Утром над маленьким городом, в котором жил Павел, запели гудки. Гудели белые пассажирские пароходы, стоявшие у речного вокзала; гудели желто-голубые буксиры, проходившие мимо города с тяжелыми возами барж; пронзительным воем заходилась сирена на понтонном мосту, а на брандвахте и землечерпалке тревожно били в колокола. И все эти звуки сливались в один протяжный голос: река кричала о беде.
— Что случилось? — испуганно спрашивали пассажиры с пароходов, спешившие на базар за яблоками, помидорами, огурцами.
— Хоронят фельдшера Милованова, — отвечали местные жители.
Милованов не был речником. Но он работал в медицинском пункте пристани и погиб на реке. Потому и гудели пароходы. Потому оркестр Дома водников всю дорогу от больницы до кладбища играл похоронные марши, и за гробом шли капитаны, шкиперы, рулевые, грузчики, диспетчеры, радисты...
Только единственный сын Милованова, Павел Милованов, за гробом не шел. Он лежал дома в постели и метался в жару. Ему виделось все одно и то же: летний день, который начинался радостью, а кончился горем.
У отца был отпуск. Он взял Павла в лодке с собой на берег, чтобы похвалиться сыном, окончившим школу, перед родными, жившими в заречном поселке.
На середине реки их обогнала моторка с ребятишками. Плыли, верно, на гулянье в Дубки. Лодка глубоко сидела в воде. Мальчишки, не слушаясь молоденькую учительницу, перевешивались через борта, плескали в девчонок водой. Те откидывались от брызг, закрывались руками, весело визжали.
Милованов-старший встревожился.
— Не позволяй ребятам озорничать! — крикнул он незнакомому мотористу. — И держи к берегу. Лодка у тебя перегружена.
Ребята вроде бы угомонились. Но когда между моторкой и плоскодонкой Миловановых образовалось порядочное расстояние, Павел — он сидел на веслах спиной к обогнавшей их моторке — услышал тяжелый всплеск. Отец побледнел. Павел оглянулся в тот самый момент, когда моторка, перевернувшись, выбросила ребят в воду.
Павел от неожиданности бросил весла.
— Греби! — крикнул ему отец. А сам сел на дно лодки и стал стягивать сапоги. — А, черт, тесные! Не смей никуда из лодки! — сказал он. Ему всегда казалось, что сын слабенький. — И смотри, чтобы тебя не перевернули! Ты в лодке понадобишься. — Он бросился в воду, чтобы помочь беленькой девочке, которая никак не могла уцепиться за скользкое дно моторки.
— Тонем! — кричали в воде. — Помогите!
А может, это Павел закричал? Он увидел, как отец, подтолкнув к девочке спасательный круг, сам то уходит под воду, то появляется снова, борясь с намокшей одеждой.
Павел протянул отцу весло, но тот прохрипел:
— Мальчишка там, под лодку его затянуло! — И он снова нырнул под моторку.
Павел вцепился в борта плоскодонки побелевшими руками. Около моторки появилась голова мальчика, которого отец выталкивал из воды. Но тут, гоня перед собой пенный бурун, подплыл спасательный катер. Он бешено закрутился между тонущими. С катера посыпались круги. Бронзовые парни в плавках запрыгали в воду. А над рекой снова зазвенело истошное:
— Что вы делаете? Помогите!
Это кричал Павел. Он увидел, как винт катера прошел там, где только что из воды на мгновение показалась голова отца. Вода окрасилась кровью.
Ребят, и учительницу, и моториста — всех спасли. А фельдшера Милованова вытащили на берег с тяжелым ранением. Он умер в больнице. И с того самого дня, как Павел увидел медленно и грузно переворачивающуюся моторку, и отца под винтом катера, и дымное пятно крови в воде, он заболел.
А когда поправился, ему стало казаться, что в городе на него косятся, презирают его. И ему каждую ночь снилось одно и то же: он не пускает отца прыгнуть с лодки, а бросается в воду сам. Во сне все кончалось хорошо, но он просыпался, чтобы вспомнить: отец погиб, а он остался жив. Знакомые успокаивали его. Они рассудительно говорили, что если бы он, плохо плавая, тоже кинулся в воду, то погиб бы вместе с отцом, и у матери было бы двойное горе.
Но Павел продолжал казниться и не заметил, как заболела мать. У нее начала трястись голова и дрожать руки, она перестала ходить на работу в детский сад, и дома все сразу стало рушиться. И все чаще он видел, как она, чего никогда не делала при отце, молится перед иконой, которую откуда-то принесла.
Павлу бы работать идти, ему бы матери стать опорой. Не мог. У него было оправдание: отец непременно хотел, чтобы он поступил в медицинский институт. Павел говорил, что должен выполнить последнюю волю отца, и с ним соглашались.
В августе он уехал держать экзамен в медицинский институт областного города. В этом городе жил брат отца — дядя Николай Милованов, Поросятник, как его звали родные. На окраине города — ее по-старинному называли Слободкой — у Николая Милованова был дом с садом и хриплым псом на цепи за глухим забором. Где-то он числился не то пожарным, не то сторожем. А сам выкармливал на продажу поросят, выращивал ранние огурцы, помидоры, держал улья, пускал квартирантов. В давние годы Николай Милованов сделал себе татуировку. На одной руке у него была изображена могила с надписью: «Нет в жизни счасьтя!» — с мягким знаком после «с».
При жизни отца Павел не бывал у дяди: братья друг друга не любили. Но теперь на время экзаменов пришлось поселиться у него. Решение Павла идти в медицинский Милованов-поросятник весьма одобрил. Только от себя он посоветовал, когда Павел кончит, а может, даже покуда будет учиться, поинтересоваться каким-нибудь особенным способом лечить людей, каким в обычных амбулаториях не лечат. Чтобы и законно все было и почуднее. «Прослышат люди, что у тебя секрет свой есть — и твое дело верное: до самой смерти хватит, еще и на потом останется».
Павел не возражал: он просто не умел говорить с дядькой, отвращение охватывало его, когда он слышал скрипучий поучительный голос Поросятника.
Перед экзаменами медицинский институт проводил «День открытых дверей». Толпясь в вестибюле вместе с другими претендентами, Павел встретил знакомого парня из своей школы, который учился здесь.
— Обрадовался! Подумаешь, «открытые двери»! — пренебрежительно сказал тот. — Все равно вам, кроме аудиторий, ничего не покажут. Хочешь, я тебя в анатомичку проведу? Тогда поймешь, что к нему! — И он добавил с важностью: — Сейчас у нас там занятий нет, но я в анатомичке свой человек. Пошли!
Павел заставил себя согласиться. Все равно, если он сюда поступит, этого не миновать. Он почти ничего не успел увидеть. Какой-то человек с поблескивающими инструментами в руках, подняв голову от того ужасного, что лежало на столе, крикнул:
— Кто сюда постороннего привел? Вы, Степанов? Убирайтесь!
Они выскочили во двор. Знакомый начал было смущенно объяснять Павлу, почему так получилось и когда можно будет попытаться снова. Но он вдруг остановился и поглядел на Павла.
— Да что с тобой? — спросил он. — А, понимаю... А мы здесь работаем, и нам хоть бы что.
И еще долго потом Павел не мог отогнать от себя того, что за одну минуту увидел в анатомичке.
Он собирался сдавать экзамены, но перед первым же это показалось ему бессмысленным.
Вот был отец, всю жизнь работал, перевязки делал на медпункте, лекарства давал, помогал врачу в больнице, жалел, что сам не стал врачом, радовался, что Павел кончил школу, что поедет с ним на лодке к родным. И все увидят, какой у него сын. Смеялся, шутил, даже петь пробовал. Матери говорил: «Смотри, богомолка, мы там загуляем!» Отец подшучивал над богомольностью матери, та стала ходить в церковь, когда отец был на фронте, попал в окружение и не присылал писем. Она и Павла крестила в сорок четвертом, когда тому было уже шесть лет. И пока отец не вернулся из армии, водила его с собой в церковь.
И вот поехали. Радовались оба. И вдруг случайность — и ничего нет: ни радости, ни человека, который радовался. Только расплывающееся дымное пятно крови в воде.
Если это может случиться так быстро, если человек может исчезнуть так бесследно, какой смысл тогда в том, что он жил? Значит, и он, Павел, вот так же, от случайности или от болезни, может исчезнуть завтра или через десять лет? Все равно! Разве годы имели значение? Знать об этом, помнить о том, что он увидел в анатомичке, и идти сдавать экзамены? Зачем?
— Очков не набрал, — соврал он дяде. — Домой поеду. Работать поступлю.
— Очков не набрал, это еще не горе. А вот за работу браться, какую ни попадя, тебе ни к чему. Пусть трактор работает, он железный! — сказал Милованов-поросятник племяннику. — Десять классов — университет не велик, но в вашем городке тоже покуда еще на улице не валяются. Тем более ты Милованова сын. И люди в память ему тебе обязаны. Власти тоже. Выбери. За службу любую не берись. Чего в ней хорошего? Одни заведуют, другие завидуют. Пока оглядываешься, я тебе с матерью на жизнь денег дам. За вами не пропадет. Но оглядывайся с умом. Захочешь — посоветую. Ко мне решишь прилепиться — не откажу. Умному всегда дело найдется.
...Павел вернулся домой.
Он не сказал матери, что даже и не пробовал сдавать экзамены в институт.
— Не выдержал я, — объяснил он.
— Еще бы! После такой беды... — вздохнула мать и вытерла глаза. — Отдохнуть бы тебе, оправиться.
Сама она снова работала, только руку придерживала, когда нужно было что-нибудь написать, а сына захотелось поберечь. Все казалось, что он слабенький, а после смерти отца и вовсе сдал.
И Павел согласился подождать. Согласился, потому что, когда выходил из дому, чтобы поговорить о работе — а поговорить можно было и в ремонтных мастерских, и на обувной фабрике, и на пищекомбинате, — у него в душе поднималось такое чувство тревоги, как если бы он приближался к воде.
Одноклассники Павла все уже начали новую жизнь: кто поступил на работу, кто уехал в институт, кто пошел в местный техникум. Встречаться с ними, отвечать на вопрос: «Что делаешь?» — Павлу не хотелось.
Вечера он проводил дома, а дни — в пустой читальне у тети Зины, маминой младшей сестры. Тетя Зина сидела за столом выдачи книг, слушала радио, которое обязательно включала, когда в зале, кроме Павла, никого не было, и вначале с сожалением, а потом с осуждением поглядывала на племянника, нервно и быстро листающего книги. Тетя Зина уважала читателей, которые книги читают не всякие и не вразброд, а по рекомендательным спискам. Она и Павлу давала такие списки: пока в школе учился — одни, когда кончил и к экзаменам готовился — другие. А теперь он был ни то ни се — из школы ушел, на работу не устроился, она не знала, ни как с ним разговаривать, ни по какому списку направлять его чтение.
— Дуня, ты должна, наконец, повлиять на сына, — решительно сказала она сестре. — Не можешь — я сама на него повлияю. Во-первых, мне в последнее время не нравится круг его чтения — всякое старье у меня выискивает, а во-вторых, когда он начнет что-нибудь делать?
— Ты, Зиночка, конечно, права, да только я... — робея, начала мать, которая побаивалась тетю Зину — самую образованную и самую строгую в семье.
— Я и сама знаю, что я права. Раз ты не можешь на него повлиять, я ему все скажу прямо. Я всегда всем все говорю прямо...
— Вот что, Павел, — сказала она, дождавшись племянника, — мы с матерью говорили о тебе... Горе в семье у вас большое, не спорю, переживания тяжелые, но пора и за дело браться. Что ж, ты так и будешь за спиной у матери сидеть?
Павел терпеливо выслушал все, что ему сказала Зинаида Александровна.
— Ну, ты согласен со мной? — спросила та. — Ты, конечно, можешь еще подумать, но я поставила перед тобой вопрос принципиально. Я и Дуне так сказала: «Ты как хочешь, а я перед ним поставлю вопрос принципиально». Я всегда ставлю все вопросы принципиально!
— Согласен, — тихо сказал Павел, а потом вдруг спросил: — Тетя Зина, для чего живет человек?..
Зинаида Александровна, которая уже взялась за ручку двери, чтобы позвать сестру, возившуюся на кухне, остановилась и растерянно посмотрела на племянника.
— Откуда у тебя такие мысли? Как это так — для чего? Разве ты сам этого не знаешь?
— Нет, — сказал Павел. — Раньше казалось, что знаю, а теперь кажется, что не знаю. Совсем не знаю.
— Ну, хорошо, — сказала тетя Зина. — Я сейчас все тебе объясню. Так вот, Павел, — значительно сказала она. — Твой отец был скромным тружеником, а погиб как герой.
И она сама с огорчением услышала, что голос ее звучит так, как будто она говорит не про своего зятя, которого знала много лет и с которым не очень ладила, а про кого-то из книги. «Иначе надо ему сказать», — подумала, пересела поближе к Павлу, положила руку ему на плечо.
— Ты же знаешь, — начала она снова, стараясь, чтобы голос звучал мягко, — у каждого человека в жизни должна быть большая цель. Взять тебя, ты должен стремиться быть достойным памяти своего отца. Разве ты забыл, как ты выступал у нас на читательской конференции на тему «В чем счастье?» Хорошее было выступление. Я даже его текст в областную библиотеку послала на выставку. Ты еще начал с замечательных слов Николая Островского: «Жизнь дается человеку только один раз...» Как там дальше сказано? Помнишь?
Павел помнил. Наизусть.
— «...ее нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы», — закончил он цитату.
— Вот видишь! — обрадовалась тетя Зина. И удивилась: — Как же так? Ты так хорошо сказал в своем выступлении про эти слова! И как раз про то, о чем меня спрашиваешь. Значит, все понимаешь правильно. Ты завтра придешь в читальню, и я тебе дам текст твоего выступления. У меня копия подшита. Перечитаешь его, подумаешь над ним снова. Договорились?
— Спасибо, тетя Зина, — вежливо сказал Павел. — У меня остался черновик. Я посмотрю его.
Зинаиде Александровне показалось, что она сказала не все.
— Это нехорошо, что ты все время один. Потому у тебя такие мысли.
— А разве это нехорошо, что я думаю...— Павел запнулся, помолчал, а потом закончил извиняющимся голосом, — о смысле жизни?
— Почему нехорошо? Очень хорошо, — еще более тревожно сказала Зинаида Александровна. — Только думаешь ты, как мне показалось, пессимистически. Вот и книги последнее время тебя все какие-то привлекают не такие. А мне бы не хотелось, чтобы мой племянник, который только что кончил школу, получил аттестат зрелости и вступает в самостоятельную жизнь, смотрел на окружающее сквозь черные очки пессимизма. Даже если у нас случилось несчастье, это еще не причина для мрачных мыслей.
— Тетя Зина, — спросил Павел, — а у вас никогда не бывает мрачных мыслей?
— Конечно, как у всякого человека, у меня бывает плохое настроение. Но я умею с ним бороться. Обещай мне, что ты постараешься перестроиться, — сказала она и снова сама с огорчением услышала, что выговорила эти слова так же, как требовала от своих молоденьких помощниц обещания, что они не будут запускать работу с рекомендательными списками.
Павел сказал, что постарается, и Зинаида Александровна пошла на кухню к сестре.
— Я ему все объяснила, — сказала она.
Сестры обнялись и всплакнули. Тетя Зина еще долго сидела в доме Миловановых, рассматривала старые фотографии и вздыхала над ними, а на следующий день энергично, как все, что она делала, взялась за устройство Павла, и он не успел опомниться, как работал в газетном киоске.
— Ну, как теперь твое настроение? — спрашивала она, когда встречала племянника.
Павел отвечал, что настроение у него нормальное, и тетя Зина удовлетворенно говорила:
— Вот видишь!
Сестре она тоже сказала не без гордости:
— Теперь я спокойна за нашего Павлика. Ну, кто был прав?
И хотя Евдокия Александровна с самого начала не спорила с сестрой, она согласилась:
— Конечно, ты.
Сестры не знали, что как раз в эти дни Павел познакомился с Григорием Добровольским, недавно приехавшим в их город. Добровольский жил в гостинице, посещал краеведческий музей и местных старожилов, представляясь командировочным, изучающим старину. Он действительно был в командировке. Вызвался поехать в старинный городок, где, по слухам, можно было купить у стариков не только дореволюционные издания молитвенников, но и старинные служебники, типиконы, четьи минеи. Добровольский рассчитывал и начальству угодить и не без барыша вернуться. И та кафедра духовной академии, где ему покровительствовали, хотя он был всего семинаристом, дала ему командировку.
Он познакомился с Павлом, когда приходил за свежими газетами и журналами. Добровольскому рассказали историю гибели Милованова-старшего. Это событие было до сих пор памятно в городе.
И Григорию захотелось отличиться: привезти в семинарию не только книги, но и заявление Павла о приеме. Плохо ли, еще не кончив учения, уже иметь на своем счету такое доказательство проповеднических способностей!
Разговор с Павлом он начал с того, что хотя в городе он приезжий, но уже наслышан о безвременной кончине его отца, о достойном хвалы подвиге фельдшера Милованова, об испытании, ниспосланном Павлу.
Павла заинтересовала и неожиданность обращения и непривычность речи, и, когда Добровольский попросил показать ему город, он согласился. У Павла было много свободного времени.
Они вместе гуляли по городу, ходили в лес, в окрестные деревни, разговаривали.
Добровольский скоро почувствовал и робость Павла перед жизнью и желание говорить о том, чем Павел однажды удивил тетку и о чем больше ни с кем не разговаривал.
И когда Григорию показалось, что настало время для решительного объяснения, он спросил Павла: не приходило ли тому в голову воспринять гибель отца как некое указание судьбы? Не думает ли он прислушаться к этому указанию? Например, пойти учиться в духовную семинарию, где уже учится он, Добровольский?
— Особого к себе внимания от людей вы пока не дождались, — сказал Григорий почти то же самое, что говорил дядя, Милованов-поросятник. Но кончил он иначе: — Не там надо искать награду.
— Я вас не понимаю, — растерянно сказал Павел.
— Меня не понимаете, — возразил Добровольский, — это не суть важно. Себя не понимаете! Это куда важнее.
Потом он стал говорить, что религия учит людей хорошему. Разве иначе она могла бы существовать столько веков? И разве плохой человек матушка Павла? И про то сказал, что, если Павел поступит в семинарию, у него на всем готовом будет неплохая стипендия, можно будет и матери помочь. И что, окончив семинарию, можно рассчитывать на твердое положение для себя и на возможность утешать окружающих в бедах и горестях. И про то, что в институт теперь попасть весьма трудно, а идти после десятилетки в газетный киоск или на производство как-никак обидно.
— Приедете на каникулы в свой город, спросят: что делаете? Можно будет ответить: в Москве учусь, в вузе. И среднее образование ваше даром не пропадет, и языки иностранные учить будете, и о многом таком узнаете, о чем вам ни в школе не говорили, ни в книгах не напишут теперешних. Ведь о жизни, о смерти, о боге спорят две стороны. Но вам известно только то, что говорит одна сторона, и совсем неизвестно то, что об этом может оказать другая. А разве вам не любопытно услышать другую сторону? Не господствующую, — понизил он голос, — по гонимую. Гонимую, но от гонений не слабеющую, — это прозвучало торжественно, — религию! Может, ей что-то такое известно, о чем первая сторона и не догадывается? А?
Добровольский почувствовал — ему помогла актерская восприимчивость, — что его житейские доводы особенного впечатления на Павла не произвели, а вот последний, туманно-многозначительный, зацепил за живое.
И он решил козырнуть:
— Формуляром вашим, извините, в библиотеке поинтересовался. Видно, что философия вас занимает. О пшеничном зерне не задумывались? Мы его можем разложить на составные части, можем эти частицы увидеть, осязать, взвесить, но ни под каким микроскопом, ни на каких весах не увидим той энергии, той внутренней силы, благодаря которой произрастает зерно. Какая же сила заставляет его произрастать? Поразмыслите об этом. Маркса, между прочим, не читывали?
Павел признался, что после «Манифеста Коммунистической партии», который в выдержках проходили в школе, ничего не читал.
— Напрасно, — наставительно сказал Добровольский. — Не удивляйтесь, что, советуя вам духовную стезю, о которой вы покуда понятия не имеете, спрашиваю вас про Маркса. Основоположник научного материализма Маркс. Так?
— Так, — согласился Павел, удивляясь еще больше. — Это известно.
— Но неизвестно другое: что у Маркса, если поискать, можем найти доказательства в пользу существования бога.
— Ну, это вы хватили! — сказал Павел.
— Поскольку вы Маркса не читали, — сказал Добровольский, — спорить вам со мной будет затруднительно. Может быть, хоть понаслышке знаете про стоимость, которая, согласно Марксу, представляет собой овеществленный в товаре труд? Возьмите эти вот ботинки, — и он указал на свои черные узконосые туфли. — Можете их разорвать, можете их разрезать, можете под микроскопом рассмотреть, химическому анализу подвергнуть — никак и никогда вы их стоимость не увидите, не обнаружите. А она есть. Она в эти ботинки заложена. О-бъ-е-к-т-и-в-н-о! И во все заложена. Это Маркс говорит. А религия говорит: вот так же и бог незримо овеществлен в окружающем мире...
Откуда было Павлу знать, что все рассуждения о зерне Добровольский заимствовал из текста проповеди «Наука и религия», которая вышла из стен духовной академии, и, перепечатанная на папиросной бумаге, раздавалась уезжающим на каникулы студентам и семинаристам? Откуда ему было знать, что Добровольский, отродясь не читавший Маркса, повторяет рассуждение молодого немецкого богослова, приезжавшего в семинарию и поделившегося со своими коллегами мыслями о применении современной терминологии в проповедях?
Так или иначе, но Добровольский своего добился: Павла заинтересовал. Они условились, что будут переписываться. И когда Добровольский уехал, от него стали приходить длинные рассуждения о нравственности, о бессилии нерелигиозной морали, об отличии христианской любви к ближнему от обычного гуманизма, о самопознании и смирении. Павел не догадывался, что они целыми страницами списаны с дореволюционного гимназического учебника протоиерея Чельцова «Православно-христианское вероучение» и что Добровольский осторожно останавливается в своем списывании там, где у Чельцова начинаются нападки на социализм и революцию.
Постепенно мысль о духовной семинарии, поначалу казавшаяся странной, стала привлекать Павла все больше.
Добровольский посоветовал Павлу до поры до времени никому в родном городе о своем решении не говорить, да и вообще по возможности готовиться к поступлению тайно.
Он прислал Павлу молитвослов, евангелие и анкету, объяснил, как составлять заявление. Заявление пришлось переписывать, потому что бумагу эту полагалось называть не «заявление», а «прошение». Павел не смог себя заставить начать эту бумагу словами «покорнейше прошу», а титул «Ваше Высокопреподобие» и вовсе показался ему невероятным. Он написал просто: «Прошу принять меня...» — выучил молитвы — начальные, утренние и вечерние, один тропарь, два псалма, символ веры. Отправил все бумаги и стал готовиться к вступительному сочинению. Добровольский предупредил Павла, что сочинение обычно пишется на неизменную тему «Как я провел лето» и что в нем следует проявить религиозное направление мыслей, рассказав о том, какую церковь посещал, какие чувства испытал, исповедуясь или слушая церковное пение, и даже прислал образчик.
В эти дни Павел все чаще вспоминал те детские годы, когда отец был в армии, а мать водила его в церковь, и ему начинало казаться, что он испытывал тогда мальчиком какое-то особое чувство, которого теперь ему не хватает в жизни.
И все-таки он долго не решался сказать матери о том, что решил. И сказал ей только тогда, когда получил вызов на экзамены. Думал, она обрадуется. Но та, хотя после смерти отца не только повесила в комнате икону, но все чаще стала похаживать в церковь, узнав, что задумал Павел, огорчилась:
— Для этого тебя учили? Отцу бы это узнать каково!
— Но ты же сама ходишь в церковь, мать. Значит, веришь?
— Я — другое дело. Я женщина, у меня горя много в жизни было. А у тебя жизнь впереди: тебе что там делать? Нет тебе моего согласия! — сказала мать. — Верить — верь, если к этому склоняешься, а учиться на священника — это тебе не подходит. Нестоящая это специальность в наше время.
Зато дядя Николай, Милованов-поросятник, специально приехал провожать Павла. От него попахивало водочкой, и он весело похохатывал:
— А я тебе еще советы давать собирался! Ты сам кому хочешь посоветуешь! Гляди-ка! Молчун, молчун, а умнее всех оказался.
— Чему вы радуетесь, дядя Коля? — удивился Павел.
— А ты не спорь, — сказал Поросятник. — Тебя еще в жизни мало били: еще первая голова на плечах и шкура неворочена. Помидор может в цене упасть, клубника тоже, с поросятами уже никакого расчета не стало дома возиться, а твой товар — он еще долгонько в цене будет. Бери! — Он сунул Павлу толстенькую пачку десяток. — Будешь архиереем, отдашь. Доживу — в экономы к тебе поступлю. И помяни меня в своих молитвах! — вдруг нараспев продекламировал он, но сам себя поправил: — Это из другой оперы...
Павел едва от него отбился. Но ему было все равно. И мать, которая горевала: «Что я людям скажу?» — и дядя Коля, который радовался, оставались позади. Впереди была другая жизнь, другие люди. От них он ждал ответа, которого не сумел найти в книгах.