Пять дней.
Я ждала пять дней. Я едва могла есть, я боялась спать, чтобы не закричать о своих мыслях вслух среди ночи, и опиумное забытье было единственным отдыхом, который я осмеливалась позволить спутанному рассудку. Я видела, Генри о чем-то подозревает: иногда я ловила на себе его взгляд, а иногда наши глаза встречались, и он как будто что-то просчитывал. Всего месяц назад я бы не смогла выдержать тяжесть его вопрошающего взора — но теперь во мне была новая сила, ощущение перемен, новый мрак в сердце, наполнявший меня ужасом и ликованием. Казалось, он защищает меня — несформировавшаяся бабочка слепо ворочается в темноте твердой куколки, оса шевелится в шелковом коконе и видит беспокойные сны о мести и полете.
А я? Буду ли я летать? Или жалить?
Во сне я взмывала в высокое бесконечное небо и парила, а волосы тянулись за мной, как хвост кометы. И еще во сне я видела Генри Честера в детской, полной шариков, и тревожные полувоспоминания, нахлынувшие на меня в доме Фанни, возвращались с удивительной ясностью. Голоса говорили со мной из темноты, я видела лица, слышала имена и радовалась им как старым друзьям. Там была Иоланда с коротко остриженными волосами и мальчишеской фигурой, она постоянно курила свои черные сигары; там была Лили — рукава мужской сорочки закатаны, открывают полные красные руки; там были Иззи, и Виолетта, и Габриэль Чау… а отчетливее всех я помнила Марту — она плыла в тусклом свете с шариками в руках, подплывала все ближе, а Фанни гладила мои волосы и пела… Я взаправду была там в ту ночь, когда Генри пришел ко мне с отвратительной виноватой похотью в глазах… Я знала, что была там, и страстно радовалась неспешным переменам во мне…
Иногда я боялась потерять рассудок. Но я была тверда: когда опий не справлялся с подступающей истерикой, когда меня мучила тоска по Мозу и Фанни, когда мне до дрожи в пальцах хотелось превратить почти законченную «Спящую красавицу» в кровавые лохмотья, я незаметно ускользала в свою комнату, где на дне ящика комода спрятала письмо от Моза и записку от Фанни. Снова и снова перечитывая их, я убеждалась, что я в безопасности, что я не сошла с ума, что скоро я избавлюсь от влияния Генри и мне больше не страшны будут его угрозы… и я буду с друзьями, которые любят меня.
В четверг я пожаловалась на головную боль, рано отправилась в постель, а в половине одиннадцатого прокралась из дома. Отойдя подальше, я взяла кэб и около одиннадцати уже была на Крук-стрит, согласно плану. Едва я шагнула за порог, как меня снова затянуло в водоворот ликующего ужаса опиумных видений, в нагую бесформенность ночных полетов. Дверь открыла зевающая девушка, лицо ее причудливо исказилось в зеленоватом свете газового фонаря; за ней появилось лицо другой девушки, и еще одной, и вот десятки незнакомых лиц заполонили прихожую… Я споткнулась о ступеньку и, чтобы не упасть, схватилась за косяк. Дюжина рук потянулась ко мне и увлекла в коридор; я мельком увидела свое отражение в зеркалах по обеим сторонам от двери — вереницу лиц, уходящих в бесконечность. Белая кожа, белые волосы, будто старуха среди красавиц, их накрашенных губ и ярких лент. Вдруг слева от меня распахнулась дверь, и появилась Фанни.
— Здравствуй, моя милая, — сказала она, беря меня под руку и ведя в гостиную. — Ну, как ты?
Я вцепилась в атласный рукав ее зеленого платья, чтобы успокоиться.
— О, Фанни, — прошептала я. — Обнимите меня. Мне так страшно. Я даже не знаю, что тут делаю.
— Шшшш… — Она притянула меня к себе и неловко обняла одной рукой. На меня пахнуло табаком, янтарем и туалетным мылом — странно успокаивающее сочетание, которое почему-то напомнило мне о Мозе. — Доверься мне, дорогая, — тихо сказала она. — Делай, как я скажу, и будешь в безопасности. Больше никому не верь. Может, ты пока не понимаешь, что мы делаем, но, поверь мне, все под контролем. Генри Честер довольно натворил — я не позволю ему снова обидеть тебя. Я дам тебе шанс отомстить.
Я едва слушала. Мне достаточно было чувствовать ее сильную руку на плече, ее ладонь, гладившую меня по волосам. Я закрыла глаза и впервые за много дней поняла, что могла бы заснуть, не боясь снов.
— А где Моз? — сонно спросила я. — Он сказал, что придет. Где он?
— Позже, — пообещала Фанни. — Он будет здесь, обещаю. Вот. Присядь на минутку.
Я открыла глаза, и она мягко, но решительно подтолкнула меня к софе у огня. Я с удовольствием откинулась на подушки.
— Спасибо, Фанни, — сказала я. — Я так… так устала.
— Выпей это. — И она протянула мне бокал, наполненный теплой сладкой жидкостью, что благоухала ванилью и ежевикой, и я выпила, чувствуя, как напряжение покидает мои дрожащие члены.
— Умница. А теперь отдыхай.
Я улыбнулась, лениво оглядывая гостиную. Крохотная комната в красных тонах, обставленная с той же восточной роскошью, что и весь дом Фанни. На полу — изысканный персидский ковер, на стенах — веера и маски, за китайской ширмой виднеется камин. Мебель из кедра и палисандра обита парчой и алым бархатом. На коврике у ширмы сидели Мегера и Алекто; на столе красные розы в вазе цветного стекла. Взглянув на свои руки, я вдруг увидела, что и сама удивительно изменилась: кожа огненно засияла, волосы в свете лампы подобны багряному рассвету. Так тепло и комфортно. Почти неосознанно я отхлебнула еще пунша, чувствуя прилив обжигающей энергии. Внезапно голова прояснилась.
— Мне гораздо лучше, Фанни, — произнесла я окрепшим голосом. — Пожалуйста, расскажите, что мы будем делать.
Она кивнула и уселась на софу подле меня, зашуршав юбками. Обе кошки немедленно подошли к ней и, уткнувшись пушистыми мордочками в ее руки, замурлыкали. Она защебетала, называя их по именам.
— Как поживает Тисси? — вдруг спросила она. — Хорошо с тобой обращается?
— Да, — улыбнулась я. — Спит на моей постели ночью и сидит со мной, когда я одна. Генри ее ненавидит, но мне все равно.
— Хорошо. — На миг крупный рот Фанни сжался в жесткую линию, она напряженно, пристально уставилась на кошек. Казалось, она начисто забыла о моем присутствии.
— Фанни!
— Да, дорогая! — Улыбка вернулась, лицо безмятежно, как всегда. Уж не почудилась ли мне эта внезапная перемена?
— Что я должна делать, когда придет Генри? Спрятаться, как говорил Моз?
Она покачала головой:
— Нет, милая моя, ты не станешь прятаться. Доверься мне ненадолго, ты знаешь, я о тебе позабочусь и не позволю тебя обидеть. Но ты должна быть храброй и делать все в точности так, как я скажу. Хорошо?
Я кивнула.
— Хорошо. Значит, никаких вопросов. Обещаешь?
— Обещаю.
Я на секунду отвела взгляд и краем глаза увидела что-то в дальнем углу комнаты — и это что-то показалось мне связкой шариков. Я вздрогнула, невольно уставившись в угол, и почувствовала, как Фанни чуть крепче сжала мою руку.
— Что такое?
Там не было шариков. Просто круглое пятно у двери.
— Ну что ты, дорогая, — успокаивающе произнесла Фанни. — Не волнуйся. Здесь ты в полной безопасности.
— Мне показалось, я видела… — Слова были вязкими, каждый слог — бесформенный звук, пробивающийся сквозь ветхую ткань моего изнеможения. — Я видела шарики. Почему… почему шарики?..
— Шшш. Закрой глаза. Вот так. Шшш… Вот так. Спи, милая моя. Спи. Сегодня твой день рожденья, у нас будут шарики. Обещаю.
Часы на каминной полке пробили четверть двенадцатого. Я взглянула на нее, спящую на софе: казалось, кости стали выпирать чуть меньше, черты смазались — неоформившееся личико ребенка.
— Марта! — позвала я. Она пошевелилась и по-детски сунула палец в рот, у нее всегда была эта привычка. — Марта, пора просыпаться.
Она открыла глаза и сначала растерялась. Но заметила меня, и такое трогательное доверие появилось в ее взгляде, что сердце разрывалось.
— Я спала? — спросила она, потирая глаза.
— Да, Марта, ты очень долго спала…
Мое сердце подпрыгнуло от радости: это был голос Марты, детский, чуть хриплый спросонья, с легким акцентом — ностальгический отголосок моей матери.
— А он уже здесь?
— Нет, но скоро будет. Нам нужно подготовить тебя к его приходу. Пойдем со мной.
Она без звука повиновалась, и мы вышли из комнаты, держась за руки. Пусть я поступаю правильно, молилась я.
— Сначала нужно сделать так, чтобы он тебя не узнал, — сказала я, ведя ее по лестнице в свою спальню. — Я дам тебе свое платье, потом мы изменим твое лицо и волосы.
— Хорошо. — Очаровательная улыбка не сходила с ее лица. — И мне не будет страшно?
— Нет, — ответила я. — Не будет. Ты будешь сильной и храброй, как я тебе говорила.
— Да…
— Он даже не узнает тебя. А когда спросит, как тебя зовут, что ты скажешь?
— Я Марта.
— Хорошо.
— Это называется хна, Марта, — говорила я, когда мы споласкивали ее волосы. — От этого твои волосики потемнеют, и Генри тебя не узнает. А когда Генри уйдет, мы их помоем, и они снова станут белыми. Договорились? — Да.
— Теперь я помогу тебе надеть платье. Я его очень давно не носила, я тогда была моложе и стройнее. Красивое, правда?
— Да.
— А потом мы наложим немного пудры и румян на твое личико, и ты будешь выглядеть совсем по-другому.
— Он меня не узнает.
— Нет, ты ведь теперь старше.
Представьте, как изображение с фотографической пластинки переходит на бумагу, становится все темнее, от белого к бледно-золотому, из янтаря в сепию. Представьте, как месяц превращается в полную луну, увлекая за собой приливы и отливы. Представьте, как куколка с треском раскрывает гробницу кокона и показывает свои крылышки солнцу. Скорбит ли имаго по той гусенице, которой было когда-то? Да и помнит ли о ней?
Это неправда. Я не сплю. Знаете, есть люди, которым не снятся сны. Мои ночи здесь, в Хайгейте, — тонкие ломтики забвения, и даже Бог не может войти сюда. И если Бог не в силах приблизиться ко мне, скажите, почему же она должна бродить по моим снам, источая аромат сирени и лжи, мягкая и смертоносная, как отравленный плащ. Я не вижу ее, не чувствую ее волос на своем лице в эти предрассветные часы, не слышу, как шуршит шелковое платье, касаясь ее кожи, не ловлю краем глаза, как она стоит у моей кровати. Я не лежу без сна, желая ее.
Я думал, что уже перерос поиски Шехерезады. Я вспахал тысячи полей, я познал тысячи девушек… молодых девушек — брюнеток, блондинок, рыжих, простушек и красоток, жаждущих и холодных. Я вторгался в их потаенную плоть, питал их и питался ими. Но Тайна до сих пор ускользает от меня. Каждый раз, вставая с их зловонных кушеток, удовлетворенный и изнасилованный их удушливой страстью, я знал: Тайна существует. Но чем глубже я копал, тем больше отдалялся от истины. Они смотрели на меня пустыми глупыми глазами, голодные, знающие… а Тайна исчезала, как сказочный замок, никогда не задерживалась на одном месте дольше часа. Я начинал понимать султана Шахрияра, который вечером женился, а наутро казнил своих невест — быть может, как и я, он надеялся постичь часть Тайны в выпотрошенных останках ночных оргий; быть может, как и я, он приползал домой, бледный в безжалостном свете дня, а руки его были испачканы кровью и семенем. Но у нас с ним, братьев по разочарованию, было еще кое-что общее: мы никогда не теряли надежды.
Может, если бы я волшебным образом сумел съежиться до размеров зародыша, нырнуть обратно, в красную темноту матери, может, тогда я разгадал бы Тайну, и не пришлось бы губить и разрушать… но я не волшебник. Последней моей неосуществимой мечтой была Шехерезада, что каждое утро возрождается, подобно Фениксу, из тлеющих углей моей похоти, несет новую весть о надежде и прощении, каждую ночь новый характер, новое лицо — тысяча и один неразбитый сосуд с эликсиром удивительного библейского могущества… тайна вечной жизни.
Снится ли она мне?
Может быть.
Перед выходом я принял девять гранов хлорала — отчего-то я был напуган, руки тянулись ко рту, как у нашкодившего ребенка. Странные мысли бродили в голове, подобно зловещим предзнаменованиям. Когда я проезжал мимо кладбища, мне померещилась босая детская фигура в белом — она стояла у ворот, смотрела на меня. Я криком остановил возницу, но, оглянувшись, понял, что никакого ребенка нет, просто лунный свет отражается от белого надгробия. Кошка вспрыгнула на плиту и уставилась на меня из темноты сверкающими дикими глазами, она оскалилась на меня, не то пугая, не то предостерегая — ясной ночью все кажется сверхъестественным. В этом странном состоянии я чуть было не повернул назад, но мною двигало нечто большее, чем обычная похоть, — я не мог вернуться. Дом звал меня.
Фанни встретила меня в холле. Как обычно, ей удалось привести меня в замешательство всего лишь пышностью ярко-зеленого платья, перьями на шляпке, своим ароматом. Ее дом всегда был переполнен запахами, и на миг я захлебнулся духами. Фанни медленно повела меня по коридору в одну из крошечных боковых гостиных; за все без малого десять лет я ни разу не видел этой комнаты.
— У меня тут есть кое-кто, с кем вы, думаю, захотите познакомиться, — произнесла она, чуть улыбнувшись.
У меня невольно сжались челюсти: что-то в ее лице беспокоило меня, какая-то молчаливая уверенность. Выдернув руку из ее на удивление крепкой хватки, я споткнулся и ударился плечом о косяк. Фанни снова улыбнулась, в свете лампы лицо ее исказилось мстительной радостью.
— Мистер Честер… — В ее голосе звучала забота, а странное выражение — если оно вообще было — исчезло. — Похоже, вы сегодня не в форме. Надеюсь, не заболеваете?
Заболеваете. Из-за ее акцента слово прозвучало со зловещим присвистом, змеей пробравшимся в мой мозг. Я снова взял ее под руку, чтобы не потерять равновесия.
Ззззаболеваете.
— Да, благодарю вас, Фанни, — невпопад ответил я. Потом добавил, чувствуя, что мир встает на место: — Я в порядке. В полнейшем порядке. — Я выдавил жизнерадостную улыбку. — Так с кем я должен познакомиться? — озорно поинтересовался я. — С одной из ваших новых протеже?
Фанни кивнула.
— Да, что-то в этом роде, — согласилась она. — Но для начала хочу предложить вам мой особый пунш для поднятия настроения. Прошу вас, входите.
Она подняла защелку, открыла дверь гостиной и втянула меня за собой.
К красноватому освещению глаза привыкали с трудом, я словно оказался в кромешной темноте. Дымилась курильница — эротический аромат, что-то вроде пачули. Фанни указала мне на софу, налила выпить — она, похоже, прекрасно себя чувствовала в этой обстановке. Я мельком оглядел золоченые драпировки на стенах, усыпанные фальшивыми камнями, медные украшения на мебели; взгляд задержался на статуэтке — огромный круг из бронзы, а внутри — танцующий четырехрукий бог. В красном мерцании мне почудилось, что он двигается.
Фанни протянула мне бокал с теплым пуншем, и я взял его, не отрывая глаз от статуэтки.
— Что это такое?
— Шива, бог луны, — ответила Фанни. — И смерти.
Я поднес бокал к губам, чтобы скрыть очередной приступ тревоги. Жидкость была пряной и жгучей, с почти горьким послевкусием.
— Идолопоклонническая чепуха, — заявил я чуть громче, нежели собирался. — Вид у него… довольно жестокий.
— Но мир и впрямь жесток, — беспечно отозвалась Фанни. — По-моему, это самый подходящий бог. Но если он вам мешает… — Она замолчала, глядя на меня вопросительно и слегка насмешливо.
— Разумеется, нет. Это всего лишь статуэтка, — сухо ответил я.
— Тогда я вас ненадолго оставлю, мистер Честер. — Она вежливо кашлянула, и, вспомнив, что ей нужно заплатить, я стал рыться в кармане. Как настоящая леди, она взяла монеты и с ловкостью фокусника спрятала, будто и не заметив. Затем повернулась к двери.
— Пусть Марта сама представится, — сказала она и ушла.
С минуту я озадаченно смотрел на дверь, ожидая, что в комнату войдет девушка, но тут какой-то шорох сзади привлек мое внимание, и я резко обернулся, выплеснув полбокала сверкающей дугой. В тот миг охваченный суеверным страхом я был уверен, что это статуэтка Шивы ожила и тянет ко мне все четыре руки; глаза бога светились злобой. Я едва не закричал.
А затем увидел ее — она сидела в тени, почти незаметная среди тяжелых складок индийской ткани. Застигнутый врасплох, я старался взять себя в руки и подавить раздражение. Покончив с предложенной Фанни выпивкой, я поставил бокал на камин, а когда снова обернулся, хладнокровие вернулось ко мне, и я смог ободряюще улыбнуться девушке. Прищурившись, я пытался разглядеть ее черты в неверном свете.
Она была совсем юной, лет, наверное, пятнадцати, стройная и очень худенькая. Длинные распущенные волосы казались черными, с цветом глаз сложнее: красный свет лампы отражался в них, как в рубинах. Брови подведены сурьмой, на веках густой слой позолоты, теплая золотистая кожа — я подумал о цыганках. На ней было роскошное кимоно из матовой красной ткани, подчеркивающее тоненькую детскую фигурку, а на шее, на запястьях и в ушах горели и искрились тяжелые багровые камни.
От ее красоты у меня перехватило дыхание.
— М… Марта? — промямлил я. — Тебя ведь так зовут?
— Я Марта, — прошептала она хрипловато, с легким провинциальным акцентом. Голос чуть высокомерный и насмешливый, как у Фанни.
— Но я… — И тут я понял. — Мы уже встречались. Я случайно зашел в твою комнату.
Ответа не последовало.
— Надеюсь, теперь тебе лучше. — Намек, который мне хотелось вложить в эту фразу, прозвучал слишком плоско. — Ты… — Я снова не мог подобрать слов. — Ты недавно… Я хочу сказать… Ты?.. — Я снова ощутил ее насмешку, пьянящую и сбивающую с толку.
— Я пришла к тебе, — промурлыкала она, и на миг я вообразил, что она пришла за моей душой, словно Ангел Смерти. — Только к тебе.
— А. — Нелепо, но я чувствовал себя маленьким, оробел, словно школьник с проституткой намного старше себя. Будто… будто эта девчонка — не пятнадцатилетняя потаскушка, но девственная хранительница какой-то вечной тайны. Я беспокойно поерзал в кресле — я хотел ее, но не мог заговорить. Она управляла ситуацией.
— Подойдите, мистер Честер, — прошептала она. — Я расскажу вам сказку.
— Юноша отправился на поиски Колдуньи, и где-то далеко-далеко она смотрела на него в свой хрустальный шар и улыбалась. Колдунья так долго его ждала и вот уже три дня везде ощущала его присутствие: в молочном зимнем небе, в туманной вересковой пустоши, в каштанах, что жарились на огне, а сегодня утром — в глазах Повешенного. Всего лишь быстрый взгляд, хитрое подмигивание — но для Колдуньи этого было довольно, и она ждала, подбросив брикет торфа в огонь, и изучала карты в надежде увидеть его лицо… Встречные качали головой ему вслед. Они не знали его истории, хотя из нее получилась бы славная сказка для зимнего вечера у очага, да и не хотели знать — лишь наивные или сумасшедшие уходят на поиски колдуний, и дары их не всегда легки. Но юноша был безрассуден и самоуверен, он шагал через пустошь с пылом человека, никогда не сбивавшегося с пути. Сердце его переполняли гнев и жажда мести, ибо под прекрасным лицом скрывалось чудище. Каждую ночь оно с шарканьем появлялось из темноты, чтобы полакомиться человеческой плотью. Колдовство породило чудище, и юноша знал, что, лишь убив колдунью, сможет разрушить проклятие.
Она замолчала и прохладной ладонью коснулась моего лица. Ее руки обвили меня, и она зашептала мне в затылок. Я почувствовал, как зашевелились волоски на шее. Ощущение было эротичным и тревожным одновременно.
— Итак… — продолжила она, и я слышал, что она улыбается. — Юноша шел через пустошь и наконец добрался до места, где жила Колдунья. Увидев ее красную кибитку в низине между холмами, он задрожал от радости и страха. Приближалась ночь, и под покровом багрового заката он прокрался к повозке и заглянул внутрь… Колдунья ждала. Она увидела его на пороге и не сдержала смеха, когда юноша поднял меч. «Готовься к смерти, Ведьма!» — крикнул он. Колдунья шагнула к свету, и юноша увидел, что она прекрасна. Она распахнула свое одеяние… вот так.
Она величественно сбросила кимоно. Мгновенье стояла передо мной, словно языческая богиня, кожа в розоватом свете отливала красной медью, распущенные волосы спускались до талии. Шива позади нее грациозно вытянул руки в необузданном желании. Она плавно потянулась к моей рубашке, расстегнула. Я стоял как зачарованный и не мог двинуться, атакованный со всех сторон ее почти видимой чувственностью, вспыхнувшей, словно огни святого Эльма. Она повернулась к свету, и я взглянул на нее сквозь красную вуаль ее волос: что-то проникло в меня и повлекло к ней столь неудержимо, что я готов был кричать… Но в глазах ее не было ни любви, ни нежности — лишь голод, бездонное ликование, которое могло быть вожделением, жаждой мести или даже ненавистью. Я понял, что мне все равно.
Она оседлала меня, алая кентавресса, обратив лицо к потолку, и каждый мускул напрягся в предвкушении финала. Она пожирала меня. Наслаждение было безмерным, губительным, мучительным…
— …А когда все было позади, юноша выхватил кинжал и перерезал Колдунье горло, чтобы никто никогда не узнал, как она вскормила чудище внутри него и с какой жадностью оно кормилось.
Она снова оказалась у меня за спиной, ее волосы струились по моим плечам, сладостный аромат ее теплой кожи ударял в ноздри, я едва слышал, что она говорила, но мне достаточно было просто быть рядом.
— Юноша проспал много часов, а когда проснулся, обнаружил, что на дворе утро, а в фургоне никого нет. Он хотел уйти, но вдруг заметил на столе футляр с картами Колдуньи. Что-то заставило его открыть футляр и достать карты. Они были очень красивые, гладкие, как слоновая кость, все детали тщательно выписаны.
Я все ждал, что меня охватит привычная волна отвращения к себе: вожделение выплеснулось, а я никогда не задерживался с использованными шлюхами… Обычно я не желал даже видеть их снова. Но сейчас все было иначе. Впервые в жизни я испытал нежность к женщине — к этой девочке; такого я не чувствовал даже с Эффи. Особенно с Эффи. Что-то во мне хотело познать ее, попробовать ее на вкус, будто акт, совершенный нами, сам по себе был ничем… ничего не открыл, ничего не испортил. С восхитительной ясностью я понял вдруг, что это и есть Тайна. Эта девочка, эта нежность.
— Подчинившись внезапному порыву, юноша разложил карты на столе в порядке, который называется «Древо жизни». Отшельник, Звезда, Влюбленные, Валет монет, Любовь, Страсть, Верховная жрица, Перемены… Юноша забеспокоился. Он боялся смотреть следующую карту, карту Судьбы. Дрожащей рукой он осторожно перевернул ее… Le Pendu, Повешенный… Он отвернулся, его пробрал озноб. Это ничего не значит! Карты не властны над ним… И все же он слова взглянул на карту, украдкой, испуганно.
Я коснулся ее шеи, руки, изгиба упругого бедра.
— Марта…
— Лицо на карте казалось знакомым. Он посмотрел еще раз. Темные волосы, чистый лоб, правильные черты… Он отшатнулся… Нет! Нет. Просто воображение разыгралось. Но, разглядывая карту издали, он почти готов был поверить, что узнаёт лицо Повешенного… он был почти уверен…
— Марта. — Да?
— Я люблю тебя.
Ее поцелуй в темноте был сладок.
Вначале я разозлился.
На себя — за то, что ждал помощи от Фанни, на Эффи — за то, что позволила втянуть себя в этот опасный идиотский маскарад, но особенно на Фанни. Она сказала, что Эффи в комнате с Генри, и я, проклиная ее на все лады, потребовал объяснить, в какую игру она играет.
Ее хладнокровие сводило с ума.
— Ну конечно, в твою игру, мой дорогой Моз, — прожурчала она. — Мы подстраиваем скандал, чтобы ты мог опозорить Генри и наложить лапу на его денежки. Разве не так?
Так-то оно так, но я не хотел, чтобы все раскрылось, пока я не получу своей выгоды, о чем я и заявил.
— Но ничего не раскроется, — улыбнулась она. — Генри ее не узнает.
Это было нелепо. Генри был женат на ней, ради всего святого!
— Честно говоря, — продолжила Фанни, — не думаю, что и ты бы ее узнал. Она очень хорошая… актриса.
Я выругался себе под нос, но она лишь улыбнулась.
— Просто взгляни, — посоветовала она с легкой усмешкой. — Уверяю тебя, твои драгоценные деньги в полной безопасности.
Что мне оставалось? Я сделал, как она сказала. Через глазок в стене, скрытый драпировкой, я мог заглянуть в гостиную, оставаясь незамеченным. Помню, как, приникнув к глазку, беспокойно подумал, сколько же еще глазков существует в этом доме и как часто ими пользуются.
Я не ожидал увидеть ничего, кроме нелепой ссоры между Эффи и Генри — девчонка сломается или расплачется, как только он ее узнает. Хорошо, если мне удастся избежать ареста. А для Генри это будет отличный повод навсегда запереть жену в психиатрической лечебнице. Больше того, если она так глупа, что думает, будто он может ее не узнать, ей там самое место.
Погруженный в горькие мысли, я рассеянно смотрел представление театра теней, которое Фанни устроила для меня. Но вскоре актеры привлекли мое внимание, и я стал наблюдать с бесстрастным, ехидным любопытством — ко мне даже вернулось чувство юмора. Если подумать, это действительно была комедия, хоть и черная. Через неделю я мог оказаться в тюрьме за невыплату долга или мошенничество, но где-то в районе живота у меня появилась кислая улыбка.
Я не слышал, о чем они говорили, но, когда глаза привыкли к красноватому освещению, разглядел и Генри, и девушку.
Эффи?
Прищурившись и наморщив лоб, я глядел в маленькое отверстие.
— Это не Эффи. — Я невольно произнес это вслух и услышал, как рядом тихонько хихикнула Фанни. Я посмотрел еще раз, пытаясь уловить сходство.
Это точно не Эффи. Ну, небольшое сходство, конечно, было — похожая фигура, овал лица, но девушка моложе, и волосы у нее темнее. В обманчивом свете не разобрать цвет — они могли быть любого оттенка от каштанового до черного, но казались куда гуще, чем у Эффи. Глаза тоже темные и обильно накрашенные, брови густые и черные. Но главное отличие заключалось в том, как девушка двигалась: плавная змеиная грация экзотической танцовщицы, дразнящие манеры прирожденной куртизанки. Эффи неуклюжа, угловата, порывиста, а эта девушка спокойна и бесстрастна, движения изысканны, она превосходно, почти болезненно владела собой.
Но едва я с гневным облегчением собрался выплеснуть на Фанни новую порцию проклятий, я увидел, что это все же Эффи — точнее, воплощение Эффи, о котором я даже не подозревал. На миг меня охватило восхищение — и еще кое-что примитивнее. Я хотел эту девушку, эту восхитительную цыганку. Может быть, в тот момент я хотел ее даже больше, чем денег Генри… по крайней мере, только этим я могу объяснить тот факт, что в ту же ночь не положил конец опасной шараде.
Когда Генри наконец ушел, Фанни забрала Эффи из маленькой гостиной и отвела в свою гардеробную, чтобы помочь ей переодеться. Там я увидел набор хитрых приспособлений, с помощью которых они создали женщину по имени Марта, все эти пудры, тени, краски и притирания Фанни теперь смывала всевозможными лосьонами и кремами. Затем нанесла на волосы Эффи прозрачный пахучий раствор и ополоснула чистой водой, чтобы смыть краску.
Все это время Эффи была апатична и не обращала внимания ни на мои замечания, ни даже на похвалу ее потрясающей игре, а когда последние следы ее маскировки исчезли, впала в тяжелую дремоту, словно ее чем-то опоили, и едва отвечала, когда я обращался к ней. Пристально взглянув на Фанни, я подумал: быть может, Марта — создание, рожденное мощными афродизиаками. Во что же, черт возьми, она играет?
Лишь в три часа ночи я смог забрать Эффи домой. Некоторое время она сушила волосы у огня, а потом Фанни объявила, что Эффи готова. Помню, они сидели рядом, а я смотрел: Эффи положила голову на колени к Фанни; Фанни расчесывает ее влажные волосы длинными мягкими движениями; Эффи, бессознательно подражая, гладит кошек у своих ног. Сходство этих женщин поразило меня: симметричные позы, покой на лицах — они были как сестры, как любовники. Я выпадал из этой картины, они невольно забыли обо мне — и хотя я не был влюблен в Эффи, я как-то тревожно озлился. Я витал в своих мыслях и виновато вздрогнул, когда Фанни наконец заговорила.
— Ну вот, моя милая, — нежно сказала она. — Пора просыпаться. Давай-ка.
Эффи, которая, насколько я видел, и так не спала, пошевелилась и приподняла голову.
— Шшш, да, я знаю, что ты устала, но сейчас тебе нужно идти домой. Помнишь?
Эффи что-то пробормотала, не то уступая, не то протестуя.
— Ну давай, Эффи. Ты скоро придешь снова.
Эффи подняла голову и, увидев меня, впервые за ночь радостно улыбнулась. Ее растерянность как ветром сдуло.
— Моз! — воскликнула она, будто я не просидел возле нее полночи. — Ах, Моз! — И будь я проклят, тут она вскочила и обвила руками мою шею.
Я собирался отпустить какую-нибудь колкость в ответ, но, заметив странное удовлетворение в лице Фанни, передумал. Ведьма что-то замышляла, и не такой я дурак, чтобы не придавать этому значения. Фанни Миллер — опасная женщина; запомните это — вдруг когда-нибудь встретитесь с ней.
В общем, как я уже сказал, мне нужно было отвезти Эффи домой, пока слуги не проснулись. Волосы ее подсохли, и она надела свое старое платье и плащ. Она казалась почти веселой, но избегала говорить о событиях в гостиной, свидетелем которых я стал. В экипаже я рискнул спросить напрямик, и она взглянула на меня пустыми чужими глазами.
— Спроси Марту, — просто сказала она и больше ничего объяснять не стала. Я решил не дразнить ее. Думаю, она знала, что я подсматривал, и говорить об этом ей было неловко. По-моему, вполне естественно. Фанни — вот с кем мне надо побеседовать. Это она все устроила, а Эффи была просто орудием. Несмотря на поздний час, доставив Эффи к дверям ее дома, я повернулся и отправился назад, на Крук-стрит.
Я знала, что он вернется. Я видела, с какой злостью он смотрел на нас, и знала, что он чертовски недоволен. Этому Мозу, ему нравилось все держать под контролем. И не нравилось, когда его держали в неведении. А еще он терпеть не мог, когда его использовали, — он был достаточно умен и понимал, что его в каком-то смысле и впрямь использовали, а мне важно было сохранять его расположение, пока от него был прок.
Я постаралась принять его порадушней, чем в нашу предыдущую встречу, и, сказать по правде, это было не трудно. Все прошло по моему плану и даже лучше, так что, когда появился Моз, я была в приподнятом настроении и полна энергии. Он же, напротив, был холоден и насторожен, он подозревал некий заговор, но не знал, с чего начать поиски. Он вошел в гостиную, руки в карманах, брови чуть нахмурены.
— Моз, как прият…
— Ты затеяла опасную игру с моим будущим, Фанни, — сухо перебил он. — Не хочешь объяснить, какого черта ты добивалась?
Я одарила его лучшей улыбкой из своего арсенала.
— Остынь, Моз, — засмеялась я. — На что ты жалуешься? Тебе ничто не угрожало, и ты это знаешь.
— Дело вовсе не в этом, — фыркнул он. — У нас был договор, и я ожидал, что ты будешь соблюдать его условия. В любом случае, ты рисковала, и на кон ты поставила меня. А что, если бы Честер узнал Эффи? Расплачиваться пришлось бы мне. Честер — засранец влиятельный, думаешь, он бы меня без звука отпустил? Он бы пошел на все…
— Ох, хватит ныть, — жизнерадостно перебила я. — Лучше присядь, а то мне надоело шею выворачивать. Я ничем не рисковала. При таком освещении и с такой маскировкой никто бы не узнал Эффи. Особенно Генри. Да он в жизни не поверит, что его жена может оказаться в подобной обстановке.
— Может быть. Но зачем вообще рисковать?
— Да садись ты.
Он хмуро повиновался. Я сдержала торжествующую улыбку. Он мой!
— Ты помнишь, как мы все планировали? — спросила я. Моз кивнул. — Ты спросил, почему я хочу в этом участвовать. — Я чувствовала, как напряженно он смотрит на меня. — Много лет назад, — продолжила я, — Генри Честер… ну, я тебе не скажу, что он сделал, но это было худшее, что кто-либо когда-либо делал со мной, и с тех пор я стремлюсь отомстить. Я могла бы убить его, я это знаю — но я старею. Не хочу закончить свои дни на виселице. Однако мое отмщение должно быть абсолютным. Я хочу, чтобы этот человек был полностью уничтожен. Понимаешь?
В его глазах загорелось любопытство, он кивнул.
— Мне не нужна его жизнь. Мне нужно его положение, его карьера, его брак, его рассудок. Все.
Моз неохотно улыбнулся.
— Ты ничего не делаешь наполовину, правда, Фан? Я рассмеялась:
— Это уж точно! И вот тут наши интересы совпадают, Мозес. Делай, что я говорю, и получишь свои деньги, кучу денег. Но… — Я замолчала, чтобы привлечь его внимание. — Если ты решишь действовать сам или попытаешься помешать моему плану, я тебе устрою. Не хотелось бы, конечно, но миссия мне гораздо важнее, чем ты. Если понадобится, я убью тебя. Я тебя уже один раз предупреждала. Помнишь?
Моз выдал обаятельную горестную ухмылку, и я поняла, что он лжет.
— Помню ли я? Я ни за что не стану тебе препятствовать, Фан.
Сомнительное обещание. Эта его невинность на зуб как свинцовый шиллинг — но это лучше, чем ничего. Поверьте, я говорила правду. Моз мне нравился, несмотря на его явное двуличие, — но я надеялась, что он действительно не станет мешать.
— Я хочу, чтобы Генри снова встретился с Мартой. На следующей неделе.
— Да? — Голос у него был спокойный, тон уклончивый.
— Вообще-то мне хочется, чтобы Генри встречался с Мартой как можно чаще.
Он усмехнулся; похоже, к нему возвращалось чувство юмора.
— Понятно, — вздохнул он. — То есть понятно, что развлечение хоть куда, но как это поможет хоть кому-то из нас, особенно если это значит, что я не могу трясти с Генри деньги?
— Терпение, — сказала я. — Ты скоро получишь свои деньги. Видишь ли, Моз, дорогой мой, благодаря перспективному планированию и элементарной химии Генри уже практически влюбился в Марту. Он рассмеялся.
— Вот это будет шутка, — злорадно сказал он.
— И через некоторое время ты сможешь обернуть эту шутку себе на пользу, — подсказала я.
Его обиду как рукой сняло. Я знала, что Моз с его любовью к нелепостям оценил иронию ситуации и хотя бы поэтому будет действовать со мной заодно. По крайней мере какое-то время. А пока у меня есть Моз, у меня есть Эффи.
Эффи, которая станет моим Тузом мечей.
Я как-то читала — наверное, в сказке, — что каждый мужчина тайно влюблен в собственную смерть и разыскивает ее с отчаянием настойчивого любовника. Если бы Эффи не сказала мне голосом Марты, что Генри Честер и есть Отшельник, я бы все равно догадалась — по мрачному блеску в его глазах, когда в ту ночь он, пошатываясь, вышел из моего дома. Я уверена: какая-то часть его преступной души узнала ее — нет, не Эффи, не бедную пустышку, ждущую, когда ею овладеет более сильный разум, но Марту, мою Марту, трепетавшую во взгляде его Эффи… Да, он узнал ее, старый Отшельник, и его потянуло к ней — холодный мрак могилы манил его. В те дни у меня были способы видеть то, что не видно глазу, — да и сейчас тоже, если требуется, — и я чувствовала его темную страсть и питала ее. Есть травы, чтобы затуманивать разум, и коренья, чтобы его пробудить, зелья, чтобы раскрыть глаза души, и другие, чтобы складывать реальность в хрупких бумажных птиц… а еще есть духи, да, и привидения, неважно, верите вы в них или нет, они бродят по закоулкам преступного сердца и ждут возможности обрести новую жизнь.
Я могла бы рассказать вам о том, как на моих глазах моя мать вдохнула жизнь в глиняного человечка, нашептывая странные воспоминания в его безмозглую голову, и о том, как настоящий человек сошел с ума; или о корне, который съела одна красавица, чтобы поговорить с умершим любовником; или о больном ребенке, который покинул свое тело и полетел к умирающему отцу, чтобы прошептать старику на ухо молитву… я видела все это и многое другое. Качайте головой, говорите о науке, если вам угодно. Пятьдесят лет назад вашу науку назвали бы колдовством. Видите, он поднимается, беспокойный прилив перемен. Нас несут его темные загадочные воды. Прилив возвращает мертвых, нужно только верить и ждать. Нам обеим нужно только чуточку времени. Мне — чтобы подвести ее ближе. Марте — чтобы стать сильнее.
Мы ждали.
Странно, как умеет складываться время, точно льняные простыни в шкафу, приближая прошлое к настоящему так, что события соприкасаются, даже пересекаются. Когда я возвращался с Крук-стрит на Кромвель-сквер, на меня вдруг нахлынули воспоминания — яркие, с трудом верилось, что я так давно выкинул все это из головы. Будто рыжеволосая девушка разбудила спящую часть моего разума и освободила монстров прошлого.
Горькое мое возбуждение подстегивали призрачные видения проклятия: вину я мог терпеть — она была знакома, как линии на моих ладонях, — но не только вину я испытывал. Еще бесовскую, жестокую радость. Я впервые наслаждался своей виной, бесстыдно выставляя себя, как грошовая шлюха, пред суровым образом отца в моей душе. В бледном свете убывающей луны бежал я, и горячий уголек извращенной радости жег мое нутро. В тишине я кощунственно выкрикивал ее имя:
— Марта!
Казалось, я еще чувствую ее прикосновения на коже, ее запах стоял в ноздрях, запах тайны и дьявольского наслаждения… Я смеялся без причины, как сумасшедший, — рассудок ускользал от меня, как стыдливая девственница, скрывающая лицо под вуалью. И я вспомнил.
Мое первое причастие, всего четыре недели назад я совершил тайный, постыдный акт в комнате матери… Лето растаяло в гниющую, переспелую осень: толстые коричневые осы предательски вились вокруг яблонь, и даже в воздухе висело желтоватое марево, а тошнотворный сладковатый запах напоминал о ливнях после сбора урожая и плодах, оставленных гнить на ветвях.
В тот день причастие должны были принимать шестеро: четыре мальчика и две девочки. Мы шествовали от деревни к церкви, а за нами, распевая гимны, следовал хор. Родители со свечами в руках замыкали процессию. Это был торжественный день для моего отца — хотя мама и не пошла, она не любила жару, — и я понимал, что не стоит жаловаться. Но меня воротило от белого одеяния, так похожего на девчачью ночную рубашку, и еще этот стихарь поверх… Я ненавидел масло для волос, которым нянька намазала мне голову, у него был перезрелый сладкий запах гнилых яблок, и я боялся, что жирные осы будут неслышно кружить над моей головой. День стоял жаркий, я чувствовал, как пот капает с волос и лица на стихарь, течет, покалывая подмышки, живот, пах. Я пытался не обращать на это внимания, слушать приторное фальшивое пение мальчиков-хористов (мой собственный голос сломался всего неделю назад, хор теперь не для меня) и низкий суровый голос отца. Я старался не забывать, что сегодня у меня особенный день, сегодня я стану полноправным членом общины, и в следующее воскресенье, когда взрослые поднимутся для причастия, чтобы отпить вина из украшенного камнями потира, и протянут губы к таинственным белым кусочкам Тела Христова, я буду одним из них — я отведаю крови и плоти Спасителя.
И вдруг меня пробрала дрожь. Я читал о пресуществлении в отцовских книгах, о чуде Крови и Плоти. Но лишь теперь я осознал жуткий смысл этих слов. Что произойдет, когда я откушу от тонкой белой вафли и почувствую, как во рту она превращается в сырую плоть? Станет ли вино густой кровью, когда я поднесу кубок к губам? И если да, как же не упасть в обморок на ступенях алтаря?
Кошмарное видение посетило меня: белый, как труп, я, омерзительно булькая, разбрызгиваю вокруг кровь и рвоту, а прихожане смотрят в ужасе и изумлении, и отец стоит в безмолвном потрясении, держа в руке блюдо с вафлями.
Я едва не потерял сознание. Может, меня наказывают, подумал я в отчаянии. Мне казалось, никто не видел меня в спальне матери. Я не признался в этом — не мог признаться в этом отцу, даже на исповеди, — ив своей греховной глупости я надеялся, что избежал наказания. Но Бог все это время был здесь, Бог все видел и теперь собирался заставить меня выпить кровь, и я знал, что упаду в обморок, в настоящий обморок, я уже чувствовал скользкую каплю крови в глотке, а если я оскверню Тело Христово, то буду проклят на веки вечные…
С неимоверным трудом подавил я ужас. Я должен идти дальше. Я должен пройти обряд. Иначе отецузнает, что я совершил, мне придется ему рассказать — и мысль о том, что он тогда со мной сделает, выдернула меня из оцепенения и заставила припустить к церкви чуть ли не бегом. Это не кровь, яростно говорил я себе, просто дешевое вино. И не мертвая плоть с какого-то старого распятого трупа. Это просто вафли, вафли, потому что хлеб слишком быстро черствеет. Я знал, что отец хранит их в шкатулке в особой ризнице. Я поднял глаза и увидел утробу церкви, готовую поглотить нас шестерых, одетых во все белое, как шесть белых вафель, и сдержал богохульный порыв захихикать. Мысленно я кривлялся:
(Дальше бояться? Да ерунда!
Вафли засунь себе знаешь куда…[30])
Тут я хихикнул вслух, да так громко, что отец пристально посмотрел на меня, и я сделал вид, что закашлялся. Мне уже сильно полегчало.
Служба тянулась целую вечность, отцовские слова казались тяжелыми осами, пропитавшимися сахаром в яблоневом саду. Я уставился на двух девочек, сидевших напротив, слева от прохода: Лиз Башфорт, страшненькая, краснолицая, в белом платье, которое было ей мало размера на три, и Присси Махони, чья мать «потеряла» мужа десять лет назад. Поговаривали, что никакого мужа не было и в помине, только сладкоречивый ирландский бездельник, который сбежал в Лондон, оставив «жену» и дочь справляться как знают. В любом случае, похоже, мать Присси вполне себе справлялась, потому что на Присси было новенькое платье для причастия, с оборками и белыми лентами, белые перчатки и белые туфельки. Я застенчиво поглядывал на нее поверх молитвенника и видел, как волосы у нее расплелись и двумя аккуратными волнами упали на грудь. От этого слова я слегка покраснел, но в том возрасте я почти ничего не знал о девочках, зато был ужасно любопытен. Я снова стал рассматривать ее, взгляд то и дело возвращался к маленьким холмикам под корсажем с лентами. Она ответила мне едва заметной улыбкой, и я поспешно отвернулся, еще больше краснея. Правда, потом еще раз десять поворачивался.
Я едва не пропустил сигнал отца к началу церемонии. Я поспешно встал и занял место в очереди, не сводя глаз с Присси. Мы шли к алтарю, и Присси, зная, что я по-прежнему наблюдаю за ней, намеренно небрежным жестом откидывала волосы назад и покачивала бедрами в жалкой пародии на обольщение.
Я так увлекся, что поначалу не заметил, как другие мальчики тоже смотрят на нее и довольно громко хихикают. Сначала я был весьма озадачен, потом застыл в ужасе. На белом одеянии Присси была кровь, она сочилась сквозь блестящий шелк в том месте, откуда начинаются ноги, — все долгие часы, что она сидела на скамье, кровь струилась из маленькой замочной скважины, пропитывая белую ткань. От страха желудок свело судорогой, а тело покрылось липким потом. Словно мои нечестивые мысли о Нем обрели форму. Спотыкаясь, шел я по проходу, зачарованный, шокированный кровавой замочной скважиной на платье Присси, не в силах оторвать от нее глаз. В тот кошмарный миг мне вспомнились отцовские музыкальные игрушки, и я представил, что Присси Махони — танцующая Коломбина в бело-голубом платье, приведенная в вечное движение моими грешными думами. Я видел, как она начинает двигаться, сначала неловко и отрывисто, потом с нечеловеческой плавностью разбуженного механизма, непристойно задирая голые ноги, волосы развеваются, груди колышутся в оборках корсажа, и она все время улыбается своей отвратительной пародией на улыбку, и кровь течет по ногам, будто никогда не остановится…
Гораздо позже я узнал о менструации и, хотя явление это до сих пор вызывает у меня отвращение, я понял, что бедная Присси не была чудовищем, каким я, двенадцатилетний, ее считал. Но тогда я пребывал в полном неведении, и знал только, что Бог смотрит на меня глазом огромным и безжалостным, как небо, знал, что я проклят за насмешку над Телом Христовым, за то, что осмелился прийти к Причастию, не исповедавшись. Кровь была знаком, как кровь в потире и кровь внутри вафли, кровь как последствие первородного греха, кровь, кровь…
Потом мне рассказали, что я с воплем упал на пол в проходе. Отец сохранял ледяное спокойствие, как и всегда, — он велел положить меня в ризнице, пока остальные причащались, а затем отнес домой и без единого слова уложил в кровать. Я сутки провел в постели, а по деревне тем временем ползли слухи: я одержим дьяволом (иначе почему же случился этот припадок при виде Тела Христова); я сошел с ума; я умер.
Врач ко мне не приходил, зато отец все время, что я был в бреду и лихорадке, сидел рядом с Библией и четками и молился. Я не знаю, говорил ли во сне — как бы то ни было, от отца я об этом ничего не узнал, — но когда я очнулся на следующий день, он без единого слова выволок меня из кровати, вымыл жесткой мочалкой и натянул на меня одеяние для причастия. В молчании мы отправились в церковь, и там, перед большущей толпой зевак, я принял вафлю и вино без всяких происшествий.
Тогда слухи — нет, не прекратились, потому что в деревне ни один скандал не забывается, — но болтать стали меньше — по крайней мере, когда отец был в пределах слышимости. Официальная версия гласила, что со мной случился небольшой эпилептический припадок, и это сочли достаточным оправданием для того, чтобы я перестал ходить в школу и не попадал под влияние других мальчиков. Отец, как и Бог, не спускал с меня глаз, но никогда не упоминал о том случае в церкви, и я во второй раз ощутил тревожную высокомерную радость, оттого что вышел сухим из воды. А потом я вырос и не вспоминал об этой истории… До сего дня.
Присси Махони вот уже двадцать лет как мертва. Умер и мой отец, и нога моя не ступит больше на землю родной деревни… так почему же события того давно забытого лета кажутся мне такими близкими, словно все это произошло вчера? Я был дураком, свирепо сказал я себе, вот и все. Уже некому судить меня. Некому.
Но настроение изменилось, и хотя я пытался вернуть прежнюю беззаботную, бесстыдную радость, все было тщетно. На Кромвель-сквер я оказался перед рассветом, с изжогой и опухшими глазами.
Я заглянул в комнату Эффи и был потрясен своей реакцией — как мучительно видеть ее, белую и спокойную на смятых простынях, невинную как дитя. Какое право она имеет выглядеть невинной? Я ее знал, знал узкую колдовскую скважину меж ее ног, знал ее мерзкую греховность. Лицемерка! Если бы она была настоящей женой, мне бы не пришлось сегодня спать с хеймаркетской шлюхой и идти домой по холодным предрассветным улицам, преследуемому Фуриями памяти…
Но тут злоба моя натолкнулась на препятствие: Марта не была хеймаркетской шлюхой. Я знал это, и ярость отступила. Я вспомнил ее прикосновения, ее голос, вкус ее кожи, вспомнил ясно, будто влюбленный…
— Марта… — Я не осознавал, что говорю вслух, и вздрогнул от звука собственного голоса. Я взволнованно посмотрел на Эффи. Потревоженная моим голосом, она, кажется, шевельнулась под одеялом, беспокойно повернулась на подушке, тихонько, по-детски застонав. Я задержал дыхание, стоя у двери, внушая ей, чтобы она спала. Я простоял без движения минуту или две, боясь ее разбудить, затем осторожно толкнул дверь и вышел в коридор.
Внезапно что-то коснулось моих ног, и в нелепом приступе ужаса я подумал об игрушечной Коломбине с лицом Присси Махони, что тянет ко мне руки из темноты. Я чуть не закричал. Но увидел жуткий блеск глаз в тени и лишь тихо выругался. Снова чертова кошка Эффи!
Я зашипел на нее, и она зашипела в ответ, а потом вернулась в свою стихию, во мрак, и я прокрался к себе в комнату.
Когда я проснулась, солнце лилось в открытое окно и Тэбби сидела у моей кровати с шоколадом и печеньем на подносе. Я попыталась вспомнить сны прошедшей ночи, но обнаружила в памяти лишь несколько ярких несвязных образов: Фанни сидит у огня с Мегерой и Алекто, моя голова у нее на коленях; лицо Моза, бледно-желтое в свете камина; и Генри — после свадьбы он ни разу не улыбался мне с такой нежностью… Цветные картинки, разрозненные, словно перетасованная колода карт… и все же я чувствовала странную свободу и благополучие, каких не бывало с тех пор, как погиб мой ребенок.
Я резко села. Оказывается, я здорово проголодалась. Выпив шоколад и съев все печенье, я попросила Тэбби принести тосты.
— Честное слово, я, кажется, выздоровела, — радостно сказала я.
— Я, конечно, очень рада это слышать, мэм, — осторожно ответила Тэбби, — но вы же не станете переутомляться, пока окончательно не поправитесь? И мистер Честер сказал…
— Мистер Честер? А где он?
— Он сказал, что пойдет работать в студию и не вернется до вечера.
Надеюсь, мое облегчение было не слишком очевидно.
— Понятно, — произнесла я, приняв беспечный вид. — Ну, думаю, сегодня я вполне могу немножко прогуляться. Свежий воздух пойдет мне на пользу, и день просто чудесный, не правда ли?
— Но… Ведь мистер Честер сказал, мэм…
— Он сказал, что я не должна утомляться, пока не поправлюсь. Думаю, я сама могу судить, будет ли вред от короткой прогулки.
— Очень хорошо, мэм.
Я обняла себя в тайном восторге: я одержала маленькую победу.
Эм помогла мне одеться в элегантное золотистое платье для прогулки и подходящую шляпку. Взглянув на себя в зеркало, я заметила, как побледнела за последние недели, под глазами темные круги (или это тень от полей шляпки?), и храбро улыбнулась отражению, дабы прогнать затаившегося призрака, что прятался в моем лице. Хватит, сказала я себе, я была больна, но теперь все прошло. Моз все исправил, и вскоре мы сможем… Я потерла глаза в неожиданном замешательстве. Что мы сделали, Моз и я? Была ли я на Крук-стрит прошлой ночью? А если была, то что я там делала?
У меня закружилась голова, и я оперлась о туалетный столик, чтобы не упасть. Странное воспоминание возникло из сумятицы мыслей: Фанни моет мои волосы над раковиной и сушит их, пропуская сквозь пальцы… красно-коричневая краска смывается с моих светлых прядей… Нет, это, верно, был сон. Зачем Фанни красить мне волосы? Я хмуро взглянула на свое отражение, пытаясь вспомнить, но пока я смотрела, глаза, казалось, меняли цвет, волосы темнели, кожа приобретала теплый золотистый оттенок китайского чая… Я чувствовала, как немеют пальцы, отвисает челюсть и душа выскальзывает из тела, словно засохший лист из книги… Я знала, что должна вспомнить… Но намного проще лететь воздушным шариком по воле любого ветерка, слушать, как Фанни нежно уговаривает меня засыпать, говорит, что все хорошо, что можно забыть, что все хорошо…
Я ощутила, как два сильных рывка вернули меня назад в тело, и отогнала воспоминание в темноту. Я не хотела вспоминать.
(Шшш все в порядке тебе не нужно знать тебе не нужно все шшш…)
Мне было ни к чему помнить. Фанни все контролировала.
Когда я вышла из дома, было уже позднее утро. К полудню я добралась до жилища Моза. Он только встал, глаза красные (видно, он плохо спал), светлые волосы беспорядочно свисают на бледное лицо. Даже в таком виде он, как и прежде, поражал безупречностью черт и почти женственной красотой — женственной, да, если не замечать капризные складки у губ, прищуренные беспокойные глаза и вечную насмешку. Сквозь приоткрытую дверь он одарил меня сверкающей улыбкой — точнее, полуулыбкой, потому что в узкую щель мне была видна лишь половина лица. Из щели повеяло спертым воздухом и табаком. — Эффи! Подожди минутку.
Дверь снова закрылась, а через несколько минут распахнулась, явив взору неприбранную комнату Моза. Он, очевидно, пытался создать видимость порядка и даже открыл окна. Чмокнув меня в губы, он растянулся в кресле, ухмыляясь.
— Глоток бренди, Эффи?
Я покачала головой. Моз щедро плеснул в стакан темной жидкости и осушил его одним быстрым привычным глотком.
— Это чтобы отметить, — пояснил он, вновь наполняя стакан. — Ночью ты была великолепна, дорогая.
Ночью?
Вид у меня, вероятно, был озадаченный, потому что Моз еще шире оскалился и насмешливо поднял стакан.
— Понимаю, ты смущена, милая, — поддразнил он. — Как некрасиво с моей стороны вообще упоминать об этом. Как бы то ни было, именно благодаря твоему восхитительному представлению Генри у нас на крючке. Ты должна проявить лишь каплю терпения, и он будет наш. Твой, — выразительно поправился он, опрокинув в рот остатки бренди. — Целиком и полностью.
Чутье подсказало мне, что потерю памяти от Моза лучше скрыть. Мне нужно было время подумать.
— Ты хочешь сказать, что план сработал?
— Еще лучше, — заявил Моз. — Генри все проглотил: крючок, лесу и даже грузило. Больше того, Фанни говорит, Марта его сразила наповал. — Он как-то странно подмигнул мне, будто на что-то намекая. — Еще пара недель, и мы заставим дорогого Генри выложить нам любую сумму.
— Вот как? — Я начинала понимать, что к чему. — А как же я? Ты сказал…
— Терпение, моя дорогая. — Его улыбка показалась мне чересчур хитрой. — Дай мне пару недель, чтобы над ним поработать. Потом, с деньгами… Ты бы не хотела пожить во Франции, дорогая?
Я озадаченно уставилась на него:
— Во Франции?
— Или в Германии, или, если хочешь, в Италии. Говорят, в Италии большой спрос на художников.
— Я не понимаю. — Я чуть не плакала. Чудовищное ликование сквозило в его улыбке, он походил на тролля.
— Конечно, Генри может не дать тебе развода, — безжалостно продолжал он. — Так что, возможно, ты никогда не сможешь вернуться домой. Но ты ведь не будешь скучать? И по тебе, думаю, скучать никто не будет? Я прошу тебя стать миссис Моз Харпер, глупышка, — объяснил он, заметив мой беспомощный взгляд. — С деньгами Генри мы бы смогли весьма недурно устроиться, да и мои картины будут приносить доход. Конечно, скандала не избежать, но к тому времени ты уже будешь далеко — да и какая тебе разница?
Я продолжала безучастно смотреть на него. Я казалась себе заводной игрушкой с неисправным механизмом, наделенной способностью двигаться, но застывшей в глупой тишине.
— Ну, — протянул Моз после долгой паузы. — Ты сбила с меня спесь. Я-то думал, я мужчина обаятельный… Но теперь вижу, что ты скорее сбежишь с пряничным человечком.
— Нет. Я… я никогда не думала… я не представляла, что смогу освободиться от Генри, особенно после того, как ты сказал… — У этих незнакомых слов был металлический привкус, они протискивались сквозь зубы с отчаянной силой.
— Эффи, не важно, что я сказал. Я говорил, что люблю тебя, помнишь?
Я молча кивнула.
— Я также понимал, что в моем теперешнем финансовом состоянии у меня нет возможности жениться на тебе.
Меня в любой момент могли бы посадить в долговую яму. Что дал бы тебе такой брак?
— Поэтому ты…
— Поэтому я тебе солгал. Сказал, что не хочу жениться на тебе. Это было больно — но не так больно, как если бы я сказал правду. — Он ободряюще улыбнулся и обнял меня за талию. — Но теперь, если я смогу убедить Генри поделиться частью своего богатства, нам на всю жизнь хватит. К тому же Генри кое-что тебе должен за все те страдания, что он причинил.
Звучало убедительно. Я позволила вовлечь себя в радостную фантазию на двоих, нарисованную умелой рукой Моза: мы живем в Париже или Риме, или Вене, и Моз зарабатывает кучу денег, продавая свои картины, а Генри Честер — смутное воспоминание.
Но мысли о прошедшей ночи («твое восхитительное представление») беспокойно мельтешили где-то на краю сознания, отвлекая меня. Я словно была где-то далеко. На мгновение закружилась голова, и я схватилась за спинку кресла, чтобы не упасть. Потом нахлынули образы (или воспоминания?), резкие, сбивающие с ног, как чистый джин…
Я снова была в своей комнате, собиралась ложиться спать, зажав под мышкой любимую куклу. В углу у окна на легком сквозняке покачивались шарики, которые Мама купила ко дню моего рожденья. Я была весела и счастлива, но в то же время неясно беспокоилась и угрызалась, потому что Тот увидел меня на лестнице. И хотя Тот казался довольно дружелюбным, я знала, что Мама не хотела бы, чтоб я приглашала его в свою комнату.
Я отогнала воспоминание, резко тряхнув головой, и на секунду мир встал на место, вновь ясный и четкий. Потом все завертелось, и я снова очутилась…
в той комнате с (отшельником) Плохим Дядей, но теперь я не боялась. Во рту был соленый медный привкус, и я не сразу поняла, что это ненависть. Но (Генри) Плохой Дядя смотрел на меня, и я томно прищурилась, как египетская кошка, и с улыбкой кивнула, как китайский болванчик. Плохой Дядя не узнал меня (Генри не узнал меня), скоро я стану сильной…
Видение вдруг рассыпалось в звонкий бессвязный калейдоскоп отрывочных сцен, воспоминания рвались наружу, во все стороны, возник какой-то звук — еле слышное бормотание, постепенно нарастало, становилось все громче, пока не превратилось в маниакальный вой, стенание на самой грани рассудка. И в этом вое я различала слова, мысли, отчаянные вопросы и бесформенные ответы. Мой разум бессмысленно бился в утыканную шипами стену звука, пытаясь не слышать, не вспоминать.
(буду ли я летать или)
(нет мамочка плохой дядя не пускай плохого дядю нет) (жалить жалить жалить жалитьжалитьжалитьжалитьжа…)
(это был генри генри убил ее генри убил) (марта)
(я это была я но я вернулась я теперь вернулась) (о мы теперь повеселимся мы научимся жалить маленькая сестренка мы будем) (летать?)
(потому что генри убил мою…)
(марта)
(марта)
(марта)
Истошный вопль, рой ос в пламени, лезвием по глазам разума. Я смутно чувствовала, как руки царапают мое лицо, как голос — мой собственный — кричит сквозь свист безумия:
— Нет! Уходи! Уходи! Уходи! Это Эффи! Эффи! Эффи! Эфф… — снова и снова повторяя мое имя.
Потом я услышала в голове голос Фанни, голос моей матери, моего якоря, моего друга. В бреду мне стало легче, я расслабилась, и все стихло. Казалось, ее руки ласково перебирают мои волосы, рассеивая страхи.
(шшш все хорошо малышка все хорошо тебе не нужно ничего помнить)
(но Фанни в моей голове кто-то был и я была)
(шшш теперь недолго пока мы не разберемся с генри)
(но я)
(шшш к тому же тебе это нравится тебе этого хочется) (…?)
(он и тебя обидел и тебя испугал теперь у тебя будет подруга она поймет) (марта?)
(не бойся мы понимаем мы можем помочь тебе мы любим) (любите?)
(о да впусти меня я так люблю)
Представьте, как снежинка опускается в глубокий колодец. Представьте, как хлопья сажи падают с тусклого лондонского неба.
(я люблю)
(я…)
Потом — ничего.
Бедный Моз! И бедная Эффи. Чего-то подобного следовало ожидать. Я очень старалась заставить Эффи забыть все, что она делала в состоянии транса, — ей бы это лишь навредило. Но оказалось, что моя власть над ней куда слабее, чем я думала. Многие верят, что настоящий гипнотизер способен заставить человека сделать почти что угодно — это неправда. Марта была Эффи во всех смыслах, или, если хотите, Эффи превратилась в Марту. Мне нравится думать, что они с моей Мартой были каким-то образом связаны — возможно, благодаря их общему опыту с Генри. Мне нравится думать, что Эффи была наделена даром ясновидения и моя Марта могла говорить со мной, прикасаться ко мне через нее… Но я осознаю, что голос разума говорит другое. Этот злорадный ледяной голосок говорит, что Марта родилась благодаря внушению и зависимости Эффи от опия, что она видела лишь то, что я хотела ей показать, и действовала только по моим указаниям. Может, и так.
Голос разума чем-то напоминает мне голос Генри Честера — слабый и раздражительный. Я вам вот что скажу: сегодняшняя наука — это вчерашняя магия, а сегодняшняя магия может завтра стать наукой. Любовь — единственная постоянная в этом суровом рациональном мире, любовь и ее темная половина, ненависть. Можете мне не верить, но мы вызвали Марту, Эффи и я, из любви и ненависти, мы приютили ее, и она позволила нам взглянуть на тайну. Вы можете думать, что я просто использовала Эффи — уверяю вас, это не так. Я люблю ее как собственную дочь, и знаю, что они обе — два лица одной женщины. Все вместе мы — три в одной, Эринии, неразделимые и непобедимые, связанные любовью. Это любовь подсказала мне заставить Эффи забыть то, что я ей показала, и любовь снова привела ее к нам, когда она нуждалась в матери и сестре. Я знала, что когда-нибудь это случится. Просто это случилось раньше, чем я думала.
В пятницу днем на Крук-стрит появился Моз, растрепанный и возбужденный. К нему приходила Эффи, и с ней, очевидно, случился припадок, который весьма встревожил Моза. Я предложила ему простое доступное объяснение. Голос разума сумел хотя бы на время рассеять сомнения Моза, и он ушел не то чтобы удовлетворившись, но приняв мою версию. Эффи, как он сообщил, вернулась на Кромвель-сквер с наказом не выходить из дома до следующего четверга, и я не сомневалась — она не даст Генри повода для подозрений. Я верила в нее. Нам обеим нужно только чуточку времени.
В ту неделю я почти не видел жену. Я ничего не мог с собой поделать — мне были невыносимы ее присутствие, ее запах, ее голос. Я вкусил сильной плоти, и бледная немочь Эффи теперь ужасала меня. От нее все время пахло опием — она регулярно принимала настойку, без моих указаний, и я заметил, что по мере того, как действие лекарства ослабевало, она становилась все раздражительнее. Она мало ела, еще меньше говорила, только смотрела обвиняющим дымчатым взором. Кошка все время сидела у нее на коленях, злобная верная подруга, уставившись на меня узкими желтыми глазами. Я невольно заразился этой манией: мне казалось, они осуждают меня, видят меня насквозь.
Не в силах это выдержать, я вновь начал переписку с доктором Расселом, выражая опасения по поводу психического состояния жены. Даже сейчас я не знаю, почему так поступил. Быть может, я понимал уже тогда, что жизнь с Эффи станет нестерпимой, после того как я попал под чары Марты. Я несколько раз виделся с Расселом; я сказал ему, что новое лекарство, хлорал, — именно то, что мне нужно для борьбы с бессонницей. Не зря он хвастался, что у этого снотворного нет побочных эффектов. Кроме того, мы обсудили очевидное пристрастие Эффи к опию.
Рассел выказывал вежливый, почтительный интерес, проницательные серые глаза сосредоточенно поблескивали, когда он перечислял разнообразные мании, которым часто подвержены женщины ее склада, и ссылался на случаи истерической каталепсии, шизофрении и нимфомании. Неразвитый интеллект, говорил он мне, делает женщин более подверженными психическим заболеваниям, и казалось, эта мысль доставляла ему абстрактное удовольствие, как настоящему ученому. Мне пришло на ум, что в лице Рассела я мог бы обрести бесценного союзника. Пилигрим в поисках самых экзотических случаев безумия, коллекционер испорченных мозгов. Однажды — мысль, едва оформившись, была аккуратно припрятана до лучших времен — его можно убедить добавить Эффи к своей коллекции. Я сложил его письма стопкой и запер в ящике стола с притворной беззаботностью отравителя, откладывающего смертоносный сосуд на потом.
Я проводил все дни в студии, пытаясь закончить «Игроков в карты», и впервые в жизни писал без натурщицы. Я отыскивал в памяти ее полузабытые черты, перенося их на холст маслом и пастелью. Я вспоминал текстуру ее волос, тепло кожи, небрежный поворот головы, и, словно по волшебству, она обретала форму под моими пальцами. Я не делал набросков и писал сразу, с осторожностью любовника: красноватый свет играл на ее скулах, подчеркивая беззащитную надменную линию подбородка, изгиб бледных трепещущих губ; отблеск огня отражался в ее угольных глазах. Она взглянула через стол на другого игрока, губы ее чуть сжались, а темные брови изогнулись насмешливой дугой: она смеялась или торжествовала. Я писал ее фигуру темными красками, чтобы выделить лицо, — пожалуй, самые выразительные черты за всю мою карьеру художника — и окружил ниспадающие волосы красным ореолом; лицо неопределенно, опасно сияло, будто позади нее бушевал пожар. Пять дней я лихорадочно работал над своей Пиковой Дамой, затемняя готовые участки холста, чтобы привлечь внимание зрителя к ее лицу, только к лицу.
Как-то раз, всего на мгновение, я уловил определенное сходство с Эффи в ее подвижных, изменчивых чертах — но едва эта мысль появилась, я понял, что ошибся. Марта была такой живой, трепещущей, ее нельзя сравнивать с моей маленькой девочкой-нищенкой — попробуйте сравнить пламя с листом бумаги. Я инстинктивно знал, что, доведись им встретиться, ненасытная энергия Марты полностью поглотила бы Эффи.
Всю неделю я сгорал от желания. Ночами я корчился и стискивал кулаки под тяжелым покрывалом, а Око Бога гвоздем впивалось мне в затылок. Простыни горели, тело источало похотливую влагу, меня мутило от собственного зловония, но страсть не остывала.
Шесть ночей я черпал сон в пузырьке с хлоралом — до сих пор помню темно-синее стекло, что хранило бесстрастное противоядие от всех распутных снов. Изнуренный лихорадкой и вожделением встречал я рассвет четверга, предчувствуя роковую развязку. Идти к ней второй раз было ошибкой — теперь я это знал. Шехерезады не существовало, не было никакой сказочной девы с глазами-гранатами. Сегодня она будет дешевой шлюхой, искусно освещенной и одетой, но все равно шлюхой, и вся чудесная алхимия исчезнет. Сегодня я это знал.
Я пришел в полночь. Я смотрел, как часы в холле отсчитывают последние секунды, и с первым ударом вздрогнул от дурного предчувствия. Когда эхо потонуло в тишине, позади меня открылась дверь, и появилась Фанни, затянутая в желтую парчу, с волосами как виноградные лозы. Две ее подруги извивались у ног; стараясь избегать их немого презрительного взгляда, я следовал за Фанни, но не в красную гостиную, как в прошлый раз, а вверх по лестнице, в комнату на втором этаже, которую я прежде не видел.
Она постучала в дверь, затем молча отворила. За дверью было практически темно, свет из коридора на миг уничтожил нежное освещение внутри. Я услышал, как дверь резко захлопнулась у меня за спиной, и с минуту растерянно озирался. Комната была большая и почти пустая, горело лишь несколько газовых рожков с абажурами синего стекла. На миг вспомнился пузырек с хлоралом, дарящий оцепенелое забытье, и меня пробрала дрожь — но виной тому оказались не мысли: в комнате было холодно, погасший очаг скрывала темная китайская лаковая ширма. На полу лежали ковры, но стены были голые, и комната казалась мертвой, в ней не было ничего от великолепия красной гостиной. Единственным предметом мебели, который я заметил, был небольшой столик, на нем стояли голубой графин и стакан.
— Не стесняйся, налей себе выпить, — прошипел голос сзади, и вдруг она оказалась здесь — поразительно, какой незаметной она могла быть, когда хотела. Ее черные волосы (почему я думал, что они рыжие? Черные, как вороново крыло, черные, как у Пиковой дамы) струились дождем меж ее распростертых рук. Она была белой, словно дымка, в этом мертвенном свете, губы — смазанное пятно и удивительной синевы глаза на готически бледном лице. Платье из хрусткой ткани топорщилось вокруг ее нежной плоти, и роскошь его странным образом диссонировала с аскетичной обстановкой, будто она — забытая Коппелия[31] в пустой мастерской, ждет, чтобы ее завели.
Я машинально налил себе полный стакан жидкости из василькового графина — маслянистой и пряной, с резким можжевеловым привкусом — и вновь постарался превозмочь ощущение нереальности происходящего. Мне вдруг показалось, что в напиток подмешан хлорал: я тонул в водянистой пустоте, а Марта раскачивалась, словно призрак подводою, русалка-утопленница, с запахом водорослей и гнили в развевающихся волосах. Холодные руки обвили мою шею, я почувствовал, как ее губы на миг прижались к моим, голос шептал мне на ухо еле слышные непристойности, и я рухнул на нее, цепляясь за ее платье, увлекая за собой на пол, на тусклое морское дно. Ее кровь стучала в моих ушах, ее плоть могла наконец задушить мое чувство греха.
Буря стихла. Мы лежали рядом на мягких голубых коврах, и она нашептывала мне длинную, похожую на сон сказку о женщине, что менялась вместе с луной, вырастая из юной девушки в прекрасную женщину, а потом превращаясь в омерзительную старуху, и так проходил месяц… Желание вспыхнуло снова, и я нырнул в нее, как дельфин в волну.
— Я должен увидеть тебя снова. Я должен увидеть тебя снова очень скоро.
— В следующий четверг. — Ее шепот констатирует факт, бесстрастно, почти грубо — голос дешевой шлюхи, составляющей график.
— Нет! Я хочу увидеть тебя раньше.
Она рассеянно качает головой. Матовая парча платья обвивается вокруг ее лодыжек и коленей, выше она обнажена как луна, и соски кажутся небесно-голубыми на припудренной коже.
— Я могу видеться с тобой лишь раз в неделю, — терпеливо говорит она. — Только по четвергам. Только здесь.
— Почему? — Злость кислотой выплескивается из меня. — Я ведь плачу тебе, разве нет? Куда ты уходишь в остальные дни? С кем ты уходишь?
Испорченная Коломбина нежно улыбается сквозь влажные локоны.
— Но я люблю тебя! — Теперь я несчастен. Я хватаю ее тонкую руку так крепко, что останутся синяки, и жадно, так жадно… — Я лю-блю… — (Откровение.) — Я люблю тебя!
Свет дрожит. В одурманенных глазах отражается мое умоляющее лицо. Она слушает, как ребенок, чуть склонив голову набок.
— Нет. Ты меня не любишь. Недостаточно. Еще нет, — спокойно говорит она.
Она жестом прерывает мои мучительные возражения и натягивает сброшенное платье с развратным изяществом, точно избалованная девочка, примеряющая наряды матери.
— Ты полюбишь, Генри, — тихо говорит она. — Скоро ты полюбишь.
Я долго сижу один в этой голубой комнате, опутанный сетями своей страсти. Она оставила шелковый шарф на полу у моих ног; я мну и сжимаю его в руках, как первобытное начало во мне хотело бы мять и сжимать ее бледное горло… но Шехерезада ушла, по пятам преследуемая волками.
Марта. Марта. Марта! Этим именем я мог свести себя с ума. Марта, мой грошовый суккуб, мое восковое, тающее лунное дитя. Куда ты уходишь, любимая моя? В тусклый подводный склеп, куда стекаются ундины? В каменный круг, танцевать до рассвета с другими ведьмами? Или ходишь на берег реки, накрасив губы алым, в платье с глубоким вырезом? Может, ты валяешься в грязных переулках с отребьем и калеками? Чего ты хочешь от меня, Марта? Скажи мне, чего ты хочешь, и я дам тебе это. Что бы это ни было.
Что бы ни было.
Мы с ней были одни, совсем одни, а Генри грохотал по дому, как семечки в высушенной тыкве, погруженный в свои мрачные грезы… Мы были вдвоем.
Она следовала за мной, словно кривое отражение в кошачьем глазу, мой бледный отпечаток на сетчатке, и шептала мне в темноте. Марта, сестра моя, тень моя, любовь моя. Ночью мы тихо разговаривали под одеялом, секретничали, как дети; днем она сидела рядом, невидимая, держала меня за руку под столом, бормотала на ухо что-то утешительное. Я не видела Моза — он думал, наша встреча может навредить его планам, — но я не была одинока. И я не боялась: мы приняли друг друга, она и я. Впервые в жизни у меня появилась подруга.
Я симулировала болезнь, чтобы мы могли быть вместе, пила опий и притворялась спящей. Мои сны были волшебными кораблями, с парусами как крылья, они парили высоко в ясном небе. Впервые за много лет я освободилась от ненавистной мучительной вины, которую Генри выстроил вокруг меня стеной, освободилась от Генри, освободилась от себя самой. Я была прозрачна, как стекло, чиста, как родниковая вода. Я открывала окна в спальне и чувствовала, как ветер свистит сквозь меня, будто я стала флейтой…
— Что же это, мэм!
Голос Тэбби вырвал меня из мечтательной эйфории, и я обернулась, ощутив вдруг головокружение и слабость. Тэбби поставила поднос и подбежала ко мне. В глазах двоилось, но я видела, что она испугана и встревожена. Она заключила меня в объятия, и мне на секунду показалось, что это Фанни пришла забрать меня домой, и я снова расплакалась.
— Ах, мэм! — поддерживая одной рукой за талию, она почти отнесла меня на кровать. — Просто прилягте на минутку, мэм. Я сейчас все сделаю. — Взволнованно кудахча, она захлопнула окно и стала укрывать меня одеялами, не успела я и слова сказать. — Ну надо же, стоите тут на холоде, совсем без ничего, так и помереть недолго, мэм! Только подумайте, что бы сказал мистер Честер, если б узнал, а вы такая легонькая, прямо как перышко. И так мало кушаете, совсем мало, мэм, ах, что же…
— Пожалуйста, Тэбби, — с тихим смехом перебила я. — Не волнуйся ты так. Я уже вполне здорова. И я люблю свежий воздух.
Тэбби решительно затрясла головой:
— Только не этот мерзкий ветрило, мэм, вы уж простите. Он губителен для легких, просто губителен. Чашечка горячего шоколада, вот что вам нужно, и покушать, только не то, что говорит этот доктор Рассел, нет, вам нужна настоящая деревенская еда…
— Доктор Рассел? — Я старалась говорить ровно, но голос не слушался. — Он сказал, что не станет посылать за доктором! Со мной все хорошо, Тэбби, все хорошо.
— Не волнуйтесь так, мэм, — начала успокаивать меня Тэбби. — Осмелюсь сказать, мистер Честер переживает за вас, вот и позвал врача, чтобы посоветоваться. Наверное, не нужно было вам говорить.
— Ах, нужно, Тэбби, конечно, нужно. Ты правильно сделала, что рассказала мне. Пожалуйста, что сказал доктор? Когда он приходил?
— Да вчера, мэм, когда вы спали. Я точно не знаю, что он сказал, мистер Честер говорил с ним наедине в библиотеке, но он попросил меня проследить, чтобы вы продолжали принимать свои капли, и давать вам много теплого питья и легкой еды. Куриный бульон и желе, и все такое. — Тут ее лицо снова помрачнело. — Вам нужна хорошая питательная еда, настоящие пудинги и мясо, и, может быть, стаканчик портера. Вот что вам нужно, а вовсе не бульоны и желе. Так я и сказала мистеру Честеру.
— Генри… — пробормотала я, стараясь обуздать волнение. Какая разница, даже если он говорил с доктором? Скоро он уже ничего не сможет сделать. Мне просто нужно оставаться спокойной, не давать ему ни малейшего повода для недовольства. Вскоре Моз готов будет осуществить свой план. А пока…
(Шшш… спи. Шшш…)
Тэбби протягивала чашку шоколада.
— Шшш, мэм. Выпейте и ложитесь. Это вам обязательно поможет.
Я заставила себя взять чашку.
— А ваши капли? Вы уже приняли лекарство, мэм?
Я невольно улыбнулась. Мысль о том, чтобы не принять настойку, вдруг ужасно развеселила меня. Я кивнула, все еще улыбаясь.
— Тебе скоро придется сходить в аптеку, Тэбби, и купить еще. Бутылочка почти закончилась.
— Конечно, схожу, мэм, — заверила Тэбби. — Прямо сегодня и пойду, будьте покойны. Теперь допивайте шоколад, и я принесу вам завтрак. — И строго добавила — На сей раз вы должны хоть что-то съесть!
Я снова кивнула и закрыла глаза, на меня вдруг нахлынула усталость, заболела голова. Услышав, что дверь за Тэбби закрылась, я тут же снова открыла глаза. Тисси легко вспрыгнула на покрывало рядом с моей рукой, и я машинально потянулась ее погладить. Она с урчанием свернулась на подушке совсем близко ко мне, и мы вместе немножко поспали.
Проснувшись, я увидела на прикроватном столике чашку с остывшим шоколадом и поднос с обещанным Тэбби завтраком. Чай — давно холодный — и тост с беконом и омлетом. Наверное, я проспала целый час. Я вылила чай в окно, а яйца и бекон отдала Тисси, которая съела все с большим аппетитом, — по крайней мере, бедняжка Тэбби порадуется, что хоть раз моя тарелка не отправится назад нетронутой. Я самостоятельно надела старое серое домашнее платье, убрала волосы под белый чепец, затем умылась и, взглянув в зеркало, отметила, как бледна я и утомлена. Даже глаза казались бесцветными, а скулы обозначились с неестественной резкостью. Мне было все равно. Я никогда не считала себя хорошенькой, даже в те дни, когда была Маленькой Красавицей мистера Честера. Красивой всегда была Марта. Не я.
Генри, как всегда, работал в студии, он теперь почти все время проводил там. «Игроки в карты» были закончены, и картина уже удостоилась похвалы Раскина. Тот посоветовал Генри выставить ее в Королевской академии и обещал написать прекрасную статью о Генри в газеты, но Генри был равнодушен, словно все это его не слишком интересовало. Он сказал мне, что теперь работает над новым проектом, большим полотном под названием «Шехерезада», но был на удивление немногословен. Я заметила, что он вообще стал мало говорить: мы ужинали почти в тишине, и звяканье приборов о фарфоровую посуду жутковатым эхом разлеталось по столовой. Несколько раз я жаловалась на легкое недомогание, чтобы избежать этих пугающих трапез: Генри жует, мои пальцы нервно барабанят по бокалу, а голос царапает тишину, отчаянно пытаясь ее порвать. Иногда Генри пробуждался от пустых раздумий и разражался яростными тирадами, и я впервые начала понимать Генри Честера: я знала, что он ненавидит меня с гнетущей, затаенной страстью, вне разума или логики. Это было что-то стихийное, безотчетное, как осиный рой, ведающий лишь всепоглощающую потребность жалить… Я не сомневалась: Генри не осознавал, что ненавидит меня. Это спало в нем, росло в темноте и ждало своего часа… Я надеялась, Моз скоро начнет действовать.
Следующие четыре недели я провела в дурмане, обрывочном полусне, как гусеница в куколке. У моего тела появились новые необычные пристрастия: я в огромных количествах поглощала конфеты и печенье, к наивному восторгу Тэбби, хотя раньше не любила сладкое, а вместо чая начала пить лимонад. Мне не дозволялось выходить из сада — если я хотела подышать воздухом, рядом всегда был кто-то из прислуги, чтобы составить мне компанию у пруда или на веранде: Эм со своей беспечной болтовней или Тэбби, косноязычная, но неизменно добрая, в цветастой блузе с подвернутыми рукавами, открывавшими полные красные руки, ее обветренные проворные пальцы всегда были заняты вязанием или шитьем. В плохую погоду я часами сидела у окна, смотрела на дождь и вышивала — впервые я получала удовольствие от этой однообразной работы. Время текло незаметно, и иногда за целый день в голове моей не рождалось ни одной связной мысли. В мозгу появились огромные пустоты, провалы в памяти, меж которыми мелькали беспорядочные картины, застигавшие меня врасплох и ослеплявшие внезапной яркостью.
Однажды утром, когда Генри не было, ко мне пришли тетя Мэй и мама. В тот день я была в таком смятении, что едва узнала их. Мама щеголяла в розовом пальто и шляпке со страусиными перьями и оживленно рассказывала о некоем мистере Дзеллини, который возил ее кататься в своей двуколке. Тетя Мэй постарела; целуя ее, я чуть не расплакалась безо всякой причины, с неожиданной ностальгией вспомнив прежние дни на Кранбурн.
Тетя Мэй проницательно посмотрела на меня ясными черными глазами, затем крепко прижала к своей плоской груди и пробормотала еле слышно:
— Ох, Эффи, возвращайся домой, ты знаешь, ты всегда будешь у меня как дома, что бы ни случилось. Возвращайся домой сейчас, пока не стало слишком поздно.
Плакать хотелось еще и потому, что я знала: уже слишком поздно. Теперь у меня новый дом, новая семья. На миг меня охватил ужас: я словно тонула в чужих воспоминаниях… Может, будь мы одни, я попробовала бы рассказать тете Мэй, что со мной происходит, но рядом была мама, радостно перечислявшая достоинства мистера Дзеллини, и Тэбби вытирала пыль в холле, напевая разудалую песенку из водевиля… все это было так далеко от Крук-стрит, что я не находила слов, чтобы начать рассказ.
Как-то вечером, готовясь ко сну, я с мучительным желанием вдруг подумала о Мозе и с изумлением поняла, что вот уже целых две недели о нем не вспоминала. Голова закружилась, я беспомощно упала на кровать, охваченная безысходной тоской, одиночеством и чувством вины. Как я могла забыть того, кого любила, того, за кого могла бы умереть? Что со мной происходит? Если я забыла Моза, маму, тетю Мэй, что еще я могла забыть? Может, я действительно теряла рассудок. Что происходило со мной ночью, когда казалось, что я крепко сплю? Почему однажды утром я обнаружила свой плащ в шкафу, мокрый, словно я выходила под дождь? Почему опиумной настойки в бутылочке оставалось все меньше, хотя я не помнила, чтобы хоть раз ее пила? И отчего растет убежденность, что вскоре что-то случится, что-то очень важное?
Я стала вести дневник, чтобы ничего не забывать, но, перечитывая исписанные страницы, не могла вспомнить, как написала половину того, что там было. Отрывки стихотворений, имена, неразборчивые рисунки… а кое-где почерк настолько отличался от моего, что я сомневалась, я ли это вообще писала. У меня буквы всегда выходили аккуратные, закругленные, а это чужой почерк — просто бесформенные каракули, будто незнакомка лишь недавно выучилась писать.
Однажды я открыла дневник и прочла свое имя, ЮФИМИЯ МАДЛЕН ЧЕСТЕР, повторенное много-много раз. В другой раз почти полстраницы было исписано именами кошек Фанни: ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА… Но иногда мой ум был остер и точен, как алмазная игла, — в один из таких моментов я и поняла, что Генри меня ненавидит. В панике, последовавшей за этим открытием, я осознала почти с радостью, что должна бороться с ним — со всей хитростью, на какую способна, обращая его презрение ко мне против него же самого. Я ждала, наблюдала и постепенно начинала понимать, что он задумал.
Тэбби меня предупредила — невольно, конечно, — и едва она упомянула доктора Рассела, я поняла. Но страх, когда-то переполнявший меня, исчез. Я не позволю Генри победить. Я написала это в дневнике большими кроваво-красными буквами, и, если у меня опять случится провал в памяти, они мне напомнят: я собираюсь избавиться от Генри; я собираюсь сбежать с Мозом; Фанни об этом позаботится. В присутствии Генри я всегда притворялась особенно задумчивой и сонной… но глаза под тяжелыми веками смотрели очень внимательно, и я ждала.
Я знала, что высматриваю.
Четыре недели тянулись мучительно долго, и я вспоминал те летние дни, когда мне было двенадцать лет и все сокровища Природы простирались за пыльными зелеными окнами классной комнаты. Я выжидал, специально работая в студии до изнеможения: когда наконец приходилось идти домой, я мог хотя бы изобразить спокойствие. Стены студии были увешаны эскизами: лица в профиль, анфас, в три четверти, руки, фрагменты волос, глаз, губ. Я работал с почти маниакальной скоростью; на полу валялись наброски акварелью, пастелью и чернилами, каждый был совершенством, рожденным кристальной памятью влюбленного.
В воскресенье я пошел к своему поставщику на Бонд-стрит и купил превосходный холст, натянутый и обработанный, самый большой холст за всю мою карьеру — восемь футов в высоту и пять в ширину, — и поскольку он уже был прикреплен к раме, пришлось заплатить, чтобы рабочие доставили его из магазина в студию. Но он стоил каждого пенни из потраченных двадцати фунтов, и, едва установив его на мольберте, я лихорадочно бросился рисовать огромную величественную фигуру из моих фантазий прямо на прекрасной кремовой поверхности.
Вы наверняка видели мою «Шехерезаду» — она до сих пор висит в Академии, царит над полотнами Россетти, Миллеса и Ханта, и глаза ее переливаются всеми цветами радуги. Она намного выше, чем в жизни, почти обнажена, на заднем плане восточные ковры, фон темный и смазанный. Ее тело совсем юное — стройное, упругое, изящное; кожа цвета некрепкого чая, кисти длинные и выразительные, с острыми зелеными ногтями; волосы почти до пят (я лишь слегка приукрасил действительность, поверьте), а в позе намек на чванство: она наблюдает за зрителями, вызывающе обнаженная, высмеивающая их порочное желание. В своем бесстыдном великолепии тянется она к зрителю, маня в экзотическую сказку, полную опасных приключений; на щеках ее играет возбужденный румянец, а губы чуть изогнуты в насмешке. У ног Шехерезады лежит открытая книга, ветер перелистывает страницы, а в тени, оскалив зубы, поджидает пара волков, и глаза их пылают дьявольским огнем. Если присмотритесь, увидите начертанный на раме отрывок из стихотворения:
Шехерезаду кто станет искать,
На земле, в небесах, в морях?
Поцелуй с алых губ кто сумеет сорвать,
Наяву, не в бредовых снах?
Я посмею Шехерезаду искать
Тысячу ночей и одну,
В закатных лучах, в предрассветных снах,
В неверных тенях найду.
О, кто же удержит ее с собой,
Когда солнце сменит луну?
Я останусь с ней в пелене теней
Тысячу ночей и одну.
В четверг я вернулся домой раньше обычного: слишком разволновался от вида моей незаконченной «Шехерезады». Я торопливо покинул студию, даже не переоделся; голову вдруг наполнила боль, чудовищной волной хлынувшая к налитым кровью глазам. Я оставил хлорал дома, поэтому, едва добравшись до Кромвель-сквер, направился прямиком в свою спальню, к темно-синему пузырьку. Оставив дверь приоткрытой, я метнулся к шкафчику с лекарствами и тут увидел ее, застывшую у письменного стола, как будто думала, что если будет стоять неподвижно, я ее не замечу.
На миг я принял ее за Марту. Потом в мозгу вспыхнул яростный гнев, затмивший даже боль, — возможно, оттого, что она застала меня в момент, когда я был уязвим и беззащитен, роясь в склянках с лекарствами в поисках хлорала. А может, потому, что я едва не выкрикнул имя Марты вслух; или из-за ее лица, бледного и тупого, из-за пустых бесцветных глаз и старушечьих волос… или из-за писем, которые она держала в руке.
Письма Рассела! А я уж почти забыл.
С минуту я молчал, уставившись на нее, с одной лишь холодной мыслью: «Как она смеет? Как она смеет?» Эффи будто окаменела, смотрела на меня тусклыми серыми глазами и говорила тихо, но обвиняюще:
— Ты писал доктору Расселу. Ты просил его прийти. Я лишился дара речи от ее дерзости. Как она вообще может обвинять меня, если сама взяла чужие письма?
— Почему ты не сказал мне, что написал доктору Расселу? — Голос был ровный, безжизненный. Она протягивала письма, словно оружие. На лице такая враждебность, что я чуть было не отступил к двери. Гнев волнами расходился от нее.
— Ты читала мои письма. — Я старался говорить властно, но слова рассыпались колодой карт, превращаясь в бессмысленный набор звуков. Мысли вдруг стали бессвязными и неповоротливыми, гнев мешал сосредоточиться. Я попробовал еще раз: — Ты не имеешь права рыться в моих бумагах, — сказал я, облизнув губы. — В моих личных бумагах.
Кажется, впервые она не вздрогнула от моего резкого тона. Глаза — как покрытая патиной бронза, кошачьи глаза.
— Тэбби сказала, что заходил доктор Рассел. Ты мне ничего не говорил. Почему ты не сказал, что пригласил его, Генри? Почему ты не хотел, чтобы я знала?
По спине медленно пополз липкий страх. Я почувствовал, что уменьшаюсь, усыхаю под палящими лучами ее гнева, превращаюсь в кого-то другого, кого-то юного… перед глазами возник образ танцующей Коломбины, словно ненавистный чертик из табакерки моей памяти. Я даже вспотел. Я заставлял себя не смотреть на пузырек с хлоралом в нескольких дюймах от моей руки.
— Теперь слушай меня, Эффи, — бросил я. Да, так лучше. Гораздо лучше. — Ты ведешь себя непозволительно глупо. Я твой муж и имею полное право принимать любые меры по своему усмотрению, дабы удостовериться в твоем добром здравии. Я знаю, что у тебя расшатаны нервы, но это не повод совать нос в мои личные бумаги. Я…
— С моими нервами все в полнейшем порядке. — Голос ее яростно зазвенел, но в нем не было и тени истерики, которую можно ожидать при таком взрыве. Напротив, когда она вслух зачитала отрывок из письма, передразни вая тягучую речь Рассела с дотошностью дерзкого ребенка, в нем звучал горький сарказм.
Дорогой мистер Честер, в продолжение нашего недавнего разговора: я полностью согласен с Вашим собственным диагнозом, касающимся психического состояния Вашей дорогой супруги. Хотя в настоящее время мания, кажется, не в стадии обострения, я, тем не менее, вижу признаки некоторого ухудшения. Я бы рекомендовал продолжать прием опиумной настойки с целью предупредить дальнейшие припадки истерии, а также легкую диету и продолжительный отдых. Согласен, что Вашей супруге было бы чрезвычайно нежелательно выходить из дома, пока я не удостоверюсь в ее психическом состоянии. Пока же советую Вам присматривать за ней и сообщать мне обо всех приступах, обмороках, проявлениях истерии или каталепсии…
— Эффи! — перебил я. — Ты не понимаешь! — Даже мне самому слова показались неубедительными, и мне снова примерещилось, что я уменьшаюсь. В голове стучало, но я не осмеливался взять пузырек с хлоралом у нее на глазах. Один раз я потянулся к нему дрожащей рукой, но он укатился в глубину шкафчика, к другим порошкам и снадобьям… теперь, чтобы достать его, придется повернуться к ней спиной, подставив уязвимый затылок ее зловещему взору. — Я только хочу тебе помочь, — выпалил я. — Я хочу, чтобы ты выздоровела. Я знаю, ты была больна, а я… ты так заболела, после того как потеряла ребенка… вполне естественно, что твои нервы слегка расшатаны. Вот и все, клянусь тебе, Эффи, клянусь!
— С моими нервами все в полном порядке, — каменным голосом сказала она.
— Приятно это слышать, дорогая, — ответил я, вновь обретя уверенность. — И если ты права, я буду очень рад. Ты только не глупи. Это… эта твоя странная фантазия… что мы с доктором что-то… замышляем против тебя… Разве ты не видишь, что я именно этого и боюсь? Ты моя жена, Эффи. Какая жена станет подозревать мужа, как ты подозреваешь меня?
Она нахмурилась, но я понял, что смутил ее. Стук в голове слегка утих, и я с улыбкой шагнул вперед, чтобы обнять ее. Она напряглась, но не оттолкнула меня. Она вся горела.
— Бедная моя. Может, тебе лучше прилечь ненадолго? — посоветовал я. — Я пришлю Тэбби с чашкой чая.
Она судорожно дернулась в моих руках.
— Я не хочу чай! — Голос был приглушен волосами, но в ее возгласе я расслышал беспомощное раздражение и позволил себе улыбнуться. Да, меня встревожили эта ее ледяная ярость и самообладание, но, как я и думал, она вернулась в обычное состояние. Ведь я знал: послушание так прочно укоренилось в ней, что она не могла перечить мне подолгу. И все же что-то я уловил в ее взгляде… то, что на миг отбросило меня, будто я не имел значения, будто я даже не существовал…
Она вышла из комнаты, но я не сразу смог забыть этот взгляд. Даже темно-синий пузырек был бессилен против моих нестройных беспорядочных мыслей, и когда я наконец сомкнул веки, мне приснилось, что я завожу отцовскую танцующую Коломбину. Мне снова было двенадцать лет, и я с благоговением смотрел, как она танцует все быстрее и быстрее, уже в демоническом безумии извиваясь; руки, ноги, запятнанная кровью юбка сливались в единое пятно. Во сне мною владела холодная уверенность, что я привел в действие некое зло, что несется ко мне сквозь годы отрочества и ждет возможности прорвать пелену памяти и нанести удар…
Рассекая дрожащий воздух, я потянулся к месиву из шелка и ножей, коим была Коломбина, — я почувствовал, как по руке полоснуло лезвие, но сумел схватить ее. Она извивалась змеей, но я держал крепко и, тщательно прицелившись, со всей силы швырнул ее об стену. Раздался удар, скрежет колесиков и шестеренок, финальная дрожь музыки… и когда я вновь осмелился взглянуть, она лежала, сломанная, у стены, фарфоровая голова разлетелась вдребезги, а юбки задрались до талии. Жаркая волна облегчения накрыла меня. Продираясь сквозь путы сна, я отчетливо услышал собственный зловещий голос:
— Не стоило тебе просыпаться, малышка.