Теперь они приходили вместе, как призрачные близнецы, их лица переливались одно в другое — вот Эффи пристально смотрит на меня глазами моей дочери, а вот уже смех Марты просачивается сквозь улыбку Эффи. Наконец-то она была здесь, почти видимая, и казалось, мое сердце разорвется от любви к ней, от любви к ним обеим. Теперь она была счастлива, счастливее, чем когда-либо, и знала, что вернулась домой, что снова в безопасности со своей матерью и своей сестрой. После той ночи, когда я попросила ее назвать имя Отшельника, мне уже не нужны были ее воспоминания, эта часть ее спала, погружаясь в глубокий мрак того, что лучше позабыть, и ей больше не снился Плохой Дядя и то, что он сделал с ней много лет назад. На самом деле благодаря моим снадобьям она вообще мало что помнила.
Ей нравилось спать в своей комнате, в окружении своих книжек и игрушек, она с удовольствием играла с Мегерой и Алекто, а когда приходил Генри, играла и с ним тоже. Каждое посещение затягивало его все глубже, мы опаивали его хлоралом и мощными афродизиаками, сдирали с него кожу поцелуями, и после ухода Марты он подолгу лежал, задыхаясь, на полу. Он потерял способность отличать реальность от фантазии, и я уверена, что, если бы показала ему Эффи без грима, он бы ее даже не узнал. Она похудела, на руках и груди цвели царапины, но Генри ничего не замечал. Моя Марта светилась сквозь плоть Эффи, вырастая из нее, становясь сильнее; и он принадлежал ей, только ей. Шли недели, и он делался рассеянным и вялым, он вздрагивал от теней, а сердце мое наполнялось черным ликованием, и мы наслаждались им — моя дочь и я. Не верьте, если кто-то будет отрицать, что месть сладка. Еще как сладка. Я знаю.
Моз приходил ко мне дважды. Кредиторы не станут ждать вечно, говорил он, не понимаю, чего мы ждем. Я одолжила ему пятьдесят фунтов, чтобы он продержался какое-то время, и он согласился продолжить игру. Скоро, сказала я ему. Скоро.
Дай моей Марте время подрасти.
Прошло еще пять недель. Еще пять четвергов подряд Генри Честер спотыкался на ступенях моего дома, ослепленный кошмарным восторгом похоти. Она проходила прямо сквозь него, моя душа, отнимая всю его уверенность, его надменное мужское превосходство, его религиозную нетерпимость, его идолов и его мечты. Не будь он Генри Честером, я могла бы его пожалеть, но мысль о моем маленьком грустном призраке и о той, кем он был когда-то, очистила мой мозг от сомнений. Он не пожалел мою Марту.
За эти пять недель пролетела тусклая серая осень, пришла ранняя суровая зима, звенящий черный ветер покрыл улицы льдом и разорвал небо на хмурые серые лохмотья. Я помню рождественские гирлянды в лондонских магазинах, елки на Оксфорд-стрит, мишуру на газовых фонарях — но окна и двери на Крук-стрит никто не украшал. Мы отпразднуем позже.
В последний раз Генри пришел двадцать второго декабря. В тот день стемнело уже в три часа; к девяти морось превратилась в дождь со снегом, белые хлопья падали на черную мостовую и тут же таяли. Может, в конце концов, это Рождество будет снежным и белым. Эффи пришла рано, закутанная до самых глаз в толстый плащ. Я посмотрела на небо и чуть не отправила ее обратно, думая, что Генри ни за что не появится в такую страшную промозглую ночь. Но вера Марты была сильнее моей.
— Он придет, — с озорной уверенностью заявила она. — Сегодня он обязательно придет.
Ах, моя милая Марта! Ее улыбка была так прекрасна, что мне захотелось забыть о мести. Разве не достаточно снова быть с ней, обнимать ее, щекой чувствовать ее прохладную кожу? Зачем рисковать этим ради бесплодной победы над тем, кто уже проклят?
Но, конечно, я знала, зачем.
Сейчас она все еще принадлежала ему. В его глазах часть ее по-прежнему была Эффи, и она не будет целиком моей, пока он не откажется от своих притязаний. Пока он продолжает считать их отдельными существами, они никогда не смогут совершенно соединиться, никогда не вернутся в доброе, безопасное место, которое покинули. Они будут двумя блуждающими половинками, что медленно растворяются в пустоте забвения, из коего их сумеет вытянуть лишь материнская любовь. Ее нужно освободить.
— Марта.
Ее улыбка просияла из зеленоватых глаз Эффи.
— Что бы ни случилось, помни, как сильно я тебя люблю.
Я почувствовала, как ее маленькая ручка подобралась к теплой ложбинке у моей шеи.
— Я обещаю, это скоро закончится, милая моя, — прошептала я, обнимая ее. — Обещаю.
Я кожей ощутила ее улыбку.
— Я знаю, мама, — сказала она. — Я тоже тебя люблю.
После той стычки жена стала моим врагом — мягкая тень, что холодными бронзовыми глазами следит за моими передвижениями по дому с привидениями. Она стала тощей, как богомол, несмотря на тонны поедаемых сладостей, и бродила, словно русалка-утопленница, в густом зеленом свете газовых ламп. Я избегал дотрагиваться до нее, но ей, похоже, доставляло удовольствие то и дело якобы случайно задевать меня, и прикосновения эти были как зимний туман. Она почти не говорила со мной, лишь тоненьким детским голоском что-то бормотала себе под нос. Иногда, лежа ночью без сна, я, кажется, слышал, как она напевает в темноте — детские стишки, считалки и французскую колыбельную, которую она пела, когда была маленькой:
Aux marches du palais…
Aux marches du palais…
'У а une si belle fille, lonlà…
'У a une si belle fille…
Я еще раз переговорил с Расселом и со вздохами и намеками на скупую мужскую слезу позволил убедить себя, что единственная возможность вылечить мою дорогую Эффи — отправить ее на время в какую-нибудь достойную клинику под тщательное наблюдение врачей. Я заметно вздрогнул, когда добрый доктор намекнул, что потеря ребенка, возможно, навсегда лишила Эффи душевного равновесия, но всерьез задумался, когда он стал убеждать меня, что, если не принять меры немедленно, она может серьезно навредить себе. Напустив на себя хмурость и внутренне ухмыляясь, я подписал бумагу, затем и доктор поставил свою роспись, и, уходя, я аккуратно спрятал документ в бумажник. По дороге домой я зашел в свой клуб пообедать — впервые за несколько недель — и жадно набросился на еду. За стаканом бренди я позволил себе роскошь и выкурил сигару. Я праздновал.
Уже почти стемнело, когда я добрался до Кромвель-сквер, однако, взглянув на часы, обнаружил, что еще только десять минут четвертого. Поднялся ветер; он гонял по мостовой черные листья, снег щипал лицо; расплатившись с извозчиком, я заспешил в дом. Леденящий ветер когтистыми лапами цеплялся за мое пальто, я открыл дверь, впустив вперед себя ворох палой листвы. Дрожа, я захлопнул дверь, оставив темноту топтаться на пороге. Наверное, сегодня пойдет снег.
Я нашел Эффи в неосвещенной гостиной: она сидела у погасшего камина, забытая вышивка лежала на коленях. Окно почему-то было открыто, и ветер дул прямо в комнату. На полу валялись сухие листья. На один краткий кошмарный миг меня вновь охватил прежний страх, беспомощное ощущение своей ничтожности, будто она со всей этой своей готической бледностью и призрачным обликом каким-то образом превратила меня в призрак в моем собственном доме, будто я — блуждающий дух, а она — живая, дышащая плоть. Потом я вспомнил о бумаге в кармане, и мир встал на место. С нетерпеливым возгласом я сделал два шага и позвонил в колокольчик, вызывая Тэбби. Я заставил себя заговорить с Эффи, всматриваясь в серое пятно ее лица в темноте.
— Ну и ну, Эффи, — проворчал я. — Что это тебе вздумалось сидеть на таком холоде? Так и простудиться недолго. О чем только Тэбби думала? Как она позволила тебе рассиживаться здесь? Да еще и камин не затопила! Давно ты тут сидишь?
Она повернулась ко мне — полудевочка, лицо разделено надвое лучом света из коридора.
— Генри. — Голос ровный и бесцветный, как она сама. Черты ее причудливо исказились: казалось, двигалась только половина рта, один глаз уставился на меня, от света зрачок сузился в точку.
— Не волнуйся, дорогая, — продолжил я. — Сейчас придет Тэбби. Я позабочусь, чтобы она хорошенько растопила камин, а потом ты сможешь выпить горячего шоколада. Разве мы хотим, чтобы ты простыла?
— А разве нет? — В ее голосе мне послышалась язвительная насмешка.
— Конечно нет, дорогая моя, — бодро ответил я, давя желание забормотать. — Тэбби! Черт бы побрал эту женщину, пора бы ей уже появиться. Тэбби! Она что, хочет тебя до смерти заморозить?
— Тэбби ушла, — тихо произнесла Эффи. — Я отправила ее в аптеку за каплями.
— Ах вот как.
— Никого нет. У Эм выходной. Эдвин ушел домой. Мы с тобой одни, Генри.
На меня снова нахлынул беспричинный страх. Я старался взять себя в руки. Почему-то мысль о том, что я с Эффи наедине, пугала. Кто знает, что за странные мысли бродят в ее голове? Я нашарил в кармане спички, усилием воли заставил себя повернуться к ней спиной и трясущимися руками зажег лампу… Я чувствовал, как ее глаза впиваются мне в затылок, челюсти сводило судорогой от ненависти к ней.
— Вот, так уже лучше, правда? Теперь нам друг друга видно. — Вот так, правильно, оживленная болтовня. Нет причин думать, что она замыслила ссору, что она уже знает… Я повернулся к ней, и челюсть снова заболела, теперь от натянутой улыбки, которая, я знал, ни на миг не обманула ее. — Я закрою окно, — сказал я.
Целую вечность я возился со шпингалетом, шторой, листьями на полу. Я бросил листья в камин.
— Интересно, мне удастся развести огонь?
— Мне не холодно, — сказала Эффи.
— Зато мне холодно, — отозвался я с притворной жизнерадостностью. — Посмотрим-ка… я думаю, это не трудно. Тэбби каждый день это делает. — Я стал на колени перед камином и принялся раскладывать бумагу и щепки на углях. Пламя вспыхнуло, затрещало, и из трубы пошел дым. — Ну и ну, — засмеялся я. — Этот фокус сложнее, чем я думал.
Эффи скривила губы в проницательной ненавидящей полуулыбке.
— Я не ребенок, — процедила она. — И не полоумная. Не нужно так со мной разговаривать.
Неожиданная реакция. Она снова застала меня врасплох.
— Да ты что, Эффи… — пролепетал я. — Я… — И, оправившись от изумления, заговорил терпеливым, наставительным тоном врача: — Я вижу, что ты больна. Скажу только, что надеюсь, позже ты поймешь, как больно мне слышать эти неблагодарные слова. Однако я…
— И я не больна, — снова перебила Эффи. И в тот миг я ей поверил: пронизывающий ясный взгляд, глаза — как ножи. — Что бы ты ни говорил и ни делал, как бы ни пытался доказать обратное, я не больна. Пожалуйста, не пытайся мне врать, Генри. Мы одни в доме — не перед кем притворяться, разве что перед самим собой. Попробуй быть честным, ради нас обоих. — Она говорила сухо, бесстрастно, как гувернантка, и мне вдруг снова стало двенадцать, и я наивно и безуспешно оправдывался, чтобы избежать наказания, и каждое слово лишь усугубляло мою вину.
— Ты не имеешь права так со мной разговаривать! — Слова показались неубедительными даже мне самому, я постарался говорить властно: — Мое терпение не безгранично, Эффи, хотя я многое спускаю тебе с рук. Ты должна уважать меня как жена, хотя бы как жена, и…
— Жена? — воскликнула Эффи, и я странно успокоился, уловив в размеренной интонации истеричные нотки. — Это когда же ты хотел, чтобы я была женой? Да если бы я рассказала, что ты…
— Что рассказала? — Я говорил слишком громко, слова вырывались сами собой. — Что я нянчился с тобой, когда ты болела, терпел твои истерики, давал тебе все, чего бы ты ни пожелала? Я…
— Тетя Мэй всегда говорила: неприлично, что ты женился на девушке настолько моложе себя. Если бы она знала…
— Что знала?
Она перешла на шепот:
— Знала, как ты со мной обращаешься… и куда ходишь по ночам…
— Девочка, ты бредишь. Куда хожу, ради всего святого?
— Ты знаешь. На Крук-стрит.
У меня перехватило дыхание. Откуда ей известно? Неужели кто-то меня узнал? Неужели кто-то следил за мной? То, что она сказала, значило… Не может быть. Она блефует.
— Ты сошла с ума!
Она молча покачала головой.
— Ты сошла с ума, и я могу это доказать! — Я лихорадочно полез в карман пальто и вытащил бумагу Рассела. Хрипло, опьяненный болезненной эйфорией, я начал читать вслух отрывки: — «…что пациентка Юфимия Мадлен Честер… симптомы слишком очевидны… не следует игнорировать… мания, истерия и каталепсия… опасна для себя и окружающих… таким образом, рекомендовано лечение… на неопределенный срок… в руки… обеспечивающих необходимые условия…» Ты слышала, что он сказал: я могу отправить тебя в больницу, Эффи, в сумасшедший дом! Никто не поверит умалишенной. Никто!
На ее лице ничего не отразилось, оно было пугающе бесстрастным. Слышала ли она меня? Или снова ушла в свои неведомые мысли? Но тут она заговорила.
— Я всегда знала, что ты предашь меня, Генри, — спокойно сказала она.
Я открыл было рот — но, в конце концов, она права, не перед кем притворяться.
— Я знала, что ты больше не любишь меня. — Она улыбнулась и на миг стала почти красивой. — Но это ничего, потому что я тебя уже давно не люблю. — Она склонила голову набок, словно вспоминая что-то. — Но я не позволю тебе принести меня в жертву, Генри. Я не позволю себя запереть. Я не больна, и очень скоро кто-нибудь это поймет. И, может быть, тогда люди станут верить моим словам. — Она бросила на меня взгляд, полный злобы. — А мне есть что им рассказать, Генри, — безмятежно добавила она. — О доме на Крук-стрит и о том, что там творится… Фанни Миллер не станет ради тебя врать, правда?
Я словно горсть иголок проглотил, грудь невыносимо сдавило. Мне вдруг отчаянно понадобился хлорал. Не обращая внимания на торжествующую улыбку Эффи, я снял с шеи пузырек и сорвал крышку. Дрожащими руками я отсчитал десять гранов в стакан и плеснул на них хересом, но переборщил — часть напитка пролилась мне на манжету. Ненависть вспыхнула с новой силой.
— Никто не поверит в эти бредни, — ровно произнес я с невероятным облегчением: хладнокровие вернулось ко мне.
— Могут и поверить, — сказала она. — Только представь, какая шумиха поднимется — а ведь твои работы только-только впервые получили признание. Один намек на то, что ты пытался упечь свою жену в сумасшедший дом, дабы она не разболтала о твоем тайном пороке… это тебя уничтожит. Станешь ли ты так рисковать?
Я возблагодарил всех темных богов за хлорал. Мне казалось, что с головы сняли крышку и внутрь подуло холодным сквозняком; мысли — всего лишь пылинки на ветру. Словно издалека я услышал свой голос:
— Моя дорогая Эффи, ты переутомилась. Думаю, тебе нужно лечь в постель и подождать, пока Тэбби принесет тебе капли.
— Я не лягу! — Поняв, что ее преимущество куда-то исчезло, Эффи утратила свою сверхъестественную сдержанность, в ее голосе зазвенела истерика.
— Ну, тогда не ложись, дорогая, — ответил я. — Я вовсе не собираюсь тебя заставлять. Пойду вниз, посмотрю, не вернулась ли Тэбби.
— Ты мне не веришь, да?
— Конечно, я тебе верю, дорогая моя. Конечно, верю.
— Я могу уничтожить тебя, Генри. — Голос ее дрожал, как она ни пыталась совладать с ним: «у-ни-чтожу тебя, Г-генри». — Могу и уничтожу! — Но призрачная фигура с тихим холодным голосом и бронзовыми глазами испарилась — это была пустая угроза. Слезы блестели на ее щеках, руки тряслись. Я сунул бумагу в нагрудный карман и позволил себе роскошь улыбнуться.
— Хороших снов, Эффи. И когда я шагнул в коридор, освещенный газовыми лампами, словно кулак сжался под ребрами, сжался весело, жестко. Я никогда не позволю ей помешать нам, Марте и мне. Никогда.
Скорее она умрет.
Я прибыл на Крук-стрит, опоздав на двадцать минут. За спиной бушевала буря. Снег на мостовой таял и, смешиваясь с зимним мусором, превращался в густую маслянистую слякоть, колеса буксовали, экипаж заносило на поворотах. Я был удивительно спокоен, несмотря на вечернюю стычку с Эффи: перед выходом я принял еще одну дозу хлорала.
В конце пути меня ждала Марта, и я едва вспоминал об Эффи. Завтра же устрою ее в какой-нибудь хороший приют подальше от Лондона, где никто не будет слушать ее болтовню — а если и будет, моя безупречная репутация, несомненно, избавит меня от любых подозрений. Она, в конце концов, всего лишь женщина и к тому же натурщица. Мне посочувствуют из-за неудачного брака, но не осудят. Кроме того… она больна. И, возможно, куда серьезнее, чем все мы думаем. Я чувствовал, что в такую ночь, как сегодня, может произойти что угодно.
Дверь дома номер восемнадцать приоткрылась, на пороге появилось пятно розоватого света. Отринув мрачные мысли, я вошел, оставив за собой на крыльце дорожку замерзающей грязи. На Фанни было шелковое платье цвета магнолии и газовый шарф. Абсурдно, но она казалась невинной, как юная невеста, и я с беспокойством подумал о безграничных способностях женщин представать такими, какими мужчины хотят их видеть. Даже Марта пользовалась этим. Даже Марта.
Какие страшные тайны скрывает ее совершенное тело?
Я безмолвно последовал за шуршащим шлейфом Фанни под самую крышу дома, мимо мансард и чуланов. Внезапно я понял, куда она меня ведет, и ужас охватил меня, словно, распахнув дверь спаленки на чердаке, она явит мне ту же сцену: игрушки на полу, белую постель, цветы у кровати и дочку шлюхи, обнаженную под ночной сорочкой, не изменившуюся, только немного бледную после долгих лет в темном склепе, она протянет руки и позовет меня неясным голосом Марты…
Собственный голос показался мне ломким, как тонкая корка льда.
— Почему я должен сюда подниматься? Почему мы не можем пойти в одну из гостиных?
Фанни проигнорировала мою неучтивость.
— Это комната Марты, Генри, — вежливо пояснила она. — Она специально попросила, чтобы вас привели сюда.
— Ах вот как. — Слова застревали в горле мотком проволоки. — Я… если она не возражает, я бы лучше не… не слишком ли здесь мрачно? И холодно. В этой части дома очень холодно. Может быть…
— Комнату выбрала Марта, — непреклонно ответила Фанни. — Если вы решите пренебречь ее желанием, не думаю, что она согласится снова встретиться с вами.
— Ну раз так… — Что еще я мог сказать? Я попробовал весело улыбнуться, но получилась скорее гримаса. — Я… я просто не понял. Конечно, если Марта…
Но Фанни уже шагала прочь, ее шлейф тянулся по лестнице. Судя по слою пыли на полу, этим коридором очень давно не пользовались. Я посмотрел на дверь, готовясь увидеть бело-голубую фарфоровую ручку — ручку двери в спальню матери. Я отогнал эту мысль, пока она не нарушила мое непрочное, на хлорале настоянное самообладание. Какая чушь. Нет там никакой бело-голубой ручки, нет маленького бледного ребенка проститутки с темными укоризненными глазами и ртом, измазанным шоколадом. Там только Марта, Марта, Марта, Марта… Я взялся за ручку и под облупившейся белой краской заметил слои других цветов… зеленый, желтый, красный… Голубого нет, торжествующе подумал я, голубого нет. А рядом с моей рукой виднелись маленькие отпечатки, словно ребенок остановился и прижал к двери ладонь и три пальца… Марта?
Даже ее руки не могли оставить такие маленькие следы… липкие, смазанные, совсем свежие. Могут они быть… от шоколада?
Я больше не владел собой. Я закричал и изо всех сил надавил на дверь. Она не поддалась. В голове не было места мыслям — мною управляла безумная логика, внезапная убежденность, что после стольких лет Бог заставит меня заплатить за то, что я сделал со шлюшьим ребенком… заплатить Мартой. Моему помутившемуся рассудку эта идея казалась ужасающе правдоподобной: шлюхина дочь слушала, держась за дверь, затем вошла и увидела Марту, ждущую меня. Снова вышла, месть свершилась… а Марта все ждет, в платье, натянутом на лицо…
Я снова закричал и заколотил в дверь, обдирая костяшки.
— Марта! Марта! М-м…
И тут дверь распахнулась в темноту. Я по инерции влетел в комнату и ударился о противоположную стену. Дверь резко захлопнулась. Очутившись в непроглядной тьме, я кричал, теперь уверенный, что девочка-призрак где-то в комнате, такая холодная, такая белая, и все еще хочет сказку.
Вспыхнул свет. Я на мгновение ослеп, а потом увидел ее. Она стояла у окна с лампой в руке. Облегчение было столь велико, что я едва не потерял сознание; перед глазами плыли темные пятна.
— Марта. — Я постарался говорить спокойно. — Я… Прошу прощения. Я… сегодня сам не свой. — Я вяло улыбнулся.
— Честно говоря, мистер Честер, и я тоже. — Ее улыбка была слабой, но озорной, голос — как шорох сена и летнее небо. — Думаю, нам обоим нужно выпить.
Я наблюдал, как она разливает напитки, сердце уже не пыталось выскочить из груди, и вскоре я нашел в себе силы осмотреться.
Обстановка совсем простая. Узкая кровать с белым покрывалом, кувшин и миска на прикроватной тумбочке, маленький стол и потертое кресло — вот и вся мебель. В свете единственной лампы комната казалась особенно унылой. Ни ковра на голом полу, ни картин на стенах, ни штор. И сегодня Марта сама была как ее комната: одетая в простую белую сорочку, босая, распущенные волосы падают на лицо. И тревога вдруг вернулась — слишком уж все напоминало ту, другую ночь, словно это ее очередной маскарад, задуманный, чтобы столкнуть меня в пучину безумия. Но вот она обвила меня руками, такая теплая, благоухающая простыми детскими ароматами: мылом, лавандой и еще чем-то сладким, вроде лакрицы. Она, сражавшая меня наповал ураганом экзотической страсти, теперь была первейшей юной соблазнительницей, застенчивой, чувственной девственницей, четырнадцатилетней, восхитительно неопытной, чистой.
И, конечно, я знал, что и это одна из ее масок — подлинное лицо Марты сейчас, как и прежде, было скрыто от меня. Но я поддался иллюзии нежности, и мы, как дети, лежали в объятиях друг друга, а она шептала мне на ухо сказку о человеке, который влюбился в портрет умершей женщины. Он покупает его и прячет на чердаке из страха, что жена начнет задавать вопросы. Каждый день он приходит и смотрит на портрет, он не может отказать себе в этом удовольствии и становится все мрачнее. Вскоре жена начинает что-то подозревать и однажды незаметно идет за ним в его тайник и видит, как он сидит перед портретом. Охваченная ревностью, она ждет, пока он уйдет, а потом берет нож и поднимается на чердак, собираясь искромсать ненавистную картину на кусочки. Но картина одержима духом мертвой женщины, и когда соперница приближается к ней с ножом, призрак бросается на нее. Завязывается борьба, отчаяние придает силы женщине-призраку. Пронзительно визжащий дух несчастной жены изгнан из тела в хаос, а женщина-призрак, забрав себе ее жизнь, спокойно идет вниз, чтобы соединиться со своим новым любовником.
К концу рассказа я дрожал.
— Ты веришь в призраков, Марта? — спросил я.
Я кожей почувствовал, как она кивнула и, кажется, тихо рассмеялась. Этот смех встревожил меня, и я отозвался слегка сердито:
— Нет никаких призраков. Мертвые не возвращаются, чтобы преследовать живых. Я не верю, что люди куда-то попадают после смерти.
— Даже на Небеса?
— Особенно на Небеса.
— Так значит… — поддразнила она, — ты не боишься мертвых?
— Почему я должен их бояться? Мне нечего стыдиться. — Лицо горело. Почувствовала ли она? — Я не хочу об этом говорить.
— Хорошо, — согласилась она с детской готовностью. — Тогда расскажи мне, как ты провел день.
Я рассмеялся: она говорит как жена!
— Ну правда, расскажи, — настаивала она.
И я рассказал — быть может, больше, чем собирался. Я обнимал ее, как ребенка, и она молча слушала и лишь изредка бормотала что-то одобрительное. Я рассказал ей об Эффи и о том, как стал бояться ее; о своем почти сверхъестественном ощущении, будто я стал призраком в собственном доме; о решении отправить Эффи в психиатрическую лечебницу, где она перестанет быть угрозой; я убежден, говорил я, что она способна меня уничтожить. Эффи теперь знала о нас, хотя я не мог представить откуда, Эффи — враг, молчаливый наблюдатель в тени, дитя-призрак… призрак. Лучше бы она не просыпалась, лучше бы она умерла — Эффи, которая должна была быть мертвой…
Через некоторое время я забыл, что говорю с Мартой, вообразил себя перед престолом Господним, отчаянно торговался с Ним, в Его совершенном тупом безразличии, торговался за свою жизнь…
Я не имел права — теперь я это знаю. Я взял Эффи в жены, когда она была еще слишком молода и не понимала, что такое любовь. Я украл у нее шанс на счастье. Я развратил ее под собственные извращенные вкусы, а когда она мне надоела, решил избавиться от нее. Я знаю, кто я есмь.
И все же, обнимая Марту, ощущая кожей ее теплое влажное дыхание, я разглядел иную возможность, от которой волоски на руках встали дыбом в острой, исступленной ненависти к себе. Слова, что я говорил Марте, звенели в пустоте черепа, благозвучные и натянутые, как струны невидимой арфы под моими веками.
— Нет никаких призраков. Мертвые не возвращаются, чтобы преследовать живых. Я не верю, что люди куда-то попадают после смерти. — Я понял, что повторяю это вслух, прерывая поток мучительной рефлексии. Но я не помнил ни слова из того, что говорил.
Марта оценивающе смотрела на меня. Лицо у нее окаменело. — Генри.
Я вдруг понял, что она собирается сказать, и вздрогнул под мертвящими лучами ее взгляда. Я заговорил, не важно о чем, о чем угодно, только бы не дать ей произнести слова, слово, что безжалостно вибрировало в воздухе…
— Генри.
Я повернулся. От нее не укрыться.
— Помнишь день, когда ты сказал, что любишь меня? Я молча кивнул.
— Ты обещал мне. Ты ведь не лгал? Я колебался.
— Я…
— Ты ведь не лгал?
— Нет. — В голове стучало, рот наполнился горечью, будто я глотнул чистого джина.
— Послушай меня, Генри. — Голос был тихий, манящий, непреодолимый, как смерть. — Ты больше ее не любишь. Теперь ты любишь меня. Правда? Я кивнул.
— А пока она там, я никогда не буду твоей. Тебе придется вечно прятаться. Всегда приходить тайно.
Дыхание вырывалось из моих пересохших губ в невысказанном полупротесте, но ужасающая ясность ее взора заставляла меня молчать.
— Ты говоришь, она уже знает о нас. Она знает, что может уничтожить тебя. Даже если ты запрешь ее — если сумеешь, — этого может оказаться недостаточно. Она может заговорить, может заставить людей слушать. Ты думаешь, ее родные ей не поверят? Все равно разразится скандал. Грязь прилипнет, Генри.
— Я… — Знание того, что она собирается сказать, стеной огня полыхало в голове. Но самое ужасное, я хотел, чтобы она это сказала, чтобы спустила с цепи моих внутренних волков. Любимая Шехерезада! Все плыло как в бреду. Она говорила об убийстве — она говорила о том, чтобы заставить Эффи замолчать навсегда…
На миг я целиком отдался во власть образов, заполонивших сознание, и обнаружил, что меня возбуждает мысль об убийстве — и возбуждение столь жгуче, что почти затмевало мою страсть к Марте… но затем чары Марты вновь завладели мной, и я обвил ее руками, зарываясь лицом в ее сладость и нежность, вдыхая запах сирени и шоколада… Кажется, я плакал.
— Ох, Марта…
— Мне жаль, Генри. Я правда любила тебя, и ты никогда не узнаешь, что для меня значили наши ночи…
Я проваливался в бездну, в воспаленном мозгу вспыхнул вопрос: что она имеет в виду? Это прозвучало так, будто…
— …но теперь я понимаю, что мы не сможем больше видеться. Я…
Чувства онемели, словно под ледяным покровом. Лишь тонкий беспомощный голосок в голове тупо твердил: это обычное прощание, она совсем не то имела в виду, это…. Нет! Этого не может быть! Это не те слова, что я ждал от нее! Не то обещание, которое я хотел сдержать. Во мне поднималась истерика. Откуда-то издалека я слышал собственный смех, визгливый, пронзительный — смех чокнутого клоуна.
— Нет! Нет! Все для тебя… что угодно… все… все. — Самое страшное. — Не нужно так. — О, моя Марта, мой хладный Гефсиманский сад… — Я сделаю что угодно!
Наконец она услышала меня. Она обратила лицо к свету, посмотрела мне в глаза. Я все повторял и повторял, чтобы она поняла, что я говорю правду: «Я сделаю что угодно».
Она медленно кивнула, хрупкая и безжалостная. Я пытался совладать с голосом.
— Эффи больна, — произнес я. — Возможно, ей недолго осталось. Она все время принимает опиум. Иногда она забывает, сколько уже приняла.
Марта неподвижно смотрела на меня жуткими кошачьими глазами.
— Она может умереть… в любой момент.
Этого было недостаточно. Я это понял, когда она отвела взгляд. Она была не Эффи, она не хваталась за тени. Я пообещал ей все.
В отчаянии я пробормотал ненавистные слова, трусливое признание своей уже признанной вины.
— Никто не должен узнать. Тишина звенела между нами.
Мы скрепили это, как обычно скрепляют все сделки с дьяволом. Попробуйте вообразить, как это виделось Богу: Честер стонет в колючих тисках собственной плоти, и в ушах его сладкий шепот дьявола — ах, как он, должно быть, смеялся! Я отдал душу за женщину. Ах, как, должно быть, этот бессмертный чемпион абсурда сотрясался от хохота, когда наши голоса, как мухи, поднимались к нему из темноты… и как мало меня это заботило. Марта сама была моей душой.
После моего признания она вдруг стала пугающе практичной. Это она продумала все детали плана, который вам уже, конечно, известен. Она тихим шепотом бесстрастно обрисовала мою роль; маленькие руки были холодны как лед.
Все будет просто. На следующий день я, как обычно, пойду в студию и вернусь, когда стемнеет. Я прикажу Тэбби, как обычно, дать Эффи ее капли. После ужина, когда Эффи поднимется к себе, я принесу ей чашку шоколада, как делал неоднократно, добавив в него лошадиную дозу опиумной настойки и капельку бренди, чтобы скрыть запах лекарства. Эффи заснет и будет погружаться в сон все глубже, пока не перестанет дышать, — безболезненное избавление. Когда все стихнет, я незаметно вынесу ее на улицу, где в экипаже меня будет ждать друг Марты. Мы поедем на кладбище и отнесем тело в подходящий склеп — друг Марты принесет инструменты. Мы положим тело внутрь и вновь закроем гробницу — без шума и пыли. Если мы выберем семью, у которой не осталось живых потомков, можно не сомневаться, что наша афера с могилой никогда не выйдет наружу. Я смогу сказать полиции, что моя жена психически нездорова — Рассел, разумеется, это подтвердит — и склонна к странностям. Я буду играть роль обеспокоенного мужа, и вскоре обо всей истории забудут. Мы наконец освободимся от нее.
Меня тревожила только одна деталь — предполагаемый соучастник. Я понимал, что кто-то должен будет помочь мне нести тело и подежурить на кладбище, но Марта отказалась сообщить, кого наметила мне в сообщники, заявив, что я должен ей доверять. В конце концов она рассердилась; я ищу оправдание собственной трусости, упрекнула она меня. Помню, как она сидела на белой постели, поджав под себя ноги, словно Дева Мария у Россетти, волосы рассыпаны по плечам, кулачки крепко сжаты.
— Ты боишься! — презрительно выплюнула она. — Ты только обещаешь, обещаешь… если бы мысли были грехами, ты бы уже сейчас был в аду — но когда доходит до одного настоящего дела, ты хнычешь и вздыхаешь, как девчонка! Думаешь, я бы этого не сделала? Да?
— Марта… — взмолился я.
Гнев ее был великолепен, огонь и яд.
— Маа-ртааа, — жестоко передразнила она. — Ммм-ааар-таааа…
Мне снова было двенадцать лет, я стоял на школьном дворе, уткнувшись лицом в стену, во рту вкус слез и ненависти (плакса, плакса, смотрите на плаксу…); на миг в глазах раздвоилось, по щекам заструились слезы. Я не понимал ее внезапной жестокости. Марта почему-то была в ярости.
— И это все, на что ты способен? — язвительно воскликнула она. — Плакать? Я тебя прошу освободить себя, освободить меня, а ты стоишь тут как упрямый школьник? Я хотела мужчину, любовника, а ты не даешь мне ничего! Я прошу у тебя крови, а ты мне даешь воду!
— М… мм… — Я чуть было не сказал «мама». Спутанная проволока во рту превратилась в сломанную арфу, эолову пещеру боли и смятения. Левая сторона лица конвульсивно задергалась, веко билось, как бабочка, пойманная в ловушку измученной плоти.
Ее презрение было невыносимо. Я закричал со всей любовью и ненавистью своего разрывающегося сердца. Что за слова были в этом крике — если это были слова, — я не знаю.
Но это было обещание. Она смягчилась и поцеловала меня. Я есмь сущий.
Увидев, как он вышел из комнаты Марты и, спотыкаясь, побрел вниз по лестнице, я поняла, что наше время настало. Он утратил хрупкий контроль, ледяную, презрительную маску своей респектабельности, а то, что осталось, не имело черт, не умело притворяться — лишь тупой крик измученной плоти и бесконечного желания. Черный слякотный ветер унес его прочь, как тонущего ребенка. В его огромных удивленных глазах я на миг разглядела то невинное существо, которым он был когда-то… Больше я его не видела. Во всяком случае, в том смысле, который вы вкладываете в это слово.
Рассвет в то утро не наступил, зато в семь утра из чьей-то чужой постели появился мутноглазый Моз и заявил, что должен немедленно со мной поговорить. Он без стука вошел в комнату. Волосы свисали на глаза, рот перекошен. Он выглядел усталым и раздраженным, и я догадалась, что у него болит голова: он с порога направился к графину с бренди и щедро плеснул себе в бокал.
— В чем дело, Моз? — беспечно спросила я. — Выглядишь ужасно. Стоит поберечь себя, дорогой мой.
Моз осушил бокал и скривился.
— Уж тебе-то об этом все известно, а, дражайшая Фанни? — парировал он. — Бог его знает, что эта сука мне вчера вечером подмешала в бренди, но голова просто раскалывается. И ей еще хватило наглости взять с меня четыре гинеи!
— Вчера вечером тебе казалось, что она очаровательна, — мягко напомнила я.
— Ну, это было вчера. Сегодня утром она выглядела лет на сорок, не меньше.
— Неблагодарный! Выпей-ка кофе. — Я улыбнулась и взяла кофейник. — Все женщины — притворщицы, ты же знаешь.
— Вы все ведьмы, — фыркнул он, потянувшись за чашкой. — А ты, Фанни, еще похлеще остальных будешь. Так что испытывай свои чары на ком-нибудь другом — я сегодня что-то не в настроении. — Он пил с полминуты в гнетущей тишине, потом резко встал и с такой силой опустил чашку на стол, что я удивилась, как она не треснула. — Ладно, что за игру ты ведешь? — обиженно спросил он. — Я устал ждать, устал отбиваться от кредиторов, а ведь я уже мог бы получить деньжат. Когда вы с Эффи перестанете водить всех за нос и займетесь делом?
— Присядь, Моз, — любезно сказала я.
— Не хочу! — раздраженно рявкнул он. — Ты, верно, думаешь, я такой же полоумный, как она. Я хочу услышать ответ. Иначе, нравится тебе это или нет, я все сделаю сам, а вы с Эффи не получите ни гроша из денег Честера. Понятно?
Я вздохнула.
— Вижу, придется тебе рассказать, — произнесла я.
Вы должны понять: я был в бешенстве. Я ничего не имел против них — по крайней мере, тогда — я ждал, как мы и договорились с Фанни, и не задавал никаких вопросов. Но время шло, и меня снова навестил один из основных кредиторов. Что же до Эффи, я с ней не разговаривал уже несколько недель. Я видел ее, лишь когда она приходила на Крук-стрит, бледная и апатичная, с пустым полоумным взором любительницы опиума, в которую она и превратилась. И хотя я с некоторым презрением относился к ее слабости, меня иногда пронзало горькое сожаление о том прекрасном, полном страсти создании, которым она некогда была. Она написала мне с дюжину писем — отчаянных, горячих и путаных; ее красивый наклонный почерк прерывался невнятными каракулями, которые я едва мог разобрать. Она не осмеливалась встречаться со мной. За день до того, как я наконец все выяснил с Фанни, я получил последнее письмо, оно было короче остальных — страница, вырванная из школьной тетради, без подписи и даты. Почерк корявый, как у ребенка, записка начиналась моим именем, выведенным трехдюймовыми буквами:
Боже любовь моя любовь моя любовь моя. Кажется, столько времени прошло. Я была больна? Ты можешь вспомнить? Кажется, я спала, проспала всю жизнь… и мне так много всего снилось. Мне снилось, что я мертва, что Генри Честер убил меня и оставил на чердаке с кучей заводных игрушек. Он говорит, я сумасшедшая… но глаза у него словно пещеры. Иногда я слышу его ночью, когда все спят. Я слышу, как он говорит. Моз? Ты тоже ее любишь? Ты поэтому со мной не видишься? Ее все любят. Иногда я думаю, что могла бы умереть от любви к ней… отдать ей свою жизнь, бедную, несчастную жизнь… если бы не ты. Ты моя жизнь. Ты следуешь за мной сумрачными коридорами моей спящей памяти — я слышу твой смех. Твоя рука на моих волосах. Я сплю сотню лет. Пыль осела на моих веках. Я старею. Ей все равно. Она меня подождет. А ты? Иногда я смотрю на свое лицо в зеркале и думаю, ждет ли она там. Моз, прерви мой сон.
Помню, когда учился в Оксфорде, как-то заглянул на вечеринку к одному студенту. Это было тайное ночное мероприятие с недозволенным бренди и парочкой хихикающих страхолюдных девиц с окраины. Кто-то предложил устроить спиритический сеанс, и мы шутки ради взяли журнальный столик, по краю мелом написали буквы алфавита и расставили вокруг стулья. Притушив свет, мы с девчачьими визгами и мужским гиканьем уселись играть. Как только вся компания угомонилась, я постучал по столу, и какофония началась по новой.
Вначале стакан под нашими руками бесцельно ездил по столу, крики «Тихо!» перемежались смехом, раздавались негодующие вопли в адрес тех, кто мошенничал, — всех нас!
Потом, словно по собственной воле, стакан начал летать по столу, выдавая похабные послания о каждом из присутствовавших и вызывая приступы веселья у пьяных девиц. Я всегда неплохо показывал фокусы.
Но вдруг все изменилось: мои осторожные манипуляции прервал какой-то более искусный медиум. Я пытался вернуть контроль над стаканом, но его вырвало из моей руки и закружило по столу, с поразительной меткостью он указывал буквы. Я раздраженно оглядел своих товарищей… и клянусь, никто не прикасался к стакану. Никто.
Даже тогда я знал, что это просто трюк. Я не верил в привидения и сейчас не верю. Но я так никогда и не узнал, кто творил чудеса в ту ночь. Мне казалось, все мои приятели слишком пьяны, да им бы и воображения не хватило, чтобы показать такую ловкость рук, — но фразы, появлявшиеся на кофейном столике в той темной комнате пятнадцать лет назад, слова, иссушавшие мой мозг те несколько минут, пока нервы не дрогнули и я пинком не опрокинул стол…
Не знаю, зачем я вам это рассказываю. Но, возможно, бессвязные отрывочные предложения Эффи и те полные отчаяния фразы на поверхности стола исходили из одного и того же погибшего разбитого сердца — это был голос мертвеца.
Прерви мой сон…
У Фанни были свои причины держать Эффи подальше от меня. Видит бог, мне было все равно. Меня уже тошнило от их маскарада, я жалел, что вообще ввязался. Когда я заглядывал в дом на Крук- стрит, Фанни снабжала меня выпивкой и развлечениями, а они с Эффи тем временем бесконечно совещались наверху. Но это было не худшее. Нет.
Хуже всего было это имя… Марта.
Ее имя было знаком, молитвой, просьбой: поцелуем на губах Фанни, стоном у Генри, а у Эффи — благословением, переполнявшим все ее существо любовью и желанием… Марта.
После полуночи она бродила по сумрачным коридорам дома на Крук-стрит. Когда она проходила мимо, я чувствовал легкое шутливое прикосновение к своему затылку. Я ловил ее запах в складках штор, ее хрипловатый голос с легким акцентом доносился из открытого окна, ее смех раздавался в сыром лондонском тумане. Она снилась мне с тех пор, как я впервые увидел ее сквозь отверстие в стене — пылающая роза алой плоти, Фурия с пламенеющими волосами, что смеется сквозь огонь, как безумная, как богиня…
И все же никакой Марты не существовало.
Иногда мне приходилось напоминать себе об этом — я боялся сойти с ума, как все они. Марты не существовало — я это знал. Я видел, как она превращалась в коричневый ручеек краски в раковине в ванной комнате, в пятно косметики на белом полотенце. Словно Золушка, она была создана обманчивым полуночным колдовством, с рассветом от нее оставалось лишь несколько окрашенных волосков на подушке. Но если бы я не видел этого собственными глазами…
Черт бы ее побрал! Черт бы побрал все их мерзкие игры.
Никакой Марты не существовало.
Потом еще этот Генри Честер. О, не думайте, что я сомневался. У меня не было причин любить этого человека, да и он меня не любил, но афера становилась слишком изощренной, на мой вкус. Признаю, мысль о том, что Эффи соблазнила собственного мужа, вначале позабавила меня — в этом было какое-то невероятное извращение, и мне это нравилось, — но если бы вы видели Честера с застывшей на губах мертвенной улыбкой… Казалось, он шел на верную смерть, стоял у врат самого ада.
Чего они хотели от меня? Черт бы меня побрал, если я знал! Фанни должна была к тому времени понять: если мы и сумеем вытащить Эффи с Кромвель-сквер, рядом со мной ей места нет. Я не женюсь на ней и никогда не собирался. Все разговоры Фанни о будущем начинались словами: «Когда мы снова будем вместе», словно речь шла о неком семейном воссоединении. Я не мог этого уразуметь. Эффи будет жить на Крук-стрит? Чем больше я об этом думал, тем абсурднее это казалось. Чем раньше выйду из игры, решил я, тем лучше.
И ладно бы я хоть деньги свои получил — но нет, казалось, мрачный маскарад будет тянуться до бесконечности. Оглядываясь назад, я понимаю, что мог бы порвать со всем этим, — я бы потерял возможность шантажировать Генри Честера, но не поэтому остался в игре. Назовите это высокомерием, если угодно: мне не хотелось, чтобы меня перехитрила женщина. В любом случае, я легко угодил в их ловушку. Наверное, был не в своем уме.
Мне нравится думать, что я не сразу согласился. План был до того гротескный и нелепый, что мог бы послужить либретто к какому-нибудь мрачному фарсу. Фанни сидела на диване и, прихорашиваясь, рассказывала, а мне было смешно, несмотря на пульсирующую головную боль.
— Фанни, ты просто чудо, — заявил я. — Я ведь на миг подумал, что ты это всерьез.
— Так я и не шучу, — безмятежно произнесла она. — Отнюдь. — Она посмотрела на меня непостижимыми агатовыми глазами и заговорщически улыбнулась. — Я рассчитываю на тебя, Моз, дорогой мой. Правда.
Я недовольно вздохнул.
— Ты хочешь сказать, что Эффи убедила Генри убить ее? — Я нервно, истерично хохотнул. Потом откашлялся, налил себе еще бренди и тут же осушил полбокала.
Между нами зазвенела тишина.
— Ты что, не веришь? — наконец спросила Фанни.
— Я… я не верю, что Эффи…
— Но это была не Эффи.
Черт бы ее побрал! Голос у нее был мягкий, как взбитые сливки, и я знал, что она сейчас скажет.
— Черт возьми, Фанни, никакой Марты не существует! — взвизгнул я. Стараясь совладать с голосом, чтобы снова не дать петуха, я повторил: — Марты не существует. Есть только Эффи, которая на три четверти чокнутая… и чего она добивается? Чего она хочет?
Она снисходительно улыбнулась.
— Уж ты-то должен знать. — Пауза, чтобы до меня дошел смысл слов. — Мы обе на тебя рассчитываем.
Улыбка стала ехидной. — И Марта, конечно.
Я не мог вернуться на Кромвель-сквер. Мысль о том, чтобы войти в дом, где спит она, пройти мимо ее двери, может быть, столкнуться с ней в коридоре или затылком почувствовать ее безумный укоризненный взгляд, смотреть, как она пьет шоколад за завтраком или разворачивает свое рукоделие в гостиной… и все это время знать, что в полночь она будет лежать в какой-то безымянной могиле на Хайгейтском кладбище, может, даже в той самой, что хранила беспокойный полусон шлюшьего ребенка… Это было невыносимо.
И я в темноте отправился в студию и попытался заснуть. Но ветер снаружи визжал голосом Эффи и колотил в окна. Я позволил себе лишь двадцать гранов хлорала. Но и они не принесли успокоения — лишь забытье, вскоре сменившееся дрожащим нетерпением. В одном шкафу у меня была припрятана бутылка бренди; я сделал глоток, но оказалось, что горло сжалось до размеров игольного ушка. Задыхаясь, я фонтаном изверг обжигающую жидкость. Вдруг в дальнем углу я заметил какое-то движение, мне показалось, что там, в самой густой тени, шевельнулась портьера… я видел очертания женской руки…
— Кто здесь?
Нет ответа, лишь ветер.
— Я спрашиваю, кто здесь?
Я шагнул вперед. Она стояла там, в углу, лицо как бледное пятно, руки протянуты ко мне. На миг я утонул в полнейшем бреду, с губ срывался бессвязный поток слов… потом рука нащупала раму, в ноздри ударил запах краски и лака.
— Аххх… — Я пытался совладать с голосом, заговорить нормально. Губы не слушались. Мотылек под левым веком отчаянно бился. — Шш… Шехерезада.
Вот так лучше. Губы снова произнесли сложное имя. Я заставил себя дотронуться до картины, смех вышел скрипучий и натянутый, но по крайней мере это был смех. Нечего, нечего бояться, жестко сказал я себе. Там нет никакой танцующей Коломбины с пустыми глазницами и плотоядными зубами; нет маленькой девочки-призрака с протянутыми руками и пальцами в шоколаде; нет Присси Махони с кровавой замочной скважиной; нет матери с прекрасным разрушенным лицом, наблюдающей за мной со смертного одра…
Хватит! Усилием воли я отвернулся от картины (это нелепо, я не могу чувствовать взгляд Марты, словно удары гвоздей между лопаток, безжалостно впивающихся в спинной мозг) и подошел к огню. Я взглянул на часы: половина третьего. Я увидел книгу, лежащую обложкой вверх на кресле, и решил полистать ее, чтобы скоротать время. С отвращением я обнаружил, что это сборник поэзии. Открыв книгу наугад, я прочитал:
Она уснула в Рождество,
И скрыла век усталых тень
Ту боль, которую досель
Облегчить не могло ничто.
Детская рука подчеркнула некоторые слова красным карандашом. С дрожью я понял, чья это книга. Надпись на титульном листе «ЮФИМИЯ МАДЛЕН ЧЕСТЕР», аккуратные округлые буквы, заставила меня отшвырнуть книгу прочь, в темноту. Будь она проклята! Неужели она никогда не оставит меня в покое?
Ветер зловеще выл в трубах, потрескивали стропила. Дом стал пристанищем визжащих и бьющих крыльями невидимых существ. Я был внутри ящика Пандоры — тень, ждущая освобождения. Как мог я бояться темноты? Я сам был тьмой, самым жутким из ночных чудовищ. Чудовище боится — это смешно. И какая трогательная картина: монстр, съежившийся у затухающего огня в ночь своего освобождения. Я начал было играть с этой мыслью, но тут дверь студии с грохотом распахнулась, и меня вновь пронзил ужас.
В тот миг я действительно увидел их, демонов памяти, во главе с моей матерью, подобной ангелу тьмы. Но вот ледяной порыв ветра просвистел мимо меня, и дверь захлопнулась. И тогда я увидел кошку — кошку Эффи, тихо стоявшую у двери в ворохе сухих листьев, принесенных ветром. Вначале я подумал, что листья и были кошкой, потом заметил ее немигающие агатовые глаза, светившиеся в проходе. Она элегантно подняла лапу, словно красавица, подающая руку для поцелуя, затем зевнула, как змея, и принялась с медлительной грацией лизать вытянутую лапу. На мгновение я застыл. Я был уверен: это она, девочка-призрак, смотрит на меня кошачьими глазами, призрак моего первого убийства, явившийся терзать меня, пока я сижу здесь и планирую второе. Слышал ли я слова?
(расскажимне расскажи мне расскажи мне сказку?)
— Уходи! — воскликнул я.
(будет ли она кричать генри? проснется ли она увидит ли тебя? будет ли она пахнуть лавандой и шоколадом ах будет ли генри?) — Мне все это мерещится.
(разве)
— Здесь нет кошки, (генри)
— Здесь нет никакой кошки!
Мой голос сорвался и замер в темноте, как очередь выстрелов, и когда вновь воцарилась тишина, я понял, что прав: то, что я принял за кошку у двери, было лишь ворохом бурых листьев, что слегка шевелились на сквозняке. Странно, но это не взбодрило меня, лишь сильнее сдавило сердце. Я отвернулся, дрожа, чувствуя, как тошнота подступает к горлу. Интересно, что сейчас делает Марта.
От мысли о ней, о ее сильной, сладкой уверенности в голове немного прояснилось. Я представил ее в своих объятиях, и от мысли о том, что скоро она будет моей, сердце забилось увереннее. Марта мне поможет — с ней я мог сделать это, не раскаиваясь. У моей двери не будет темного ангела, и осенняя кошка не свернется в тени… не будет бледной маленькой девочки-призрака. Не в этот раз. В этот раз Марта будет моей, и мы пройдем вместе тысячу и одну ночь.
Я принял еще пять гранов хлорала и был вознагражден: подействовало почти мгновенно. Голова моя стала ясным, холодным резонирующим барабаном, что восхитительно парил над телом, как воздушный шарик. Мысли тоже превратились в шарики, скрытые, далекие, с сонной медлительностью плывущие в темноте.
Без двадцати пяти три. Время вилось бесконечной спиралью… так много времени. Секунды как бесшумные волны, что накатывают на унылый серый берег, отсчитывая вечность. Спотыкаясь, я подошел к мольберту и стал писать.
Думаю, вы ее видели. Ее называют моей величайшей работой, хотя сюжет едва ли можно считать привлекательным: слишком он мрачен, под стать темной сущности художника. Я не могу представить ее в одной галерее с пресыщенными куртизанками Россетти или приторными избалованными детьми Миллеса. Мой «Триумф смерти» — это врата в мой личный ад, воплощение каждой дурной мысли, ледяного страха, задушенной свежести… белая как лунь, смертоносная, волосы развеваются вокруг лица, как лучи темной звезды, глаза слепы, как кулаки. Она стоит, раздвинув ноги, воздев руки к безжалостному немигающему Оку Бога в облаках, клубящихся над ней, обнаженная и пугающая в своей наготе, ибо — хотя в ее застывшей красоте не осталось ничего человеческого, ни следа нежности в безупречном жестоком изгибе губ, — она все равно способна вызывать желание — стылое, безысходное вожделение смерти. В каком-то смысле она прекрасна как никогда: алая и белая, словно окровавленное Тело Христово, стоит она посреди обломков человеческих костей, а позади нее красное небо Апокалипсиса.
Хотя у нее лицо Марты, она не Марта, не Эффи, не моя мать и не Присси Махони, и не танцующая Коломбина. Или, если хотите, она — все они и не только. Она — ваша мать, ваша сестра, ваша возлюбленная… постыдный сумеречный сон, приснившийся вам, когда мир был молод. Она — это я… она — это вы… на ее голове терновый венец, у ног злобно зевает кошка из мертвых листьев, а поверх чувственности ее змеиного, детского тела выстроен ромб между ее губами, грудями и темной дымкой волос на лобке, — четыре сокровенные буквы Тетраграмматона: йуд-хей-вав-хей. Тайное имя Бога. Я есть то, что есть.
Чем больше я об этом думал, тем тревожней становилось на душе. Моз, говорил я себе, ты, верно, сошел с ума. Но на карту было поставлено слишком много, чтобы меня смутил невинный обман — план был прост, проще простого, без малейшего риска неудачи. Все, что от меня требовалось, — помочь Генри отнести Эффи на кладбище, выбрать склеп, чтобы спрятать тело, положить ее внутрь, закрыть склеп, а когда Генри уйдет, вернуться, выпустить Эффи и отвезти ее на Крук-стрит. На этом, что бы они обе ни думали, моя миссия закончится, и я смогу наконец пожинать плоды. Просто.
Генри будет считать, что Эффи умерла либо от чрезмерной дозы опия, которую он ей дал, либо от холода в склепе (весь день шел снег), Фанни будет удовлетворена, а я получу деньжат. Эффи, говорите вы? Ну, я никогда не обещал ей чуда, и у нее есть хороший друг, Фанни. Фанни за ней присмотрит. Может, я даже заскочу разок-другой с ней повидаться, если только никто не будет говорить о Марте — об этой сучке я больше и слышать не желаю.
Итак, я появился у дома на Кромвель-сквер примерно в половине первого ночи. Из-за снежных заносов экипажу было не проехать, и мне пришлось идти пешком от Хай-стрит. Снег набился в ботинки, облепил волосы и пальто. Сочельник будет чудесный.
Дюжина снеговиков наблюдала за Хай-стрит, словно шеренга призрачных часовых, — на лысой голове одного даже был полицейский шлем, лихо сдвинутый набекрень, — и хотя час был поздний, тут и там за освещенными окнами раздавались смех и пение. На домах висели цветные фонарики и яркие гирлянды, в окнах — свечи и мишура. Из открытой двери на меня пахнуло корицей, гвоздикой и сосновыми иголками, свет упал на снег, и припозднившиеся нетрезвые гости толпой вывалились с вечеринки в ночь. Я улыбнулся. В ночь, подобную этой, — особенно в эту — что бы мы ни делали, все пройдет незамеченным.
Я, наверное, минут пять стучал в дверь, прежде чем Генри услышал. Наконец он открыл дверь, и я с удовольствием отметил, как перекосилось его лицо, когда он увидел «приятеля Марты». Я уж думал, он захлопнет дверь у меня перед носом, но тут до него дошло, и он жестом пригласил меня войти. Я сбил снег с ботинок, отряхнулся и шагнул за порог. Дом казался мрачным, чуть ли не заброшенным — ни остролиста, ни омелы, ни единой нитки мишуры. В доме номер десять на Кромвель-сквер не будет Рождества. Генри выглядел ужасно: безупречный черный костюм, накрахмаленная рубашка, выбрит до синевы — словно труп прямиком от гробовщика. Огромные глаза смотрели в никуда, лицо бледное, изможденное, и только под левым глазом билась и дрожала жилка — единственный признак жизни в этой пустыне.
— Вы друг Марты? — Первые слова он произнес хрипло, вполголоса. — Почему она мне не сказала? Неужели она думала, что мне не хватит духу?.. Неужели?.. — Я заметил отблеск гнева и осмысления в его расширенных зрачках. Он резко схватил меня за отвороты пальто и затряс с неожиданной яростью. Сквозь капли пота на его верхней губе я, словно сквозь увеличительное стекло, видел поры кожи.
— Черт тебя возьми! — прошипел он. — Я всегда знал, что тебе нельзя доверять. Это ты сделал, да? Ты рассказал Эффи о Крук-стрит. Это из-за тебя все случилось. Ведь так? — Его голос надломился, тик под глазом усилился, рот скривился, придавая ему сходство с горгульей. Я рывком высвободился из его хватки.
— Господи боже, не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите, — снисходительно сказал я. — Я пришел, потому что Марта меня попросила. Она мне доверяет. А если вы — нет, можете разбираться со всем этим самостоятельно.
Генри уставился на меня, тяжело дыша.
— Черт возьми, — сказал он. — Почему это должен быть ты? Если ты хоть словом обмолвишься…
— О, это весьма вероятно, не правда ли? — саркастически произнес я. — Знаешь ли, для меня тоже немало поставлено на карту. Я позабочусь, чтобы все прошло нормально… к тому же мы можем обеспечить друг другу алиби. Нет ничего странного в том, что успешный художник проводит вечер со своим заказчиком, не так ли? Это нам обоим кстати. — Я провел рукой по влажным волосам и изобразил на лице обиду. — Генри, — добавил я. — Мне казалось, мы друзья?
Он отвел взгляд и медленно кивнул.
— Я немного… устал, — ворчливо сказал он. — Я и представить себе не мог, что это будете вы. Друг Марты… — Он неловко пожал мне руку. — Вы просто застали меня врасплох, вот и все, — объяснил он, обретая прежнюю уверенность. — Проходите в гостиную.
Я осторожно пошел за ним, улыбаясь, но сохраняя обиженный вид.
— Бренди? — предложил он, наливая себе полный бокал.
— Чтобы не простудиться, — оживленно сказал я, приподнимая бокал.
Какое-то время мы пили молча.
— Ну, — наконец спросил я. — А где слуги?
— Я отпустил Тэбби в Клапам, повидаться с сестрой. Рождество, сами понимаете. А горничная Эффи в постели с зубной болью.
— Очень удачно, — заметил я. — Можно сказать, счастливое стечение обстоятельств.
Генри передернуло.
— Я представляю, что вы думаете, — довольно сухо сказал он. — Ситуация… безнадежно отчаянная. — Он судорожно сглотнул. — И все это мне крайне… неприятно.
— Ну разумеется, — дружелюбно сказал я.
Он метнул на меня взгляд, нервный и быстрый, словно птичий.
— Я… — Он запнулся, безусловно, как и я, сознавая нелепость ситуации. Ох уж мне эти салонные манеры!
— Поверьте, я прекрасно понимаю, — сказал я, чувствуя, что, если не заговорю, он на весь вечер застынет со стаканом в руке и бессмысленной извиняющейся улыбкой на лице. — Мне известно о… проблемах, которые доставляла вам бедная миссис Честер.
— Да. — Он энергично кивнул. — Она была больна, бедняжка, ужасно больна. Знаете, доктор Рассел — автор ряда книг о расстройствах психики — ее осмотрел. Она безумна. И никакой надежды на выздоровление. Мне бы пришлось отослать несчастную в специальное заведение. И представьте какой скандал бы разразился!
— А любой намек на скандал на данном этапе разрушил бы вашу карьеру, — серьезно согласился я. — Особенно теперь, когда ваша «Шехерезада» получила такое признание критиков. Я слышал, Раскин подумывает написать о ней статью.
— Правда? — Но он отвлекся лишь на секунду. — Так что вы понимаете… — продолжил он, — что наиболее гуманный выход… и самый простой… — У него снова задергался глаз. Он вытащил пузырек с хлоралом и быстрым привычным движением вытряхнул на ладонь полдюжины горошин. Поймал мой взгляд и спешно проглотил лекарство, запив бренди.
— Хлорал, — тихо сказал он, будто оправдываясь. — Мой друг доктор Рассел порекомендовал. От нервов. Ни вкуса… ни запаха. — Он запнулся. — Она не будет… страдать, — мучительно выдавил он. — Это было так… легко. Она просто уснула. — Долгая пауза, потом он повторил, удивленно, словно загипнотизированный звучанием слов: — Она уснула в Рождество. Знаете это стихотворение? Я написал картину по нему… — Он несколько минут таращился в никуда, открыв рот, с видом почти безмятежным, если бы не безжалостное подергивание жилки под глазом.
— Время как нельзя более подходящее, — бодро сказал я, взглянув на часы. — Ночь перед Рождеством — ни у кого не возникнет вопросов, что мы делаем на улице в такой час. Если и увидят, как мы несем тело, подумают, что просто наш приятель слегка перебрал, к тому же сейчас холодно, и наши шарфы, шляпы и плащи не привлекут внимания. А самое замечательное, что всю ночь будет идти снег — он скроет наши следы на кладбище. Время самое подходящее, Генри.
Воцарилась тишина. Он кивнул, соглашаясь со мной.
— Ладно, — беззаботно сказал я. — Где Эффи?
Он вздрогнул, словно его дернули за невидимые веревочки.
— В… своей комнате. — Меня позабавило, что в лице его больше было смущения, чем вины. — Спит. Я… я подмешал это в ее шоколад.
— Хорошо, — ровно произнес я. — А что вы скажете слугам утром, когда они поймут, что ее нет?
Генри, сжав губы, улыбнулся:
— Я скажу Тэбби, что Эффи отправилась проведать мать на Рождество. Скажу, что хочу сделать ей сюрприз, и попрошу Тэбби украсить дом. У нас должно быть все: омела, остролист, мишура, самая большая елка, которую она сможет найти… Займу ее делом. А сам отправлюсь в Лондон и куплю Эффи рождественский подарок, будто ничего не случилось. — На губах его играла чуть ли не умиротворенная улыбка. — Что-нибудь милое. Я оставлю подарок под елкой и попрошу Тэбби приготовить нам особенный ужин — что-нибудь, что Эффи действительно любит… — Он замолчал и нахмурился, словно внезапное воспоминание прервало поток мыслей. — Шоколад. Она любит шоколад… — Он снова замолчал, веко дергалось на невидимых нитях, потом с усилием продолжил: — Шоколадный торт или что-нибудь в этом роде, — сказал он. — Потом я буду ждать. Через некоторое время начну волноваться и пошлю кого-нибудь в дом ее матери узнать, почему она задерживается. Они вернутся и скажут, что ее там вообще не было. Тогда я вызову полицию и заявлю, что она пропала.
На миг, встретив его немигающий торжествующий взгляд, я почувствовал что-то похожее на восхищение. Интересно, я бы сохранил невозмутимость в подобных обстоятельствах? Не то чтобы я не проворачивал грязных делишек, но я ни разу в жизни хладнокровно не травил женщину — хоть это и не значит, что я никогда этого не хотел! Глядя на Генри Честера, на его белое лицо и этот застывший безжалостный взор, я подумал, что, возможно, недооценивал этого человека. Впервые он казался в полном смысле слова живым, хозяином своей судьбы. Человеком, который посмотрел в глаза своей вине со скупой горькой улыбкой и сказал:
— Ладно. Пошли. Я есть тот, кто есть.