Ах, сынок, люди слышат ветер и воображают, будто он только и делает, что завывает как сумасшедший. Человек думает, что душа дарована лишь тем, чье обличье схоже с его собственным. Но ведь и я, Старый Карибский Ветер, тоже любил, знал страх и ревность, был и трусом и храбрецом, и мне тоже доводилось смеяться и плакать. Не раз, бывало, и мою плоть, неосязаемую, сотканную из воздуха, из пустоты, сотрясали солнечные удары любви, но однажды, всего лишь однажды, я был влюблен по-настоящему… С тех пор я не встречал никого, кто мог бы сравниться с моей несравненной возлюбленной. А ведь она была не тучей, не зарей, не звездой, не рекой, не русалкой… Она была всего-навсего женщиной. Но какой женщиной! После ее смерти меня стали звать не иначе как Старым Ветром, и это неспроста…
Ты слышал, конечно, о той, что навеки осталась в памяти людей под именем Золотого Цветка, о великой Анакаоне, которая первой в Америке поднялась против конкистадоров, но разве ты в силах вообразить, что это была за женщина? И никто не в силах. Может статься, только моя двоюродная сестра, река Артибонит, еще помнит великую самбу[1] Анакаону, но, кроме нее, никто не может представить себе эту женщину. То, что видели мои глаза, то, что испытало мое сердце, не дано больше испытать и увидеть никому. Разумеется, в любом учебнике истории можно прочесть, что Анакаона предпочла мне грозного Каонабо, касика[2] Золотого Дома, но как и почему это произошло, навеки останется тайной. Целых два столетия терзался я ненавистью к великому воителю Каонабо, который похитил у меня любовь Золотого Цветка. Я ревновал! Я безумно ревновал! И однако, клянусь, я не сделал ничего дурного Каонабо, и нет моей вины в его печальной кончине. Я помогал и служил ему, как всякий верный аравак[3], который обязан служить своему касику. Теперь, когда в сердце моем поубавилось горечи, я готов признать, что кое в чем он был больше меня достоин любви Золотого Цветка. Касик был настоящим мужчиной, прекрасным, благородным и неукротимым, как поток Сибао. Конечно, по сравнению с королевой он казался немного грубоватым, но ведь, в конце концов, именно он спас нашу честь, когда обрушился на врагов, подобно неистовому урагану. Он потерпел поражение, но подвиг его был не напрасен. Слава ему! Слава прекрасному Гаити!
Ах, сынок, ты не можешь себе представить, какой была жизнь на этом острове во времена великих касиков! Все принадлежало всем, даже рабам; мы не были столь жестокосердны, как стали теперь вы. Захотелось тебе отведать банан? Сорви его, и никто не скажет тебе ни слова! Каждый мог брать все, что ему было нужно: кукурузный початок, золотой самородок, диковинный камень. Деревья плодоносили для всех. А птицы! Вы истребили птиц. Сколько розовых фламинго, фазанов и голубых ибисов осталось на острове? Увы, теперь их можно пересчитать по пальцам. А тогда они большими веселыми стаями носились над пальмами, над глинобитными хижинами наших селений, между исполинских изваяний хемесских божеств. Разумеется, и нам приходилось работать, но немного, совсем немного… Мы выращивали хлопок, ямс, кукурузу, пекли кассавы[4], изготовляли посуду и оружие, строили хижины, и каждый занимался только тем, что было ему по сердцу… Мало что осталось от наших великолепных статуй, от ярких наскальных рисунков, от фресок с певучими линиями… А когда-то их можно было видеть повсюду: во всех пещерах, на горных вершинах, на береговых утесах. А по вечерам мы раздевались, раскрашивали тела в огненно-красный цвет и пускались в немыслимые пляски при свете луны. Жрецы били в кимвалы и барабаны, поэты читали стихи, звучные, как рокот речных струй, танцовщицы плясали, а самбы пели песни, полные безмерного ликования… Ах, нет больше радости в прекрасной Квискейе! Ни разу не видели мы счастья с тех пор, как нагрянули к нам проклятые испанцы и прочие незваные гости!… Но я отвлекся, мой рассказ совсем о другом…
Когда появилась на нашем острове Золотой Цветок, все, как один, ахнули от восхищения. Собственными глазами я видел, как Цветок этот рос, распускался и тянулся к солнечному богу Буанателю. Ступни Золотого Цветка были прекрасней золотисто-красных скарабеев с Центрального плоскогорья; они были точеными и гибкими, а проворные и легкие пальцы ее ног казались ожившими драгоценными камнями. Я ластился к ее ступням, и они трепетали в извивах моего тела, словно пара теплых птиц. Язык мой струился от лодыжек до колен вдоль ее пламенеющих ног, нетерпеливых, нежных и сладких, как стебли сахарного тростника. Я осыпал поцелуями плоды ее бедер, чья кожа благоухала сильнее, чем жасмин. Неосязаемыми губами я касался ее пушистого лона, и, когда его прерывистый трепет передавался моей воздушной плоти, я становился тем, чем уже не стать больше ни одному ветру: свежим и напоенным ароматами дуновением, обнимавшим, ласкавшим ее и покрывавшим пенными гребнями все Карибское море. Ее живот, то опадавший, то поднимавшийся в такт дыханию, колебался, словно студенистая, вечная медуза бытия; стан Золотого Цветка был подлинным воплощением самой любви: ее порывом, силой и нежностью. Когда она поднимала над головой сплетенные руки, их копьевидная арка возносилась к небу, как утренняя молитва. Подобно внезапно оборвавшимся сновидениям, зияли необъятные овалы, темные впадины ее глаз. Параболой ночного неба, войском, обращенным в бегство, смоляным тропическим ливнем низвергались с плеч ее волосы. Когда Анакаона плясала, в ее танце воскресали непостижимые тайны радости, извивы улыбки, завитки и арабески инея, ожившего под дыханием весны. Когда королева пела Песнь Черных Бабочек или Светозарных Птиц Наслаждения, когда она слагала и исполняла поэмы безмерного блаженства, все Карибское море застывало в безмолвии, солнце останавливало свой бег и ночь, неподвижная и задумчивая, вслушивалась в ее слова…
Да, сынок! Анакаона долго колебалась, но в конце концов предпочла мне великого Каонабо, ибо наступала пора ярости и жестокости и королеве нужно было подумать о своем народе. Ее выбор был справедлив. Ты знаешь, что я, Старый Карибский Ветер, — такой же великий певец и матуан[5] королевской крови, как и она, но она, кроме того, была воплощением всего Гаити, его душой, мудростью, солью, молнией, огнем, стрелой, войной, землей, небом — одним словом, владычицей… Всем известно, что свершила великая Анакаона вместе с нами, своим царственным супругом, касиком Золотого Дома Каонабо, и мной, Старым Карибским Ветром, ее другом. Как пришла та горькая пора, когда Анакаона плясала и пела перед рядами взявшихся за оружие хемессов? Я расскажу тебе об этом целую историю, которой не найдешь ни в одной книге, но тем не менее историю истинную и прекрасную. Я раскрою тебе тайну Кровавого Дня[6].
Слушай же: после того как был взят в плен великий Каонабо, после того как при Вега-Реаль пало сто тысяч воинов прекрасного Гаити, после того как по окрестным островам разнесся боевой клич Анакаоны, ее поэма «Айа бомбэ» — «Умрем, но не сдадимся», в сердце Золотого Цветка зародился грандиозный замысел. Она понимала, что Христофор Колумб, Бобадилья и Овандо побеждали до сих пор потому, что конкистадоры владели мечущими молнии орудиями, которых не было у гаитян. Значит, решила она, на захватчиков нужно обрушить такой ливень стрел, копий и дротиков, в котором захлебнулись бы их аркебузы и украшенные чеканкой пушки. Тайный план королевы был задуман с гениальным размахом. Раз поработители угрожали всем государствам Америки, нужно было обратиться ко всем правителям ацтеков, инков и майя, чтобы и они поднялись на борьбу вместе с хемессами, таинос и карибами. В назначенный день они неодолимым ураганом, громовой тучей ринулись бы на завоевателей в серебряных доспехах, и те мгновенно были бы раздавлены — словно само небо рухнуло на их головы. Но вначале королева решила предложить испанцам мир. Сразу же после его заключения я должен был в величайшей тайне отправиться в Тенотитлан, чтобы повидать короля Монтецуму, а также славного полководца ацтеков Гуатемока, которого теперь зовут Гуатемозеном. Потом я посетил бы Юкатан и предупредил императора майя и, наконец, поговорил бы в Куско с Сыном Солнца, королем Атагуальпой и другими правителями инков и южных кечуа…
До сих пор стоят перед моим взором последние золотые дни Анакаоны, которые она провела в своей столице, прекрасной Ягуане, в сердце Ксарагуа. На теле королевы, натертом алой краской из корня марены и с ног до головы осыпанном золотой пылью, не было ни единого украшения; оставаясь нагой, чтобы днем ее пронизывали лучи солнечного бога Буанателя, наделяющего людей глубиной мысли, а ночью — свет богини луны Лоабуаны, покровительницы чувств, не принимая пищи, Анакаона предавалась размышлениям, лежа в гамаке, почти касающемся земли. Голубая ночь висела над огромной площадью перед королевским дворцом, куда были перенесены каменные статуи великих хемесских божеств, разноцветными глыбами высившиеся вокруг Золотого Цветка. Они таращили на нее свои хищные глаза, раздувая ноздри и разинув пасть. Служанки Анакаоны в одних набедренных повязках стояли поодаль, держа в руках веера из пальмовых листьев, а я, Старый Карибский Ветер, сидел на корточках возле Золотого Цветка, покачиваясь и потягивая трубку. Слева, за рядами хижин, переливалось изумрудом кукурузное поле, справа огромной слезой катилась река, дальше виднелось бурое нагое плоскогорье, а на самом горизонте вздымалась голубая гряда гор.
Перед широко раскрытыми глазами королевы мелькали тени касиков Квискейи: великого Бохечио, исполина Котумбанамы, прославившегося своими бессмертными подвигами, старого Гуарионеца, человека неистовой и трагической судьбы, и, наконец, Каонабо… Королева уснула. Служанки приблизились к ней; одна из них провела ладонями по лбу Золотого Цветка, исполняя символический обряд изгнания злых духов, в то время как остальные поочередно простирали над владычицей волнообразно колеблющиеся руки. Зазвучала прерывистая и вкрадчивая музыка. Одна из девушек подошла к гамаку, улеглась рядом с ним на землю и, захватив его край пальцами ног, принялась тихонько раскачивать. Другая опустилась на колени перед огромной статуей из белого камня и застыла, прильнув лицом к земле, вытянув руки вперед и разметав волосы. Анакаона издала протяжный стон и, не просыпаясь, начала Танец Тревожных Сновидений, тех самых, что томили теперь весь народ хемессов.
Королева танцевала под беззвучные рукоплескания служанок, не вставая с ложа, которое казалось парящим в воздухе. Ее правая нога медленно поднялась, словно готовящийся к полету розовый фламинго, дрожь пробежала от бедра до напряженной ступни, повернутой к востоку, и дрожь эта выдавала ужас. Левая нога бессильно свесилась с гамака, выражая любовное томление, неутолимый экстаз страстей. Шелковистое лоно королевы, нежное, как веселые венчики диких орхидей Соснового Леса, дышало спокойной лаской течений Карибского моря, радостью жизни, неиссякаемой прелестью лучезарной и ликующей природы. Ее живот вздымался, словно пашня под плугом, он плясал, изборожденный валами и ложбинами, он был миражем наших мирных трудов до того, как пришли испанские дикари. Музыка стала неровной, хриплой, она рычала и выла, словно стая кровожадных псов, что срывались с бортов каравелл на мирные отмели Ксарагуа. Груди Золотого Цветка напряглись и застыли, подобно индейским девушкам, испугавшимся при виде конкистадоров на конях, но точеная шея королевы продолжала свое движение, как прекрасный сосуд на гончарном круге неустанно обновляющегося бытия. Осунувшееся, постаревшее лицо Анакаоны воплощало безнадежность и отчаяние, но яростно метавшиеся в воздухе руки звали к ненависти и борьбе.
Наконец королева успокоилась. Танец Тревожных Сновидений был окончен. Теперь она видела Сон Давних Радостей. Он шел к ней издалека, из-за реки, словно солнечный круг в голубой ночи, прямо по бурому нагому плоскогорью. В столбах солнечной пыли мелькали шумные стайки детей, поднимались и затихали отзвуки радостных криков, слышался плеск воды о борта лодок, шелест плодовых деревьев над головами спящих людей. Сон был все ближе, вот он, блистая своим ореолом, пересек реку, появился на площади в обличье пронизанного светом ребенка и вошел в сердце Золотого Цветка. Королева тотчас поднялась со своего ложа и, не просыпаясь, начала новый танец, танец всех наших Давних Радостей. Ах, сынок, поступь королевы была прямой и чистой, как поступь света. Когда она начинала танец, как это делают до сих пор заводилы наших карнавалов, казалось, что над уснувшей равниной занимается заря; тело ее было огромной каплей росы, руки — стволами деревьев, а пальцы — ветвями. Барабан звучал так, словно билось сердце самой природы. Королева порхала, повинуясь законам древнего искусства танцев, от которого кое-что дошло и до нас, и в полете ее оживали движения пловца в море; она вертелась волчком, напоминая о ремесле гончара, подражала движениям крестьянина на прополке, пела песнь золотых початков в руках сборщика кукурузы, воскрешала все тягости и радости труда счастливых людей. Она припомнила всех: лодочников, охотников, рыбаков, резчиков, дровосеков, золотых дел мастеров и строителей… Перед нашими глазами оживали прогулки, игры в батос[7], беседы за трубкой, военные смотры, вступления касиков на престол, свадьбы и роды, и мы вспоминали, как растут деревья и дети, переменчивый норов времен года, невинные игры влюбленных подростков на морском берегу и старость, что мало-помалу гнетет и сгибает людей, и торжественные заклинания жрецов, похоронные обряды и ликование вдов, сходящих вслед за мужьями в гробницы… Да, сынок, Анакаона сплясала танец всех Давних Радостей прекрасной Квискейи, сплясала так, что временами казалось, будто сама ночь струится из кромешного мрака ее иссиня-черных волос. Внезапно королева иступленно закружилась. Она стала Буанателем, богом солнца! Ее напряженное и трепещущее тело переливалось изменчивыми красками солнечного заката. Но вот солнце, сверкнув в последний раз, скрылось; Анакаона вытянулась в своем гамаке, ею овладел спокойный сон.
Но он длился недолго. Внезапно королева привстала на ложе и вновь рухнула на него: к ней приближались Кошмары Золотых Всадников. Они надвигались слева, из-за реки, подобные стае чудовищ; она видела золоченые доспехи, лоснящихся вороных коней, плюмажи, аркебузы и рапиры. Тогда один из жрецов поднялся и произнес заклинания. Всадники нырнули в серебряную реку, выбрались на берег и галопом понеслись по бурому плоскогорью. Огромная армия индейцев в одних набедренных повязках преградила путь захватчикам: началась битва при Вега-Реаль. Под предводительством своих вождей краснокожие воины ринулись на рыцарей, осыпая их тучами стрел и градом камней, пущенных из пращей. Боевой клич гаитян прозвучал, как любовный призыв хищников в саванне. Королева воскрешала порывы безумной храбрости и отчаянья, владевшие сердцами бойцов. Куски солнца, извергаемые пушками испанцев, пробивали широкие бреши в рядах гаитян, но всякий раз они тотчас смыкались, срастаясь, словно тело сказочного зверя, который снова и снова бросался на конкистадоров. Но скоро от войска осталась лишь груда трупов да величественная в своем упорстве горстка израненных, сломленных, но несдающихся бойцов, продолжавших сражаться с врагом. Тогда семь раз протрубила раковина: великий матуан Гуанонекс решил наконец дать сигнал к отступлению. Боже, как печален был сон королевы! Перед ее глазами появился грозный Каонабо, встречающий испанцев, пришедших просить перемирия. Они поднесли касику Золотого Дома наручники, уверяя, что это королевские браслеты, которые они дарят ему в знак почтения. Когда он принял их дар, ему заломили руки за спину и защелкнули наручники. Потом взвалили на коня и увезли в плен. И пока великий касик не скрылся из глаз, королева видела, как он яростно отбивался, напрягая мышцы могучих рук и силясь разорвать стальные браслеты…
Анакаона проснулась. Ее служанки расступились. Она поднялась, нагая, алая и осыпанная золотом — настоящая утренняя звезда. Ах, сынок, как величава и прекрасна была в тот день королева! Если бы остальные владыки и владычицы жили, подобно Золотому Цветку, жизнью своего народа, люди не знали бы тех страданий, которые им приходится выносить и по сей день! В тот миг, когда Анакаона поднялась со своего гамака, казалось, будто весь остров Гаити встал на ноги. Движением руки она приказала подать свой волшебный плащ из перьев райской птицы, колокольчик и золотой свисток. Близился великий миг в истории Гаити. Площадь наполнилась народом: тут были вожди, свободные, данники. Собравшись с мыслями, укрепив себя постом и сном, королева обрела дар пророчества и ясновидения. Теперь великая самба собиралась бросить призыв хемесскому народу — исполнить перед ним зовущие на борьбу песни, которые разнесутся по всему огромному острову. Сначала Анакаона исполнила Песнь о Рабах-Рудокопах, что трудятся в глубине золотоносных ущелий; она пела об отчаянье семей, согнанных в «репартимиентос», о кнутах надсмотрщиков, заглушающих своим свистом смех речных струй, о повальных болезнях, завезенных испанцами, о сифилисе и оспе, свирепствующих среди запертых в тесные хижины рабов, о массовых самоубийствах после проведенной в молитвах ночи, о несмолкаемом вое испанских священников, призывающих туземцев уверовать в бога рабовладельцев, в бога крестов, монашеских капюшонов и церковного ладана, застилающего трагедию уничтожения целого народа. Затем великая самба исполнила Поэму о Зарезанных Младенцах, о крови, текущей ручьями, о ликовании кайманов и акул, о бесстыдном кружении стервятников над грудами костей. Анакаона пела о том, что все, кто неспособен сражаться, должны уйти в горы, подростки и юноши, укрывшись на недоступных вершинах, должны продолжить род и приумножить славные деяния хемессов. Ее слушали молча, потупив глаза и кивая в знак одобрения. Королева окончила свои песнопения Поэмой о Войне, ведущей к Миру.
Затем она приказала всем вождям королевской крови и касикам острова явиться через три дня в ее столицу, Ягуану, заявив, что решила принять мирные предложения конкистадоров, только вчера вероломно пленивших касика Золотого Дома. Не было границ удивлению собравшихся на площади. Но Анакаона была воплощением древней мудрости хемессов, она вещала свою королевскую волю, а воля эта всегда была направлена на благо народа. Ее певучий сильный голос ширился, рвался ввысь; прекрасные звучные стихи были напоены ароматами родной земли. Едва она окончила песнопения, как остальные самбы пустились во все концы острова, чтобы донести до народа хемессов призывы и повеления великой властительницы.
Каким же образом она рассчитывала заключить с испанцами мир? Всех мучил этот вопрос. Королева сорвала с себя плащ, бросила на землю свой свисток и золотой колокольчик. В молчании обошла она огромные статуи божеств, поочередно приложившись лбом к их искаженным гримасами губам, потом вернулась в свою королевскую хижину. Чуть погодя она украдкой выскользнула оттуда, одетая в короткую найю[8], с луком в руках и пращой за поясом. В розовых рассветных лучах мы вместе с королевой отправились в путь. Даже я, Старый Карибский Ветер, был поражен, увидев, что совершила королева. Мы быстро добрались до берега моря. Там она остановилась и начала петь столь чарующим голосом, что все рыбы, все живые цветы моря устремились к ней. К нам подплывали огромные длиннохвостые скаты, рыбы-лоцманы, рыбы-врачи, морские ласточки и морские анемоны, медузы, акулы, кусты кораллов — такое множество рыб и морских тварей, что я только диву давался, увидев, сколько всякой живности обитает в подводных садах… Королева заговорила с морским народом на непонятном мне языке. Рыбы и похожие на растения твари пустились в пляс, а потом стали отступать в море. Анакаона последовала за ними. Я видел, как она исчезла в волнах. Я ждал ее целый день, отчаявшись, думая, что она погибла в пучине, охваченная безумным желанием проникнуть в тайны подводного мира. Но едва настала ночь, свершилось чудо. Я увидел, как Анакаона, сияющая и радостная, вышла на берег. Ах, сынок, осанка и поступь Золотого Цветка всегда были необычайны, я, кажется, уже говорил тебе об этом, но то, что я увидел в тот миг, когда она показалась из воды, было просто уму непостижимо. Ее походка лишила меня дара слова, она была так прекрасна, что я замер в оцепенении. За один день королева овладела искусством подводных танцев, постигла стремительный и убаюкивающий ритм морских течений, впитала в себя всю божественную, кипучую и животворную красоту карибских пучин. Но я замечтался… Королева обратилась ко мне с повелительным жестом, и я, с трудом оторвавшись от этого зрелища, поспешил вслед за ней.
Мы шли всю ночь и в предрассветных сумерках добрались до берегов озера Азуэй. Там Анакаона вновь принялась петь своим райским голосом, и мне показалось, будто сам воздух застыл от восхищения. Я увидел, как из озера выползли кайманы и устремились к ногам Золотого Цветка. За ними появились несметные стаи игуан, хамелеонов, зеленых ящериц, огромных змей и маленьких ужей. И опять королева заговорила на своем таинственном наречии. Пресмыкающиеся начали танцевать, а потом скрылись в лесных дебрях. Анакаона последовала за ними.
И опять я ждал ее весь день, сокрушаясь и думая, что эти твари сожрали ее, но под вечер она показалась из леса. О небо! Накануне, когда я увидел ее выходящей из волн, мое сердце едва не разорвалось от восторга, но тогда она была еще обычной женщиной. Теперь же тело Золотого Цветка обрело такую гибкость, что его линии сливались на ходу в неуловимое для глаз переплетение изящных арабесок. Усвоив искусство подводных танцев, королева овладела теперь непостижимой пластичностью рептилий. Поверь мне: ее тело лишилось костей!..
И снова мы пустились в путь и шагали всю ночь. Рассвет застал нас на высочайшей вершине горной гряды Ласель. Анакаона снова запела, и к ней слетелись все птицы, которых вмещает в себе поднебесье. Она заговорила с ними, и они принялись описывать в воздухе немыслимые круги и спирали, а потом подхватили королеву и унесли за облака. Когда наступила ночь и я уже решил, что она разбилась, упав на землю, в небе появилась несметная стая пернатых. Впереди всех летела Анакаона, окруженная розовыми фламинго. Да, сынок, Анакаона научилась летать подобно птицам! То, что я увидел, преисполнило меня любви, такой безграничной любви, что мне показалось, будто я умираю. Каждое движение ее рук было столь ослепительным и гармоничным, ее бедра колыхались столь плавно, а ноги рассекали воздух такими непостижимыми движениями, что было нечто жестокое, почти бесчеловечное в этой совершенной красоте. Теперь я понимал, что ни один отпрыск рода человеческого не мог бы противостоять Анакаоне и племени хемессов.
Однако, сынок, я убедился в том, что есть на свете существа, которые хотя и обладают человеческим обличьем, но не могут быть причислены к человеческому роду. Того, кто способен без волнения смотреть на такое диво, кого не потрясает эта совершенная красота, нельзя считать человеком. Да, конкистадоры недостойны звания людей; сам мапойя[9] не мог бы породить это племя захватчиков и убийц!
Несколько дней подряд Анакаона вместе со своими бесчисленными танцовщицами, флейтистками и певицами устраивала для приглашенных испанцев, индейской знати и бесчисленных толп народа зрелища, которые никогда не изгладятся из памяти нашей страны. Память о них так сильна, что любой, кто появлялся с той поры на свет в прекрасной Квискейе, от рождения владел искусством танца. И так будет вовеки! Впрочем, то, что в течение недели видели испанцы, прибывшие в Ягуану, нельзя назвать танцами. Это были не танцы, а воплощение самой жизни, олицетворение единственного подлинного сокровища, которым обладает человек, — его души.
Как ты знаешь, последний день этих празднеств стал Кровавым Днем. Гидальго оказались кровожадней свирепых тварей, населяющих море, сушу и воздух, ибо, несмотря ни на что, свершили свое черное дело. Красота была недоступна конкистадорам, они не хотели знать ни о чем, кроме золота. Конкистадоры не были людьми; они оказались хуже зверей.
Предводитель конкистадоров коснулся алькантарского креста, и королева была схвачена. Вся хемесская знать была истреблена, город стерт с лица земли, а народ обращен в рабство. Говорят, что королеву повесили, но я-то знаю, что она была сожжена на костре. Окруженная языками пламени, Анакаона танцевала и пела прекраснейшую из своих песен. Она встретила смерть, как подобает великой самбе, как подобает встретить ее каждому из нас. Танец этот был ее последним преображением, и больше я не скажу тебе о нем ни слова.
Да, сынок! Королева была права, и она победила. Ведь испанцев нельзя было сломить силой оружия! Даже если бы их удалось разгромить, они бы вернулись снова. Так или иначе народ хемессов должен был погибнуть, но то, что Анакаона даровала нашей земле во время торжеств, окончившихся Кровавым Днем, не забудется никогда и пребудет вовеки. Касик Анри передал ее дар неграм и индейцам, сражавшимся при Ксарагуа и Бахорупо. От них он перешел к Падрежану, который в 1804 году возглавил восстание негров, мулатов и замбо… Все мы — дети Золотого Цветка. Когда в конце великой войны за независимость я участвовал в битве при Вертьере — мне довелось быть и там, — я понял, что битва эта была подлинным завершением великих торжеств, устроенных Анакаоной накануне Кровавого Дня. Собственными глазами я видел, как Анакаона плясала и пела перед неистовыми батальонами императора Дессалина, рвущимися на вражеские редуты.
Теперь ты знаешь, сынок, отчего я больше не в силах никого полюбить. На нашем острове немало ослепительных красавиц, но кто вернет мне любовь моего несравненного Золотого Цветка? Мудрено ли, что Старый Карибский Ветер слывет теперь пустозвоном и безумцем…
Я не был знаком с младшим лейтенантом Виллбарроу и, однако, не могу побожиться, что мы с ним никогда не встречались. Мне кажется, что я уже где-то видел эти беспокойно блуждающие мутно-голубые глаза с белками в кровавых прожилках, этот кривой, горбатый, постоянно к чему-то принюхивающийся нос, нависший над чересчур тонкими губами и тупым, как галоша, подбородком. А его шевелюра, похожая на взъерошенную щетку, вздымалась над его головой наподобие нимба, сияющего вокруг лика великомученика. Вполне возможно, впрочем, что образ этот навеян знакомством с каким-нибудь другим янки-военным, из тех, кого мне довелось встречать в дни моего беспутного детства. О непостижимые и загадочные тайники ребячьего воображения! Детские иллюзии, оседающие на дне души, как песок на дне реки! О память, бесподобная ваятельница, наделяющая объемом, формой, цветом и жизнью тот крохотный и еще не устоявшийся мирок, в котором совсем еще недавно мы беспечно резвились и кувыркались!
Не торопитесь, однако, делать из всего этого вывод, будто младший лейтенант Виллбарроу существовал только в моем воображении. Всем известно, какая тесная дружба связывала меня с шерифом Селомом — мир праху его! — и как он меня любил. Этот добрейший и милейший, хотя подчас и не в меру болтливый старикан, ревностный и благочестивый папалоа[10], был подлинным другом деревьев, зверей и детей. Он-то и передал мне — с тех пор воды утекло уж немало — несколько пожелтевших листков, на которых младший лейтенант изложил свою краткую и странную историю. Он же показал мне и увитую базиликом могилу, где покоится очарованный лейтенант, — невысокое надгробие из кирпича и ракушечника, белеющее на обочине зеленой тропинки всего в нескольких шагах от пещеры, известной под названием «Пасть».
Записки Виллбарроу оказались полубессвязным дневником его переживаний и грез, и без пояснений шерифа Селома мне вряд ли удалось бы прочувствовать до конца терпкую поэзию той диковинной любви, от которой вспыхнула и, подобно бенгальскому огню, почти тотчас же угасла короткая, но необычайная жизнь очарованного лейтенанта среди отрогов гордой горной гряды Бассэн-Кокийо.
Начало этой истории относится примерно к 1913–1914 годам, когда Эрл Виллбарроу состоял в звании унтер-офицера кавалерии Соединенных Штатов. Уроженец Кентукки, бедняк и сирота, он к тому времени все еще не уразумел, на что дана ему жизнь, и жил бездумно и просто, как трава растет, не пытаясь проникнуть в глубины собственной души.
Окончив школу, в которую после смерти родителей его определил дядюшка, майор морской пехоты, Эрл оказался на распутье. Ему не хотелось поступать на металлургический завод — единственное крупное предприятие Чаттануги, типичного городка южных штатов, где прошло его детство. Оно и понятно: ведь как раз на этом заводе погиб его отец, угодив под блюминг. Эрл был не особенно силен в арифметике и потому не имел ни малейших шансов сделаться преуспевающим лавочником или коммивояжером. Профессия букмекера его не привлекала. «Ремесло» гангстера ему тоже не улыбалось, ибо такого рода занятия сопряжены со всевозможными треволнениями, да к тому же в Чаттануге, где явно ощущалась нехватка бандитов и налетчиков, было просто невозможно сколотить собственную шайку. Одно время он загорелся мыслью стать бродячим проповедником и даже основать новую религию, но Библия нагнала на него такую скуку, что он отказался от этой затеи. Что же ему оставалось делать? Податься куда-нибудь? Но куда? Не имея ни настоящих друзей, ни иных развлечений, кроме вечеринок с неизбежной крем-содой, на которые его изредка приглашали случайные знакомые, празднеств в День благодарения, тягостных зрелищ расправы с неграми, имевшими неосторожность косо посмотреть на белую женщину, и прочих нехитрых забав, которыми тешилась его родная Чаттануга, этот долговязый, как оглобля, юнец никак не мог отважиться на какой-либо решительный шаг. Он пробовал выступать в роли агитатора во время очередных губернаторских выборов, пытался заняться бейсболом, вступил в ряды Армии спасения, сотрудничал в местной газете, работал заправщиком на бензоколонке — но все у него не клеилось. В конце концов, вняв увещеваниям дядюшки, который в своих письмах к нему не уставал повторять, что Army[11] — девка хоть куда и уж она-то сумеет избавить его от любых забот, Эрл решил завербоваться. В скором времени, толком и сам не зная почему, он получил звание младшего лейтенанта.
Само собой разумеется, женщины тоже играли какую-то роль в жизни Эрла Виллбарроу. Их было трое: Роза, Дороти и Элеонора. Он никак не мог ни окончательно остановить свой выбор на какой-нибудь из них, ни бесповоротно порвать с одной из этих трех граций. Нерасторжимо слившись в его сердце, они, каждая на свой лад, способствовали поддержанию его размеренных привычек. Между ним и Розой — она была сестрой его одноклассника — некогда возникли ростки полудетской влюбленности, но росткам этим не суждено было не только пробиться и расцвести, они не смогли даже проклюнуться и остались робкой завязью полудружбы-полулюбви. С годами Роза стала на редкость манерной особой. В обществе, на людях, Эрл терпел эту манерность, лишь бы только, оставшись наедине с ним, Роза вновь обретала свою естественность. И однако, ни за что на свете он не согласился бы навеки связать себя с этой девицей — ее просто не хватило бы, чтобы целиком заполнить его душу, ибо, сам того не сознавая, Эрл при всей своей страстности был от природы пуританином и однолюбом.
Дороти была, что называется, его «sweetheart»[12]. Он любил ласкать ее, как ласкают красивого зверька, ему нравилось впиваться в ее пунцовые губы, сидя в темном кинозале, прижимать к себе во время танцев ее гибкое кошачье тело, слушать ее бессмысленную болтовню и видеть, как она млеет от наслаждения, но на этом все и кончалось. Дороти, дочь средней руки бизнесмена, была восхитительно глупа, хороша собой и прекрасно сложена: большегрудая, плоскозадая, длинноногая и узкобедрая — словом, живая иллюстрация американских эталонов женской красоты. Эрл и представить себе не мог, что их отношения могут стать более серьезными, чем были до сих пор.
А Элеонора была созданием непостижимым и причудливым, она искала близости с бледным офицером и одновременно отталкивала его. Она то изводила Эрла страстными словоизлияниями в духе бульварных романов, то вдруг ни с того ни с сего посылала его ко всем чертям и не долго думая бросалась в объятия первого встречного. И тем не менее каждый раз безо всяких церемоний возвращалась к нему, словно хроническая болезнь. Этой женщине-ребенку была невыносима даже мысль о том, что она может от кого-то зависеть, и стоило этой мысли прийти ей на ум, как она вставала на дыбы. К тому же она стремилась перепробовать в жизни все, что могла, ибо от любовных ласк у нее оставался странный привкус смерти. Это было восхитительно. А жизнь так коротка…
После смерти своего дядюшки, скончавшегося от апоплексического удара в Порт-о-Пренсе, где он занимал какую-то должность в канцелярии американского военного атташе, Эрл Виллбарроу получил, как и ожидал, скудное наследство, а кроме того — письмо, в котором покойный майор сообщал, что ему удалось напасть на след умопомрачительных сокровищ. Он как раз собирался отправиться на их поиски, когда его настигла смерть. Предвидя и такой исход дела, он вложил в конверт, предназначенный для племянника, план, в котором указывалось приблизительное местоположение гипотетических сокровищ. Их нужно было искать где-то в горах Бассэн-Кокийо, неподалеку от городка Сен-Марк.
Необычайная энергия овладела младшим лейтенантом. Не рассчитывая на собственное жалованье, он ухитрился отыскать средства, чтобы пополнить ту небольшую сумму, что завещал ему дядюшка. Он не мог не учитывать того, что систематические поиски могут затянуться на более или менее продолжительное время. И в тот момент, когда он, отчаявшись, был уже готов оставить свою затею, на помощь к нему пришла Дороти. Она взялась выступить в роли посредницы между ним и своим отцом, с тем чтобы Эрл смог получить у него взаймы известную сумму. Старый деляга сильно сомневался в серьезности всего этого предприятия, однако рискнуть был непрочь. Он кипятился, брюзжал, прикидывал все «за» и «против», но в конце концов согласился, ибо привык ни в чем не отказывать дочери. К тому же сумма была не такой уж значительной, а зная порядочность Эрла, можно было не сомневаться, что он так или иначе сумеет ее вернуть. В конце концов, чем черт не шутит: вдруг Эрл и впрямь вернется мультимиллионером?
«Муслин», небольшое торгово-пассажирское судно водоизмещением три тысячи тонн, покачивалось на волнах в порту Сен-Марка. Сидя в курительной комнате, младший лейтенант Виллбарроу смотрел в иллюминаторы на вспененное море и гордую гряду гор, вознесших над маленьким городком свою буколическую корону. Вместе с двумя-тремя другими путешественниками он ожидал появления местных властей, которые должны были выполнить кое-какие формальности, в ту пору совсем еще незначительные. Эрл вглядывался в необъятную и ненасытную пасть залива, усеянную зубьями песчаных отмелей, следя за тем, как исполинский голубой язык моря с наслаждением облизывает берег. Пытливо, но вместе с тем рассеянно и задумчиво блуждал взор младшего лейтенанта.
Он пустился в плаванье, терзаемый опасениями: удастся ли ему обжиться в этой немыслимой стране, где всем заправляют негры? На сердце у Эрла не было и тени озлобленности, но вполне естественно, что вся натура этого молодого южанина, воспитанного в духе расизма и проникнутого идеями апартеида, содрогалась при одной мысли о такой стране. До той поры Эрлу, как и другим его белым собратьям, просто не представлялось случая вступить в близкое общение с неграми Чаттануги или окрестных плантаций. При всей искренности своих убеждений, при всей наивной прямолинейности своих взглядов Эрл все же склонен был вполне терпимо относиться к этому отребью рода человеческого. Он был уверен, что постиг душу этих странных существ, изредка сталкиваясь с ними на улице или увидев вылезшие из орбит глаза, сведенные судорогой губы и налитые кровью лица «ниггеров», которых насмерть забивали камнями или, затянув петлю на шее, заставляли дрыгать ногами в воздухе… Достойному потомку Джима Кроу, великодушному, щедрому, но полному противоречий, способному как на доводящее до преступления необузданное бешенство, так и на глубокие раздумья и тончайшие внутренние переживания, Эрлу Виллбарроу неизбежно пришлось бы умерять свои страсти, таить от всех свои помыслы, скрываться в глубине своего «я» в течение всего того времени, которое он рассчитывал провести в этой стране. Он знал понаслышке, что гаитянские негры не только не сознают своей врожденной неполноценности, но даже гордятся своим происхождением, своим легендарным прошлым, что их может задеть любой неосторожный намек, что они способны взвиться на дыбы от малейшего укола, что они вспыльчивы и необузданны, но в то же время поразительно мягкосердечны…
Небольшие парусники — белые треугольники, похожие на птиц, — скользят по волнам… В устье реки возятся, распевая и пересмеиваясь, прачки и купальщицы, полуголые, в одних набедренных повязках, не прикрывающих пупка. Орава чернокожих ребятишек, визжа и громко шлепая ногами по воде, носится вдоль берега. На небе клочками хлопка курчавятся легкие облака. У причала гнут спину бронзовотелые грузчики; они надрывают глотки в дружных выкриках, пританцовывают и пошатываются, словно пьяные, скрючившись в три погибели под мешками с кофе или тюками хлопка. Это настоящий перепляс под звуки песен — труд, насквозь пронизанный танцевальным ритмом. Судно осаждает целая стая лодчонок; торговцы протягивают кокосовые орехи, предлагают фрукты на широких деревянных подносах. Обезглавленные внезапным ударом мачете, орехи успевают брызнуть смехом и залиться слезами, прежде чем к ним прильнут губы моряков, стоящих на палубе, облокотившись на перила. С колокольни, воздевшей свой костистый палец над усеянной пылающими цветами зеленью, медленной вереницей стекают десять ударов. На крохотную площадь, расположенную прямо за зданием таможни, внезапно обрушивается ливень военной музыки. Черный как смоль генерал в бутылочно-зеленого цвета мундире с золотыми галунами гарцует на белом жеребце под воинственные крики, гром пушек и хлопанье ракет. Он раздает команды, руководя маневрами отряда како́-плаке́[13], обряженных в долгополые куртки из невыделанных шкур мехом наружу. Младший лейтенант Эрл Виллбарроу, блуждая взглядом по сторонам, погружается в размышления: он вспоминает о своей родной Чаттануге, о деревянных домишках своей улицы, о неграх своего городка; перед его глазами, сменяя друг друга, проносятся образы Дороти, Розы и Элеоноры.
Курительная комната полна народа. Вызванный первым, Эрл отвечает на вопросы офицера-гримо[14] с изъеденным оспинами лицом и устрашающими усами. Цель путешествия… срок пребывания… Появление толстяка в черной куртке из шерсти альпаки и тюссоровых брюках кремового цвета прерывает опрос. Незнакомец бесцеремонно сует жирную, потную и дряблую ладонь младшему лейтенанту Виллбарроу, который спешит пожать эту черную лапу.
— Лейтенант Виллбарроу?.. Позвольте представиться: мэтр Дезанё, Антенор Дезанё, поверенный в делах вашего дяди…
В избытке показной учтивости младший лейтенант забывает, что ему нужно выложить свои документы на столик перед таможенным офицером. Он рассыпается в извинениях… Мэтр Дезанё отзывает офицера в сторонку и что-то шепчет ему на ухо…
— Все улажено, лейтенант, вы можете идти…
Эрл Виллбарроу чувствует, как чья-то ладонь скользит вдоль его спины, словно ручной удав, как чьи-то пальцы впиваются в его левое плечо. Он вздрагивает от омерзения, улыбается и бок о бок с мэтром Дезанё направляется к выходу.
По крутым склонам гор, обступивших Сен-Марк, под проливным дождем взбиралась вереница лошадей. Даже самый осведомленный из местных жителей был уверен, что лейтенант увлекается археологией, что он просто помешался на древностях доколумбовой эпохи. Ссылка на занятия археологией оказалась наилучшим способом отвести от Эрла все подозрения; в эту ловушку попался даже такой пройдоха, как бывший поверенный его дядюшки мэтр Антенор Дезанё. Каждое появление младшего лейтенанта на улицах этого крохотного городка, который и провинциальным-то можно было назвать лишь с некоторой натяжкой, сопровождалось непрерывным стуком поднимаемых оконных жалюзи. Интерес к лейтенанту несколько приутих лишь на время очередного престольного праздника. Местные жители следили за каждым шагом белого пришельца; его намерение как можно скорее перевалить через горный хребет, несмотря на все предостережения, вызвало среди них настоящий переполох и послужило лишним доказательством его неуемной тяги к научным изысканиям. В самом деле, в то время, когда в горах, судя по разговорам, бушевали вышедшие из берегов ручьи и бесновались потоки, когда носились слухи о том, что полчища како́, нанятые очередным выскочкой, одержимым манией величия, кишели в горных ущельях и готовы были низринуться на город, — одним словом, в это тревожное время столь отчаянный переход через горный хребет был настоящим подвигом. Подобная отвага не могла не вызвать восхищения. Итак, белый смельчак пустился в путь совсем один, сопровождаемый лишь проводником и тремя навьюченными до предела мулами. Подхлестываемые бешеными струями дождя, они торопились, не сводя помутневших глаз с пропасти, по краю которой шли. Им нужно было во что бы то ни стало достигнуть «Пасти»: эта пещера послужила бы им надежным укрытием от ливня. Проводника, судя по всему, терзали опасения. Он побаивался встречи с како́, которые, приняв его за шпиона, могли бы разделаться с ним: отрезать ему уши, или отлупить повернутым плашмя мачете, или, того хуже, связать и бросить в какую-нибудь расщелину. Путешественники так усердно погоняли своих мулов, что, несмотря на отчаянное сопротивление густых зарослей, взявших себе в союзники ливень, быстро добрались до цели.
Виллбарроу захрапел так громко, что своды пещеры огласились зычным эхо. Проводник, несмотря на продолжавший бушевать ливень, ушел среди ночи, сказав, что переночует у какого-нибудь крестьянина, а потом вернется в город. Младшему лейтенанту стало не по себе, когда он очутился один под крутыми сводами этой пещеры, в которой вполне мог бы уместиться готический собор. Своды эти были сплошь покрыты лианами, похожими на свившихся змей. Итак, лейтенант спал. И в это самое время какое-то существо проскользнуло в пещеру и, осторожно ступая, направилось к раскладушке, на которой лежал Эрл Виллбарроу. Услышав шорох легких шагов, лейтенант слегка приоткрыл веки, но продолжал храпеть, притворяясь спящим. В одной руке он сжимал электрический фонарик, в другой — браунинг. Существо приблизилось, склонилось над постелью…
Лейтенант резко вскочил и направил луч света прямо в лицо непрошеного гостя. Тот испустил громкий вопль и отпрянул назад. Этим гостем оказалась женщина с красноватой кожей; лицо с мягкими чертами и водопадом смоляных волос. Ростом она была не выше кампешевого деревца. Ему удалось схватить женщину и повалить наземь, хотя она отчаянно отбивалась. Трижды он наваливался на незнакомку, сжимая, словно в тисках, ее запястья и трижды ей удавалось увернуться от него. А на четвертый она изловчилась и с такой силой ударила его головой в лицо, что он, на миг потеряв сознание, вынужден был выпустить свою добычу. Женщина тут же скрылась. Держа палец на спусковом крючке браунинга, лейтенант проводил ее взглядом. Но выстрелить не решился.
Весь остаток ночи лейтенант Виллбарроу провел без сна, обливаясь холодным потом. Рассвет застал его среди груды перебитых ночью бутылок из-под виски. Он сжимал в руке браунинг, вперив в пустоту полубезумный взгляд.
Лейтенант обосновался в горах Бассэн-Кокийо, в небольшом домишке, доставшемся ему в наследство от дяди. Домик этот стоял на склоне холма прямо над семью круглыми прудами с лазурной водой, похожими на человеческие глаза, устремленные в небо. Эти пруды, подобно ступеням волшебной лестницы, ровной чередой поднимались от подножия до вершины холма, и тайна их происхождения была столь древней, что никто не мог сказать, природа или человеческие руки создали это диво в таком диком месте.
Первые попытки общения с местными жителями не увенчались успехом. Когда в первый раз какой-то крестьянин подошел к нему и предложил каменное рубило, Виллбарроу сухо осведомился:
— Сколько?
Тот ничего не ответил, но взял протянутую кредитку. В тот же вечер на хижину лейтенанта обрушился град камней. Они летели со всех сторон; казалось, падали прямо с неба. Это «градобитие» озадачило лейтенанта. Он явно вызывал всеобщую неприязнь, хотя и не мог понять ее причины. Встречаясь с ним, прохожие отворачивались и плевались. Крестьянки, увидев его, принимались перешептываться, а потом заливались громким презрительным смехом. А ребятишки, стараясь держаться на приличном расстоянии, повсюду таскались за ним следом, с адским грохотом колотя в отжившие свой век кастрюли и выкрикивая задорную дразнилку:
— Нахал-бахвал! Нахал-бахвал!
После сражения с собственной совестью, достойного пера Корнеля, Эрл спустился в деревушку, к берегу реки, чуть слышно напевавшей свою тысячелетнюю, пенистую и белую, как обкатанная ею галька, песенку. Он подошел к ближайшей хижине, перед которой дремал старик хозяин, и, запинаясь, попросил у него огоньку для своей трубки. Хозяин пригласил его зайти и выпить кофе, поданный не перестававшими вежливо раскланиваться девушками. Тем не менее мир не был восстановлен, и «градобитие» не прекратилось до тех пор, пока Эрл не обошел всех крестьян в округе, не похлопал каждого из них по плечу, пока те в свою очередь не похлопали его и пока, наконец, он не пропустил с каждым из них по стаканчику за хорошую погоду и добрый урожай.
Все эти события навели лейтенанта на глубокие размышления. В городе, куда ему приходилось наведываться по делам, он не решался заговорить ни с кем, даже с мэтром Антенором Дезанё, который получал предназначенную для Эрла корреспонденцию. Стало быть, эти горцы вынудили его капитулировать! Впрочем, он как-то поймал себя на мысли, что капитуляция эта нисколько его не огорчила. Начиная с того дня, когда какая-то девчушка, повстречавшись с ним на тропинке, поднесла ему охапку полевых цветов, он стал не только наносить визиты, но и сам принимать гостей. Крестьяне приносили ему каменные рубила, топоры доколумбовой эпохи, осколки кремня, фрукты: он прослыл в округе человеком, помешавшимся на памятниках старины. А когда он начал вместе со всеми отплясывать мартинику, калинду и махи на увитых зеленью лужайках, люди понемногу перестали замечать, что он белый, и начали смотреть на него как на местного уроженца, своего земляка, настоящего гаитянского негра. Эрл, однако, не забывал о цели своего приезда, он понимал, что скоро сможет возобновить свои раскопки, не вызывая ни у кого ни малейших подозрений.
Но все его расспросы о женщине с персиковой кожей и водопадом смоляных волос ни к чему не привели. На него смотрели как на сумасшедшего и не произносили в ответ ни слова.
Однажды вечером Эрлу показалось, будто он видел эту женщину на берегу третьего пруда. Он был убежден, что это именно она, он готов был дать голову на отсечение. Она сидела, опустив ноги в воду, и расчесывала волосы блестящим гребнем, напевая странную мелодию, которую ему дотоле никогда не доводилось слышать. Эрл как сумасшедший пустился вниз по откосу. Но когда он был уже в нескольких шагах от нее, она поднялась и разразилась странным переливчатым смехом. При свете луни он увидел, что на ней не было ничего, кроме листа кокосовой пальмы, прикрывавшего грудь. Она бросилась бежать, по-прежнему заливаясь счастливым смехом, и скрылась в зарослях.
Вернувшись в свою хижину, где уже жужжали москиты, младший лейтенант рухнул на койку. Он почувствовал, что у него лихорадка — все тело покрылось холодным липким потом. Несколько дней подряд Эрл не выходил из своей хижины: измученный лихорадочным ознобом, он через силу глотал хинин и запивал его такими порциями виски, которые могли бы свалить с ног и быка. Как-то вечером, когда он, обессиленный лихорадкой и алкоголем, полуголый, разметался на своей койке, в бредовом полузабытьи проклиная все на свете, к нему явились два посетителя. Охваченный внезапным ужасом, больной поднялся на постели и взвыл, словно дикий зверь. Посетители поспешили удалиться. С той поры повсюду поползли самые странные слухи о «белом, что живет возле прудов». Говорили, будто он заключил союз с дьяволом, будто однажды его застали в хижине как раз в то время, когда он, раздевшись догола, справлял сатанинскую мессу, изрыгая проклятья и рыча как безумный. Вокруг него снова возникла пустота; никто больше не решался его навестить.
Почувствовав себя лучше, Эрл стал выходить. При встрече с ним люди отворачивались. Если он заходил к кому-нибудь в гости, то обычно никого не заставал дома. Он ослаб за время болезни, рассудок его был все еще затуманен, но тем не менее Эрл отдавал себе отчет в том, что он должен как можно скорее отыскать свои сокровища. Климат этих гор оказался для него губительным. Им овладела уверенность, что сокровища зарыты на берегу того самого пруда, где он видел таинственную женщину. Эту уверенность подкрепляли указания, оставленные его дядюшкой, который в свою очередь отыскал эти сведения среди бумаг одного старого французского поселенца. Исхудавший, похожий на собственную тень Эрл Виллбарроу стал жертвой странных грез: ему мерещились испанские дублоны, чудовищные звери и женщина дивной красоты с переливчатым смехом.
И вот настала ночь, когда лейтенант решил приняться за раскопки — черная и вязкая, как похлебка калалу-джонджон[15]. Проработав несколько часов при свете электрического фонарика, он вырыл яму глубиной самое малое метра три. Внезапно в нее хлынула холодная струя. Судя по всему, Эрл наткнулся на подземный резервуар, полный кристально чистой воды, которая начала наполнять яму. Эрл почти падал от усталости, но после минутного колебания, подстегиваемый исступлением и страхом, он вновь схватился за кирку и принялся рыть канаву, чтобы отвести из ямы воду. Понадобилось два часа изнурительной работы по пояс в воде, чтобы осушить яму. Прерывистая струйка воды, бившая из подземного резервуара, внезапно иссякла. Эрл продолжал копать. С трудом преодолев слой каменистой породы, он почувствовал, что его кирка погрузилась в толщу рыхлого туфа. Время от времени он менял кирку на лопату, не давая себе ни малейшей передышки и обливаясь потом.
Внезапно он оглянулся и замер на месте, остолбенев от ужаса. В яме невесть откуда появилась огромная змея. Сверху раздался переливчатый смех. Он поднял голову. На него смотрела женщина, та самая, с которой он боролся в пещере и которую видел потом возле пруда с голубой водой. Он направил на нее луч своего фонарика. Она не шелохнулась. Сияя непостижимой красотой, она стояла недвижимо, словно древняя статуя, словно изваяние незапамятных времен. На ней не было ничего, кроме простой набедренной повязки.
— А ты не робкого десятка, раз осмелился потревожить гору Вьен-Вьен! — медленно произнесла она, и слова ее прозвенели, словно падающие одна за другой капли.
— …Ты не робкого десятка! — повторила она после минутного молчания.
— …Не робкого десятка! — бросила она в последний раз и скрылась. Змея, только что лежавшая в яме, тоже исчезла.
Эрл кое-как выбрался из своей траншеи. Заря уже высветлила небо; восток переливался волшебными оранжево-розовыми оттенками. Лейтенант быстро скинул с себя одежду и бросился в воду ближайшего пруда, чтобы хоть немного прийти в себя. Ему удалось стряхнуть с себя сонную одурь. Он вылез на берег и как бешеный помчался к своей хижине. Там он собрал все каменные топоры и глиняные черепки доколумбовой эпохи, которые ему удалось раздобыть, и выкинул их. Казалось, он был охвачен приступом того неизъяснимого исступления, зародыши которого таились, по-видимому, в самой почве этой загадочной страны. Ему казалось, что он еще слышит вдалеке женский голос, повторяющий:
— Ты не робкого десятка! Ты не робкого десятка!
Три дня его била страшная лихорадка, на четвертый стало легче. Едва поднявшись на ноги, он порвал все письма от Розы, Дороти и Элеоноры, а заодно и все свои документы — словом, все то, что еще связывало его с Чаттанугой и звездно-полосатой республикой. Он останется в этой стране навсегда. Он разгадает ее тайну. И либо умрет, либо отыщет эту женщину.
Эрл погрузился в раздумья. Вспомнил, что кто-то говорил ему о Селоме, отставном шерифе, ревностном папалоа, настоящем патриархе, который живет еще выше в горах, в районе Гуйавьера. Ни в человеческом сердце, ни в бестелесной плоти незримых духов не было таких тайников, которые были бы для него недоступны: так по крайней мере говорили о нем крестьяне. Он был прорицателем, обладал даром ясновидения. Он проникал в человеческую душу так же легко, как лезвие ножа — в клубень ямса. Итак, Виллбарроу решил подняться по неутомимо петлявшей среди гор тропинке, чтобы попросить совета у Селома, великого жреца, служителя Неба и Лаосов…
До сих пор звучит в моих ушах голос Селома, рассказывающего мне эту историю. Старик столько раз излагал мне все обстоятельства своей встречи с лейтенантом, что слова его навеки врезались в мою память. Не думаю, чтобы старый кудесник мог приукрасить или преувеличить факты: он был просто не способен лгать, к тому же в его рассказах никогда не менялось ни единой подробности. Я нередко встречал папалоа, всей душой преданных своей древней религии, мне случалось подолгу беседовать с великими жрецами, горящими верой в культ воду и праотцев — Лаосов, но я не знаю человека столь же прямого, чистосердечного, бескорыстного и человечного, каким был шериф Селом, несмотря на всю его наивность и неграмотность. Вот что он поведал мне о своей встрече с младшим лейтенантом Виллбарроу.
Добравшись до Гуйавьера, чьи гребни высятся над всем горным массивом Бассэн-Кокийо, Эрл соскочил со своего притомившегося мула и направился к жилищу папалоа. Шериф встретил его, стоя у дверей святилища, и первым обратился к лейтенанту:
— Я ждал тебя, сынок!
Они поздоровались. Лейтенант пожал ему руку и сказал, что приехал затем, чтобы раскрыть тайну девушки с персиковой кожей, которая в лунные ночи появляется у Голубых прудов. Папалоа пригласил его в святилище и провел в комнату, где находился баджи[16]. Кому хоть раз посчастливилось видеть, как шериф Селом исполняет наивысший обряд водуистского культа, наделяющий жреца даром ясновидения, тот никогда не забудет этого зрелища. После краткой молитвы перед баджи Селом торжественно взял в левую руку «око небес» — небольшой топорик из голубоватого камня — залог кровного союза между предками современных гаитян: беглыми неграми, замбо, и независимыми индейцами великого касика Анри. Правой рукой он зачерпнул пригоршню пепла, который стал медленно струиться между его иссохшими пальцами…
— Тот, кто посмеет коснуться сокровищ горы, умрет… Но человек может отыскать эти сокровища в самом себе… Я вижу краснокожую женщину, прекрасную Властительницу вод; она призывает тебя… Иди навстречу ей бесстрашно и неторопливо: тебя ожидает сокровище, скрытое в тебе самом. Но помни: за каждую крупицу золота ты заплатишь каплей собственной крови…
— Мне не нужны сокровища горы! — воскликнул лейтенант.
— Любишь ли ты эту землю и людей этой земли? — спросил его жрец. — Готов ли ты пожертвовать ради них всем, что у тебя есть, принести в жертву собственную жизнь?
— У меня нет больше ничего, кроме этой земли и этого народа! — ответил лейтенант.
— Тогда, если сердце твое свободно от страха, если кровь твоя чиста, как роса, если душа твоя ясна, как взгляд младенца, ступай к порогу врат… Если же нет, бойся прогневать богов этой земли. Ступай же предначертанным тебе путем и не медли.
Не знаю, что за события развернулись вслед за тем в хунфоре[17] шерифа Селома: старик всегда умалчивал об этом. В рукописи лейтенанта тоже не содержится никаких сведений на этот счет. Так что, по всей вероятности, никому ничего не удастся узнать об этом. Но мне известно, что однажды лунной ночью лейтенант Виллбарроу вновь повстречался с этой женщиной. Была ли она существом из плоти и крови или Властительницей вод, сиреной или русалкой, колдуньей или богиней — не все ли равно? Важно то, что он ее повстречал. Мы называем вещи теми именами, которые подсказывает нам собственное сердце, и любая из них может ожить, если мы сумеем правильно подобрать к ней ключ… Глаза очарованного лейтенанта раскрылись: теперь он явственно видел то, что прежде едва различал в лихорадочном бреду. Каждому на земле своя доля: одному цвести, другому прозябать, одним повествовать о тайнах бытия, другим объяснять эти тайны.
Голубые пруды искрились, словно дрожащие зеркала. Прозревшему лейтенанту открылась лучезарная красота, которой с незапамятных времен блещет гаитянская земля. Эрл сбросил с себя прежнюю личину, как змея сбрасывает кожу; ветхий человек умер в нем, а вместе с ним — обветшавшие страсти и стремления…
Она ждала его на берегу пруда. Линии тела и черты лица этой хрупкой женщины были индейскими, несмотря на явную примесь пылкой негритянской крови. Она ждала его, не двигаясь с места.
— Иди! Иди же!
Он сделал шаг вперед.
— Я хранительница этих гор и вод, — сказала она ему. — Взгляни на мои зеленые стада, что теснятся до края горизонта, на мои голубые воды, что восходят ввысь, сливаясь с великим водоемом небесной лазури. Они спят спокойным сном вместе со всеми моими сокровищами. Еще не пробил час, когда люди земли смогут овладеть скрытыми в ней богатствами… Я ждала тебя…
Он был совсем рядом с ней. Она протянула ему руки. Он сжал их.
— Настанет день, когда земля разверзнется, чтобы даровать своим сынам скрытые в ее лоне сокровища. А пока нужно стеречь их. Хочешь ли ты стать их стражем? Но помни: если ты дерзнешь выдать тайны земли, она поглотит тебя, прежде чем ты успеешь обдумать до конца свой коварный замысел…
— Земля поглотит меня! — повторил Эрл Виллбарроу.
— Чтобы обладать этой землей, чтобы стать одним из стражей ее сокровищ, ты должен одолеть меня в борьбе. Хватит ли у тебя сил победить меня?
Он бросился на нее, и борьба началась. Они боролись на берегу пруда, залитого лунным светом, они боролись на росистой траве, они боролись на влажной земле, они боролись в воде. И когда они достигли последнего пруда, их тела сплелись воедино.
С тех пор никто больше не видел младшего лейтенанта Виллбарроу в его хижине на склоне холма. Рукопись его отрывочна и темна, но, судя по переполняющему ее автора избытку ликования, чувствуешь, что он и в самом деле отыскал свое счастье. Если дошедшие до меня обрывки дневника Эрла и впрямь являются записками безумца, значит, то счастье, к которому стремится каждый из нас, и впрямь мало чем отличается от безумия. Кое-кому его заметки могут показаться бессвязными, но я привык доверять больше такой бессвязности, нежели холодным и рассудочным описаниям.
«Когда она пробует плод гуайявы, — пишет лейтенант Виллбарроу, — я тотчас же чувствую, как и у меня во рту разливается его кисловатый и освежающий сок. Мы умеем общаться без слов. Наши взгляды встречаются, пальцы переплетаются, и мы рука в руке устремляемся вперед…»
Похоже, что они вовсе не нуждались ни в отдыхе, ни во сне и проводили целые ночи, носясь по горам. Эрл пишет в своем дневнике:
«Я сильно поранился, свалившись в глубокую расщелину. Она вытащила меня оттуда и отнесла в пещеру. У меня была рассечена до кости нога, однако я не ощущал никакой боли. Она собрала свежей росы и омыла мою рану, вот и все. Она выхаживала меня, и, если ей случалось заметить, что в моем взгляде мелькнет страдание, ей достаточно было припасть губами к моей ране — и боль мгновенно утихала…»
Эрлу Виллбарроу удалось достичь тех вершин человеческого сознания, когда оно становится сопричастным каждому вздоху, каждому трепету живой материи. Он заносит в свой дневник:
«Вчера она обещала научить меня смеяться так, как смеются цветы. Несколько часов она руководила моими упражнениями. Потом мной овладела неизъяснимая безмятежность, и наши тела слились воедино…»
Далее он сообщает:
«Теперь я могу подолгу оставаться под водой… Вокруг нас резвятся рыбки, подплывают совсем близко, задевают нас плавниками и медленно уплывают прочь… Но мне еще не удается подержать их на ладони, как это умеет делать она…»
И потом:
«Вчера вечером было холодно. Я совсем окоченел. Тогда она подала мне знак, и я скользнул вслед за ней в узкую расщелину, почти отвесно уходящую вниз. Мы спускались по ней долго, наверное не меньше часа. Потом подземный ход расширился, и мы остановились, очутившись в небольшой пещере, откуда веяло приятным теплом. Я чувствовал, как все мое тело пронизывают животворные токи подземных глубин, как его омывают струи теплых вод, пульсирующих в венах земной плоти. Вокруг нас носились какие-то золотистые мошки… Мы обнялись и уснули… А когда выбрались на поверхность, было уже утро…»
Если верить его запискам, племя вьен-вьен живет по законам подлинного братства.
«Жизнь в этих горах не всегда сладка; нам случается и голодать. Если я нахожу какой-нибудь плод, съедобный корешок или сахаристый стебель, она соглашается есть их только вместе со мной; мы поочередно впиваемся зубами в мякоть… Тогда ее глаза светятся такой любовью, какую только можно себе представить…»
Вовеки не существовало столь тесных уз, как те, что связывали Эрла Виллбарроу с дочерью вымирающего племени хемессов. Я прочел в его записях:
«Однажды я в мыслях унесся далеко, страшно далеко от нее. Она тотчас же почувствовала это. И взяв птицу-музыканта, что жила вместе с нами, сомкнула мои пальцы на этом живом букете из перьев… В тот же миг я ощутил, как в меня проникли трепетные струи ее любви, безмерной, как сама жизнь».
С трудом разобрал я еще один отрывок:
«Она берет меня за руки, прикладывает ухо к моей груди и долгими часами слушает, как бьется мое сердце. Есть у нас такая забава: она превращается в водопад, а я в пловца, ныряющего в неистовый поток ее иссиня-черных волос».
Эрл Виллбарроу был еще молод, однако его постоянно терзала мысль о быстротечности жизни. Вот что он пишет об этом:
«Хотя мне кажется, что я вовсе не старею, не дряхлею, я предчувствую, что когда-нибудь угасну мгновенно, как свеча… Пусть это случится не скоро, ибо она не умеет плакать… Она обнимет мое тело и будет сжимать его в своих объятиях до тех пор, пока сама не окажется в объятиях смерти. Она умрет от голода, но не оставит меня. Так, по ее словам, поступали некогда жены великих вождей, сходившие в гробницы вслед за своими мужьями…»
Вполне возможно, что очарованный лейтенант владел всеми тайнами племени хемессов, тайнами, проникнуть в которые так хотелось бы каждому из нас. Несомненно, во всяком случае, что ему приходилось общаться и с другими представителями народа вьен-вьен.
«Я лицезрел великое божество хемессов в огромном подземном зале. Она обучила меня священным пляскам своего народа и поведала мне сказания великих ареитов древности…»
Мне с трудом удалось разобрать последний листок этой ветхой, изорванной и пожелтевшей рукописи с буквами, полусмытыми дождем или выцветшими под солнцем:
«С наступлением периода дождей мы начинаем трубить в огромные раковины, и наши братья и сестры отзываются нам со всех окрестных гор. Потом мы собираемся вместе, поем и пляшем до сухого сезона. Эта музыка растравляет мне душу, наполняет все мое существо щемящей тоской, но даже в этой тоске есть нечто такое, что роднит меня с ней…»
Вот и все, что я могу поведать вам об очарованном лейтенанте, о терпкой поэзии той диковинной любви, от которой вспыхнула и, подобно бенгальскому огню, почти мгновенно сгорела его жизнь среди отрогов гордой горной гряды Бассэн-Кокийо. Подобно эльфу, он каждую ночь носился по горам вместе со своей подругой, опьяненный величием вершин, зеленью земли, трепетом вод и дыханием ветров. А дни проводил в пещерах, где хранятся сокровища, накопленные касиком Золотого Дома, грозным Каонабо. Он был посвящен во все древние чары, обучен песням и танцам великой королевы Анакаоны, прозванной Золотым Цветком, тем самым песням и танцам, которые до сих пор исполняют в лунные ночи владычицы окрестных гор и вод.
Иные говорят, что индейцы вьен-вьен, последние потомки гаитянских хемессов, наследные хранители сокровищ будущего, живущие на недоступных горных вершинах, существуют только в воображении таких простаков, как я. Пусть себе болтают, что им заблагорассудится! Я-то видел рукопись лейтенанта Виллбарроу, где он утверждает, что встретился с последними потомками хемессов, и у меня нет никаких оснований сомневаться в этом. Ни виски, ни сумасшествие не могли бы породить столь потрясающий человеческий документ.
Мой друг, шериф Селом, поведал мне также, что однажды ночью, во время яростного сражения между вооруженными патриотами, приверженцами Шарлеманя Перальта, и отрядом американских солдат, младший лейтенант Виллбарроу был взят в плен морскими пехотинцами. Многие из стариков очевидцев рассказывали мне, как лейтенант и его подруга, связанные по рукам и ногам, предстали пред военным трибуналом и были расстреляны на месте за государственную измену и переход на сторону неприятеля. Крестьяне подобрали тела и достойным образом предали их земле, соорудив над могилой небольшое надгробие, белеющее неподалеку от пещеры, прозванной «Пастью».
Их расстреляли, но, несмотря на это, в округе ходит молва, будто в лунные ночи Владычица вод как ни в чем не бывало расчесывает свои буйные волосы, сидя на берегу одного из Голубых прудов, поднимающихся по склону холма. Может быть, у лейтенанта Виллбарроу и его подруги были дети? Так или иначе, честь и хвала тому народу, который умеет столь бережно хранить свои предания!