медленно трусят Йожка с Гунишовой — хотят предотвратить страшный грех, но Битмана голыми руками не возьмешь. В канцелярии свидетельство о смерти Иоганы без даты, приятель-врач заполнил его еще позавчера: он строит дом, на сегодня подрядил бригаду, собрался штукатурить снаружи. Стало быть, похороны по всей форме — не придерешься.
Гроб опускают в могилу и забрасывают его глиной. Йожка с Гунишовой и еще две-три старухи, что прибежали в последнюю минуту, пытаются петь церковную прощальную, но все едва переводят дух.
Димко, прижавшись рядом с Лоло к оградке, трясется от негодования. Он следит за каждым погребением — так ли оно совершается, но угодить ему невозможно. Димко был когда-то похоронным певчим и церковным запевалой; но с тех пор, как на него напала трясучка, вынужден помалкивать.
— Даже не звонят, — трясется Димко, сжав кулаки.
Погребальщики уходят, Битман идет с Правдой. Предлагает Правде продать ему золото, которое тот провезет контрабандой из отпуска. Правда кивает головой: такой сбыт ему по душе.
— А ну как я умру? — Димко, глядя на похороны, ужасается. — Хотя у меня оплачено по-церковному, — успокаивает он себя.
— Мужик тогда умирает, когда перестает верить, что там у него еще действует, — подталкивает его Лоло.
— Там давно все утихло, — трясется Димко, однако мысли его текут уже в ином направлении.
— Отбивай молодок у таких, кто на передок не больно лих.
— Где ж их найдешь? — Димко берет под сомнение слова Лоло.
— Такие сами настоящего мужика ищут, эти самолучшие, с ними не прогадаешь; как собьешь масло, так другой и съест.
Старенький Димко радуется, что в глазах Лоло он еще мужчина стоящий.
— Слабого мужичка узнаешь по тому, как он лоб морщит, — развивает дальше Лоло свою теорию. — На лбу у него три морщины залегают, хотя если инженер, то не обязательно, инженеры морщат лоб постоянно, даже когда работа ладится, — хихикает Лоло, — ведь на уме у них другая работа — не та, что для рук.
Димко забывает о никудышных похоронах, улыбается Лоло, трясется уже слабехонько.
— Остерегайся мелкой тарелки да большой лопаты. — Лоло карабкается на низкую оградку.
— Ты куда идешь? — Димко поддерживает его тяжелый зад.
— Те, что мочатся в одном месте, не свободные люди. — Лоло переваливается на кладбищенскую сторону. — Такие не видят неба от края и до края.
Димко понимает, что Лоло пускается наутек.
— Куда тебя несет!
Лоло и в ус не дует, пересекает кладбище и выходит на свободу.
Сразу же за деревней оглядывается, видит знак «Осторожно — дом пенсионеров».
Тяжелозадый Лоло вконец уморил Димко. Он возвращается в усадьбу, потрясенный приключениями беглеца.
Перед доской объявлений старушки-похоронщицы восхищаются пришпиленными письмами.
— Который этот Димко?
— Тот, что в саду работает. Два часа за крону, надо больно.
Запаренный Димко подходит к женщинам, чтобы до конца внести ясность, радуется, что о нем зашла речь.
— Я Димко, — представляется он и хочет еще сказать, что не за крону, а за восемьдесят геллеров и что работал бы и задаром, так как в саду ему хорошо, и, покуда хватает сил, он из него не уйдет.
— Письмо получили, — говорит ему та, что не знала его по имени, и указывает на доску, где всегда до конца обеда вывешивают письма, чтобы все видели, кому что пришло. Около двух, перед мертвым часом, письма берутся в постель. Там они прочитываются вслух, а в столовой, после мертвого часа, пишутся ответы. Те, что ничего не получили, тоже пишут.
— Я — Димко, — отмахивается Димко, как бы говоря: писем не получаю, без привычки у доски не останавливаюсь.
— Так тут письмо получили, — смеется старушечка, радуясь, что правда за ней.
Димко не понимает, что с ним творится.
К самым глазам ему подносят его имя на белом, солнцем рассвеченном конверте — аж глаза режет. Но он еще хорошо видит. Это его имя: Штефан Димко. Второй такой не живет на свете.
Димко хватается за грудь, сердечко откликается тихонечко, вдруг ему становится жарко, голова кружится…
Сверху палит солнце, и чем оно щедрей, тем больший вред принесет, раз корням пить нечего…
В песчаном карьере на краю сахарозаводского сада, неподалеку от развалин старой тиховодской мельницы, жаждущая Каталин Месарошова находит Иоланкиных одноклассников, «балдеющих» у костра. Один играет на гитаре, огонь потрескивает, все поют. Каталин нравится все, но главное — бутылка яблочного вина, которая обрядно переходит из рук в руки «балдеющего» треугольника.
— Дайте выпить! — просит Каталин, едва ворочая сухим языком.
— Если покажешь, — говорит самый смелый.
Каталин подымает замызганную юбку — под ней ничего. «Балдеющие» видят больше, чем хотели, и меньше, чем надеялись.
Они дают ей бутылку — допить, переглядываются, растерянно улыбаются, но петь им уже не хочется.
— Сыграйте, — вертится Каталин. — Сыграйте!
Каталин танцует без музыки у догорающего костра из сухого бурьяна.
В ворота въезжают «жигули». Из них выходит инженер Блага, элегантный, средних лет мужчина; он находит в канцелярии Игора Битмана и вручает ему четыре тысячи крон. Нечистая у него совесть, думает про себя Битман, или дает впервинку, такие обычно перегибают палку.
— Где же ваш папаша? — вежливо спрашивает Битман.
— Погиб в концлагере, — склоняет голову инженер Блага.
— А кого же я должен принять? — спрашивает Битман.
— Меня.
У Игора Битмана перехватывает дыхание.
— А вы знаете, чего хотите?
— Хочу уйти на заслуженный отдых, — добивает Битмана инженер Блага его же фразой. — Душит меня наша кошмарная провинция, в большем городе не достать квартиры, да и наработался я досыта. — Холеный Блага снимает очки, и Битман видит переутомленные годами глаза. Если не считать глаз, Блага выглядит моложе Битмана. Блага вынимает из чемоданчика документы и пальцем указывает Битману название кошмарной провинции.
Битман решается. Берет деньги и впервые в жизни возвращает их.
— Это не для вас. Вы слишком живой.
— В каком смысле?
Битман не отвечает.
— Освободилось место для женщины. Произошла ошибка, — пододвигает он деньги к чемоданчику.
— Я продал все, кроме машины. Мне некуда возвращаться. — Блага захлопывает чемоданчик. — На первых порах выдержу здесь, а вы со временем поможете мне найти что-нибудь получше. Поэтому я дал вам на тысячу больше. Не хочу причинять вам неприятности, вы единственный человек из этой братии, которого знаю. Покой для меня прежде всего! — с упором говорит Блага, настроенный остаться.
Битман просматривает документы.
Ближайшие родственники…
Пенсия: кукиш!
Блага начинает ему нравиться.
— Хорошо, — берет Битман пятисотенные. — Ваши ожидания мы здесь, по всей вероятности, не оправдаем.
— Тут есть гаражи? — спрашивает Блага в надежде, что видел только начало.
— Нет тут ничего! — говорит Битман, ему не по себе. — За месяц подыщу вам место, которое вас устроит.
— За две недели, — вставляет Блага и показывает Битману пачку крупных козырей.
— Ожиданием сыт не будешь, правда же? Чудо за три дня! — шутит Битман: благовские козыри ему явно нравятся.
Блага не смеется.
Ян Требатицкий входит в почтальонову дверь двухдверного канталичовского дома. В руках сжимает открытку от Ежо.
Канталич уписывает говяжью вырезку со сметанной подливкой прямо из пол-литровой банки с буро-желтой наклейкой.
— Приятного аппетита, — желает Требатицкий вместо приветствия.
— Гм-гм-гм, — шамкает почтальон и глазами спрашивает, в чем дело.
— Больше не пишите и не приносите мне этих «ежовинок», — кладет Требатицкий открытку рядом с жалкими остатками вырезки, за которой увиваются настырные домашние мухи.
Канталич проглатывает последний кусок, запивает пивом из зеленой бутылки.
— Вам уже не грустно?
Требатицкий качает головой.
— Лучше йогурт куплю.
— Йогурт? — прыскает Канталич. Сам-то он еще ни разу в жизни не взял его в рот. Для чего только все эти кашки-бражки? Разве что для увечных.
— Принимаю такие лекарства, к которым нужен йогурт. Или кефир, — объясняет Требатицкий.
— Ага, — кивает Канталич, ибо о кефире слышит впервые. — Понял.
Требатицкий достает десять крон.
— Забудьте обо всем, Канталич.
— Не требуется, — прячет Канталич монету в стол. — Я и знать ни о чем не знаю! А найдете мне какого другого клиента — не обижусь.
— Попытаюсь, — обещает нетвердо Требатицкий и прощается. Идет по деревне, будто вся деревня принадлежит ему. Он ведь мужчина, как и положено быть, он уважает себя, не нужен ему уже выдуманный Ежо, Властё, Дюшо… Теперь у него живая Магда.
На доске висит последнее письмо и колет глаза Каталин Месарошовой, возвращающейся с «балдежа». Из мальчишечьей комнаты виновато выходит Яро и с порога канцелярии просит Битмана вызвать «скорую» для Димко.
Каталин по складам разбирает адрес.
— Каталин! — прочитывает она и пугается, потому что трезвая, понятливая: яблочного вина было граммов пятьдесят.
Она подымается на цыпочки, но потом, сбросив свои единственные стоптанные черные войлочные шлепанцы, идет за ближайшим стулом.
На пятке светит дырка.
Битман с трубкой в руке делает знаки Яро, что он звонит куда надо. Старый Яро, прикрывая дверь, видит, как Каталин подставляет к доске стул.
Он подскакивает и срывает с доски злополучное письмо, на кнопке остается обрывок. Каталин, однако, встает на стул и разглядывает обрывок.
— Отдай мне письмо, — поворачивается она к Яро.
— А читать умеешь? — Яро подносит ей конверт к самым глазам.
— Почем я знаю? — мнется растерянная Месарошова — за Яро слава образованного человека.
— Вот видишь, — попрекает ее Яро обманом. — А хотела мое письмо взять!
Когда Каталин не права и ее ругают, она чувствует твердую почву под ногами.
— Вот дурак! Я просто подразнить тебя хотела!
Яро возвращается в мальчишечью комнату. По дороге мнет в кармане тридцатилетнего вельветового пиджака проклятое письмо. Радости он никому не принес, а не искушенный в переписке Димко сейчас умирает.
Каталин берет обрывок и идет к Гунишовой — пожаловаться на Яро, отнявшего у нее письмо. Гунишовой, потому что она строже всех к Каталин и в доме — самая высокая.
Под доской остается стул, а под ним — стоптанные войлочные шлепанцы.
Битман яростно дозванивается в больницу. Состояние Димко серьезное, и именно поэтому необходима срочность. Если Димко умрет в доме, Битман не сможет похоронить его до среды — он-то знает, что за пьянь белохуторский Лацо Шольц, который не сегодня завтра получит деньги за пустую могилу. А ну как похоронить Димко в нее? Но на такой риск Битман идти не решается — чувствует на себе пристальный взгляд старой Канталичовой, которая только и ждет неопровержимого доказательства его своеобразного хозяйничания.
Больница в Лучшей Жизни наконец отвечает.
— Вы там что, спите? Жизнь в опасности! — кричит Битман — пусть весь дом слышит его.
Битману позарез нужно, чтобы Димко был уже в «скорой помощи», в больнице, только не здесь. Чтоб не помирал здесь до самой ночи, ведь управляющему вынь да положь место для инженера Благи — не то придется переносить в мальчишечью комнату кровать Иоганы. Однако Битман хочет невозможного.
— Карета только что ушла в Белый Хутор. Некий Шольц тяжело поранил Божену Югасову, ту самую, что ожила. Поднял ее на вилы в коровнике. Придется часок подождать. Вторая машина попала в аварию.
— А если мы сами его доставим? — Битман вспоминает, что во дворе стоят «жигули».
— Что с ним?
— Сердце. Восемьдесят шесть лет.
— Только на носилках.
Битман кладет трубку. Сквалыга Шольц здорово подкузьмил его. Битман выбегает в надежде остановить «скорую», которая уже гудит по дороге от сахарозавода, но вовремя отступает: за каретой летят милицейские «жигули».
Димко открывает глаза, чувствует, как сестра Лида Модровичова считает у него пульс. Но, погруженный в себя, никого не видит.
— Был я знатным точильщиком бритв, войлочные круги имел, под водой правил… весь Липтов за ползолотого мне бритвы носил… Пером торговал, мешками… А то скотину пас, с головы за выпас платили и харчей на Дюро[63] давали… Как что хорошее сделаю или возблагодарить меня хочешь, тут я тебе сразу Дюро, ан я-то Штефан, да ведь ты мертвая, старая моя… Надо быть, не станут по мне горевать, я же малопродуктивный… Под лопухом в углу живет лягушка, такая светло-зеленая в темную крапинку, так не раздавите ее… Видите просо? Тяжелые метелки долу к земле, желтых зернышек полные. Я бы пшенной каши… Дайте письмо…
Подают ему заклеенный конверт.
Димко держит в пальцах свое письмо.
— Буду о нем вспоминать…
Он умирает, гроб ожившей белохуторчанки ему велик.
В «Надежде» Швабек с десяти угощает Такача, пьют за скорую свадьбу и до того понимают друг друга, что говорят намеками. В знак согласия оба качаются.
— Ничего мне не говори! — Швабек знает все.
— Кой-чего скажу, — не унимается Такач.
— Попробуй-ка мне что сказать! — чуть погодя протестует Швабек.
— Только вот одно тебе скажу! — настаивает Такач.
— Да не говори, — яростно мотает головой Швабек.
— Как говорится… — ввинчивает дотошный Такач.
— Заявляю: без разговоров! Чтоб ни-ни! — воюет Швабек.
— Ан я скажу! — бубнит свое Такач и небрежно поднимает стограммовую рюмку. Моравец тут как тут — он придерживает руку Такача и наливает. Такач кивает. Швабек ревниво ко всему приглядывается, слова Такача не дают ему покоя.
— А он что на это? — берет он верх и, поднеся палец к губам, останавливает раскураженного Такача, так как ему не терпится добавить: — Что на это он скажет?
— А ты чего не скажешь? — изумляется Такач.
— Скажи прямо, говорит она, — подытоживает разговор Швабек.
Такач задумывается, проворачивает в голове, что он сказал, что слышал и что скажет. Когда Моравец было решает, что Такач заснул, тот вытаращивает глаза, свешивается над столом и тяжелым языком заключает беседу:
— Или.
С этим соглашается и Швабек, он раз-другой кивает, но по-своему — вбок. Припав виском к стограммовой рюмке, надетой на большой палец, он вдумчиво оценивает, к чему они пришли.
Питейщик Моравец, уже дважды терявший нить разговора, таким заключением несколько обескуражен и потому решает лучше заняться подсчетом выпитого.
Такач внезапно, точно лунатик, поднимается, берет Швабекову палку и намечает ею направление. Направление ведет его прямо домой.
Постучав палкой в закрытую дверь, Такач плетется в огород, где и находит Такачову — она нарывает тряпочки и привязывает ими помидоры к кольям.
— У, хлобыстун! — кричит Такачова. — Да ты хоть повесься, веревку над тобой не обрежу, или ступай топись, не прыгну за тобой!
Такач вынужден сесть на землю.
— Дорогая пани супружница, на кой ляд стал бы я вешаться? — Он протягивает ей в подарок Швабекову палку.
Такачова оглядывает ее, стараясь определить, что это.
— Воротился я к тебе, к родному очагу, — описывает Такач ситуацию. — Копать уже не пойду, а включу-ка я себе телевизор, потому что там выбирают президента, — посвящает он ее в свои наиближайшие планы.
Такачова пытается оторвать еще одну полоску, на Такача — ноль внимания, губы сжаты.
Такач, сложив руки на палке, невинно наблюдает, какое он произвел впечатление.
— Дай ножик. — Такачовой, видно, надоело рвать.
Такач нашаривает в брюках ножик-рыбку и тяжелой рукой разрезает лоскут там, где указывает ему жена.
В столовой Йожка смотрит женский кубковый гандбол и вертит головой, когда на поле появляются девичьи ляжки. Строгая Гунишова пишет на телевидение длинное письмо, потому как считает, что внукам ее сильно вредит слишком яркое сияние звезды перед вечерней сказкой. Оба то и дело с досадой поглядывают друг на друга, ибо за телевизором и письмом промешкали то недолгое время, когда надо было призвать священника к угасавшему Димко. Их обоих угнетает тупое самоуспокоение, в какое они впали после неудачной попытки спасти Иогану Ендрейчакову.
Вихторичиха дважды входит в столовую, снует взад-вперед — только бы не забыть ей:
— Обещалась я Лоло, обещалась я Лоло…
Ищет Лоло — сказать ему, что обещала. Заметив, как Гунишова перевертывает седьмую страницу, вспоминает, что хотела что-то исправить… или пожаловаться?
У Гунишовой, довольной, что наконец разделалась с вредной звездой, Вихторичиха берет ручку и восьмую страницу, на которую у той уже не хватило неоспоримых доводов.
Вихторичиха садится к столу и мозолистой рукой выводит корявое обращение: «Пан Товарищ Президент!»
Тут она останавливается — не знает, что писать дальше, с минуту смотрит гандбол, а затем вдруг обнаруживает свое же письмо. Она разглядывает его — кто же ей подсунул такое? — потом берет его и спрашивает по всем двум комнатам:
— Кто потерял письмо?
Повстречав Каталин, спрашивает и у нее. У Каталин нет склероза, но видит она хуже.
— Я, — признается Каталин без колебаний.
— Однажды голову потеряешь, — добросердечно упреждает ее морщинистая Вихторичиха и с гордостью смотрит, как любопытная Каталин разбирает свалившееся на нее чудом письмо.
У церкви Иоланкины одноклассники потешаются над Патриком, племянником священника, — шли и вдруг видят: тот моет церковную лестницу. Патрик из Братиславы, играет на виолончели в пионерском оркестре и ходит в балет. А Иоланкины одноклассники ходят по деревне, слушают шлягеры по магнитофону «Тесла», курят и рассказывают друг другу, что видели у Иоланки вчера, что увидят сегодня и каким это будет в свете того, что показала Месарошова. Чудной Патрик привлекает их. Балет и виолончель — просто умора.
— Покажи чего-нибудь балетное, — усмехаются они.
— Когда вымою лестницу.
Моргающий Патрик драит рисовой щеткой затоптанный травертин 1823 года. Веки у Патрика дергаются — у него невроз, и он лечит его трехнедельным пребыванием в сельском приходе. До полудня он пишет диктанты и контрольные работы, чтобы не утратить школьных навыков, потом играет на виолончели и выделывает антраша, чтобы оставаться в форме. Нервы он поддерживает «Б-комплексом форте» — и глубоким дыханием на вечерней прогулке по приходскому саду. Святой отец время от времени задает ему мелкую физическую нагрузку и подходящим образом мотивирует ее. За лестницу Патрик получит литровую жестянку мелочи.
— Что за это получишь? — Иоланкин одноклассник с «Теслой» на плече щелчком отбрасывает окурок. Свободной рукой чешет жирные, до плеч, волосы.
— Литровку мелочи.
Патрик домывает пол, складывает в ведро шпахтель, веник, перчатку оленьей замши и стальную щетку для выщербок. Он отшибает с дороги маленький камешек, ловит тон и начинает напевать чье-то адажио.
— Балет, балет, — скандируют одноклассники, но Патрик не двигается.
— Ты что? Забыл?
— Выключите эту пошлую масскультуру, — просит Патрик, вздергивая над плечом подбородок; одноклассники выключают галдящую Сюзи Кватро.
Патрик в обтягивающих спортивных брюках кружится на асфальте — в собственном музыкальном сопровождении он демонстрирует изысканную хореографию, к сожалению, без партнерши.
— Клёво! — одобряют одноклассники, включают «шумафон» и угощают Патрика венгерской сигаретой «Fecske».
Патрик знает, что к чему.
— Спасибо, я выкурю ее позже, после ужина в самый раз получится. — Он вкладывает сигарету в сгиб позолоченного кошелька и одаривает одноклассников профессионально-одобряющей улыбкой.
— Ты уже видел голую бабу?
— Иногда перед выступлением у нас общая раздевалка. — Патрик поднимает ведро и с удовольствием оглядывает сияющие ступени.
Одноклассники ждут, ответит ли он, ибо связи пока не улавливают.
— Значит, видел. — Патрик направляется в приход. — Балетные девчонки не стесняются.
— А хочешь вечером увидеть самую красивую в округе?
— За сто крон!
Цена Патрика не интересует.
— По рукам. — Он дает одноклассникам сотню. — Только чтоб верняк был… Вероятно, мы будем шпионить за ней? Или она знает об этом?
Одноклассники качают головами.
— Потрясно. Прирожденное интимное движение. Даст мне возможность проникнуть в тайну женской пластики. Когда и где встреча?
— Под такачовской липой, когда придет Йожко.
— Кто это? И во сколько?
— Один наш… Наверно, через час.
— Значит, соучастник. Отлично. Бывайте! — Патрик входит в приход.
Яна Швабекова идет к Феро за своими пластинками, не зная, что Феро распродал их. Волшебное ушко под волосами залеплено пластырем, чтобы Феро не злоупотребил своим опытом. После безуспешной попытки овладеть Яной, разочарованный Феро выгоняет ее, но бежит за ней следом по улице и клянчит пятьдесят крон, так как из-за нее сегодня вынужден будет здорово клюкнуть.
Встрепанная и возмущенная Яна закатывает ему оплеуху и летит домой. Разъяренный Феро собирается с силами для заключительного спринта, но Яна внезапно исчезает в Маянековом доме, где теперь обретается «бритворезатель» Поплугар Шани. Феро не чувствует себя способным так рисковать и, перейдя уже на ходьбу, двигает к «Надежде»; первого встречает там Поплугара. Феро в шоке.
— Ну хоть заплати за меня! — говорит он ему.
— Такач, ты отдал пластинки?
Феро неубедительно кивает.
— Если врешь, убью. — Поплугар обращается к Моравцу: — Налей двойную!
Феро бьет его в бок, но удар соскальзывает. Поплугар кулаками вышибает его из «Надежды», довольный возвращается к стойке и выпивает за двоих. Бил он с оглядкой, если что и получит, то условно; необстрелянный Феро начал при свидетелях.
После ужина, когда Йожко испаряется, Игор Битман дает Иоланке сберегательную книжку на пятнадцать тысяч, за каждый год — тыщонку. Книжка на девиз «Игор» и на чужое имя «Милуша Кравчикова».
— Девиз скажу тебе, когда поумнеешь.
— Я и так уже умная! На что мне деньги, если не могу их тратить.
— Вот видишь, пока ты не очень-то умная! Научись сперва тратить чужие деньги! А тогда скажу, — привлекает к себе Иоланку нежный папка Игор Битман.
— Иолана? — пытаясь отгадать, шепчет ему в ухо прекрасная Иоланка.
Битман качает головой. Чувствует на себе упругие груди, они напоминают ему жену Еву.
— Когда станешь вечером купаться, напусти сперва горячей воды. Ванная тоже подарок, — напоминает папка Битман и об этом своем подвиге, ибо знает, что подвиги время от времени надо оживлять в памяти.
— Спасибо, — гладит его Иоланка. — А почему горячую?
— Твои одноклассники ходят смотреть на тебя в окно. Пускай запотеет. Йожко зарабатывает.
Иоланка страдальчески улыбается — одноклассников ей жалко.
— А какой там девиз? — постукивает она пальцем по отцовскому носу.
— Это ты на других испытывай. — Битман достает из холодильника кусок жареного мяса и шпигует его тазепамом.
Иоланка убирает со стола. Ждала она большего — весомого подарка, скажем, в виде дубленки, но у папки Битмана столько работы, что ему проще дать денег, да и то лишь серединка на половинку.
Через калитку Битман выходит из усадебного сада к Тихой воде и трясет Милохов забор; новая проволока глухо звенит. По траве прибегает голодный убийца Поцем; Ева Милохова так зачиталась приключениями маркизы Анжелики, что забыла и о своем-то ужине. Пока Анжелика воздает султану султаново, Битман успевает накормить ворчащего Поцема. Милох поскупился отправить пса на дорогое обучение, где закрепили бы приобретенные навыки, прежде всего — слушать точные команды и не принимать пищу из чужих рук.
К старому Яро, который в отчаянии ходит взад-вперед по улице, привязывается расхристанный Рудо Ваврек, потому что корчмарь Моравец — время-невремя, выручка-невыручка — закрыл «Надежду» — у маленького Пишти Моравца пошла кровь горлом, отшиб себе где-то живот; Моравец сам отвез его на роскошном «мирафиори» в «Неотложку» — жена как на грех задержалась у ожившей сестры в Белом Хуторе. Яро хочет забыть о Димко, но, конечно, не с Вавреком.
— Вы занятный человек, молодой многообещающий алкоголик, будущий шизоидный паралитик, контранемичный тип, словом, редкостный экземпляр. — Яро отталкивает льнущего к нему Ваврека в замасленном комбинезоне. — Вот ваш велосипед, — поднимает он из-под каменной тумбы Ваврекову неразлучную ржавую старь, всовывает ему руль в руки и подталкивает в сторону дома.
Велосипедный Ваврек говорит Яро:
— И все это я!
— Ты, конечно, — кивает Яро, а в голове смерть Димко. — Буду с радостью о тебе вспоминать.
— И я, — бормочет Ваврек и обреченно крутит скрипучим рулем.
Яро получил удовлетворение. Димко порадовался, хотя и умер. Во всяком случае, у него была легкая смерть, утешает себя Яро.
— Ну пошли, — возникает в полутьме под Такачовой липой Йожко Битман во главе четырех страждущих. — Пошли, сторожить будешь.
Яро механически повинуется.
Рудо Ваврек препирается с велосипедом, который ему не повинуется.
— Ну поехали, дурень! — Ваврек пинает ногой упрямую машину «СК спорт» со сдутыми камерами.
У Вавреков заперто, Маришка за телевизором преданно ждет Битмана, чтобы он повел ее в канцелярию.
Рудо ждет, но, не дождавшись, тащится с велосипедом в сад, в теплицу под игелитом, чтобы поесть свежих овощей. Трубочный дверной проем сплющен, Ваврек с силой дергает дверь и разбивает лоб у виска, прямо под серым беретом, но не ощущает этого — боли не чувствует, а кровь стекает мимо глаза. Он протискивает велосипед в игелитовую духоту — в щеку врезается шерстистый шпагат. Маришка, когда пускает на дворе воду, вешает на шпагат шланг, чтоб не выпрыгивал из бочки.
А Рудо думает, что его кусает голодная муха. Он воюет с ней, пока не разрывает игелит.
Находит мелкую редиску, моет ее в бочке, в теплой заплесневелой воде, и, похрумкав, выводит велосипед из игелитовой парилки. Утирает пот со лба, почесывается — что-то кусает его в зад.
Он садится на ступеньки, опирается на багажник и засыпает.
В столовой собираются на военный фильм. На экране бегут последние субтитры, сообщающие о преследованиях революционеров при царе.
— В этой России уж должна была наступить перемена, — покачивает головой Терезия Гунишова и следом раскрывает причину: — А всё эти бородатые попы! Кабы там было побольше хороших католиков.
Телевидение тем временем передает лирический пейзаж и электронную музыку.
— На передовой линии молодые ребята, а тот сзади из блиндажа по телефону им приказывает — любой ценой удержаться, а немцев тьма-тьмущая, и прут они с танками и со всем прямо на окопы, и так они там все до одного и погибли, только этот молодой артист выжил, а тот майор его и спрашивает, тот самый, что не послал ему подкрепления, что в блиндаже притаился, где, мол, твоя рота, а он говорит — здесь, а тот ему — где, а он — здесь, один я, — льет слезы Милка Болехова на плече терпеливой Вихторичихи. — Что только они вынесли и чего только фашисты натворить могут, такое надо молодым показывать, сорокалетним, тем, кто не пережил этого, пускай такого никогда не допустят.
— И я тоже больше всего люблю военные фильмы, такие мучения — просто ужас, — утешает Вихторичиха Болехову. — Не плачь так, фильм начинается.
— Наверняка война будет, недаром эти важные шишки в Брюсселе собираются, — вступает Тибор Бергер.
Все умолкают, смотрят на лирический пейзаж и на сухое дерево на переднем плане.
— Надеюсь, у них хватит ума, — всхлипывает Милка Болехова, но тут лицо ее проясняется, потому что появившиеся на экране каскадеры в форме падают при фотогеничных взрывах.
Йожка усиливает громкость — взрывы недостаточно сильные.
Яро, скорчившись на ветке, таращит глаза на внезапно осветившееся окно ванной. За ним тянут шеи Битмановы клиенты. Иоланка сперва раздевается. И уже нагишом напускает воду в розовую ванну.
Яро придвигается на ветке ближе, дерево трещит — Яро оглядывает грушу. На верхушке он замечает незнакомого паренька, которого раньше не было среди дружков Йожко. Парень пожирает глазами голую Иоланку.
— Не ворошись, гробануться хочешь? — предупреждает Яро маленький Битман.
Толстая ветка скрипит, и Яро с понтом плюхается на землю.
Паренек в кроне звонко смеется и тем выдает себя.
— Кто это? — вскрикивает маленький Битман, завидев непрошеного гостя.
— Гарнади с Белого Хутора, — узнают соперника влюбленные одноклассники. — Ну теперь получишь!
Все шумно соскакивают с груши и запасаются камнями из битмановской щебенки.
— Искренняя ажитация, — выкрикивает горделивый Патрик из Братиславы.
Гарнади не медлит, спрыгивает с дерева, и одним махом он уже в Цабадаихином саду.
— В окружную! — приказывает стреляный Йожко Битман. — Загоним его к Милоху.
Вся надежда Йожко — на свирепого бульдога. Гарнади не знает о нем и потому поспешно перепрыгивает через следующий забор.
За забором караулит сонный Поцем. Он мертвой хваткой вцепляется в Гарнади, а ворчать начинает уже чуть погодя, чтобы удвоить ужас тихой атаки.
Гарнади, забыв о прокушенной икре, вспрыгивает на ближайшее дерево, а Поцем ложится под деревом и ждет. Гарнади пластает рубаху и перевязывает кровоточащую икру.
Сад Милохов окружен. Йожко, Патрик и Иоланкины одноклассники мечут во тьму камни; прошуршав в кронах, они сшибают листья — и снова тишина. Расшвыряв все камни, ребята выкрикивают парочку ругательств и уславливаются на завтра.
— Завтра дадим репризу, — с сумасшедшинкой смеется невротичный Патрик. — Убьем его, хорошо?
— Не бойсь, — протягивает ему руку Битман-младший. — Поцем его растерзает. Он загнал его на дерево и ждет, когда он слезет. Не бойсь!
Патрик уходит, уверенный, что приобрел друзей до гроба.
Из грушевых сплетений выбирается встревоженный Яро. При падении подвернулась лодыжка, и теперь каждый шаг отзывается болью. Он отламывает сук и, опираясь на него, потихоньку доковыливает до богадельни. И только в коридоре перед дверью в мертвецкую вспоминает о Димко, но, мучимый распухшей лодыжкой, не предается печальным размышлениям. Облегчение наступает лишь под холодной струей в умывальне.
В мальчишечьей комнате ходит-похаживает точильщик Требатицкий. Из больных городских бронхов в горле скапливается мокрота; он надсадно хрипит, через силу кашляет и отхаркивается, потому что знает: как откашляется — полегчает на время. Наконец он сплевывает в плевательницу с пригоршню мокроты и, просветлев, делает вдох очищенными бронхами.
Яро молча ложится, от отвращения у него стынет нутро: он мысленно представляет себе на языке соленую зеленую слизь и сладковатую заскорузлую мокроту. Он с трудом удерживает в желудке ужин и пытается сосредоточиться только на боли в лодыжке.
К Требатицкому подходит Тибор Бергер и ударяет его по плечу.
— Ступай вон подыхать!
Минуту назад они вместе пришли с телевизора, разочарованные замедленной фабулой: за двадцать минут никто не умер, одна болтовня.
— Ты, говновоз! — Требатицкий чувствует себя чище.
— Ты, зараза гнусная! — Бергер чувствует себя здоровее.
Они вцепляются друг в друга и отвешивают вялые удары сонных пенсионеров. Притомившись, начинают ругаться.
— Ты цыган!
— Сам цыган!
Оба они от природы смуглые, и потому «цыган» — хорошее ругательство, лучшего не придумаешь, а раз ругаться уже без толку, они снова схватываются и опрокидывают плевательницу.
— Возьмете в чуланчике тряпку и ведро, вымоете весь пол — и марш в кровать! — с упором говорит Игор Битман в дверях, прислонясь к косяку. Свалился как снег на голову.
— А ну как не будем, — прощупывает Бергер, разочарованный всем сегодняшним днем.
— Тогда не будет карманных, сделаю вам выговор перед коллективом, узнает об этом семья, задержу деньги и почту, не будет добавок… Как вам угодно, пан Бергер. Мы должны создать здесь терпимый во всех отношениях способ общежития, в противном случае заслуженный отдых превратится в ад. Вы подписали распорядок нашего дома, а иначе семье пришлось бы перевести вас в другой дом. Вам угодно взвалить на них лишние хлопоты? Представьте себе, чужие люди, иные привычки, кто знает, какое окружение. Надо признать, и у нас есть недостаточки, конечно, вас должно быть меньше по комнатам, но поймите, это от меня не зависит, я делаю все, что в моих силах.
Бергер взвешивает и понимает тем быстрее, что Требатицкий без единого слова уже плетется с тряпкой и для него.
— Мы должны идти друг другу навстречу, — улыбается Битман, ибо видит на Димковой кровати крепко спящего инженера Благу с чемоданчиком под головой.
— Покойной ночи, — желает он и поворачивается. В коридоре его ждет Маришка.
— Поговорить хочешь? — бросает она взгляд на канцелярию.
— Домой тебя провожу, Маришка, — решает Битман, так как по всем его расчетам Поцем уже уснул.
Они выходят на дорогу.
— Игор, сделай мне то самое, — просит Маришка.
— Не могу каждый день, — отмахивается Битман, глядя на освещенное окно Евки Милоховой.
— А завтра сможешь? — не теряет надежды Маришка.
— Увидим, зависит от того, какой будет день. — Битман поворачивается и исчезает во тьме.
Маришка входит во двор, будит на ступеньках Рудо Ваврека, и они заходят в дом. Рудо пил мало, как следует выспался и потому опрокидывает Маришку на постель и делает ей ребенка.
Маришка, обнимая спящего Рудо, раздумывает о своей жизни. Битман, крадучись, обходит сады, так как с проселочной дороги его вспугнули парни с камнями. Он трясет изгородь, но Поцема не видать.
Битман трясет сильнее. В саду тишина, сквозь деревья просвечивает веранда Евки Милоховой.
На дереве затаился просмотревший все глаза Петер Гарнади, семнадцатилетний ученик-столяр из Белого Хутора. Под деревом он видит спящего бульдога, икра горит огнем от укуса. Гарнади неслышно спускается на сильных руках и пятками нацеливается на шею собаки. Считает про себя до трех и прыгает. Хрясь! Поцем страдальчески взвизгивает, но больше не подает признаков жизни, начисто одурманенный тазепамом. Гарнади крепко хватает его за задние ноги и, размахнувшись, расшибает о дерево.
Недремлющий Игор спрыгивает с изгороди опять на дорогу и плетется домой, заслышав в Милоховом саду незнакомые звуки — гибель Поцема. У Битмана один-единственный принцип — идти всегда наверняка, не рисковать. А с Евкой Милоховой он шел на риск: хотел проверить ее реакцию, притащив отравленного Поцема. Мол, нашел бульдога в своем гараже, где тот вылакал молоко для больной кошки, которую Битман решил усыпить, чтоб больше не мучилась. А на обратной дороге от Евки Битман собирался прорыть дыру под забором, через которую Поцем якобы вылез. Но Битман пока оставляет свой светлый план про запас и тащится домой, не желая рисковать встречей с очередным, еще не изведанным риском.
В кухне у вдовы Цабадаёвой сидит за столом ее сестра Катерина, которая нежданно приехала последним автобусом в гости. Насыщаясь поздним ужином, через дверь в горницу смотрит военный фильм. Цабадаиха обслуживает ее, затем стелет ей постель в горнице.
Когда фильм кончается, вступает Катерина:
— Сон про тебя вышел, видела тебя в белой шляпе, а по соннику это значит — скоро помрешь. Вот я и приехала проститься.
Цабадаёва присаживается на краешек кровати и с ужасом смотрит на сестру, которую многие годы не видела.
— Мужа ты извела, мог бы еще поднесь жить, да ты замордовала его! А хороший мужик был, выдюжил бы до последнего, кабы ты бесперечь не гнала его спину ломать, надсадился, бедняжка. Конфет тебе привезла, на! — Катерина вынимает вишни в шоколаде.
Ошарашенная Цабадаёва берет вишни, но они высыпаются на кровать, потому что у нее трясутся руки.
— Я немного съела в поезде. — Катерина собирает конфеты в разорванный целлофан.
— Да ты что, Катеринка, сестрица милая, Якуб почки застудил на последних учениях. Погнали их в поход по пояс в снегу, весь взвод кровью мочился. Воротился, получил воспаление легких, от этого его и хватил удар, собственной кровью залился, — заикается Цабадаёва, отворяет мощный коричневый шкаф и ищет жестяную коробку с бумагами.
— Писал мне перед смертью, как ты его поедом ешь, — роется Катерина в сумочке.
Сестры стоят друг против друга, каждая со старой бумагой в руках.
— Похужело мне, но еще работаю, в саду дел невпроворот, и Анча все к сроку требует, — козыряет Катерина.
— Цабадай Якуб, — вычитывает Цабадаёва из свидетельства о смерти и захлебывается слезами.
— Покайся в грехах своих, воротись в лоно церкви святой, — кует Катерина железо, пока горячо.
— Не затем ты пришла! — всхлипывает скорбная Цабадаёва. — Не тебя взял, а меня! А ты пошла за старого мужика. Выходит, мой грех, да?
— Меня любил, а ты его охмурила! — пускается в слезы Катерина.
— Ну-ка давай под перину, утром автобусом в пять сорок уедешь, — вскипает Цабадаёва. — Так-то ты приехала проститься? Хоронить меня приедешь, если насмелишься!
— А у тебя опять полюбовник, а у меня никого-о-о, — затягивает Катерина и валится на перину.
— Сама о себе хлопочи! — шваркает носом Цабадаёва, собирает рассыпанные вишни, уходит в коровник, бросается на соломенную сечку и — в плач.
В стойле просыпается поросенок, вскакивает передними ногами в корыто — просит есть.
С минуту завывают они в один голос, потом Цабадаёва подымается и успокаивает его.
— Не кричи, всех перебудишь! Дам тебе хлеба.
Вдова мочит в ведре сухую горбушку и, почесав поросенка за ухом, сует ему в рыло хлеб; визгун затихает. Сосет мокрую корку, хрустит твердым мякишем, валится на бок и засыпает.
Цабадаёва минуту-другую прислушивается к нему, успокаивается и не торопясь возвращается в горницу. Катерина лежит одетая, только черная юбка перекинута через стул; лежит, рот раззявила и храпит так, что, кажется, вот-вот задохнется.
Цабадаёва приглядывается к седой сестре. Из увядшего рта торчат никелированные коронки на желтых корешках, под носом пробиваются пушистые усики, вмятые ногти подстрижены прямо, на руках вперемежку пестрят розовые и коричневые пятна.
Цабадаёва вздыхает, тушит свет и ложится. Засыпает тотчас и вскорости присоединяется к Катерине. Сестры храпят в лад.
В Иоланкиной комнате Петер Гарнади тихонько целует Иоланку Битманову. Петер нетерпелив, но Иоланка обеими руками держит молнию на техасах — натянула их сразу же, как только Петер постучал в окно. Иоланка не отрывает глаз от зеленых стрелок настольного будильника: маленькая стрелка упирается в двенадцать, а большая светится на пятьдесят девятой минуте, последней минуте Иоланкиного детства и девичества.
— Еще минуту, Петер, — дрожит всем телом Иоланка, — а потом можем все, — шепчет она, сдерживая себя.
— Иоланка, — дергает нетерпеливый Петер ее ночную рубашку.
— Не целуй больше, — шепчет Иоланка. — Возьму в рот подушку, чтоб не закричать, потому что первый раз больно. Папка бы убил тебя.
Гарнади шепотом бурчит.
— Полночь, — выдыхает Иоланка, спускает молнию и берет в рот уголок подушки. Тело пронизывает живым электричеством, которым ее заряжают прекрасные, нежные руки Петера. Иоланка куда-то летит, голова кружится, и вся она сладкая, возбужденная, и на свете нет ничего, кроме ее волшебного тела, упоенного ласковыми прикосновениями, посреди которых пляшет огненное сердце; резкий толчок оглушает Иоланку, не дает ей вздохнуть, но вдруг по ней пробегает дрожь, и ей хорошо, и боль была такая сладостная, розовая.
За стеной просыпается Йожко Битман. Что-то настораживает его. Вроде бы у Иоланки включен телевизор, потому что она тихо смеется. Йожко на цыпочках подкрадывается к ее двери, прислушивается и узнает самоуверенный голос Гарнади. Потихонечку будит отца и пытается растолковать свой план действия, но заспанный Игор Битман надеется, что время еще не упущено: самое-самое еще не свершилось. С ходу он вламывается к Иоланке, но по пути задевает за портьеру, и потому Гарнади удается дать деру через окно. Вместо него Битман находит лишь прогрызенные техасы и попорченную Иоланку. Битман избивает ее и принимает тазепам, не вместившийся в мясо.
Маленький Битман, ворочаясь в постели, размышляет об отцовых промашках. В Иоланкиной комнате давно надо бы сделать решетки, раз она такая. За духовой пистолет с сифонными баллончиками отец его здорово вздул.
— Оружие сбивает тебя с толку, тебе кажется, что ты сильней, чем на самом деле. Твое оружие — хитрость! — лупцевал его отец.
— Мое оружие — хитрость, — повторял Йожко, чтоб отпустили его душу на покаяние.
— Ступай смотри фильм, — подтолкнул Битман сына к цветному телевизору за одиннадцать тысяч, где как раз шел фильм о партизанах. — Чтоб тебе все всегда было до лампочки.
И они сидели вместе и смотрели, как вешают партизан.
Йожко оружие не продал, спрятал на чердаке, а отцу показал другие деньги. Прости его отец и позволь сбегать за пистолетом, они смогли бы поймать Гарнади и избить. Если стрелять с близкого расстояния, пулька наставит большой фиолетовый синяк. Йожко испробовал это на Пишти Моравце. А пистолет шестизарядный.
Хитрый Йожко Битман ворочается в постели, жара не дает ему уснуть. В конце концов он встает, напивается воды и идет на чердак. Из старого холодильника достает тайком подстреленную три дня назад ласточку, вынимает алюминиевые полочки и при свете из холодильника вскрывает ласточку. Вырезает из нее пульку и радуется, что она целехонька — попала в мякоть. Пули позарез нужны Йожко, он ведь по дорогой цене покупает их у Феро Такача. Извлеченной пулькой он тут же заряжает пистолет снова. Пистолет аккурат ему по руке, жаль, что отец так поторопился.
Ночь душная. Мальчишечья комната засыпает.
— Три дома своими руками построил, знаю, как надо работать, — хорохорится Томаш Вайсабел, лесоруб с гор.
— Всю рубаху омочил мне слезами, но оставил меня здесь. Не гожусь я ему для новой квартиры, а через наш дом автостраду проложили, — не забывает о сыне животновод Тибор Бергер.
— Для чего дочерей я растил? — вопрошает по обыкновению Ян Требатицкий, точильщик с машиностроительного завода.
— День во грехах, ночь во слезах. — Последним входит в мальчишечью комнату Йожка, чтобы завершить греховный день.
— Убить тебя мало, — сипит Яро голосом Лоло — все даже вздрагивают.
— Весь день тебя не было, — говорит во тьму Йожка и ударяет по кровати Лоло, но кровать пуста.
— Лоло ушел, не вернулся с Иоганиных похорон, — говорит Вайсабел. — Эх, ищи его теперь свищи, — машет он во тьму рукой.
— А новенький что? Чего рассказывал?
— Инженер Блага, представился, лег и дрыхнет. Молоденький еще, шестьдесят второй пошел.
Ночь душная. Яро выходит в уборную, хромать не хромает, но лодыжку сводит. Он присаживается у собачьей конуры, смотрит на старого Гарино. Гарино вылезает из конуры, садится напротив Яро и подает ему лапу.
— Ну здравствуй, — трясет Яро собачью лапу. — Что скажешь, тявка с сивой лапкой?
Гарино начинает скулить.
Яро нащупывает ошейник, расстегивает ржавый карабин, и толстая цепь падает на землю. Гарино носится по двору, валяется на траве, чешет свою паршивую спину о Благов «жигуленок», смущается и выскакивает в приоткрытую калитку.
На обочине дороги он останавливается, глядит направо-налево, а потом уверенно переходит на другую сторону. В тени под такачовской липой он скрывается из глаз Яро. Держит путь к своей старой любви — к колли Моравцов.
При виде неоновой лампы Яро вспоминает Цабадаихины сетования по поводу невыспавшихся деревьев. Он собирает по двору камни и старается разбить лампу. Лампа высоко — попав в нее наконец, Яро разбивает только плексигласовый колпак. Он прячет черепок в карман и задумывается о рогатке, которую утром попробует заказать у Йожко Битмана, чтобы пугать скворцов, обирающих Цабадаихины черешни.
Жаркая ночь вытягивает Канталича из дому и гонит к калитке. У канталичовского дома две калитки, и поделен он надвое. В одной половине живет Канталичиха с дочкой, в другой — трижды разведенный отец. Женился он на Канталичовой из-за поля, но потом — пока молод был — спал в скирде, лишь бы не под ее периной. Об имуществе уже и помину не было, а жена — все при нем. Когда их поле кооперировали, Канталичи развелись, ему досталось полдома. Он отгородился, купил кафельную печь, дверь в комнату заколотил, но привычка — вторая природа: он и дальше отдавал ей полжалованья, а она ему готовила. Куда им друг без друга деваться? Однажды подгулявший Канталич ошибся калиткой, и родилась у них дочка Ева. Поженились они во второй раз — ведь негоже ребенку расти без отца. Однако Канталич по-прежнему гнушался женой; знай утаскивался в свою комнатенку, дверь затворял — прятался от кикиморы. А подросла дочь — развелись по второму разу. Канталич заколотил дверь, и дело с концом. Но как Канталичова стала заведовать богадельней и полными пригоршнями деньги домой таскать, они помирились и опять поженились, хотя все и смеялись над ними. Да черт ли в них, в пересудах: у Канталича в глазах стояли кроны, у заведующей — мужичок.
И, может, жили бы они так поживали, не настучи на Канталичову Игор Битман — для Канталича это означало моментальный развод, на сей раз из соображений принципиально нравственных. Он снова заколотил дверь, отомкнул свои входы-выходы и купил свой уголь.
А Канталичова, заделавшись заведующей, возгордилась и больше ему не готовила.
— Растоптал ты мою женскую гордость! — выкрикивала она, войдя в раж, на суде, а потом уж все только жаловалась журналу «Словачка», прямо в рубрику «Костер»: «Ваши печали и радости».
При лунном свете Канталич окидывает взглядом обшарпанный дом и подсчитывает свое жалованье, пенсию по инвалидности и пенсию по старости своей первой, второй и третьей жены. Выходит не густо, чтоб идти к ней в сожители, а в четвертый раз их не поженят.
Только если Ева выйдет за богатого, решает постаревший Канталич и, растрогавшись, входит в свою калитку. Вот уже год, как красота не волнует его, теперь куда больше он ценит горячий обед.
В девичьей хнычет во сне впавшая в детство Месарошова.
— Каталин-Каталин, мое имя Каталин, Каталин-Каталин, мое имя Каталин…
— Не вой, нечистая сила, — окрикивает ее строгая Терезия Гунишова: она готовится к воскресенью, к дню посещений. Свое она уже отоспала, и вот пялится во тьму и осуждает злобный мир, который завтра изменится: приедут дети, и она их Христом богом попросит, чтобы взяли ее к себе, так как здесь по ночам воют безумные лунатички и даже сами о том не ведают.
Гунишова старается не глядеть против окна, потому что Каталин иной раз садится и разговаривает сидючи, что, по мнению Гунишовой, ни к чему хорошему не приведет. Неспроста спят лежа.
Безумную Каталин искушает дьявол, перед сном она ведь не только не перекрестится, а и помолиться не подумает! Непомолившемуся во сне лихо приходится — не раз и не два святой отец говаривал. Терезия Гунишова полна решимости сразу же утром выучить Каталин нескольким нужным молитвам. Сразу же, спозаранку, чтобы поспеть выучить ее до своего отъезда. Гунишова еще минуту-другую осуждает злобный мир, в котором подлости нет конца, а затем улыбается, потому как злобный мир утром изменится.
За окном редеет тьма. Петухи заливаются песнями, и на их пение пробуждается ото сна вдова Цабадаёва. Она собирает в курятнике яйца, пересчитывает кур и из теплых еще яичек жарит сестре яичницу. На другой плите кипятит чай, все ставит на стол и будит Катерину. Сестры не разговаривают. Пока Катерина завтракает, Цабадаёва нарывает под игелитом пузатеньких редисок, тщательно ополаскивает их и связывает тугой пучок.
— Вот тебе для детей, — кладет она редиску перед Катериной.
Катерина затыкает рот чашкой, чтобы в ответ только захмыкать. А допив, прячет пучок в тряпичную сумку. Цабадаёва приносит из горницы вишни в шоколаде.
— Нечего дать тебе в дорогу, возьми, ты их любишь.
— Тогда не надо редиски, — вытряхивает Катерина пучок на стол.
— Редиска для Палько, для внука твоего, — хмурится Цабадаёва.
— А-а, для Палько! — соображает Катерина. — Тогда отвезу, обрадуется.
— Другого ничего нет, черешня как раз кончилась, — говорит Цабадаёва.
Катерина одергивает на себе черный свитер, берет в руки сумку и стоит.
— Так ничего о семье и не рассказала, — заступает дорогу Цабадаёва. — Здоровы ли?
— Все, никто не лежит. Ну, сестра, я пошла, — трогает с места Катерина.
— А Палько? — хватается Цабадаёва за самого для нее дорогого. — Как учится?
— Хорошо, вот-вот аттестат получит, — говорит Катерина. — Пусти меня! Опоздаю.
— Не след бы тебе уезжать… — делает попытку Цабадаёва.
— Сама же на пять сорок велела! — протискивается Катерина к двери. Когда они оказываются друг возле друга, Цабадаёва внезапно обнимает ее и крепко целует в обвислую щеку.
— Прощай, сестра моя! — плачет она. — Прощай, Катерина, не увидимся боле, жили мы, как умели, и вот даже не повспоминали-и-и-и!
— Исповедуйся в грехах, — победно обрывает ее Катерина и выходит из дому, больше они никогда не увидятся. — Прощай! — кричит Катерина уже со двора, идет на автобусную остановку и садится. Часом позже умирает в поезде как неизвестная пассажирка.
Цабадаёва, вдовствующая после смерти Цабадая, плачет, лежа на мужниной постели. Оплакивает мужа, сестру, себя, несправедливость… Все, о чем вспоминает, ей становится жалко.
Рудо Ваврек справляет нужду у забора. Встал по будильнику, забыл с вечера, что будет воскресенье. Застегивая комбинезон, замечает, что возле, у огуречной гряды, копошится крот. Ваврек хватает косу с забора и на цыпочках семенит к сырой кротовой кочке. Он встает, широко раздвинув ноги, нацеливается косовищем в макушку кочки — и как только крот шелохнулся — со всей силой размахивается, чтобы жахнуть по нему. Коса врезается Рудо в шею, и он от боли падает. А упав, кричит. Свежая глина пропитывается кровью.
На крик выбегает заспанная Маришка, зажимает ему шею пижамной курточкой и вопит о помощи, так как не выносит крови.
Евке Милоховой при виде окровавленного Рудо сразу приходит на ум, что это работа свирепого Поцема, и она, не теряя присутствия духа, вызывает «скорую» из Лучшей Жизни.
— Захватите что-нибудь против бешенства тоже! — кричит она в трубку.
Бодрствующая Терезия Гунишова, увидев, что происходит, поднимает на ноги инженера Благу; все еще объятый сновидениями, он не может взять в толк, почему его «жигули» не заводятся. Лишь когда прибывает «скорая», вспоминает, что отключил контакты, и радуется, что сберег обивку на креслах.
Когда Рудо отвозят, Маришка осознает, что любит его. Она стоит и машет вслед «скорой», пока возмущенная Гунишова не загоняет ее в дом, чтобы пенсионеры, высыпавшие на дорогу, не таращились на Маришкины буйные груди.
Одевшись, Маришка в саду с полчаса поливает из шланга кровавое место действия. Потом берет тупую косу и идет накосить травы зайцам. На работу в богадельную кухню не торопится — у нее на то веская причина.
За отъезжающей «скорой» следит сторожкий Гарино. Когда дорога уже безопасна, он проходит во двор богадельни и ложится у конуры. От битмановских дверей прибегает битмановский щенок. Он так и не дождался утреннего угощения — у Битманов ссорятся, до щенка ли? Щенок, тут же кинувшись к Гарино, отрабатывает на нем свадебные движения; Гарино пахнет сукой.
— Ну-ка обработай его! — смеется во все горло Томаш Вайсабел. Раздосадованный Гарино отступает перед натиском молодого любовника к самым битмановским дверям. Йожко Битман чистит зубы во дворе: несчастный отец не верит Иоланке, что Гарнади осторожничал, и, поумнев только теперь, держит ее в ванной; для чего — Йожо точно не знает. Но сестра скажет ему, уж она-то не даст себя в обиду.
Гарино, решив, что Йожко ест пасту, вертит хвостом. Йожко сплевывает ядовито-зеленую фторовую пену прямо собаке на нос, и к Гарино возвращается утраченная молодость. Ментол щиплет его, как уже давно ничего не щипало. Гарино облизывается и отплевывается в свое удовольствие. Катается на спине, загребая передними лапами, прыгает, носится. Йожко Битман подыхает со смеху. Когда Гарино успокаивается, Йожко дочищает зубы. Гарино сидит поодаль и жалеет маленького Битмана — какой же пакостью приходится ему питаться!
Игор Битман выходит из дому и, кипя злобой, идет в богадельню. За ним двигает важный Гарино, заинтересовавшись ворсистыми брюками управляющего.
— Что случилось? — спрашивает Битман группку возбужденных стариков у входа.
Старичье язвительно обсуждает Вавреков способ охоты на крота.
Пока они растолковывают это Битману, Гарино трется о шерстяные брюки, стараясь стрясти с себя тех блох, что поглупее. Битман за разговором сажает Гарино на тяжелую цепь, а потом идет звать Маришку на работу.
Старый Яро, перемогая боль и не прихрамывая, идет к Цабадаёвой — попросить уксусу для лодыжки.
— Хочу одна побыть, — говорит Цабадаёва в знак приветствия.
— Только два слова, третье между ними, а четвертое рядышком, — испытывает Яро нищенский трюк Лоло.
— Приходи позже, Яро! Тяжко мне.
— За помощью пришел, — говорит Яро начистоту.
— Тогда входи! — Вдова впускает его в дом, обихаживает лодыжку и рассказывает о горьком визите.
— Бабские толки, — развенчивает Яро Катеринин сонник.
— Но и мне этой ночью сон привиделся! — признается Цабадаиха. — Мамка моя мне снилась. И прежде снилась, но никогда ничего мне не говорила. Ни слова ни разу не сказала! А тут, нынче ночью… В волосах у нее полно отрубей, а я ей и говорю — вымойте волосы, а она — волосы, мол, нужно маслить, маслом смазывать, а потом помню только слово «поди».
— Пустое все! — машет рукой Яро.
— Как — пустое? Она звала меня! — объясняет Цабадаиха.
— Катерина тебя расстроила, но все это ерунда против того, что случилось со мной. Садовник Димко умер. Свалило его мое письмо. Даже конверта не открыл… Забыл я, что у него слабое сердце. Убил я его, пани Цабадаёва.
— Старый Димко? — заливается слезами вдова. — Дай бог, чтобы земля наша на нем легким пухом лежала, сколько ж он ее перемотыжил, бедняга. Кому ж теперь мне рассаду продать? Так это по нему звонили — бесперечь звонят, каждый день кого-нибудь бог прибирает, куда столько гробов поместится? Народ с лучших гибнет, полову сам черт не возьмет. Лучше вас всех он был, на вас работал. А вы его ни в грош не ставили, пусть, мол, старый дурак надрывается! Ту лошадь бьют, которая тянет, чтоб еще больше тянула.
— Убил я его, — твердит свое Яро.
— Тот, что сверху, завсегда низшего долу гнет. Ты ставил себя выше его — порадую, мол, беднягу. Что я тебе говорила?
— Ты права была, чужой не утешит.
— Близится конец света, потому как мужчин от баб не отличишь, кому не лень, в чужие семьи суются, будто они ихние.
— Скажи мне, считаешь ли ты меня убийцей? — решается спросить Яро.
— У тебя был добрый умысел, Яро, хотя только его редко хватает. А убийца тот, у кого злой умысел, — грустно улыбается понятливая вдова.
— У него была легкая смерть, ей-богу, радовался письму. — У Яро легчает на душе, и он смелеет: — Пани Цабадаёва, иди за меня замуж!
Цабадаёва вздрагивает.
— Что ты сказал?
— Ты же хорошо слышала.
— И ты повторишь это?
— Если надо будет…
— Думала я про это, Яро. Но тогда не дождалась, и слава богу. Не знала бы, что и ответить.
— А теперь знаешь?
— Не пойду за тебя. Воротимся назад с нашей коротенькой дорожки!
Яро садится, молчит.
— Почему?
— Ради других. Не ты первый, кто приходил сюда покалякать. Перед тобой сватал меня Вайсабел. Тогда еще десять крон стибрил, — улыбается вдова воспоминанию.
Яро молчит, шмыгает носом.
— Не плачь, будем как прежде. Жил бы ты здесь, не посмел бы Тибор Бергер из-за забора меня подкалывать, ни Янко Требатицкий подкатываться: «Вы такая рассудительная женщина…» — смеется вдова и тут же серьезнеет. — Только насчет тебя я все сомневалась.
Яро молчит, трет подбородком запястье.
Цабадаёва гладит его по редким волосам.
— Тебя больше всех рада видеть, поверь мне. И хоть нынче говорю — нет, кто знает, может, оно и изменится. Но и так ладно, как есть.
— С другой стороны, — Яро отваживается на самоиронию, — я и впрямь не такой уж ухо-парень. Для свата я староват, для смотрака-жениха и подавно. Наконец, брак в пожилом возрасте наталкивается на препоны мелких привычек, на осмеяние со стороны окружающих и протест обоих семейств, которые дружно ощущают опасность, нависшую над имуществом. Итак, отрекаюсь от своей теперешней юношеской мечты, пойду в мир, чтобы набраться опыта, и возвращусь таким зрелым женихом, что сердце твое подпрыгнет от радости. К тому же надеюсь, что эксцессы созревания благополучно переживу.
— Пустобрех экий! — улыбается беззубая Цабадаёва, хватается за рот и тут же надевает «третьи» зубы. Улыбка в них краше.
— Ну, Яро, где ж ты ногу повредил?
— Ох, спорт! — наворачивает Яро. — Комплекс движений, которые, черт знает почему, считаются прекрасными, полезными и даже мужественными, тогда как им присуще единственное неоспоримое свойство — изнурительность; различные народы избрали для себя различные устраивающие их виды спорта, но красота каждого комплекса движений должна была бы стать национальной гордостью; вот почему вчера вечером мы с Лоло основывали словацкий национальный спорт — отведение рук за голову. Я отважился еще на большее и скрестил ноги в воздухе, чтобы приблизиться к лесным разбойникам[64], что прыгают через огонь, и хлопнулся.
— Ты что завираешь? Чувствую, что врешь! Фальшивый голос у тебя.
— И по телевизору это угадываешь?
— Нет, не угадываю, потому что тех не знаю. И врать можно только в простых вещах — да или нет. Лоло-то ведь ушел! А Димко уже мертвый лежал, вишь, как заврался! А почему не попросил уксусу в процедурной?
— Чтоб Игор Битман меня не поймал. А дело было так — мальчишки ходят смотреть, как Иоланка вечером купается. И однажды, то бишь вчера, один старый чурбан присоединился к ним. Подсадили они его за одну крону на грушу, и узрел он, как девица в костюме Евы напускает в ванну воду. Он устремился к этому чуду, и ветка надломилась под ним.
— Так ты, значит, хлопнулся с груши! — оживившись, прыскает вдова.
— Я не жалею, это была не самая высокая цена за возможность созерцать формы женского тела, что, в конце концов, суть лишь плоскости, производные от вращающихся конических сечений. Но то, что я узрел в молочно запотевающем окне, подтолкнуло бы вперед любого, кто познал женщину. Среди цветистого кафеля явилось чудо — идеально вылепленное тело, надлежащий шарм движений и перспектива за два года раздобреть на столько губительных килограммов, сколько требуется для уничтожения хрупкой гармонии, именуемой красотой, — так уж повелось в этом крае, где мучная пища и неумеренное питие преобладают над трезвым рационом; благодаря такому вниманию к своей утробе здесь рождается уйма дебильных детей. Но этот паренек, что сидел на макушке груши, не был дебилом. Это был красивый и страстный паренек, в котором воля и желания крепли в едином прямолинейном движении. Словом, по моему мнению, прекрасная Иоланка в эту ночь лишилась венца, о чем рано утром свидетельствовал неистовый вид управляющего Битмана.
— Маленькая Иоланка? — всплескивает Цабадаёва руками. — Нынче на свете все шиворот-навыворот.
— Ты в шестнадцать родила? — спрашивает Яро.
— Ну родила, а что? — не сразу смекает удивленная вдова.
— Так вы в этом деле — ровни.
Цабадаиха с минуту молча то ли подсчитывает, то ли вспоминает.
— Время-то как летит. Ох бедная моя детонька, и у тебя уж свои заботы. Мужики — негодники, им бы только…
— Припоминаешь ли ты когда-нибудь такую погоду? — сворачивает разговор Яро. — Всю ночь мне дышать не давала, проснулся я весь в поту, словно погода меня измором брала…
— Железную руду переместили, вот погода и испортилась. Нарушился магнетизм, — объясняет ему Цабадаёва.
— Откуда ты это взяла?
— В «Экспрессе» писали, руда, что была в одном месте, теперь в другом, поэтому и атмосфера меняется, — водит вдова пальцем по столу. — Либо ракеты, что повредили озоновый слой, как бог свят, все оттого. С тех пор как стали эти ракеты запускать, ни тебе лето, ни зима, все паршивеет. Однако поделом Битману, пусть поярится, это жена Елена с ним так расквиталась. У него все времени на нее не хватало, вот и наставила она ему рога, раз-другой, а потом уж пошло-поехало. Женщина должна только одного своего знать. Да, вроде душно, гроза собирается.
Яро уходит в богадельню довольным. Позиций своих не утратил, но и обрел новую, пусть рискованную, надежду.
— Надежда всегда безумна! — провозглашает он в столовой, где поглощает запоздалый завтрак. Он потешается над тремя соперниками, потому что переживет их, должен пережить.
— Как же я напугалась, — обливается Милка Болехова теплым чаем.
Начинается день посещений.
Непосещаемых Йожка ведет на мессу.
К Вихторичихе приезжает муж. Сюда поместил ее он, а его самого, без нее беспомощного, дети запихнули в дом престарелых на другом конце республики. Теперь он приезжает проведать ее, раз от разу все более старую и забывчивую. Когда часом позже она вспоминает его, они садятся на лавочку, и оба плачут.
И у Каталин муж жив. Спровадив сюда пьянчужку, он раз в месяц приносит ей бутылку отличного самогона. Прежде чем даст ей выпить, загоняет ее в богадельную мастерскую, от которой Игор Битман за двадцать крон вручает ему ключ, чтобы у супругов была личная жизнь. Месарош моложе своей жены, но всяк к своему привык. Перед мастерской маленький Битман ждет кроны за отцовскую вишневку. Йожко повсюду видит теплые улыбки дедушек и бабушек, растроганных визжащей детворой.
Яро искоса поглядывает на нервозную Гунишову, что понапрасну стоит у дороги. Ее семья сегодня в первый раз не приехала, именно сегодня, когда строгая Гунишова в первый раз почувствовала себя надломленной. Яро сравнивает ее воскресную надежду со своими большими видами на будущее и повсюду замечает горькие гримасы стариков и старушек, раздерганных визжащей детворой.
— Ступай домой играть, не балуй здесь! — отгоняет Гунишова детей с дороги и, вытягивая шею, выглядывает белое, синее или красное авто.
Гости докладывают о здоровье, семье, работе…
— Что делать, торопимся, работы невпроворот, а времени всего ничего, этот тоже привет шлет, да не вышло у него, так что держись, знаешь небось, как оно бывает, это тебе не мед пить, всяко случается, вот оно и случилось, все равно никак поладить не можете, чего говорить, все без толку, он другим не станет, ты же знаешь его, ни тпру ни ну, почем я знаю, оно и можно, кабы поменяли квартиру, но встало бы это эдак тысяч в тридцать, даже срока не дали, пока придет домой, дескать, по дороге загнется, надо бы с возрастом считаться, что ж, это ее заслуга, ну, какая бы молочная была без нее, вот видишь, а говоришь, обиделся, никому не верит, в старый перебрался, разве что горница не протекает, только о саде и говорит, слова не вытянешь, что с того, что правду знаешь, коли люди о том иначе судят, на нет и суда нет, а кое-что перепадет, для начала, хоть одну сережку пошли ей, да позовет она тебя, небойсь, другой бабки-то нету, отлично знаешь, что тогда он не прав был, вот и сиди здесь, думаешь, что-то изменится, ну, дети, пошли, и впрямь надо, знаешь ведь, когда свадьба, ни к чему бы, так нет же, сама захотела, что делать, торопимся, работы невпроворот, а времени всего ничего, мало платят…
Йожко Битман сжимает в кармане новенькую двадцатку от довольного Месароша. Перед ним ублаготворенные пенсионеры на заслуженном отдыхе, им все вокруг по душе.
Игор Битман решает напролом ударить прямо по столяру Гарнади. С профессиональной улыбочкой он протискивается вместе с велосипедом сквозь весь этот сброд перед домом. В портфеле у него техасы с сердечком на заду, с надписью «Superstar Гарнади» спереди и с разорванной на икре штаниной. Позади он оставляет стариков с их гостями. Да, зажит век, как-нибудь доживать надо, хоть и ждать нечего.
Нежеланные дети не желают родителей, размышляет Яро. Желанные желают, но на них давят социально-экономические факторы — недостаток места и средств, зачастую нажим партнера… Оттого и желанные смиряются, черствеют… И вот мы дома, то бишь в доме для престарелых, утешается Яро своим заключением.
Игор Битман по пути обнаруживает две утешительные вещи. Первая: Евка Милохова тащит из сада убитого Поцема. Когда вокруг уже нет любопытных ушей, Игор кричит из-за забора:
— Евка, приду помочь! Еще кой-куда съездить надо!
— Спасибо, — мило улыбается измученная Евка, так как встреча с жизнью в образе псиной падали застигла ее неподготовленной.
Вторая: могильщик Правда. На дворе возле груды вещей он ругает жену.
— Ты еще здесь, Милан? — кричит Битман, не обращая внимания на любопытные уши вокруг.
— Летим из Братиславы в десять вечера, — говорит Правда.
— Пятьсот крон, — обещает Битман.
— Не работаю… кто умер? Я в отпуску!
— Старый Димко, тот, в красной жилетке.
— Исключено.
Для Битмана исключается «исключено». Могильщик ругает жену, трахает чемоданами, надевает спецовку и идет рыть могилу.
Битман-младший незаметно шмыгает в мертвецкую. Блестящие пуговицы на Димковой безрукавке не дают ему покоя. Крышка пока не прибита — на случай, если врач приедет-таки. Йожко отхватывает все пуговицы, кроме одной. Среднюю пуговицу оставляет, чтоб полы безрукавки держались, кто знает, может, на похоронах гроб и откроют.
Довольный Йожко возвращает ключ в канцелярию, от которой у него сподручная отмычка. В пригоршне у него звякают серебряные пуговицы с чеканным истертым гербом и остатками позолоты. Возле Яро, греющего ногу на лавочке, одна пуговица у него выскакивает.
— На, Йожко, держи! — поднимает Яро Димкову пуговицу. — Поди посиди со мной.
Йожко пуговицу берет, но не садится — как бы Яро не поймал его.
— Я задницу отшиб, — заливает Йожко. — Сплю и то на животе.
— Мне двурожка нужна, — роняет Яро.
— А, рогатка! — догадывается Йожко. — А где возьмешь шпеньки?
— Для камней! — заказывает Яро.
— Угу, для камней! С мягкой кожей, — прикидывает маленький Йожко. — Зачем тебе?
— Пугать скворцов с черешни, — кивает Яро на Цабадаихины деревья.
— Но если случаем там буду я, не пугай, — договаривается Йожко.
— Хорошо, — соглашается Яро. — Если там будешь ты, скворцов там не будет.
Во двор входит Каталин, крепко сжимает бутылку разбавленной «франковки»[65].
— Ну что, тетушка, весело тебе? — подкалывает ее Яро.
— Провожала его, но не дал мне даже подождать, пока выпью, враз выражаться пошел. А неплохой он, ему бы кто и покраше была пара. Куда я, такая уродина!
Каталин с горя отхлебывает.
— Кто кого любит, тот того и бьет, ну и что? — Она входит в коридор и ищет на доске письмо — вино вконец помутило ей разум.
Яро вспоминает, где видел такую серебряную пуговицу. Недостает к ней чего-то красного… такого, как Димкова безрукавка. Так это ж его пуговица!
— Йожко, поди сюда!
— В другой раз, Яро! — Йожко дает стрекача. Ему уже все ясно.
Яро озирается на стороны, он не видит ни довольных старичков, ни равнодушных пенсионеров — вокруг лишь жалкие человечьи обломки, ожидающие смерти среди чужих. А следом он размышляет: что же принуждает нас вступать в сделку с теми, кто обирает трупы?
Игор Битман довольным возвращается от Гарнади. Столяр показал ему четырехтысячный дом Петера, построенный около частного предприятия Гарнади, где нелегально работают по найму три столяра-пенсионера. Фактуры на мебель он выписывает через белохуторскую столярную, которой тем самым удается значительно перевыполнить план. Битман, видя все это, от радости сам не свой. Отцовская скорбь о дочернем падении развеивается начисто. По осени, когда гусей и «бурчака»[66] будет с лихвой, Иоланка Битманова и Петер Гарнади сыграют свадьбу, чтобы заботливые родители могли ломать головы над более доходными предприятиями, чем Иоланкина невинность или Петеровы проказы. Первым из них будет расширение или же обновление дома для престарелых и оптовая закупка новых кроватей в белохуторской столярной мастерской на взаимовыгодных началах.
Скоросваты выпили, поговорили об общих знакомых: кто, что, как и когда крадет, порадовались замаячившим в воображении ценным свадебным подаркам, а под конец появился в трусах длинный и напористый Петер Гарнади.
— Свадьба будет, — сообщил ему без обиняков отец.
— Я люблю ее, — сказал, как отрезал, Петер, и они выпили мировую. Захмелевший Битман возвратил ему брюки с вышивкой, попрощался, сел на велосипед — и был таков.
Над краем поднимается ветер. Такой ветрище тут седьмой год, с тех пор как вырубили старую ветрозащитную полосу у Тихой воды. В зной замешиваются холодные струи, но на небе ни облачка.
Из Лучшей Жизни шагает Лоло-дурак, на плече у него заграничная игелитовая сумка, набитая подаяниями. Под нос он бубнит свеженькую нищенскую прибаутку — для неверующих.
— Приходит Христос в Рим и спрашивает папу: «Святой отец, где святая мама?» — Лоло хихикает, потому что вольнодумная прибаутка ему ужасно нравится. Для Лоло прибаутки — все. Без них ему трудно попрошайничать. Кто засмеется — даст. «Ради милосердия божьего, подайте на пропитание» действует уже редко на кого. Людям все меньше хочется грустить. И хоть для порядка и начинает Лоло с милосердия, кончает он чаще всего на поле боя, где в квадрате массированного огня промеж ног взрываются ядра. Это доходит до каждого.
Вдруг Лоло замечает целую пажить проса — его засеяли лучшежизненцы, как запасную культуру, взамен вымерзшей озими.
— Вот Димко бы обрадовался. — Лоло входит на поле.
Вдали гремит гром.
— Ну что ты скажешь! — пугается Лоло и вне себя от страха ищет дерево.
Посреди поля стоит триангуляционный пункт, а под ним — густая мирабель. Лоло торопится к ней, но вовремя вспоминает: нет, не положено. Возвращается на дорогу и прибавляет шагу — ему страшно.
— Чтоб тебя нелегкая! Гром грянул, дождь припустил. — Взгляд Лоло устремлен на мглу над Белым Хутором. Над мглой перекрещиваются желтые молнии.
За подъезжающим Битманом увязывается Гарино — когда гром гремит, его прихватывает тоска. Разгоряченный Битман отшвыривает его ногой, Гарино протискивается в коридор, но оттуда его выгоняют последние убегающие гости.
Под первыми дождевыми каплями стоит высокая Терезия Гунишова — у нее болят ноги, потому что стоит она уже долго, не может смириться, что к ней не приехали. Ветер треплет на ней темное платье, лохматит седые волосы, платок, завязанный узлом, сдуло на шею. В дождь она не стыдится плакать, из глаз льются горячие слезы, а с неба — ледяной дождь.
Гарино отчаянно ищет спасения и находит его в свинарнике. Когда-то тут было полно жирных хряков, но кухарки теперь таскают помои домой, и потому в свинарнике последняя могиканка, худая, как кочерга. Гарино, прыгнув к свинье, прижимается к ней, ищет защиту от этой напасти, что бушует снаружи. Слабонервная свинья не верит в его бескорыстную нежность, пятится от нежеланного гостя. Пес боится грозы, свинья — пса.
— Нет, не довелось нам изведать страшной грозы, — предается воспоминаниям в столовой Милка Болехова.
— Это почему ж?
— Да потому, что ее не было. На море бывает страшная буря, а тут — нет, но как-то раз был у нас Имро, брат мой, ходил в среднюю школу в Кежмарке, а у нас вот тут радио на батарейках было, — указывает Милка между окнами.
— Тише, — шипит Йожка; в приемнике хрипят молнии, и он недослышал важных известий о бомбовом покушении.
— …а выключатель был прибит в окне между двумя рамами, не видать его было, полымя так и металось туда-сюда, все мы жутко боялись, а Имро и говорит, раз я тут, ничего не бойтесь, и вдруг так громыхнуло, что мы все, считай, в штаны наложили, а Имро-то первый — шасть в угол к дверям, ох уж мы и смеялись, бедолага-сердяга, как же плохо он кончил, четыре раза опухоли резали, потом на химиотерапию ходил, жену какой-то парняга на мотоцикле сшиб, беда мужика совсем задавила, газ пустил, ее из больницы на похороны привезли, да, беда на беду, не глядеть бы на божий свет…
Лоло вытаскивает окоченевшую Гунишову из мутного ручейка на сухое место. По дороге шлепает ее по заду, чтобы она очувствовалась.
— Живей переоденься, Терина! — заталкивает он ее в девичью. На пороге Гунишова оборачивается и дает ему оплеуху — аж в ушах звенит.
— Ну слава те господи. — Радуясь, Лоло трет щеку. Ему-то не во что переодеться, разве в пижаму; в том же виде он проходит в столовую, где все уже в сборе.
— Что, дождь тебя воротил? — гадает Требатицкий.
— Нет, чтоб Димко на прощанье спеть. Дурная весть прошла: утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, вода всколыхалась. Гроза слабая, пока здесь я, не бойтесь!
В эту минуту ударяет гром, и Лоло первый лезет под стол и затихает. Никто не смеется. Лоло из-под скатерти взглядывает на Яро.
— Ты чего не смеешься?
— Смеюсь только по первому разу, а я, выходит, уже долго живу, ежели для меня все не ново. Люди всегда одинаковы. Трусы похваляются, герои молчат.
— Лоло, у тебя нет тромбоза? — ни с того ни с сего спрашивает Вихторичиха.
— Есть, конечно. — Лоло подает ей заскорузлый сопливый платок.
— Кто-то тут разукрасил воздух! — насторожившись, объявляет Вайсабел.
— Я, — признается Лоло. — С перепугу напустил.
— Тьфу, ей-ей, один смрад, — нюхает морщинистая Вихторичиха Лолов тромбоз, в который он трубит, когда у него мокрый тромбон.
— Ступай вон смердеть, здесь едят! — Йожка выгоняет Лоло.
Снаружи льет как из ведра, студеный ветер срывает зеленые абрикосы, ломает мелкие ветки.
Йожко Битман затаился на Милоховом сарае. Поцем не отозвался, и Йожко, почуяв неладное, нашел его, дохлого, у входа в сарай. Йожко сидит не шелохнется, так как за минуту до этого его отец прошмыгнул в сарай, где хотел, верно, подглядеть за Евкой Милоховой. Да не тут-то было, она враз вскрикнула: «Игор!» — и потом умолкла. Значит, опознала его.
Йожко на сарае головой вертит — никак в толк не возьмет, что там и как с его папкой.
В тесине находит дырку от сучка и заглядывает в сарай. В сарае рядом с Евкой Милоховой лежит Игор Битман и гладит ее по оголенной груди. Может, ударилась с перепугу, мозгует Йожко. Чего ему от нее надо? Понапрасну бы о ней не заботился!
Но на этом кончается его слежка: он ненароком сшибает серый бумажный комок, в котором осиное гнездо. Гнездо падает на доски, и Йожко — какая уж тут конспирация! — дает деру. Разъяренные осы в поисках виновника находят в сарае Битмана и Милохову. Битман выскакивает из сарая с одеждой в руках. Совсем потеряв голову, он шлепает прямо по луже. А Йожко следит за ними уже из укромного местечка в мокром малиннике и надивиться не может, почему они держат одежду в руках. Должно быть, отмахиваются ею от ос, приходит он к выводу и бежит домой, чтоб было алиби.
На углу Цабадаихиного сада вспоминает, как отец в первый раз послал его воровать. Тогда отец казался ему недосягаемым.
— Что хочу могу воровать?
— Что хочешь. — Отец весь мир ему подарил. — Но чтоб тебя никто не заметил. Не тот вор, кто крадет, а тот, которого схватят.
Крохотный Йожко притащил с Цабадаихиного огорода мотыгу, куда большую, чем он сам. Два дня спустя Игор Битман отнес ее Цабадаихе, с оговоркой, чтоб не пускала к себе всю эту ораву из богадельни.
— Не люблю совать нос в чужие дела, но на вашем месте я бы не доверял так. Мотыжку кто-то бросил в котельную, а я малость пообтер ее от угля.
Цабадаёва стала запирать калитку.
В сумеречной столовой отобедали. Лоло учит всех гражданской прощальной. Йожка упрямо слушает по едва слышному громкоговорителю сообщение об израильских провокациях и эскалации.
— Наша жизнь, что летний день,
чредует тень и солнца свет.
и промелькнет она, как сон,
и ей вовек возврата нет, —
запевает Лоло, дирижируя сжатым кулаком, потому что пение не ладится.
— Яро, пой!
— Голоса нет. — Яро кашляет, простужен не только он — вся столовая дохает.
— Как сон бежит за часом час
и исчезает в дальних далях,
так к вечеру увядший цвет
был поутру еще прекрасен, —
выводит Лоло рефрен — поет он один.
— Счастлив тот, кто жизнь свою труду отдаст,
и благодарной памятью народ ему воздаст, —
поет Лоло, ничего не замечая вокруг, и его красивый голос христарадника наполняет холодную столовую, берет всех за душу, даже Йожку принуждает оторваться от Среднего Востока.
Лоло кончает петь, на глазах слезы, он опускается на колени и заламывает руки.
— Пойте же, во имя милосердия божьего, хотя бы для Димко спойте, он ведь был нам как отец…
Йожка выключает арабскую конференцию на высшем уровне и говорит в тишину:
— Во имя божьего милосердия будем петь. Начинай, Лойзо!
Лоло не верит своим ушам, быстро отирает слезы и запевает:
— Наша жизнь, что летний день…
Игор Битман торопится отпереть мертвецкую. По дороге приводит себя в порядок. Осы искусали ему спину, под мышками, но у всех на виду только его пунцовое от злости лицо. Перед домом он вытирает о лохматого Гарино загвазданные полуботинки и становится на скребок, чтоб сбить грязь с подошв. Грязный старый пес немедля поднимает ногу и потихоньку мочится на Битмана.
На кровати на коленях молится Терезия Гунишова, чтобы не сойти с ума. За минуту до этого она еще прыгала, как девочка, и в такт напевала старинную песню-попросуху:
Я мальчонка-пастушок,
овцы бродят по лужку,
по деревне я хожу,
торбочка моя висит,
пес на торбочку ворчит,
киньте хлебушка туда,
чтоб была она полна.
А как не заладились у нее прыжки, она опамятовалась и давай молиться — отчаяние, боль и невообразимый ералаш в голове при знакомых, дорогих сердцу словах молитвы вдруг исчезли, улеглись, утихли; Терезия Гунишова в покорной самоотреченности черпает покой. Не станет она противиться воле божьей. Может, это всего лишь испытание…
Она улыбается, закрытыми глазами видит своего жестяного бога: она ведь изо дня в день носила ему воду для цветов, крест был сразу же за ложбиной…
Феро Такач приносит маленькому Битману тысячу дробинок, но Йожко жалко кроны.
— Хочешь на куртку? — Он прикладывает к техасам Димкову пуговицу.
— Мне пять надо. — Феро разглядывает красивую пуговицу.
— Настоящее серебро, — торгуется Йожко. — За тыщу дробей. Но только четыре.
— Тогда пятую куплю. — Феро соблазняется.
— Нету ее у меня, одна в саду потерялась, — вспоминает Йожко о долгих Димковых поисках. — Если найду, отдам.
— Тогда сперва заплати мне, а потом я их куплю.
— Ну-ну-ну! Дай-ка сюда. — Йожко взвешивает коробку. — Принесу тебе все пять, знаю, где еще одна.
— Ладно. Иоланка дома? — Феро вытягивает шею.
— Замуж выходит, — охлаждает его Йожко.
— Ну привет, — говорит Феро. — Принеси хотя бы пуговицы.
Похороны не удаются. Все выпачкались в грязи, простужены, весь обряд кашляют. К лежащему в гробу Димко протискивается Битман-младший с букетом в руке. Он отрывает последнюю пуговицу, и ветер треплет красную полу безрукавки. Гроб быстро заколачивают и относят к неглубокой могиле. Когда хор Лоло затягивает прощальную, начинает хрипеть местное радио, объявляя о прививке собак против бешенства. На этом местные новости кончаются.
— Ну стоит ли благородно жить? — выкрикивает исстрадавшийся Лоло и уходит в усадьбу.
Яро после этих тягостных похорон остается на кладбище, отыскивает памятник со своим годом рождения, к которому уже давно подсадил ивовую ветку. Заросшую могилу никто не обихаживает, плачет над ней лишь молодая ива.
Яро смотрит на маленького Битмана, который несет Феро Такачу пуговицы Димко, и думает о том, что надо бы убить его, ведь только он, Яро, знает, какое это чудовище, но следом говорит себе: ладно, внуки вернут наши долги.
Уходит с кладбища и могильщик Правда, сетуя, что ненастье не наступило раньше. В холодную погоду покойник пролежит и неделю.
Ивета после похорон сразу в сильном жару слегла. Все деньги за дом, что остался под плотинным озером, она отдала сыну на опыты, а сама пошла в дом для престарелых. В институте не было тогда достаточных средств для ученого, а до великого открытия оставался один шаг. Когда деньги кончились, ученый сын в ужасе узнал, что это открытие уже полгода назад сделано в Софии и что смелую гипотезу его методикой подтвердить не удалось.
В бумагах Иветы нет отметки, что оплачивающая расходы семья не настаивает на сообщениях об ухудшившемся состоянии пенсионера или о его возможной кончине, и поэтому Битман с чистой совестью посылает сыну телеграмму.
Ученый прибывает автостопом, организует перевозку матери в больницу, но по пути заражает ее гриппом; мамочка на следующую ночь умирает.
— Зачем такой сын с его опекой? Она до полуночи не протянет, — хмуро говорит Битман вслед отъезжающей «скорой», в которой преданный сын обдает жертвенную мамочку гриппозным дыханием. Предсказание Битмана сбывается, ошибается он только во времени.
Напрасная смерть на почве любви, заключает Битман и набирает номер судьи Юшковичовой из краевого суда: ее старенькая мать нуждается в более систематичной заботе, чем та, какую ей может оказать заваленная обязанностями судья.
Иоланкины одноклассники под руководством братиславского Патрика крадут с Димковой могилы цветы Цабадаёвой, из старого венка сооружают цветочную корзину, которую после вечернего просмотра намереваются вставить в окно Иоланкиной комнаты. Они и не подозревают, что Иоланка в эти минуты улыбается приятелю Битмана, каменщику, который в целях предсвадебного контроля вделывает в наружную стену латунную решетку. У Игора Битмана нет уверенности, что Петер вдосталь насытился.
В приходе возвеселенный священник щедро потчует последних трех учеников реальной гимназии в Мишкольце[67] — выпускников восьмого класса в лето от рождества Христова 1916. Арци, Гейди и Йожка кончали во времена Франца-Иосифа и каждые пять лет — за исключением военных — встречались вплоть до 1971 года. А с той поры выпускники встречаются каждый год, все более гордясь тем, что еще живут на свете. На этой выпускной гордости и зиждутся страстные молитвы Йожки за жизнь свою и смерть ближних.
Гейди, сам не свой от радости, просит святого отца позволить ему отслужить благодарственную мессу, чего не делал он тридцать лет, но от переизбытка чувств при подготовке службы в костеле умирает. Оставшиеся двое по этому поводу безбожно напиваются; Йожка, правда, знает свою меру, а вот Арцинко — море по колено. Йожка, исходя из этой меры, отговаривается болезнью печени и тем самым спасает свою жизнь. Отравившегося Арци отвозят на промывание, но лечение оказывается слишком сильным для его слабого тела. Тремя днями позже Йожка собирается на похороны. У него все болит, но в душе он ликует: выиграл самое трудное состязание.
В «Надежде» более или менее трезвый Феро Такач наталкивается на пьяного Поплугара Шани. Шани по воскресеньям любит поддать. Более трезвый Феро чувствует себя киногероем.
— Дай адресок, буду посылать тебе пенсию по инвалидности! — задирает Феро пошатывающегося цыгана.
— Скорей пойду служить за козла на конюшне, — хорохорится Шани, но чувствует: дело — труба.
— Иди на хутор бабочек ловить! — рявкает Феро, не долго думая разбивает одну о другую две кружки и осколочным кастетом пробивает живот Шани. Однако драматической музыки не слышит. Вокруг лишь тупая тишина. Шани прижимает окровавленные руки к голубой рубахе и стонет.
— Будешь теперь с моей Яной фурычить? — как бы оправдывается Феро, но кругом видит только полные ужаса глаза. Он выпускает осколки из рук и хочет помочь Шани. Но тут мужики избивают его и выбрасывают из «Надежды». Феро виновато плетется домой и смотрит старый фильм. Фильм потрясный, тут тебе и драки, и музыка, но — черт побери! — ему все вроде до лампочки!
Радостный Йожка хвалится смертью Гейди.
— Проси прощенья у господа бога, что ты планы его спутал, это ты должен был сдохнуть! — набрасывается на него Лоло.
— Не буйствуй, а то прямым ходом угодишь в психушку, — останавливает его Яро.
— Про меня в газете пропечатали, — задается подвыпивший Йожка. — Задержали по подозрению в краже, ха-ха-ха! Воровал мой брат, я на него стукнул, и меня отпустили.
— Больше всего люблю, когда свинью режут. — Лоло с ненавистью глядит на него. — Она визжит и по всему двору кровь разбрызгивает.
— Лоло, давай-ка умываться, — зовет медсестра Ева заляпанного грязного нищего.
— Критерием культуры является гигиена — источник всех недугов цивилизации, — подбадривает его Яро.
— Чистота полжизни, а грязь — вся! — визжит Лоло в ванной.
— Графья были рисковые люди. Этот наш-то проиграл усадьбу, надо же, бился об заклад, что нельзя пересадить липу в четыре обхвата. Тыщу лет ей было, и он проиграл-таки.
— Они слушали предсказанья Сивиллы: холмы с землей сровняются, женщины брюки наденут и придет напасть великая. Нынче все сбывается, рыбы дохнут, зверье переводится, людского слова не услышишь…
— Возможно, человек проживает слишком много чужих необыкновенных жизней, не хочется ему уже жить скучной собственной жизнью, надо искать свою жизнь, — вслух рассуждает Яро. — Сивилла — старая гусыня.
— И то бывает, что старые гуси умно летают, — отстаивает свое Вайсабел.
— Один умник всю жизнь искал дерево, на котором растут кокосовые орехи. — Чистый Лоло появляется в пижаме. — Наконец остановился он под этой своей кокосовой пальмой, орех сорвался и убил его.
— И ты убьешь себя своей жизнью. Вымыли тебя, в том-то месте больно было? Небось знаешь, что вода человека до озорства доводит?
— А может, я люблю, когда меня бабы моют, — Лоло увиливает от неприятного разговора о воде, он ведь не рос на мыльце-белильце, на шелковом веничке.
— Как-то на диких кабанов они охотились, так самые матерые рассвирепели и напали на них, сын-то на дерево влез, а отца растерзали, пришлось сыну с дерева это смотреть. С ненависти теперь он слепых поросят держит, жрут, дескать, лучше: сам им глаза выкалывает, на том дереве глаз себе попортил, так шустро на него взгромоздился. По крайности меньше видел.
— Она не верила, что мужик он, прогнала его ухажерку, сиди, мол, тут при матери. И вдруг — бац! Затяжелела, грудь торчком, говорит, понесла от него. Такой уж этот Битман был человек, с малолетства — дрянь дрянью.
— Папенька пришел и говорит, приходила-де за ним покойница маменька, через два дня не стало его, приходят они, ей-богу. И здоровый был до последнего, ел что хотел. Как умнем все подчистую, на диету сядем.
— Фазанов в борозде бил, ночью пахали, и куры на теплую пахоту садились, они светом их слепили и ключом по голове забивали. Тот второй настучал на него, потому что у него их только двадцать девять было, а первый его выдал, вот вместе они и отсиживали.
— Двенадцать лет лежала, и он за ней ходил-ухаживал, покуда жила, да вот, однако, залежалась и под конец зимы простыла. Помереть надо вдруг, и тому, кто лежит, опостылеет, и тому, кто обихаживает. Он потом от одиночества спятил.
— Такого я еще никогда не испытывала, — вздыхает Милка Болехова над неслыханными речами.
— Знай все из-за межи судились, всю жизнь поле мерил, по белу свету метровым шагом ходил, тогда уж год прошел, как Жофка под землю ушла — старый был, белый, что твое молоко, стал он над могилой, позвал похоронщика и говорит — отхватил ты у меня кусок от могилы, и в то самое утро он и преставился. На ее могиле конец нашел; четыре бабки судачили на улице, стоит возле них пятая, которую они не признали, но была она им вроде бы знакомая, и говорит эта пятая — ему уж тут пора быть, они так это неторопко глядят на нее, а ее уж и след простыл, вносится вдруг туда мотоциклист и разбивается; у Ваврека все наперекос срослось, у нашего-то председателя МНК; он ей в огород хреновый корень бросал, чтоб работать мог у нее, старый дурак, упрямый как осел, что раз задумает, то и сделает, и таки поженились они, счастливы были, до смерти им год оставался; сестра Канталичова ругалась тогда с Битманом в канцелярии, ведь того его брата как раз удар хватил, и тут Канталичова настрочила на него донос на двадцати страницах и в канцелярии все ему выдала, а больше всего взгрели его за тот дом, что он в парке построил, он-то думал, ничего ему за это не сделают, тут он враз приказал затопить, так истопили, что в лужах копоть плавала, но поздно было, все в гриппе валялись, Яро на глазах хвать маленького Битмана и спрашивает, как дело было с пуговицами, а тот в ответ — молчи, Яро, думаешь, не знаю, отчего гигнулся старый Димко, все не так было, мальчишка раскопал ночью могилу, из-за пуговицы этой, Битман пришел в столовую и говорит, подпишите, мол, все заявление, какой я хороший заведующий, да никто не подписал, а Яро тут ему — ты, Битман, не воображай о себе, ты всего лишь явление сего мира, что бессильно победить старость, она никогда не будет прекрасна, так же как и смерть, но этих гнусных домов тоже не будет, и он, Битман, слинял весь и говорит, когда ж это будет, а Яро ему — тогда, мол, когда детям выгодней будет уважать родителей дома, уважение — это ведь для нас еще какая роскошь, а тот ему — откуда ты это знаешь, а Яро ему — коммунист я, только усталый, на собрания не хожу, сил нету, но мир таким вижу, взгляды у меня прежние, а Йожка вдруг перекрестился, а Яро знай смеялся и выкрикивал, что призрак бродит по Европе, и они вместе с Лоло-цыганом ужасно долго смеялись, а Битмана как корова языком слизнула, он и петицию свою там кинул, от смеха и сатана дух испускает, а Янко Требатицкий вослед ему такую харкотину выкашлял, что всего его оплевал, а Тибор Бергер растоптал этот плевок — он аж, как пистон, выстрелил, а мы все больные были, все до одного, три кило импульсина на нас израсходовали, не так уж и давно это было, все-все помню, вранье это, что мы накануне весны все больше болеем, нас весь год судьба испытывает, уж и не знаешь, весна или что, господь бог иной раз и не ведает, какая погода надобна, холодно было, как в псарне, а на рассвете, вместе с первым искрогасителем, засвистал на Цристале Золо Модрович, потому как жатва начиналась, там они и начали, за этим красивым жирным просом, до которого Димко не дожил, было страшно холодно… Вот это твоя, ложись тут, на смертном одре. Не бойся ничего, каждый день убывает, привыкнешь, здесь есть чему нравиться — деревенька маленькая, время и земля как и положено быть; сверху лупит, снизу сушит, вдоль заборов былье и хрен…