ТЕТРАДЬ СОМНЕНИЙ

Павел старался представить себе, что ответит Ася на его письмо. Он начал думать об этом, как только опустил конверт в ящик. Павел мысленно говорил с Асей, объяснял, убеждал, оправдывался. Разговор про себя, когда не слышишь ответов, а только ста­раешься их угадать, может длиться долго; Павлу он стоил сил, наверное, не меньше действительного раз­говора. Ответа не было. А что она может ему от­ветить?

Ведь он столько вопросов ей задал! И почему она должна ломать себе голову над божьим промыслом, который для нее вовсе и не существует? Не нужно ему, чтобы она об этом писала. Другое ему нужно: пусть просто ответит, чтобы ясно стало, как будет с ними дальше. Ведь он ничего не знает...

А ответа все не было.

Павел уже два раза съездил на ближнюю стан­цию, куда ждал от Аси письма до востребования.

Первый раз он утешил себя, что Ася могла не успеть, и выждал ровно неделю. На почте стояла очередь: пришлось ждать. Это было не скучно: и го­лоса и лица были не похожи на лица и голоса, ко­торые он видел и слышал в лавре. Здесь стояли люди из того мира, в котором жила Ася и откуда он ждал письма. И он вглядывался в них так, будто сам ни­когда не принадлежал к этому миру.

Шумно распахнулась и громко захлопнулась дверь.

В тесную комнату почты вошла молодая реши­тельная женщина. Еще с порога она крикнула весе­лым голосом:

— Эй, голуби почтовые! Газеты, журналы для моих отдыхающих есть? Кто тут крайний, кто тут последний?

Она стала в очередь, но видно было, что она не может стоять без дела, ждать молча.

— Как жизнь, Мария? — спросила она у девуш­ки, которая выдавала почту, и, не дождавшись отве­та, вдруг удивленно повела носом: — Что это у вас сегодня не сургучом, а ладаном пахнет?

Тут она вдруг заметила черный форменный ко­стюм Павла. Румянец залил ее лицо, полную белую шею, даже уши вспыхнули. И она смущенно прогово­рила, — уж лучше бы молчала:

— Извините, молодой человек...

«Она извинилась так, как извинилась бы, толкнув нечаянно инвалида», — подумал Павел и выскочил из комнаты.

Его десятка уже несколько дней несет клиросное послушание в семинарской церкви. Первое время Па­вел и сам замечал, что, когда прислуживаешь в алта­ре, костюм и особенно волосы надолго сохраняют за­пах ладана. Потом привык, перестал замечать, но, оказывается, запах ладана пристал к нему. Неужели и Ася это тоже чувствовала?!

Он долго ходил по улице, дожидаясь, покуда уйдут все, кто там был и слышал слова молодой жен­щины. Только что ему все нравилось на почте, а те­перь не хотелось входить внутрь. Но не уезжать же, не узнав, нет ли письма! Он заставил себя войти и спросить.

— Пишут! — ответила девушка, как всегда отве­чают в окошечке «до востребования», когда видят, как огорчен тот, кто ждет письма.

Но Павлу в ее голосе послышалось обидное. «Не приду сюда больше», — подумал он. Он не придет, письмо будет лежать, потом вернется к Асе, и между ними оборвется эта последняя тоненькая ниточка?

Пусть на него смотрят на этой почте как угодно. Ему все равно! Только одно ему не все равно: поче­му не отвечает Ася?

Может, обиделась, что он снова дал ей адрес «до востребования»? Может, ей не понравилось, что он боится исключения? А может, все куда проще?

В самом деле, зачем он ей? Зачем ей о нем ду­мать, переживать из-за него, когда у нее в жизни до него все было так ясно, так хорошо, так просто?

Ася рассказывала ему о заводе, о бригаде, о по­другах и товарищах. Рассказывала о делах и назы­вала имена так, будто Павел ясно представляет себе и этих людей и эти дела. Он уже начал понимать, чем отличается операция, которую Ася выполняет сейчас, от той, с которой она начала свою работу на конвейере, и знал, почему будильники, которые испы­тывают, заводят так, чтобы они звонили во время обеденного перерыва, — а то с ума можно будет сой­ти от их звона! — и твердо помнил, что, когда Ася говорит о платине, это не металл, а название важной части будильника.

Асиных знакомых он тоже стал различать по ее рассказам. Он уже знал и модницу Марину, и ревни­вого лейтенанта Петю, и знаменитого бригадира электриков Сергея Савиных, и самого умного из Асиных знакомых, студента-историка Вадима, и веселого техника Геннадия.

Павел представлял себе, как Ася беззаботно выхо­дит после работы из проходной, встряхивает рыжими волосами, с которых только что сняла марлевую ко­сынку, надетую на время работы, улыбается, а ее уже ждут у дверей товарищи: все сразу или кто-нибудь один. Если один, это еще хуже.

Товарищи подхватывают Асю под руки и уводят по тенистой аллее бульвара. Им не надо спешить: они живут в Москве и никому не обязаны отчетом. В любой день недели они могут пойти с ней в любое кино. И в клуб. И в театр. И на танцы. Нет для них запретов, которыми, как решеткой, со всех сторон об­ставлена его жизнь. Им не надо ничего объяснять Асе о себе, она о них все знает!

Конечно, ей лучше с этими людьми, чем с ним. Ради чего ей мучиться? Потому она и не отвечает на его письмо. Ее молчание — это ведь тоже ответ...

С тех пор как Павел отправил Асе свое длинное письмо, ему чего-то не хватает. Мысли, которые его мучали, когда он писал письмо, сделались яснее, словно вопрос, если его написать на бумаге, уже не­много сам становится ответом.

У Павла была черная клеенчатая тетрадь. Он всегда носил ее при себе, перегнув пополам. И он на­чал записывать в эту тетрадь то, чего не написал Асе.


Стояли жаркие дни. Жара была не по-июньски душной. Грозы проходили стороной, без дождя и об­легчения не приносили. Все время пересыхало в гор­ле, стучало в висках. Днем казалось, что церковные купола плавятся на солнце. Ночью под низкими сво­дами общежития было тяжко спать. В старинные узенькие окна воздух вроде совсем не проходил.

Все были измучены жарой и многочасовыми служ­бами. Вспыхивали дикие бессмысленные ссоры. В спальне снова, как в первой год, начались бурсац­кие забавы. Когда Павел тряс за шиворот Здорова — тот положил ему под простыню сапожную щетку, — Мишенька Доронин тоненько посмеивался из угла:

— Сердится-то как! Как сердится!

Мишенька Доронин был единственным, кто в эти душные дни все время радовался. «Чем труднее, тем лучше!» — говорил он умильным голоском и пре­данно заглядывал в глаза собеседнику, наклоняя свое бледное личико. Он все чаще замирал перед иконой в неурочное время.

Казак, поглядев однажды на его молитву, озабо­ченно сказал:

— Приглядывайте за Дорониным. Уж очень в рев­ность ударился, не выкинул бы чего-нибудь повселюдно во время службы. — И он покрутил пальцем около виска.


В один из этих невыносимо жарких дней Павел едва дождался свободного часа. А когда свободный час начался, ему показалось, что он тянется так же томительно, как все длинные тягучие дни. Чтобы не сорваться снова на соседнюю станцию за письмом, чтобы не думать больше об Асе, Павел перешел через двор, залитый солнцем, полный сытых голубей, рас­паренных туристов, исходящих благоговением и потом богомольцев, и вошел в музей.

Раньше его влекли сюда пронзительно умные гла­за ликов, написанных Андреем Рублевым и Симоном Ушаковым; хотелось понять, как и о чем думали лю­ди, которые были изображены на бесценных потем­невших досках; хотелось догадаться, о чем думали художники, изобразившие их; хотелось разобраться, как он сам, Павел, смотрит на это: волнует его картина или святыня?

В музее у входа был маленький киоск. Здесь продавались деревянные резные игрушки, путеводи­тели и книги. Книги были разложены на прилавке и на столе, и их можно было подолгу перелистывать.

Продавщица, занятая с туристами, почти не обра­щала внимания на длинного худого парня, который уже не первый раз просматривал книги, ничего не покупая. Правда, сегодня она хотела сказать: «Здесь все-таки, молодой человек, не читальня!» — но вдруг заметила, что у парня заблестели глаза.

Он поймал на себе ее вначале недовольный, потом удивленный взгляд и аккуратно положил книгу на ме­сто, но не смог сразу закрыть ее и продолжал вчитываться в какую-то страницу.

— Спасибо большое! — сказал он тихим вежли­вым голосом и ушел.

Продавщица, показывая на него туристам, при­дала своему лицу выражение, которое должно было говорить: «Каких тут только у нас людей не бы­вает!» А когда они ни о чем ее не спросили, сама сказала многозначительно:

— Сосед наш, видно... Из семинарии...

И туристы заогорчались, что не разглядели его как следует.

— Тоже экспонат своего рода! — сказал один из туристов, и в группе немедленно начался спор, кто в наше время идет в семинарию.

А «экспонат своего рода» почти бежал по дорож­ке. Он искал места, где сможет спокойно обдумать слова, на которые наткнулся в книге «Древние о религии». Обдумать? Прежде всего он должен их запо­мнить. Он не купит эту книгу: все равно ему негде ее хранить. Он лучше еще раз попросит у продавщицы разрешение почитать ее на месте. Заучит эти слова, а потом запишет их.

...Прошло несколько дней, и Павел смог, наконец, записать поразившие его слова. Теперь они в его те­тради, всегда с ним, всегда, когда он захочет, перед его глазами.

«Бог или хочет удалить зло из мира и не может, или может и не хочет, или, наконец, и может и хочет.

Если он хочет и не может, то он не всемогущ, что противно природе бога. Если он может и не хочет, то это свидетельство злой воли, что противно приро­де бога.

Если он может и хочет, то почему же на земле существует зло?»

На эти вопросы, конечно, не сможет ответить ни один из его наставников. Подумать только! Это ска­зано так давно — христианской религии и в помине не было. Да и при чем тут она! Сама мысль о боге, о вся­ком боге рушится, если задать эти вопросы!

Павел сидит на скамейке бульвара, который тя­нется вдоль крепостной стены лавры. Он выбрал это место, потому что здесь к нему нельзя неожиданно подойти. Он в последние дни все чаще чувствует на себе внимательные взгляды окружающих. Но сей­час он один, и он вписывает в свою клеенчатую тет­радь слова древнего мудреца. А еще год назад он на первой странице этой же тетради старательно выпи­сал совсем другие слова. Вот они: «Верующий должен помнить, что всякий догмат потому и составляет пред­мет веры, а не знания, что не все в догмате доступно нашему человеческому пониманию. Если можно было бы научно объяснить чудеса, то ничего чудесного не осталось бы... Поэтому и верим, что чудесное не под­лежит анализу и объяснению».

Целый год Павел перечитывал эти строки, как за­клятие, которое должно было ему помочь, когда он не понимал того, чему его учили. И они ему помога­ли! Теперь не помогают. Он вырвет их из тетради. Зачем же? Пусть останутся на память! И Павел круп­ными буквами написал над рассуждением о догмате: «Заповедь для труса!» Какое облегчение, что можно подумать и написать так! Но кому этот вызов? Для кого эта смелость? Что будет с ним дальше?


Скоро шесть. Звонят колокола лавры: сейчас начало службы. Десятка Павла входит в семинарскую церковь. Жарко. Так жарко, что почти все сегод­ня без курток: в теннисках и рубашках. Регентом к десятке, как старшеклассник, приставлен Добро­вольский. Он поднимается на хоры, по случаю жары тоже не в черной форме, но в хорошо сшитом костю­ме, который он называет «летним концертным» и который куплен в комиссионном магазине.

Десятка проходит к лестнице, ведущей на хоры, сквозь толпу, собравшуюся в церкви. Здоровые пар­ни. Среди них только Мишенька Доронин кажется слабеньким и хилым. На него обращают в зале вни­мание: перед тем как подняться на хоры, он успевает приложиться к нескольким иконам. Все остальные идут не задерживаясь.

Они уже научились проходить сквозь толпу, со­бравшуюся в церкви, слегка склонив голову и поту­пив глаза, но у большинства еще широкие размаши­стые шаги, которые плохо согласуются с маской отре­шенности на лицах.

Семинаристы поднимаются на хоры, раскладыва­ют ноты на пюпитрах, поглядывают сверху в зал: сейчас, когда занятия кончились, в семинарской церкви особенно часто появляются девушки в шар­фиках, накинутых на головы, как платочки. Иногда их сопровождают мамаши. Девушек, которые при­ехали сюда искать женихов, легко отличить: они крестятся, кланяются, ставят свечки с неумелой исто­востью. Иногда они быстро оборачиваются и углом глаз косятся на хоры.

Молодой сдобнолицый священник и совсем юный, еще безбородый дьякон из новорукоположенных, шурша дорогими облачениями, ведут длинную служ­бу. Очередной семинарист, спустившись с хоров и надев поверх тенниски серый стихарь, вычитывает у аналоя на церковнославянском, как лестница сама вознеслась в небо. Потом из-за дверей, в иконостасе, доносится басовое: «Премудрость! Вонмем!»

Семинаристы, обливаясь потом, красиво и сла­женно поют, что люди — рабы господни. Кто-нибудь из стоящих в зале — не молящихся, а любознатель­ных — непременно поворачивается от царских врат, смотрит на хоры. Он глядит на семинаристов и ста­рается понять: что это за люди? А перед ним на хо­рах Павел и его сверстники: десять человек — десять загадок.

Самый старший из семинаристов — регент — в ми­нуты, когда не нужно управлять хором, озабоченно вспоминает свой разговор с отцом Феодором. «Как я держался? — думает он. — Не сказал ли лишнего? Нет, кажется, все было в норме».

— Я хочу, чтобы вы мне, наконец, ответили ясно: что происходит с вашей находкой? Вы его привели сюда, вы за него отвечаете, — сказал отец Феодор.

И Добровольский заверил отца Феодора, что Павел в последнее время образумился, перестал задавать ненужные вопросы, скромен, прилежен и тих. А в дей­ствительности Добровольский чувствует, что это не совсем так, и вот сейчас размышляет, как бы повер­нее узнать, о чем думает и что пишет в свою тетрад­ку его подопечный. Свои мысли и у Мишеньки Доро­нина. Он радуется, что впереди еще и пение псалмов и чтение кафизм, и всматривается до мерцания в глазах в сверкающий иконостас, в раз­ноцветные огоньки лампад, в синий дымок, подни­мающийся из кадила. Никто не знает его тайны, но сегодня снова ему, невидимо для всех, с иконы одо­брительно кивнул преподобный. И он тихонечко смеется от радости, тихонечко, потому что, если он рассмеется громче, его опять уведут отсюда. Он не слышит, как Добровольский командует:

— Заслоните от зала тронутого, сейчас он тут устроит представление!

Потом Добровольский злым шепотом говорит Павлу:

— Петь, петь надо тут, а не мечтать!

И Павел привычно вступает в пение, а сам на­пряженно думает: «Что со мной будет дальше? Пора решать!»


Загрузка...