КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ

Утром над маленьким городом, в котором жил Па­вел, запели гудки. Гудели белые пассажирские пароходы, стоявшие у речного вокзала; гудели желто-голубые буксиры, проходившие мимо города с тяже­лыми возами барж; пронзительным воем заходилась сирена на понтонном мосту, а на брандвахте и зем­лечерпалке тревожно били в колокола. И все эти звуки сливались в один протяжный голос: река кри­чала о беде.

— Что случилось? — испуганно спрашивали пас­сажиры с пароходов, спешившие на базар за яблока­ми, помидорами, огурцами.

— Хоронят фельдшера Милованова, — отвечали местные жители.

Милованов не был речником. Но он работал в медицинском пункте пристани и погиб на реке. Потому и гудели пароходы. Потому оркестр Дома водников всю дорогу от больницы до кладбища играл похорон­ные марши, и за гробом шли капитаны, шкиперы, ру­левые, грузчики, диспетчеры, радисты...

Только единственный сын Милованова, Павел Милованов, за гробом не шел. Он лежал дома в по­стели и метался в жару. Ему виделось все одно и то же: летний день, который начинался радостью, а кончился горем.

У отца был отпуск. Он взял Павла в лодке с собой на берег, чтобы похвалиться сыном, окончившим шко­лу, перед родными, жившими в заречном поселке.

На середине реки их обогнала моторка с ребя­тишками. Плыли, верно, на гулянье в Дубки. Лодка глубоко сидела в воде. Мальчишки, не слушаясь мо­лоденькую учительницу, перевешивались через борта, плескали в девчонок водой. Те откидывались от брызг, закрывались руками, весело визжали.

Милованов-старший встревожился.

— Не позволяй ребятам озорничать! — крикнул он незнакомому мотористу. — И держи к берегу. Лодка у тебя перегружена.

Ребята вроде бы угомонились. Но когда между мо­торкой и плоскодонкой Миловановых образовалось порядочное расстояние, Павел — он сидел на веслах спиной к обогнавшей их моторке — услышал тяже­лый всплеск. Отец побледнел. Павел оглянулся в тот самый момент, когда моторка, перевернувшись, вы­бросила ребят в воду.

Павел от неожиданности бросил весла.

— Греби! — крикнул ему отец. А сам сел на дно лодки и стал стягивать сапоги. — А, черт, тесные! Не смей никуда из лодки! — сказал он. Ему всегда казалось, что сын слабенький. — И смотри, чтобы те­бя не перевернули! Ты в лодке понадобишься. — Он бросился в воду, чтобы помочь беленькой девочке, которая никак не могла уцепиться за скользкое дно моторки.

— Тонем! — кричали в воде. — Помогите!

А может, это Павел закричал? Он увидел, как отец, подтолкнув к девочке спасательный круг, сам то уходит под воду, то появляется снова, борясь с на­мокшей одеждой.

Павел протянул отцу весло, но тот прохрипел:

— Мальчишка там, под лодку его затянуло! — И он снова нырнул под моторку.

Павел вцепился в борта плоскодонки побелевшими руками. Около моторки появилась голова мальчика, которого отец выталкивал из воды. Но тут, гоня перед собой пенный бурун, подплыл спасательный катер. Он бешено закрутился между тонущими. С катера посыпались круги. Бронзовые парни в плавках запры­гали в воду. А над рекой снова зазвенело истошное:

— Что вы делаете? Помогите!

Это кричал Павел. Он увидел, как винт катера прошел там, где только что из воды на мгновение по­казалась голова отца. Вода окрасилась кровью.

Ребят, и учительницу, и моториста — всех спасли. А фельдшера Милованова вытащили на берег с тя­желым ранением. Он умер в больнице. И с того са­мого дня, как Павел увидел медленно и грузно пере­ворачивающуюся моторку, и отца под винтом катера, и дымное пятно крови в воде, он заболел.

А когда поправился, ему стало казаться, что в го­роде на него косятся, презирают его. И ему каждую ночь снилось одно и то же: он не пускает отца прыг­нуть с лодки, а бросается в воду сам. Во сне все кон­чалось хорошо, но он просыпался, чтобы вспомнить: отец погиб, а он остался жив. Знакомые успокаивали его. Они рассудительно говорили, что если бы он, плохо плавая, тоже кинулся в воду, то погиб бы вме­сте с отцом, и у матери было бы двойное горе.

Но Павел продолжал казниться и не заметил, как заболела мать. У нее начала трястись голова и дро­жать руки, она перестала ходить на работу в детский сад, и дома все сразу стало рушиться. И все ча­ще он видел, как она, чего никогда не делала при отце, молится перед иконой, которую откуда-то при­несла.

Павлу бы работать идти, ему бы матери стать опо­рой. Не мог. У него было оправдание: отец непремен­но хотел, чтобы он поступил в медицинский институт. Павел говорил, что должен выполнить последнюю волю отца, и с ним соглашались.

В августе он уехал держать экзамен в медицин­ский институт областного города. В этом городе жил брат отца — дядя Николай Милованов, Поросятник, как его звали родные. На окраине города — ее по-старинному называли Слободкой — у Николая Ми­лованова был дом с садом и хриплым псом на цепи за глухим забором. Где-то он числился не то пожарным, не то сторожем. А сам выкармливал на продажу поросят, выращивал ранние огурцы, помидоры, дер­жал улья, пускал квартирантов. В давние годы Ни­колай Милованов сделал себе татуировку. На одной руке у него была изображена могила с надписью: «Нет в жизни счасьтя!» — с мягким знаком пос­ле «с».

При жизни отца Павел не бывал у дяди: братья друг друга не любили. Но теперь на время экзаменов пришлось поселиться у него. Решение Павла идти в медицинский Милованов-поросятник весьма одоб­рил. Только от себя он посоветовал, когда Павел кончит, а может, даже покуда будет учиться, поинте­ресоваться каким-нибудь особенным способом лечить людей, каким в обычных амбулаториях не лечат. Что­бы и законно все было и почуднее. «Прослышат лю­ди, что у тебя секрет свой есть — и твое дело вер­ное: до самой смерти хватит, еще и на потом оста­нется».

Павел не возражал: он просто не умел говорить с дядькой, отвращение охватывало его, когда он слы­шал скрипучий поучительный голос Поросятника.

Перед экзаменами медицинский институт проводил «День открытых дверей». Толпясь в вестибюле вместе с другими претендентами, Павел встретил знакомого парня из своей школы, который учился здесь.

— Обрадовался! Подумаешь, «открытые двери»! — пренебрежительно сказал тот. — Все равно вам, кроме аудиторий, ничего не покажут. Хочешь, я тебя в анатомичку проведу? Тогда поймешь, что к нему! — И он добавил с важностью: — Сейчас у нас там занятий нет, но я в анатомичке свой человек. Пошли!

Павел заставил себя согласиться. Все равно, если он сюда поступит, этого не миновать. Он почти ни­чего не успел увидеть. Какой-то человек с поблески­вающими инструментами в руках, подняв голову от того ужасного, что лежало на столе, крикнул:

— Кто сюда постороннего привел? Вы, Степанов? Убирайтесь!

Они выскочили во двор. Знакомый начал было смущенно объяснять Павлу, почему так получилось и когда можно будет попытаться снова. Но он вдруг остановился и поглядел на Павла.

— Да что с тобой? — спросил он. — А, понимаю... А мы здесь работаем, и нам хоть бы что.

И еще долго потом Павел не мог отогнать от себя того, что за одну минуту увидел в анатомичке.

Он собирался сдавать экзамены, но перед первым же это показалось ему бессмысленным.

Вот был отец, всю жизнь работал, перевязки де­лал на медпункте, лекарства давал, помогал врачу в больнице, жалел, что сам не стал врачом, радовал­ся, что Павел кончил школу, что поедет с ним на лод­ке к родным. И все увидят, какой у него сын. Смеял­ся, шутил, даже петь пробовал. Матери говорил: «Смотри, богомолка, мы там загуляем!» Отец под­шучивал над богомольностью матери, та стала ходить в церковь, когда отец был на фронте, попал в окру­жение и не присылал писем. Она и Павла крестила в сорок четвертом, когда тому было уже шесть лет. И пока отец не вернулся из армии, водила его с собой в церковь.

И вот поехали. Радовались оба. И вдруг случай­ность — и ничего нет: ни радости, ни человека, кото­рый радовался. Только расплывающееся дымное пят­но крови в воде.

Если это может случиться так быстро, если чело­век может исчезнуть так бесследно, какой смысл тог­да в том, что он жил? Значит, и он, Павел, вот так же, от случайности или от болезни, может исчезнуть завтра или через десять лет? Все равно! Разве годы имели значение? Знать об этом, помнить о том, что он увидел в анатомичке, и идти сдавать экзамены? Зачем?

— Очков не набрал, — соврал он дяде. — Домой поеду. Работать поступлю.

— Очков не набрал, это еще не горе. А вот за работу браться, какую ни попадя, тебе ни к чему. Пусть трактор работает, он железный! — сказал Милованов-поросятник племяннику. — Десять классов — университет не велик, но в вашем городке тоже поку­да еще на улице не валяются. Тем более ты Милова­нова сын. И люди в память ему тебе обязаны. Власти тоже. Выбери. За службу любую не берись. Чего в ней хорошего? Одни заведуют, другие завидуют. Пока оглядываешься, я тебе с матерью на жизнь де­нег дам. За вами не пропадет. Но оглядывайся с умом. Захочешь — посоветую. Ко мне решишь при­лепиться — не откажу. Умному всегда дело найдется.

...Павел вернулся домой.

Он не сказал матери, что даже и не пробовал сда­вать экзамены в институт.

— Не выдержал я, — объяснил он.

— Еще бы! После такой беды... — вздохнула мать и вытерла глаза. — Отдохнуть бы тебе, оправиться.

Сама она снова работала, только руку придерживала, когда нужно было что-нибудь написать, а сы­на захотелось поберечь. Все казалось, что он сла­бенький, а после смерти отца и вовсе сдал.

И Павел согласился подождать. Согласился, пото­му что, когда выходил из дому, чтобы поговорить о работе — а поговорить можно было и в ремонтных мастерских, и на обувной фабрике, и на пищекомбинате, — у него в душе поднималось такое чувство тревоги, как если бы он приближался к воде.

Одноклассники Павла все уже начали новую жизнь: кто поступил на работу, кто уехал в институт, кто пошел в местный техникум. Встречаться с ними, отвечать на вопрос: «Что делаешь?» — Павлу не хо­телось.

Вечера он проводил дома, а дни — в пустой чи­тальне у тети Зины, маминой младшей сестры. Тетя Зина сидела за столом выдачи книг, слушала радио, которое обязательно включала, когда в зале, кроме Павла, никого не было, и вначале с сожалением, а потом с осуждением поглядывала на племянника, нервно и быстро листающего книги. Тетя Зина уважа­ла читателей, которые книги читают не всякие и не вразброд, а по рекомендательным спискам. Она и Павлу давала такие списки: пока в школе учился — одни, когда кончил и к экзаменам готовился — дру­гие. А теперь он был ни то ни се — из школы ушел, на работу не устроился, она не знала, ни как с ним разговаривать, ни по какому списку направлять его чтение.

— Дуня, ты должна, наконец, повлиять на сы­на, — решительно сказала она сестре. — Не мо­жешь — я сама на него повлияю. Во-первых, мне в последнее время не нравится круг его чтения — вся­кое старье у меня выискивает, а во-вторых, когда он начнет что-нибудь делать?

— Ты, Зиночка, конечно, права, да только я... — робея, начала мать, которая побаивалась тетю Зину — самую образованную и самую строгую в семье.

— Я и сама знаю, что я права. Раз ты не можешь на него повлиять, я ему все скажу прямо. Я всегда всем все говорю прямо...

— Вот что, Павел, — сказала она, дождавшись племянника, — мы с матерью говорили о тебе... Горе в семье у вас большое, не спорю, переживания тяже­лые, но пора и за дело браться. Что ж, ты так и бу­дешь за спиной у матери сидеть?

Павел терпеливо выслушал все, что ему сказала Зинаида Александровна.

— Ну, ты согласен со мной? — спросила та. — Ты, конечно, можешь еще подумать, но я поставила перед тобой вопрос принципиально. Я и Дуне так ска­зала: «Ты как хочешь, а я перед ним поставлю вопрос принципиально». Я всегда ставлю все вопросы прин­ципиально!

— Согласен, — тихо сказал Павел, а потом вдруг спросил: — Тетя Зина, для чего живет человек?..

Зинаида Александровна, которая уже взялась за ручку двери, чтобы позвать сестру, возившуюся на кухне, остановилась и растерянно посмотрела на пле­мянника.

— Откуда у тебя такие мысли? Как это так — для чего? Разве ты сам этого не знаешь?

— Нет, — сказал Павел. — Раньше казалось, что знаю, а теперь кажется, что не знаю. Совсем не знаю.

— Ну, хорошо, — сказала тетя Зина. — Я сейчас все тебе объясню. Так вот, Павел, — значительно сказала она. — Твой отец был скромным тружени­ком, а погиб как герой.

И она сама с огорчением услышала, что голос ее звучит так, как будто она говорит не про своего зятя, которого знала много лет и с которым не очень ладила, а про кого-то из книги. «Иначе надо ему сказать», — подумала, пересела поближе к Павлу, положила руку ему на плечо.

— Ты же знаешь, — начала она снова, стараясь, чтобы голос звучал мягко, — у каждого человека в жизни должна быть большая цель. Взять тебя, ты должен стремиться быть достойным памяти своего от­ца. Разве ты забыл, как ты выступал у нас на чита­тельской конференции на тему «В чем счастье?» Хорошее было выступление. Я даже его текст в об­ластную библиотеку послала на выставку. Ты еще начал с замечательных слов Николая Островского: «Жизнь дается человеку только один раз...» Как там дальше сказано? Помнишь?

Павел помнил. Наизусть.

— «...ее нужно прожить так, чтобы не было му­чительно больно за бесцельно прожитые годы», — за­кончил он цитату.

— Вот видишь! — обрадовалась тетя Зина. И уди­вилась: — Как же так? Ты так хорошо сказал в своем выступлении про эти слова! И как раз про то, о чем меня спрашиваешь. Значит, все понимаешь правиль­но. Ты завтра придешь в читальню, и я тебе дам текст твоего выступления. У меня копия подшита. Пе­речитаешь его, подумаешь над ним снова. Договори­лись?

— Спасибо, тетя Зина, — вежливо сказал Па­вел. — У меня остался черновик. Я посмотрю его.

Зинаиде Александровне показалось, что она ска­зала не все.

— Это нехорошо, что ты все время один. Потому у тебя такие мысли.

— А разве это нехорошо, что я думаю...— Павел запнулся, помолчал, а потом закончил извиняющим­ся голосом, — о смысле жизни?

— Почему нехорошо? Очень хорошо, — еще бо­лее тревожно сказала Зинаида Александровна. — Только думаешь ты, как мне показалось, пессими­стически. Вот и книги последнее время тебя все ка­кие-то привлекают не такие. А мне бы не хотелось, чтобы мой племянник, который только что кончил школу, получил аттестат зрелости и вступает в са­мостоятельную жизнь, смотрел на окружающее сквозь черные очки пессимизма. Даже если у нас случилось несчастье, это еще не причина для мрач­ных мыслей.

— Тетя Зина, — спросил Павел, — а у вас нико­гда не бывает мрачных мыслей?

— Конечно, как у всякого человека, у меня бы­вает плохое настроение. Но я умею с ним бороться. Обещай мне, что ты постараешься перестроиться, — сказала она и снова сама с огорчением услышала, что выговорила эти слова так же, как требовала от своих молоденьких помощниц обещания, что они не будут запускать работу с рекомендательными спис­ками.

Павел сказал, что постарается, и Зинаида Алек­сандровна пошла на кухню к сестре.

— Я ему все объяснила, — сказала она.

Сестры обнялись и всплакнули. Тетя Зина еще долго сидела в доме Миловановых, рассматривала старые фотографии и вздыхала над ними, а на сле­дующий день энергично, как все, что она делала, взялась за устройство Павла, и он не успел опомнить­ся, как работал в газетном киоске.

— Ну, как теперь твое настроение? — спраши­вала она, когда встречала племянника.

Павел отвечал, что настроение у него нормаль­ное, и тетя Зина удовлетворенно говорила:

— Вот видишь!

Сестре она тоже сказала не без гордости:

— Теперь я спокойна за нашего Павлика. Ну, кто был прав?

И хотя Евдокия Александровна с самого начала не спорила с сестрой, она согласилась:

— Конечно, ты.

Сестры не знали, что как раз в эти дни Павел познакомился с Григорием Добровольским, недавно приехавшим в их город. Добровольский жил в гости­нице, посещал краеведческий музей и местных ста­рожилов, представляясь командировочным, изучаю­щим старину. Он действительно был в командировке. Вызвался поехать в старинный городок, где, по слухам, можно было купить у стариков не только до­революционные издания молитвенников, но и старин­ные служебники, типиконы, четьи минеи. Доброволь­ский рассчитывал и начальству угодить и не без ба­рыша вернуться. И та кафедра духовной академии, где ему покровительствовали, хотя он был всего се­минаристом, дала ему командировку.

Он познакомился с Павлом, когда приходил за свежими газетами и журналами. Добровольскому рассказали историю гибели Милованова-старшего. Это событие было до сих пор памятно в городе.

И Григорию захотелось отличиться: привезти в се­минарию не только книги, но и заявление Павла о приеме. Плохо ли, еще не кончив учения, уже иметь на своем счету такое доказательство проповедниче­ских способностей!

Разговор с Павлом он начал с того, что хотя в го­роде он приезжий, но уже наслышан о безвременной кончине его отца, о достойном хвалы подвиге фельд­шера Милованова, об испытании, ниспосланном Павлу.

Павла заинтересовала и неожиданность обраще­ния и непривычность речи, и, когда Добровольский попросил показать ему город, он согласился. У Пав­ла было много свободного времени.

Они вместе гуляли по городу, ходили в лес, в окрестные деревни, разговаривали.

Добровольский скоро почувствовал и робость Павла перед жизнью и желание говорить о том, чем Павел однажды удивил тетку и о чем больше ни с кем не разговаривал.

И когда Григорию показалось, что настало время для решительного объяснения, он спросил Павла: не приходило ли тому в голову воспринять гибель отца как некое указание судьбы? Не думает ли он прислу­шаться к этому указанию? Например, пойти учиться в духовную семинарию, где уже учится он, Добро­вольский?

— Особого к себе внимания от людей вы пока не дождались, — сказал Григорий почти то же са­мое, что говорил дядя, Милованов-поросятник. Но кончил он иначе: — Не там надо искать на­граду.

— Я вас не понимаю, — растерянно сказал Па­вел.

— Меня не понимаете, — возразил Доброволь­ский, — это не суть важно. Себя не понимаете! Это куда важнее.

Потом он стал говорить, что религия учит людей хорошему. Разве иначе она могла бы существовать столько веков? И разве плохой человек матушка Павла? И про то сказал, что, если Павел поступит в семинарию, у него на всем готовом будет неплохая стипендия, можно будет и матери помочь. И что, окончив семинарию, можно рассчитывать на твердое положение для себя и на возможность утешать окру­жающих в бедах и горестях. И про то, что в инсти­тут теперь попасть весьма трудно, а идти после де­сятилетки в газетный киоск или на производство как-никак обидно.

— Приедете на каникулы в свой город, спросят: что делаете? Можно будет ответить: в Москве учусь, в вузе. И среднее образование ваше даром не пропа­дет, и языки иностранные учить будете, и о мно­гом таком узнаете, о чем вам ни в школе не говори­ли, ни в книгах не напишут теперешних. Ведь о жизни, о смерти, о боге спорят две стороны. Но вам известно только то, что говорит одна сторона, и совсем неизвестно то, что об этом может оказать другая. А разве вам не любопытно услышать другую сторону? Не господствующую, — понизил он голос, — по гонимую. Гонимую, но от гонений не слабею­щую, — это прозвучало торжественно, — религию! Может, ей что-то такое известно, о чем первая сто­рона и не догадывается? А?

Добровольский почувствовал — ему помогла ак­терская восприимчивость, — что его житейские до­воды особенного впечатления на Павла не произвели, а вот последний, туманно-многозначительный, заце­пил за живое.

И он решил козырнуть:

— Формуляром вашим, извините, в библиотеке поинтересовался. Видно, что философия вас зани­мает. О пшеничном зерне не задумывались? Мы его можем разложить на составные части, можем эти частицы увидеть, осязать, взвесить, но ни под каким микроскопом, ни на каких весах не увидим той энер­гии, той внутренней силы, благодаря которой произ­растает зерно. Какая же сила заставляет его произ­растать? Поразмыслите об этом. Маркса, между прочим, не читывали?

Павел признался, что после «Манифеста Комму­нистической партии», который в выдержках прохо­дили в школе, ничего не читал.

— Напрасно, — наставительно сказал Доброволь­ский. — Не удивляйтесь, что, советуя вам духовную стезю, о которой вы покуда понятия не имеете, спра­шиваю вас про Маркса. Основоположник научного материализма Маркс. Так?

— Так, — согласился Павел, удивляясь еще больше. — Это известно.

— Но неизвестно другое: что у Маркса, если по­искать, можем найти доказательства в пользу суще­ствования бога.

— Ну, это вы хватили! — сказал Павел.

— Поскольку вы Маркса не читали, — сказал Добровольский, — спорить вам со мной будет за­труднительно. Может быть, хоть понаслышке знаете про стоимость, которая, согласно Марксу, представ­ляет собой овеществленный в товаре труд? Возьми­те эти вот ботинки, — и он указал на свои черные узконосые туфли. — Можете их разорвать, можете их разрезать, можете под микроскопом рассмотреть, химическому анализу подвергнуть — никак и нико­гда вы их стоимость не увидите, не обнаружите. А она есть. Она в эти ботинки заложена. О-бъ-е-к-т-и-в-н-о! И во все заложена. Это Маркс говорит. А ре­лигия говорит: вот так же и бог незримо овеще­ствлен в окружающем мире...

Откуда было Павлу знать, что все рассуждения о зерне Добровольский заимствовал из текста про­поведи «Наука и религия», которая вышла из стен духовной академии, и, перепечатанная на папиросной бумаге, раздавалась уезжающим на каникулы студен­там и семинаристам? Откуда ему было знать, что Добровольский, отродясь не читавший Маркса, пов­торяет рассуждение молодого немецкого богослова, приезжавшего в семинарию и поделившегося со сво­ими коллегами мыслями о применении современной терминологии в проповедях?

Так или иначе, но Добровольский своего добился: Павла заинтересовал. Они условились, что будут пе­реписываться. И когда Добровольский уехал, от не­го стали приходить длинные рассуждения о нрав­ственности, о бессилии нерелигиозной морали, об от­личии христианской любви к ближнему от обычного гуманизма, о самопознании и смирении. Павел не догадывался, что они целыми страницами списаны с дореволюционного гимназического учебника прото­иерея Чельцова «Православно-христианское вероуче­ние» и что Добровольский осторожно останавливает­ся в своем списывании там, где у Чельцова начина­ются нападки на социализм и революцию.

Постепенно мысль о духовной семинарии, пона­чалу казавшаяся странной, стала привлекать Павла все больше.

Добровольский посоветовал Павлу до поры до времени никому в родном городе о своем решении не говорить, да и вообще по возможности готовиться к поступлению тайно.

Он прислал Павлу молитвослов, евангелие и ан­кету, объяснил, как составлять заявление. Заявление пришлось переписывать, потому что бумагу эту пола­галось называть не «заявление», а «прошение». Павел не смог себя заставить начать эту бумагу словами «покорнейше прошу», а титул «Ваше Высокопре­подобие» и вовсе показался ему невероятным. Он на­писал просто: «Прошу принять меня...» — выучил мо­литвы — начальные, утренние и вечерние, один тропарь, два псалма, символ веры. Отправил все бу­маги и стал готовиться к вступительному сочинению. Добровольский предупредил Павла, что сочинение обычно пишется на неизменную тему «Как я провел лето» и что в нем следует проявить религиозное на­правление мыслей, рассказав о том, какую церковь посещал, какие чувства испытал, исповедуясь или слушая церковное пение, и даже прислал образчик.

В эти дни Павел все чаще вспоминал те детские годы, когда отец был в армии, а мать водила его в церковь, и ему начинало казаться, что он испыты­вал тогда мальчиком какое-то особое чувство, которого теперь ему не хватает в жизни.

И все-таки он долго не решался сказать матери о том, что решил. И сказал ей только тогда, когда получил вызов на экзамены. Думал, она обрадуется. Но та, хотя после смерти отца не только повесила в комнате икону, но все чаще стала похаживать в церковь, узнав, что задумал Павел, огорчилась:

— Для этого тебя учили? Отцу бы это узнать каково!

— Но ты же сама ходишь в церковь, мать. Зна­чит, веришь?

— Я — другое дело. Я женщина, у меня горя много в жизни было. А у тебя жизнь впереди: тебе что там делать? Нет тебе моего согласия! — сказала мать. — Верить — верь, если к этому склоняешься, а учиться на священника — это тебе не подходит. Нестоящая это специальность в наше время.

Зато дядя Николай, Милованов-поросятник, спе­циально приехал провожать Павла. От него попахи­вало водочкой, и он весело похохатывал:

— А я тебе еще советы давать собирался! Ты сам кому хочешь посоветуешь! Гляди-ка! Молчун, молчун, а умнее всех оказался.

— Чему вы радуетесь, дядя Коля? — удивился Павел.

— А ты не спорь, — сказал Поросятник. — Тебя еще в жизни мало били: еще первая голова на плечах и шкура неворочена. Помидор может в цене упасть, клубника тоже, с поросятами уже никакого расчета не стало дома возиться, а твой товар — он еще дол­гонько в цене будет. Бери! — Он сунул Павлу тол­стенькую пачку десяток. — Будешь архиереем, от­дашь. Доживу — в экономы к тебе поступлю. И по­мяни меня в своих молитвах! — вдруг нараспев продекламировал он, но сам себя поправил: — Это из другой оперы...

Павел едва от него отбился. Но ему было все равно. И мать, которая горевала: «Что я людям ска­жу?» — и дядя Коля, который радовался, оставались позади. Впереди была другая жизнь, другие люди. От них он ждал ответа, которого не сумел найти в книгах.

Загрузка...