Повешенный[34]

63

Они арестовали меня прямо между жадных бедер моей последней любовницы.

О, все было донельзя культурно. Два констебля вежливо ждали, пока я вставал и стыдливо заворачивался в китайский шелковый пеньюар, а затем тот, что постарше, сообщил мне слегка извиняющимся тоном, что я арестован за убийство Юфимии Честер и что лондонская полиция будет признательна, если я проследую с ними в участок, как только это будет удобно.

Признаюсь, комичность ситуации меня поразила. Значит, Генри раскрыл наш секрет, выходит так? Бедный Генри! Если бы не деньги, я бы рассмеялся вслух; но, кажется, я и без того с блеском отыграл финальную сцену. Я улыбнулся, повернулся к девчонке (она хныкала и пыталась скрыть под простыней свои выдающиеся прелести) и послал ей воздушный поцелуй, затем отвесил легкий поклон констеблям, взял свою одежду и, весь в восточных шелках, продефилировал к двери. Я развлекался.

Я провел унылый час в камере на Боу-стрит, пока офицеры за дверью обсуждали мое мнимое преступление. От скуки я мухлевал с пасьянсами (в кармане пальто нашлась колода карт), и когда двое полицейских, флегматик-дылда и холерик-коротышка, наконец заявились в мою камеру, пол превратился в мозаику из цветных прямоугольников. Я одарил их душевной улыбкой.

— А, джентльмены, — бодро сказал я, — как мило, что у меня появилась компания. Не хотите ли присесть? Боюсь, мебели здесь маловато, однако… — Я кивнул на скамейку в углу.

— Сержант Мерль, сэр, — сказал высокий полицейский. — А это констебль Хокинс…


Надо отдать должное английской полиции: они всегда уважают высший класс. Что бы ни совершил джентльмен, он все равно остается джентльменом, и у него имеются определенные права. Право на эксцентричность, к примеру. Сержант Мерль и его констебль терпеливо слушали, пока я рассказывал правду о своих отношениях с Эффи, о затее Фанни и Марты и, наконец, о нашей попытке имитировать смерть Эффи на кладбище. Полицейские держались серьезно и невозмутимо (Мерль время от времени записывал что-то в свой блокнот), и, пока я не закончил свое повествование, с их лиц не сходило почтительное безразличие. О да, обожаю английскую полицию.

Когда я умолк, сержант Мерль повернулся к подчиненному и тихо сказал ему что-то. Затем снова посмотрел на меня.

— Значит, — произнес он, сосредоточенно нахмурившись, — вы утверждаете, сэр, что, хотя мистер Честер думал, что миссис Честер мертва…

— На самом деле она была жива. Вижу, вы удивительно быстро ухватили суть моего рассказа.

Сержант прищурился, и я мило улыбнулся в ответ.

— А… есть ли у вас доказательства, сэр?

— Я виделся с ней в ту ночь, сержант. И потом еще несколько раз на Крук-стрит. Я знаю наверняка, что Честер встречался с ней в ту ночь, когда у него случился сердечный приступ. И она была вполне живая.

— Понимаю, сэр.

— Настоятельно советую вам, сержант, послать человека на Крук-стрит и допросить Фанни Миллер и ее дам. Вот увидите, мисс Миллер подтвердит мой рассказ. Возможно даже, и сама миссис Честер там будет.

— Спасибо, сэр.

— Если этого окажется недостаточно, рекомендую вам вскрыть склеп Ишервудов на Хайгейтском кладбище, куда, предположительно, замуровали миссис Честер.

— Да, сэр.

— А когда вы все это проделаете, сержант Мерль, буду благодарен вам, если вы не забудете тот факт, что, несмотря на естественное удовольствие, которое я испытываю, помогая следствию, у меня все же есть собственная жизнь, и мне бы хотелось, чтобы вы позволили мне вернуться к ней как можно скорее. — Я улыбнулся.

— Просто формальность, сэр, — произнес он с той же холодной любезностью.


Шли часы. За окном камеры стемнело. Около семи вечера появился охранник с подносом еды и кружкой кофе; в восемь он вернулся и забрал поднос. В десять я заколотил в дверь, требуя, чтобы мне сказали, почему меня до сих пор не выпустили. Охранник был вежлив и непробиваем, он дал мне подушку и одеяла и посоветовал лечь спать. Через какое-то время я так и сделал.

Наверное, я задремал. Помню, что проснулся от запаха сигар и бренди, в голове было пусто, я не понимал, где я. Вокруг темнота, только маленькая лампа на кровати испускала красноватый свет; стены были скрыты тенями, окно слепо смотрело в ночь.

Передо мной, в центре комнаты, стоял круглый стол, и, когда глаза привыкли к сумраку, я узнал его — этот стол был у меня в Оксфорде много лет назад. Как странно видеть его здесь, рассеянно думал я, протягивая руку и касаясь полированной столешницы и полустертых инкрустаций по краю… Как странно. И кто-то играл за ним в карты: по всему столу концентрическими окружностями были разложены карты, такие белые в темноте — они будто мягко светились, будто снег…

Я встал и машинально двинулся к столу. Стул, до этого придвинутый вплотную, выскользнул, и я сел, не отрывая глаз от карт. Необычные карты, подумал я: в центре каждой — витиеватая буква, замысловато вплетенная в вычурные узоры из листьев и завитушек.

Я слегка нахмурился, пытаясь понять, в какую игру ввязался. Разглядывая крут из карт, раздумывая, не хитроумный ли это пасьянс, я краем глаза заметил, как что-то блеснуло на столешнице. Забытый бокал, еще наполовину полный бренди, мерцал в красном свете. Я поднял глаза и, кажется, ударил по столу, потому что бокал закачался и упал, бренди вылилось широкой сверкающей дугой. Алкогольная река подхватила пару карт и вынесла на край стола прямо ко мне. Темная жидкость заструилась по руке, я посмотрел на карты: валет червей и пиковая дама. «Le beau valet de coeur et la dame de pique…». Буквы — М и Э.

В этот момент я, конечно, понял, что сплю. Нелепый символизм, все эти явные намеки на Бодлера и высокопарные образы смерти… художник во мне сразу их распознал, несмотря на удивительную реалистичность сна: прохладная гладкость полированного дерева под пальцами, влажное пятно от бренди на штанине, дуновение ледяного ветра. От холода даже в носу защипало, дыхание нимбом окружало мою голову. Я снова взглянул на стол и увидел, что пролитое бренди застыло паутиной на темном дубе, а пустой бокал покрылся инеем. Я задрожал, хоть и знал, что это всего лишь сон, — наверное, в камере холодно, рассудил я, и мой спящий мозг нарисовал эту картинку (вполне себе мрачную, Генри Честер пришел бы в восторг), чтобы развлечься. Название: «Le Remords,[35] или Призрачный пасьянс». Для готического шедевра не хватало лишь прерафаэлитской дамы, бледной от долгого сна, но смертельно прекрасной, губительной девы с кровью на губах и жаждой мести во взоре…

Мысль была столь нелепой, что я расхохотался. Черт возьми, одержим собственными фантазиями! Фанни бы это понравилось. И все же мне вспомнилось лицо Эффи, ее бледные губы и пугающая ненависть в голосе, когда она сказала: «Никакой Эффи нет».

Только Марта.

Чертова сука.

— Нет никакой Марты! — сказал я вслух — ибо во сне я могу делать все, что заблагорассудится, — и почувствовал, что напряжение чуть спало. Я повторил: — Нет никакой Марты.

Тишина поглотила мои слова.

Тревожная тишина.

И вдруг она появилась — сидела за столом напротив меня, со стаканом белесого абсента в руке. Волосы рассыпались по спинке стула и спадали на пол каскадом тяжелых локонов, отливавших багрянцем в алом свете. На ней было платье, в котором она позировала для «Игроков в карты», из темно-красного бархата, с глубоким декольте; ее кожа будто светилась. Огромные бездонные глаза; улыбка, так непохожая на милую, открытую улыбку Эффи, была как перерезанное горло.

— Эффи… — Я пытался говорить спокойно и ровно. Но почему комок встал в горле, почему пересохли губы? Почему пот защипал подмышки? Почему…

— Нет, не Эффи. — Это не голос Эффи. Это хриплый, будто ногтями по серебру, шепот Марты.

— Марта? — Я был невольно заворожен.

— Да, Марта. — Она подняла бокал и отпила; прозрачное стекло помутнело и замерзло от ее прикосновения. Интересная деталь, подумал я. Надо будет использовать для следующей картины.

— Но Марты нет, — снова сказал я. Во сне мне вдруг показалось очень важным доказать ей, что я говорю правду. — Я видел, как вы придумали Марту. Вы сотворили ее из краски, румян и духов. Она — просто еще одна роль, которую тебе пришлось сыграть, как Маленькая нищенка или Спящая красавица. Ее не существует!

— Теперь существует. — А вот это сказала Эффи; ее детское суждение. На миг я даже заметил ее — или ее призрак, — потом глаза потемнели, и она снова была Мартой. — И она очень сердита на тебя, Моз, — Она замолчала, сделала еще глоток, и я ощутил ее холодную ненависть, ее ярость, как порыв зимнего ветра. — Очень сердита, — тихо повторила она.

— Это просто смешно! — заявил я. — Марты не существует. Никакой Марты никогда не было.

Она будто не услышала.

— Эффи любила тебя, Моз. Она тебе верила. Но она тебя предупреждала, не так ли? Она сказала, что не позволит тебе ее бросить.

— Все было не так. — Несмотря на мою отстраненность, голос мой оправдывался — и я это слышал. — Я думал, это будет для…

— Ты устал от нее. Ты нашел других женщин, которые меньше от тебя требовали. Ты купил их на деньги Генри. — Пауза. — Ты действительно хотел, чтобы она умерла. Так было проще.

— Это нелепо! Я никогда не обещал…

— Но ты обещал, Моз. Да. Ты обещал. Я вышел из себя:

— Хорошо, хорошо! Обещал! — Гнев мигренью впился в лоб. — Но я обещал Эффи. Я никогда ничего не говорил Марте. — Голова закружилась как юла, все плыло от ярости и чего-то похожего на страх. Я кричал, не в силах остановиться, слова сами вылетали из меня: — Я ненавижу Марту! Ненавижу эту суку. Не переношу, как она смотрит на меня, как будто все видит, все знает. Эффи доверяла мне, нуждалась во мне — Марте никто не нужен. Она холодная. Холодная! Я бы никогда не оставил тебя, если бы не она. — Это было почти правдой. Я замолчал, тяжело дыша, виски ломило от резкой боли. Я заставил себя глубокий вдохнуть. Это просто смешно — не совладать с собой во сне. — Я никогда ни о чем не договаривался с Мартой, — тихо сказал я.

Она с минуту молчала.

— Тебе нужно было слушаться Фанни, — наконец произнесла она.

— Что может сказать Фанни? — бросил я.

— Она предупреждала, чтобы ты не мешал нам. Ты ей нравился, — просто сказала она. — Теперь слишком поздно.

Не смейтесь, если я скажу вам, что на миг, когда я взглянул в ее печальные глаза, меня окатило испуганным сожалением, отчаянием, как в холодном Дантовом Аду. Я вдруг увидел, как лечу вниз, во мрак, в головокружительную вечность, как снежинка, что опускается в бездонный колодец. Сердце едва билось, небытие зияло подо мною, и по нелепой, вдруг вспыхнувшей ассоциации, я вспомнил ту ночь в Оксфорде, когда голос из царства мертвых зазвучал над карточным столом: «Мне так холодно».

Так холодно…

Тут мне пришло в голову, что моя уверенность, будто это сон, абсурдна: разве бывают сны такими отчетливыми, такие яркими, такие реальными? Разве во сне я смог бы обонять абсент в ее стакане, трогать стол, еще липкий от пролитого бренди? Чувствовать, как волосы встают дыбом на окоченевших руках? Я вскочил, потянулся к ней через стол и схватил за руку — холодная мраморная рука с голубыми прожилками.

— Эффи… — Я вдруг понял, что должен ей что-то сказать, что-то ужасно важное. — Марта. Где Эффи?

Ее лицо было неподвижно.

— Ты убил ее, Моз, — тихо сказала она. — Ты оставил ее в склепе, и она умерла, как ты и говорил Генри. Ты знаешь, что сделал это.

Неверный вопрос. Я ощущал, как уходит мое время.

— Тогда кто ты? — в отчаянии закричал я.

Она улыбнулась мне тонкой равнодушной улыбкой, словно осенняя полная луна.

— Ты знаешь, Моз, — сказала она.

— Черт возьми, я не знаю!

— Ты узнаешь, — шепнула она, и, когда я проснулся в темноте, весь в липком поту, с затекшими членами, ее улыбка оставалась со мной, будто крошечный рыболовный крючок, что тянул меня за шею. Она и сейчас со мной, сейчас, когда я падаю в непостижимую пустоту мира, где нет Мозеса Харпера… Я вижу, как заточенной косой она поблескивает в бесконечной тишине. «Ni vue, ni connue…» В слепоте, неведении и безжалостном стремлении к уничтожению человек может влюбиться.

А когда утром мне сказали, что в склепе Ишервудов на Хайгейтском кладбище обнаружили труп женщины, я даже не удивился.

64

Вам ведь хочется знать, правда? Я слышу запах вашего нетерпения, как запах пота, жаркий и кислый. Что ж, это понятно. Но я не скажу вам, где я, — хотя вы бы все равно меня не нашли — ив любом случае, для кочующего люда все места похожи друг на друга: фермы, города, маленькие домики… все одно. Я теперь с цыганами. Это честная жизнь, по большей части, а всегда быть в движении — безопасней. Никто ни о чем не спрашивает. У всех здесь свои секреты и своя магия.

В Лондоне легко исчезнуть. Люди приезжают и уезжают, все заняты своими делами. Никто не обратил внимания на пожилую женщину с кошками в корзинке, ступающую по мягкому снегу. Я оставила все вещи на Крук-стрит; наверное, девочки продали их, когда наконец поняли, что я не вернусь, — надеюсь, что так. Они славные, было жаль их покидать. Но такова жизнь. «Двигайся быстро, путешествуй налегке» — таков был мой девиз, даже в старые времена, когда Марта была совсем малышкой. И мы движемся быстро и налегке двадцать лет спустя, а снег позади нас — точно Ангел у ворот.

Цыгане приняли нас без единого слова — они знают всё о преследователях и преследуемых — и даже дали нам фургон и лошадь. Некоторые из них до сих пор помнят мою мать, они говорят, у меня ее взгляд. Я готовлю снадобья и зелья, чтобы лечить подагру — или холодное мужское сердце, — и у меня больше друзей, чем за всю жизнь было у вас, с вашей церковью и проповедями. А еще они дали мне новое имя, хотя вам я его не скажу, цыганское имя, и иногда я предсказываю судьбу на сельских ярмарках с помощью Таро и хрустального шара, и зеленого шарфа, наброшенного на лампу. Но я не гадаю всем подряд. Нет, мне нравятся молоденькие девушки, нежные, с блестящими глазами и щечками, пылающими сказочной надеждой. И, может быть, однажды я найду особенную, одинокую, как Эффи, которая сможет научиться летать и полетит за шариками…

Мы продолжаем надеяться, Марта и я. В последний раз мы были так близки, говорит она мне, такдушераздирающе близки. А сейчас мы близки как никогда, память об Эффи, скорбь по Эффи связывает нас, но не горечью, а нежной грустью о том, что могло бы быть. Эффи, наша маленькая девочка. Наша бледная сестра. Знайте, мы любили ее сильнее, чем вам доводилось любить. Мы любили ее и хотели, чтобы она всегда была с нами… в каком-то смысле, она и есть с нами, в наших сердцах. Бедная, храбрая Эффи, которая привела мою Марту домой.

Зимними вечерами я сижу в своем фургоне, горит голубая свеча, Тисси, Мегера и Алекто свернулись у моих ног перед очагом, и я пою Марте, а она мурлычет у меня на коленях:

Aux marches du palais…

Aux marches du palais…

'У a une si belle fille, lonlà…

'Уа une si belle fille…

Однажды мы найдем ее, Марта, обещаю я ей, поглаживая мягкий черный мех. Чувствительную девушку с сияющими невинными глазами. Одинокую, которой нужна мать, нужна сестра. Однажды мы найдем ее. Скоро…

65

Это была Эффи, никаких сомнений. Они повели меня в морг на опознание и все это время были так любезны — молчаливой любезностью палачей. Я чувствовал, как петля затягивается на шее с каждым вздохом… Она лежала на мраморной плите, чуть неровно, а в канавке у моих ног бежала зловонная дезинфицирующая жидкость, тихонько журча в необъятной тишине морга. Я кивнул:

— Это Эффи.

— Да, сэр. — Сержант Мерль оставался бесстрастен, словно мы обсуждали тему, интереса не представляющую. — Врачи говорят, тело какое-то время пролежало в склепе. Приблизительно с Рождества. Видимо, холод замедлил… э… процесс разложения.

— Но, черт побери, я видел ее!

Мерль посмотрел на меня пусто, словно вежливость не позволяла ему прокомментировать мои слова.

— Я видел ее… через несколько дней после этого! Молчание.

— К тому же, если бы я знал, что она правда умерла, зачем мне было рассказывать вам, где она?

Сержант смущенно посмотрел на меня.

— Мистер Честер уже сообщил полиции, — сказал он. — Э-э… ответственность, сказал он, не давала ему покоя.

— Генри — больной человек! — фыркнул я. — Он не способен отличать факты от вымыслов.

— Этот джентльмен, несомненно, пребывает в смятении, сэр, — сказал Мерль. — Вообще говоря, доктор Рассел, психиатр, не уверен в его душевном здоровье.

Черт бы его побрал! Я видел, во что Генри играет: улики есть, но слово известного врача может значить, что Генри не придется держать ответ за убийство Эффи. Но будь я проклят, если позволю ему повесить это на меня.

— Вы говорили с Фанни Миллер? — Я слышал отчаяние в собственном голосе, но не мог ничего поделать. — Она-то расскажет вам правду. Это ведь она все придумала. Эффи жила у нее.

Снова безмолвный почтительный упрек.

— Я посылал человека на Крук-стрит, — невозмутимо произнес Мерль. — Но, к несчастью, там было пусто. Я оставил караульного у дома, но мисс Миллер пока не возвращалась. Да и никто другой, раз уж на то пошло.

Ну и новость. Меня словно обухом огрели.

— Соседи! — выдохнул я. — Спросите их. Спросите любого…

— Никто не помнит, чтобы когда-нибудь видел там молодую женщину, похожую на миссис Честер.

— Конечно, они не помнят! — выпалил я. — Говорю вам, она была переодета!

Мерль просто посмотрел на меня с печальным недоверием, и рука моя сама потянулась к шее. Невидимая петля затягивалась.

Думаю, вы знаете конец этой грязной истории — все знают. Даже здесь, среди racaille,[36] я приобрел славу: они зовут меня «Козырной валет» и обращаются ко мне уважительно, как к джентльмену, которого ждет виселица. Иногда стражник подкидывает мне засаленную колоду карт, и я снисхожу до короткой партии в покер. Я всегда выигрываю.

Судебное разбирательство прошло неплохо — вообще-то мне даже понравился этот спектакль. Защита была смелой, но ее легко задушили — я бы и сам сказал адвокату, что ссылка на невменяемость не пройдет, — но прокурор оказался злобным старым методистом, он раскопал все подробности моей пестрой карьеры, включая некоторые эпизоды, о которых я и сам забыл, и любовно смаковал детали. Еще там было много женщин, и когда судья надел свою черную шапочку, его дрожащий старческий голос потонул в стонах и рыданиях. Женщины!

Ну, я получил свою отсрочку на три воскресенья — и ни в одно из них не стал встречаться со священником, но в конце концов он сам пришел ко мне. Ему невыносимо сознавать, сказал он, что нераскаявшийся грешник отправится на виселицу. Это легко исправить, заявил я: не вешайте меня! Вряд ли он оценил шутку. Они обделены чувством юмора. Со слезящимися старческими глазами он рассказывал мне про Ад. Но я помню свою последнюю триумфальную картину «Содом и Гоморра» и думаю, что знаю про Ад гораздо больше старого распутника. Ад там, куда попадают все грешницы, — я говорил вам, что люблю погорячее, — и, может быть, оттуда, снизу, я смогу заглянуть ангелам под платья, или рясы, или что они там носят, и узрю ответ на старый богословский вопрос.

Вижу, вы шокированы, падре. Но вспомните, что не будь в Аду грешников, не было бы развлечений для ребят в бельэтаже — и я всегда говорил, что должен выступать на сцене. Так что уберите ваши четки и выпейте глоток чего-нибудь согревающего — знаете, тут за деньги все можно купить, — и может, партеечку-другую в карты, а потом, когда уйдете, сможете сказать, что выполнили свой долг. Поцелуйте за меня девочек и передайте им, что увидимся на танцах. Я ведь должен поддерживать репутацию.

Но иногда, поздней ночью, я лежу без сна и не перестаю удивляться, как они это провернули, Фанни и ее темная дочь. И иногда, когда секунды безжалостно падают в пустоту, я почти готов поверить… в сны, в видения… в маленьких холодных ночных скитальцев с тонкими ледяными пальцами, с алчущими ртами и еще более алчущими сердцами. В мстительных детей грез… в любовь, которая больше смерти и прочнее могилы.

И на этой сумрачной грани сна и яви появляется картинка — на трезвую голову мне всегда хорошо удавались картины, — картинка, которая, если прищуриться, становится почти четкой: на ней мать, так любившая свою мертвую дочь, что вернула ее, вселила в тело другой девочки, грустной и одинокой девочки, что нуждалась в любви; и эта нужда и любовь были так сильны, так звали ее сквозь темные пространства, что она пришла, страстно желая получить шанс на еще одну жизнь. О да, я знаю все о таком желании. И вместе они, несчастная бледная девушка и та, потерянная, замерзшая, темная, создали одну женщину, с телом одной и разумом обеих, и знанием за пределами человеческого воображения…

По ночам, когда такие вещи кажутся возможными, я представляю, как эта женщина ходит по мостовой, в лунном свете, а ее ненужное тело лежит в морге: она идет, все еще голодная, все еще жаждущая… такая холодная… и такая сильная, что, если бы захотела, могла бы проходить сквозь стены и двери и преодолевать любые расстояния, и посещать своих убийц в изысканных кошмарах и восторженном безумии. Она сможет придумывать истории об убийствах или рисовать видения преисподней… но за яростью всегда останется это желание и ледяной безысходный голод. Мертвые не прощают.

Эти рассуждения пронизаны логикой — и странной, языческой поэзией. Классическое образование дает о себе знать, хоть в школе я и не проявлял достаточно усердия. Да, я тоже читал Эсхила и знаю, откуда Фанни взяла имена для своих кошек. И зная это, я почти способен поверить… в ангелов, в демонов, в Эриний… в Евменид.

Почти.

Мне ведь надо думать о своей репутации.

Загрузка...