Двойка кубков[33]

46

Представьте, как снежинка опускается в глубокий колодец. Представьте, как хлопья сажи падают с тусклого лондонского неба. Представьте это на миг.

Я парила сквозь слои тьмы, я танцевала на горных вершинах. Я видела, как рыцарь со связкой развевающихся знамен приветствовал даму в медной башне, видела табун белых лошадей, видела птицу-лиру с хвостом, подобным комете… Моя сумрачная сестра взяла меня за руку, и мы последовали за сонными приливами к берегам далеких морей, и она рассказала мне сказку о девушке, которая проспала сто лет, а все вокруг старели и умирали. Но у девушки был возлюбленный, который отказывался забыть ее, он охранял ее застывший сон и ждал, ждал — так сильно он ее любил. Каждый день он садился рядом и говорил с ней, и рассказывал ей о своей любви. Каждый день он расчесывал ее волосы и смахивал пыль и паутину с ее лица, и ждал. Время шло, он сделался стар и слаб, слуги его, думая, что он повредился рассудком, покинули его. А он все ждал. И в один прекрасный день, когда он сидел в последних лучах осеннего солнца, почти слепой и согбенный от возраста и тягот судьбы, ему показалось, что она шевельнулась, открыла глаза и проснулась. И он умер от радости, обнимая свою прекрасную возлюбленную и с последним вздохом выдыхая ее имя.

Да, она нашептывала мне сказки, пока я спала, я чувствовала, как она гладит мои волосы, и слышала, как она тихонько напевает:

Aux marches du palais…

Aux marches du palais…

'У a une si belle fille, lonlà…

'У a une si belle fille…

Я посмотрела вниз, на тело, распростертое на кровати: несчастная бледная малышка… будет ли кто-то ждать ее?

Моз будет ждать меня. Я знала, что будет. Он обещал разбудить меня. Я знала, что он меня разбудит. Когда Фанни поведала мне свой план, я сначала отказалась. Я боялась, я не хотела оставаться в темноте, когда они запечатают гробницу над моей головой. Я была уверена, что сойду с ума, даже если приму настойку… но она заверила меня, что ждать придется всего минут десять, потом он придет, и я смогу проснуться. И мы будем вместе, Моз и я, и ничто никогда не сможет разлучить нас. Я знала. Он обещал.

Генри отправил Тэбби повидаться с родными, и сердце мое болело за нее. Мне так хотелось, чтобы моя дорогая Тэбби была со мной в эти холодные, мрачные часы, хотелось слышать ее добродушное ворчание, вдыхать славные запахи теста, крахмала и мастики, и чтобы она подоткнула мне одеяло, когда я лягу спать…

Завтра, говорила я себе, Тэбби будет уверена, что я мертва. И тетя Мэй тоже, и постареет на глазах за стойкой магазинчика на Кранбурн. Маме придется отказаться от легкомысленных шляпок и прогулок в двуколке мистера Дзеллини — она будет носить траур (хоть черный ей и не к лицу) по дочери, которую никогда не понимала. Решусь ли я заглянуть к ним, когда окажусь вне досягаемости Генри? Не думаю, что когда-нибудь наберусь храбрости. Я буду мертва для них, мертва навеки. Рисковать нельзя, иначе Генри узнает.

Становилось все холоднее, снег залеплял мое окно и сыпал в дымоход, шипя на раскаленных камнях в очаге. Ветер завывал в трубах, а часы отсчитывали секунды. Тисси, урча, сидела у меня на коленях, и ее прищуренные на огонь глаза были как золотые полумесяцы… Интересно, будет ли Генри присматривать за моей кошкой, когда меня не станет?

За дверью послышался шорох шагов, и я чуть не подпрыгнула. Сердце бешено забилось. Это Генри, но не с ядом, а с чем-то действеннее, что утихомирит мое беспокойное сердце: с ножом, с топором, с веревочной петлей. Дверь распахнулась. Лицо его было зеленоватым в газовом свете, как на детской картинке, изображающей ведьму, опущенные веки отбрасывали длинные дрожащие тени. Благодаря самоконтролю, выработанному за годы позирования для Генри, я без труда изобразила на лице сонное спокойствие и зевнула.

— Это ты, Тэбби? — пробормотала я. Голос его был мягок, почти нежен.

— Это я. Генри. Я тебе что-то принес. — Обжигающая рука погладила меня по затылку. — Шоколад. Для моей маленькой девочки. Тэбби уехала, но это еще не значит, что о тебе все забыли.

— Шоколад. Спасибо. — Я рассеянно улыбнулась. — Это поможет мне заснуть, правда?

— Да, поможет. Спи спокойно, Эффи… — Он поцеловал меня в лоб, обдав жарким влажным дыханием. Я чувствовала, что он улыбается.

— Спокойной ночи, мистер Честер.

— Спокойной ночи, Эффи.

Когда Генри ушел, я вылила шоколад, легла в постель и заставила свое тонкое тело подняться. Теперь мне это удавалось без усилий. Перемещаясь из комнаты в комнату, я облетела весь дом и вылетела на снег. Я чувствовала, как снежинки пролетают сквозь меня, но не испытывала холода, лишь жгучее возбуждение — душа моя парила. Я ждала. В бестелесном состоянии я не замечала, как течет время, и, возможно, провела в объятиях пурги несколько часов, прежде чем они вышли из дома. Сердце мое подпрыгнуло, узнав Моза в этой его старой шляпе, надвинутой на глаза. Он поднял воротник пальто, спасаясь от холода. Генри стоял рядом с ним, я отчетливо видела его из своего продуваемого ветрами укрытия.

С такого странного ракурса он казался нелепым гномом; глядя одним глазом из-под шляпы, он поднял руки в перчатках, защищаясь от моего ветра, моей бури… Я рассмеялась. Только подумать, как мало понадобилось — новый ракурс, и вместо ужаса и благоговения я ощутила презрение. Я так привыкла смотреть снизу вверх на тонкую линию его губ, на холодные пещеры глаз, что забыла о слабости, о жестокости и лживости, искажавших его черты… Я присмотрелась, сфокусировалась на невидимом — и заметила грязное облако, дрожащее над его головой, мрачный ореол его души. Я смеялась голосом ночи, и, быть может, на этот раз он услышал меня: он запрокинул голову, и его дикий взгляд встретился с моим в миг совершенного, ужасающего понимания…

Но темный восторг переполнял меня не дольше секунды, потому что рядом с Генри стоял Моз, державший тело бедной маленькой Эффи одной рукой, будто оно весило не больше плаща, в который она была закутана с головы до ног. Лицо моего возлюбленного озаряли яркие цветные вспышки; алые всполохи скрывали его от меня, словно багряный капюшон палача.

47

Она лежала на постели, волосы распущены, дыхание тихое — на мгновение я подумал, что она и впрямь мертва. Бутылочка с опиумной настойкой стояла на прикроватном столике, рядом — пустая чашка из-под шоколада. Краем глаза я заметил, как Генри коснулся чашки рукой, хрупкой и прозрачной, как фарфор. Эффи была одета в серое платье, и на фоне бледной ткани ее кожа будто светилась, а волосы, струившиеся по кровати и спадающие на пол, были тронуты бледным фосфоресцирующим сиянием. На секунду взгляд задержался на броши у ее горла — подарок Фанни, серебряная вещица в форме выгнувшей спину кошки отражала зеленоватый свет. За спиной Генри невнятно ахнул, словно задыхаясь.

— Она спит, — бодро сказал я, опасаясь, как бы решимость Генри не ослабла. — Где ее плащ?

Генри указал на плащ, висевший у двери.

— Помогите мне завернуть ее. Тут есть капюшон? Лучше найдите шляпку. — Генри не двинулся. — Быстрее, дружище! — нетерпеливо сказал я. — Мне одному не справиться.

Он молча покачал головой в отвращении.

— Я… я не могу прикоснуться к ней. Возьмите, — добавил он, протягивая мне плащи шляпку. — Наденьте на нее.

Я раздраженно пожал плечами и принялся завязывать шляпку и застегивать пуговицы на плаще. Она была совсем легкой, и я обнаружил, что могу нести ее на руке, как ребенка; она прижималась головой к моему плечу, ноги едва касались земли. Генри по-прежнему не хотел дотрагиваться до нее; он распахнул передо мной двери, закрыл их за нами (педантичен, как всегда!), поправил рождественские украшения, потушил газовый рожок в прихожей и натянул ботинки и пальто, ни разу не взглянув ни на нее, ни на меня. Минут десять спустя мы вышли на улицу, и Генри запер дверь. Теперь назад пути не было.

Вдруг Генри замер, словно окоченел. На дорогу выскочила кошка и подняла лапу. Я узнал кошку Эффи, Тисси, ее желтые глаза злобно сверкали, а вокруг кружились хлопья снега. При виде кошки Генри сдавленно вскрикнул. Глядя на него, я был уверен, что с ним вот-вот случится удар: лицо исказилось, как в кривом зеркале.

— А-а-а-а…

— Не дури, дружище! — Получилось грубее, чем я рассчитывал. — Это просто кошка. Соберись, ради бога. — Все это начинало действовать мне на нервы. — Подсунь под нее руку, — приказал я сурово. — Когда избавишься от нее, сможешь вдоволь наслаждаться угрызениями совести, если захочешь, а сейчас…

Он кивнул, и мы двинулись дальше. В глазах его я увидел ненависть, но мне было все равно. Это поможет его отвлечь.

В обычных обстоятельствах прогулка до Хайгейта заняла бы у меня минут десять — но в ту ночь она казалась бесконечной. Дорогу замело, под предательским рыхлым снегом скрывался лед, ноги не слушались. Ступни Эффи волочились по тонкому насту, еще больше нас замедляя. И хотя Эффи была почти невесома, через каждую пару сотен ярдов нам приходилось останавливаться и отдыхать; дыхание паром вилось вокруг нас, коченели руки, по спинам бежал пот. Мы почти никого не встретили; двое мужчин у входа в публичный дом окинули нас безразличным взором, ребенок выглянул из-за плюшевой шторы в окне темного дома. Однажды Генри померещился полицейский, и он застыл в ужасе — пришлось объяснить, что редким полицейским на службе выдают глаза-пуговицы и морковки вместо носа.

Спустя полчаса мы подошли к кладбищу; оно было неестественно ярким, почти светилось под тусклым оранжевым небом. Чем ближе мы были к цели, тем медленнее тащился Генри, он цеплялся за мое плечо и почти висел на мне, как Эффи. Оглянувшись в последний раз, я убедился, что вокруг ни души. На самом деле видимость была отвратительной, и я едва различал свет ближайшего фонаря, а снегопад уже заметал наши следы. Я снял Эффи с плеча и отстегнул от пояса незажженный фонарь.

— Пришли, — коротко сказал я. — Подержи ее минутку.

Генри едва не рухнул, когда голова Эффи переместилась на его плечо; ленты шляпки развязались, и светлые волосы упали ему на лицо, призрачные, как снег. Приглушенно вскрикнув от отвращения, он оттолкнул от себя тело, и Эффи упала лицом в снег. Генри отскочил в сторону, как-то по-детски подняв руки, словно защищаясь.

— Она живая! — прошептал он. — Она живая и шевелится.

— Возможно, — согласился я, — но она без сознания. Помоги мне ее поднять. — Я говорил спокойно, несмотря на растущее раздражение. — Уже недалеко.

Генри покачал головой:

— Я почувствовал, она шевелилась. Она просыпается. Я знаю. Ты ее возьми. Дай мне фонарь. — Он с трудом выговаривал слова, и я понял, что он близок к обмороку.

Я сунул ему фонарь, поднял Эффи со снега и снова натянул шляпку на ее распущенные волосы. Генри позади меня рылся в карманах. Достав пузырек с хлоралом, он опрокинул его в рот. Потом дрожащими пальцами сумел кое-как зажечь фонарь и, бросив последний взгляд назад, прошел за мной в ворота кладбища.

48

Оставив за стенами кладбища ледяной хлыст ветра, мы очутились в невероятной, оглушающей тишине. Небо над головой — разрозненная снежная мозаика. Ни луны, ни звезд, лишь темные хлопья мотыльками летели на свет фонаря. Земля под ногами мертвенно-бледная, словно луна, — казалось, они с небом решили поменяться местами на эту чудовищную ночь.

Я смотрел в спину идущего впереди Харпера. Несмотря на глубокий снег, он шагал широко и быстро; он нес Эффи на руках, и ее волосы саваном спадали на его ладони и запястья. Впервые в жизни меня охватила внезапная зависть к этому человеку, который, похоже, не испытывал ни страха, ни раскаяния, ни вины. А ведь он был виновен ничуть не меньше меня, но он как будто признал свою вину, примирился с ней… Как же мне хотелось быть Мозом Харпером! Но когда хлорал начал действовать, я обнаружил, что вновь способен принимать чудовищность того, что мы совершали. Погруженный в молчание, я осознал, что смотрю в глаза Тайне, я возвращался сквозь приливы и течения, по которым уже плыл однажды, сквозь воды моего детства и моего греха, назад, в комнату с бело-голубой дверной ручкой, к истоку моей ненависти и страдания… к моей матери.

Я давно перестал чувствовать холод. Пальцы на руках и ногах покалывало, но остального тела не было — я парил в нескольких дюймах над снегом, чуть задевая тонкий наст. Я понял, что апостол Павел был прав: первородный грех передается душе через тело. И вот я был вне своего тела и чувствовал себя чистым; слово «убийство» плясало передо мной, озаряемое вспышками яркого света. Если долго и пристально смотреть на слово, оно теряет всякий смысл.

Я помню, как мы прошли мимо ливанского кедра; свет фонаря выхватывал из темноты силуэты запорошенных снегом гробниц по обе стороны дорожки. Потом Харпер остановился, сбросил с плеча в снег сумку с инструментами и повернулся ко мне.

— Накройте фонарь, — бросил он. — И следите за тропой. — Кивнув на вход в склеп перед собой, он аккуратно опустил Эффи наземь и начал рыться в сумке. — Никто не приходит к этой могиле, — объяснил он. — Все родственники умерли. Это идеальное место.

Я не ответил. Все мое внимание сосредоточилось на маленькой гробнице: что-то вроде часовни, на крошащемся камне готическим шрифтом красовалась фамилия Ишервуд. Я поднял фонарь повыше, и в дальней стене вспыхнуло витражное окно. У окна стояла полусгнившая скамеечка для ног, обивка из роскошной парчи от времени и сырости превратилась в тончайшее кружево. Моз без труда открыл дверь и руками в перчатках стал выгребать снег и листья, покрывавшие мраморный пол.

— Видите? — спросил он, не оглядываясь. — Вот тут открывается. — Через его плечо я разглядел мраморную плиту, чуть светлее остальных, в которую было вделано железное кольцо. — Там, внутри, должно быть, дюжины покойников, — продолжил Моз, подсовывая под край плиты небольшое зубило. — Черт! — раздраженно воскликнул он, когда зубило выскользнуло из ладони. — Эту давно запечатали, накрепко. Придется отколоть камень.

Ночь вдруг вцепилась мне в горло, как голодный волк. Окоченевшие члены снова обрели чувствительность, я вспотел. Я знал, что мы обнаружим в гробнице, когда Моз наконец откроет ее. Затхлый воздух обжег легкие; кажется, я уловил слабый запах жасмина и жимолости…

И тут Эффи шевельнулась.

Я знаю, что шевельнулась, — я видел. Она чуть поменяла позу и уставилась на меня страшными бронзовыми глазами. Говорю вам, я это видел.

Харпер стоял к ней спиной. Ему удалось приподнять мраморную плиту и теперь он пытался сдвинуть ее, чтобы открыть вход. Он пыхтел, выдыхая бледный пар, точно дракон. Услышав мой крик, он обернулся на дорожку, высматривая свидетелей.

— Она проснулась! Она двигалась!

Харпер нетерпеливо отмахнулся. Но она правда двигалась! Вначале почти незаметно, однако я догадывался о тайной ненависти, что змеей разворачивалась в ее тонком белом теле; ее лицо было лицом моей матери, лицом Присси Махони, куклы Коломбины и мертвой шлюшьей дочери, их губы двигались в унисон, произнося черное заклинание, словно по их приказу разверзнется земля и фонтан крови выплеснется на незапятнанный снег… Наконец и Харпер заметил: сонный поворот головы под темным плащом, судорожно сжимающиеся кулаки. В одну секунду он оказался рядом с пузырьком опия, одной рукой обнял ее за плечи. Она что-то бормотала невнятным голосом спящего ребенка:

— Мо… оз, я…

— Шшш, тише. Засыпай, — ласково сказал он.

— Нет… я не… я не хочу… — Она боролась со сном и постепенно приходила в себя. Голос Харпера в полумраке был нежным, чарующим:

— Нет, Эффи… засыпай… шшш, засыпай…

Ее глаза распахнулись, и в этот миг в ее расширенных зрачка я узрел Око Бога. Я чувствовал, как Его взгляд фокусируется на мне, будто луч солнца сквозь увеличительное стекло. Я видел его безмерное, чудовищное равнодушие.

Я закричал.

49

Ругаясь про себя, я пытался говорить нежно, успокоить ее. Черт бы ее побрал! Еще пара минут, и дело было бы сделано. Я натянул ей на лицо плащ, чтобы ограничить живительное действие холода, обнял ее и тихо зашептал. Но Эффи быстро приходила в сознание, глаза ее двигались под опущенными веками, дыхание учащенное и неровное. Одной рукой я открыл бутылочку с опием, уговаривая ее выпить несколько капель.

— Давай, Эффи… шшш… просто выпей это… давай, вот умница.

Но я не смог убедить ее принять настойку. Вместо этого — вот катастрофа — она заговорила.

Генри стоял неподалеку; он запаниковал, когда Эффи открыла глаза, и отбежал на несколько шагов к дорожке, но все еще был в пределах слышимости. Я понимал, если она хоть словом обмолвится о нашем плане, Генри, невзирая на свое состояние, моментально догадается и об остальном. Я крепче обхватил Эффи, пытаясь заглушить ее слова.

— Давай, — сказал я настойчивее. — Выпей это и не шуми.

Ее глаза впились в меня.

— Моз, — произнесла она вполне отчетливо. — Мне снился такой странный сон.

— Забудь о нем, — отчаянно зашипел я.

— Я…

(Слава богу, подумал я, она снова засыпает.)

— Слушай, просто будь паинькой, выпей лекарство и спи.

— Ты… ты вернешься за мной, правда… правда ведь?

Черт ее дери! Генри шел назад по дорожке. Я попробовал зажать ей нос и влить настойку в горло, но она продолжала говорить.

— Совсем как… Джульетта в гробу… как у Генри на картине. Ты придешь, правда?

Голос ее в ночи прозвучал неожиданно ясно.


Вы должны понять: я никогда не желал ей вреда. Если бы она еще несколько минут не шумела… на самом деле в этом нет моей вины. У меня не было выбора! Генри уже совсем близко — еще одно слово, и все пойдет насмарку. Все наши усилия впустую. Я не мог заставить ее замолчать.

Поймите, я действовал чисто инстинктивно: я не хотел сделать ей больно — хотел успокоить на пару минут, а за это время я бы избавился от Генри. Было темно, руки затекли от возни с плитой — и да, я нервничал, кто угодно бы на моем месте психанул.

Ладно, ладно. Я не горжусь тем, что сделал, но вы бы поступили так же, поверьте мне. Я приложил ее головой — не очень сильно, но сильней, чем намеревался, — о край гробницы. Просто чтобы успокоить. Она бы мне спасибо не сказала, если бы из-за меня Генри нарушил наш план; она бы хотела, чтобы я сделал все, что мог, ради нее и ради себя самого.

Сучка могла все испортить.

Она рухнула в снег, и, поднимая ее, я заметил пятно крови в ямке под ее головой. Всего одна круглая капелька размером с монету. Я поборол ужас. Что, если я ее убил? Она была такой хрупкой, к тому же почти без сознания… завершить дело Генри было нетрудно. Я наклонился и прислушался к дыханию… она не дышала. Что, по-вашему, я должен был делать? Я не мог помочь ей — Генри бы сразу заподозрил. Я мог только ждать. Через десять минут Генри бы ушел. И я бы занялся Эффи. Я не верил, что такой слабый удар по голове убил ее — скорее всего, я просто не расслышал ее дыхания из-за шума ветра. Я не мог позволить себе паниковать из-за такой ерунды.

Я аккуратно стряхнул с нее снег и отнес в склеп. Заглянув в отверстие и обнаружив, что там темно, я повесил фонарь Генри над входом, чтобы не упасть. Вниз вела дюжина узких ступеней, некоторые потрескались и осыпались от времени. Я осторожно спустился во мрак с безвольным телом Эффи и огляделся, думая, куда бы ее положить. В склепе было чуть теплее, чем снаружи, а еще там омерзительно пахло затхлостью и плесенью, но, по крайней мере, хоть гробы под ногами не мешались — они были спрятаны в полках за каменными плитами и замурованы. Я отнес Эффи вглубь склепа, где оставалась свободная полка, на которой она вполне помещалась. Я положил ей под голову свой мешок, поплотнее закутал в плащ и оставил, а сам поднялся наверх, к Генри.

Я снова запечатал гробницу и забросал плиту землей и листьями, дабы не обнаружить своего вторжения. Потом захлопнул дверь и подпер ее камнем. Повернувшись к Генри, я протянул ему фонарь и улыбнулся.

С минуту он смотрел на меня пустыми глазами, затем кивнул и взял фонарь.

— Значит… сделано, — тихо сказал он. — Действительно сделано.

Как ни странно, теперь он говорил куда отчетливее, чем прежде, голос у него был ясный и почти безразличный.

— Вы ведь помните, что делать дальше, да? — настойчиво спросил я, опасаясь этой новой безмятежности. — Подарки. Елка. Экономка. Все должно быть как обычно. — С тревогой я осознал, что, если я и правда убил Эффи, мы рисковали не только его шеей — но и моей тоже.

— Разумеется.

Тон был почти высокомерным. Он отвернулся, и странная мысль пришла мне в голову: он меня отпускает, я больше не нужен. Я усмехнулся и вдруг расхохотался, задыхаясь от горького веселья посреди могил, и мой хохот удивительно подходил к этой готической ночи, а тяжелые хлопья снега забивались мне в рот, в глаза, в волосы. Генри Честер медленно шагал прочь по дорожке, высоко держа фонарь, как суровый апостол, ведущий мертвых в ад.

50

Некоторое время не было ничего, даже самого времени. Я была вне движения, вне мыслей, вне снов. Потом мир стал возвращаться. Отрывки мыслей проплывали в голове одинокими нотами незаконченной симфонии. Я пробиралась сквозь облака памяти в поисках себя, пока вдруг передо мной, словно воздушный шарик, не возникло лицо, и я вспомнила имя… потом еще одно… и еще, они кружились вокруг меня в тумане, как рассыпавшиеся карты. Фанни… Генри… Моз…

Но где была она, моя темная сестра? Подруга моих снов, мой близнец, мой ближайший друг? С растущим ужасом искала я ее, озираясь, и понимала, что впервые с тех пор, как мы встретились и стали путешествовать вместе, я одна. Одна и в темноте. Воспоминания обрушились на меня, и я заплакала от страха: мой голос странным эхом отражался от ледяных стен, и когда темная волна ужаса схлынула, я поняла, где нахожусь. Я попробовала шевельнуться, но тело было как камень, руки как застывшая глина. Пытаясь заставить негнущиеся члены двигаться, я обнаружила, что могу приподняться на локтях. Я мучительно шарила вокруг, зрачки расширились от безграничной темноты. Я лежала на какой-то полке — руки онемели, и я не понимала, из дерева она или камня, но нащупала край в нескольких дюймах слева. Что дальше, я не знала, предпочитая тихо лежать на месте, чем наткнуться на гнилые доски какого-нибудь древнего гроба… Сверху доносились ночные шорохи и тонкое завывание ветра.

Мысль о том, что происходит снаружи, на миг ввергла меня в смятение, я представила, что я глубоко под землей, а вокруг корни кедров. Завтра люди пойдут по заснеженной тропе к церкви: дети в ярких пальто и шапочках, мечтающие прокатиться на санках с Хайгейтского холма; влюбленные рука об руку, ослепленные сиянием снега; хористы с фонарями и сборниками рождественских гимнов… а я все время буду под ними — ледяная глыба, окруженная мертвецами…

Я вздрогнула, и крик невольно вырвался из груди: «Нет!» Моз придет. Я должна ждать, а он вернется и найдет меня. Осознав это, я испытала невероятное облегчение. На миг я так запуталась, что поверила, будто действительно умерла, навеки запертая под снегом и мрамором.

И с теплой волной этого облегчения я вновь выскользнула из тела и поплыла к свету, туда, где меня уже ждала сестра.

51

Наблюдая, как Генри исчезает в конце Хай-стрит, я остановился и глянул на часы: два часа ночи, формально — канун Рождества. Я промок и теперь, без своей ноши, начал мерзнуть. Я решил дать Генри минут тридцать-сорок на дорогу домой — не дело, если он наткнется на меня, когда я буду вскрывать гробницу, — и прошел около полумили вниз по улице к одному заведению, своему старому прибежищу, хозяин которого обладал здоровым пренебрежением к рабочим часам. Там я смогу пропустить стаканчик-другой, чтобы согреть эту мрачную ночь. Если я собирался снова в одиночку открыть склеп, сперва следовало выпить.

Я знаю, что вы думаете, и в каком-то смысле вы правы. Понимаете, когда я укладывал безжизненное тело Эффи на полку в склепе, меня посетила одна мысль — мысль, которую, как мне казалось, стоило обмозговать в более здоровой обстановке. До сих пор я пекся лишь о том, как заставить Генри поверить, что Эффи мертва; ни Фанни, ни я не загадывали вперед. Никто не обеспокоился, что станет с тяжело больной Эффи, когда маскарад закончится. Теперь я понимал, что, весьма вероятно, ей понадобится медицинская помощь — возможно, госпитализация. Нужно будет найти место, где она сможет оставаться инкогнито, потому что если до Генри дойдет слух, что она до сих пор жива, это будет означать не только конец нашего выгодного предприятия, но и, скорее всего, арест. Честно говоря, все указывало на то, что Эффи…

Это была всего лишь мысль. Человек может думать, нет? И в любом случае… Клянусь, мне бы такое никогда в голову не пришло, если бы я не был наполовину уверен, что она уже мертва. Считаете, что я не переживал за мою бедную малышку Эффи? Вы ведь знаете, она мне очень нравилась. Но вы должны признать, что ее смерть пришлась бы кстати всем нам. Это словно было предначертано. И так поэтично, вы не находите? Как Джульетта в гробу.

52

Под покровом тишины я медленно возвращался на Кромвель-сквер; бескрайняя тишина, подобная смерти. Безжалостные глаза Эффи очистили меня от всех мыслей, и я бездумно шагал сквозь белый зыбучий снег.

Я упрямо пытался заставить себя страдать: с ожесточением твердил, что я убил Эффи; представлял ее, еще живую, внутри склепа; как она просыпается, кричит, плачет, сдирает пальцы до крови, до кости, тщась выбраться… но даже самые зловещие видения не могли вызвать ни малейшей дрожи, ни единой вспышки раскаяния. Ничего. И вскоре я ощутил некое эхо в мозгу, которое постепенно превратилось в единый радостный гимн из одной ноты, вибрирующий в барабанных перепонках в такт биению сердца: Марта, моя темная месса, мой реквием, мой смертельный танец. Я чувствовал, как она зовет меня в ночи, жаждет меня, мою душу, ее голос не слышен, но он близко, он рядом…

Когда я добрался до дома, она уже была там, закутанная в черный плащ так, что я видел лишь бескровный овал лица. Она беззвучно поманила меня внутрь. Даже не останавливаясь, чтобы зажечь лампы, я потянулся к ней. Зачем она пришла, как вошла в дом — эти вопросы даже не пришли мне на ум. Достаточно просто держать ее в руках — какая она легкая, почти бесплотная под тяжелыми шерстяными складками плаща! — зарыться лицом в ее волосы, вдыхать острые запахи ночи, исходящие от ее кожи: мне чудились жасмин, и сирень, и шоколад…

Ее губы воспламеняли мои, но тело ее было обжигающе холодным; она раздевала меня, и пальцы ее чертили спирали ледяного огня на моей коже. Она шептала мне на ухо, и я слышал шепот кипарисов на Хайгейтском кладбище. Она сбросила плащ с плеч, и я увидел, что под ним она нагая. Она казалась призраком в зеленоватой темноте, сияние снега отражалось на ее мертвенно-бледной коже… но, несмотря ни на что, она была прекрасна.

— Ох, Марта, что я для тебя сделал… что я для тебя сделаю…

Помню, как собрал свою одежду, когда все закончилось, и пошел по коридору к себе в спальню. Она шла за мной, по-прежнему обнаженная, ее ноги беззвучно ступали по толстым коврам. Бросив одежду на пол, я скользнул под простыни. Она последовала за мной, и мы лежали вместе, как усталые дети.

Я долго не смыкал глаз, а когда в восемь утра проснулся, она уже ушла.

53

Ладно, ладно. Я пропустил больше, чем пару стаканчиков. Ну, во-первых, в «Клубе попрошаек» было тепло. Я встретил друзей, игравших в карты, и они угостили меня выпивкой. Я в долгу не остался, а потом мы взяли перекусить, и из-за всего этого холода, и ходьбы, и выпивки, ну, я… задержался. Может, не совсем задержался, но поймите, я напряженно размышлял по дороге и принял непростое решение.

Не нужно так на меня смотреть. Не думайте, что это было легко. На самом деле я и начал-то пить бренди отчасти для того, чтобы забыть о том, что должен сделать, и, ну, одно за другим, и я почти сумел вообще о ней забыть. Я помню, как чуть ли не с ужасом посмотрел на часы в пять утра — но к тому времени, конечно, было слишком поздно. Решение уже мне не принадлежало.

Возвращаться домой в такое время смысла не было, поэтому я отдал старому грабителю, заправлявшему клубом, свои последние деньги, получил ключ от комнаты и заполз в постель прямо в рубашке, собираясь поспать до рассвета, а потом отправиться восвояси. Но я пролежал под простынями пять минут, не больше — уже уютно задремал, — как вдруг отчего-то проснулся. Я прислушался: вот оно — слабое, почти незаметное царапанье в дверь, словно кто-то водил острыми ногтями по шероховатому дереву. Должно быть, еще один клиент, подумал я, напился как сапожник и хочет разделить со мной номер, увидев, что все остальные заняты. Ну, я не собирался его впускать.

— Занято! — гаркнул я из-под одеяла.

Тишина. Может, показалось? Я снова начал погружаться в сон. И тут мое внимание опять привлек звук — на сей раз поворачивалась дверная ручка. Мне это стало надоедать. Черт бы побрал этого парня, неужто он никогда не оставит меня в покое? Дверь все равно заперта, подумал я. Когда он поймет, что я говорю серьезно, он уйдет.

— Я сказал, номер занят! — заорал я. — Убирайся, будь добр, и найди себе другое место, а? — Это должно подействовать, решил я и перевернулся на другой бок, наслаждаясь теплыми одеялами и гладким бельем.

И тут дверь открылась.

На миг мне показалось, что это дверь соседнего номера, но, оглянувшись, я увидел клин сероватого света из ближайшего окна — и очерченный женский силуэт. Прежде чем я успел отреагировать, дверь снова закрылась, и я услышал, как тихие женские шаги приближаются к кровати. Я хотел что-то сказать — голова еще была порядочно затуманена бренди, — но тут она остановилась рядом со мной, и я понял, что она раздевается.

Ну, что вы думаете, я сделал? Вы ждали, что я натяну простыни на голову и позову хозяйку? Или стану жеманничать: «Ах, мисс, мы ведь даже не знакомы!»? Нет, я вообще ничего не сказал. Я просто ждал — я успел разглядеть, что девушка молодая и фигурка вроде недурна. Может, она увидела меня в клубе и подумала… Не нужно так выпучивать глаза, со мной такое и раньше случалось. А еще она могла ошибиться комнатой, и в таком случае разумнее придержать язык. К тому же усталость неожиданно как рукой сняло.

Тихое шуршание шелка — платье скользнуло на пол. Она не произнесла ни звука. В темноте бледная фигура подошла ближе, я ощутил ее вес, когда она опустилась на покрывало, а потом наконец скользнула ко мне под простыни. Она коснулась меня, и я вздрогнул. Она была такой холодной, что казалось, ее прикосновение оставит ожог. Но потом ее руки обвились вокруг меня так возбуждающе, так эротично, что, невзирая на озноб, пробиравший до костей, я стал отвечать, принимая ее сладострастные леденящие ласки. Она уселась на меня верхом, волосы упали мне на лицо, длинные, легкие и холодные, как паутина, стройные сильные ноги плотно обхватили мои ребра. И все же, несмотря на новизну всего этого, я мог поклясться, что знаю ее… Заостренные ногти легонько царапали мои дрожащие плечи. Она тихо-тихо прошептала что-то, наклонившись ко мне, и я инстинктивно повернулся, чтобы расслышать ее слова.

— Моз…

Даже дыхание ее было холодным, и волосы дыбом встали у меня на груди; а еще была эта растущая тревога, уверенность, что я встречал ее раньше.

— Моз… я так долго тебя искала… ах, Моз. На миг я почти узнал ее.

— Я ждала, но ты так и не пришел. Мне очень холодно.

И снова: почти… но не совсем. И почему-то мне не хотелось спрашивать, кто она такая, — на всякий случай… Я беспокойно поежился, пары бренди мешали собраться с мыслями; странное воспоминание вдруг выплыло из тумана: я сижу на том давнишнем спиритическом сеансе (мне очень холодно) и смотрю на стакан, а тот, будто сам по себе, движется по полированной поверхности.

— Мне очень холодно. — Безнадежный, далекий шепот, голос памяти.

Я решил разрядить обстановку.

— Это ненадолго, дорогуша. Я тебя быстро согрею. Правда, возбуждение несколько спало. Ее плоть была как глина в моих замерзших пальцах.

— Я ждала, Моз, так долго. Я ждала. Но ты так и не пришел. Ты так и не… — Еще один долгий вздох, словно эхо в пещере.

И тут возникла такая нелепая мысль, что я чуть не рассмеялся вслух. Смех застрял в горле, когда до меня дошел смысл…

— Эффи?

— Я…

— О боже, Эффи! — Сомнений быть не могло. Это она: запах ее кожи, ее волосы, ее хриплый шепот в темноте. Голова кружилась, я проклинал бренди; я слышал, как где-то вдалеке мой голос тупо повторяет ее имя, точно сломанная кукла. — Но как ты выбралась? Я… — Сбивчиво: — Я собирался прийти, ты знаешь. Правда собирался. — Торопливо придумывая оправдание: — Я вернулся, но там был полицейский, возле кладбища, поэтому я не смог войти… Я ждал, ждал… Я с ума сходил от волнения.

— Я шла за тобой, — безучастно произнесла она. — Я пришла за тобой сюда. Я ждала, когда ты придешь. Ах, Моз…

Факт моего предательства эхом звучал между нами громче любых слов. Я заставил себя говорить:

— Господи, Эффи, ты ничего не знаешь. Чертов полисмен стоял там часа три… Когда я наконец пробрался мимо него, ты уже ушла. Мы, должно быть, разминулись на несколько минут, — сказал я с притворной искренностью. Я поцеловал ее с фальшивой страстью. — А теперь давай просто радоваться, что мы вместе и ты в безопасности. Хорошо? — Я заставил себя обнять ее, хоть сам дрожал. — Просто согрейся, дорогая, и постарайся заснуть.

— Заснуть… — Теперь ее голос был почти неслышен, дыхание — тишайший шепот на ухо ночи. — Больше никакого сна. Я спала достаточно.


Когда я проснулся четыре часа спустя, ее и след простыл, и я почти готов был поверить, что все это мне привиделось. Но, словно в доказательство того, что она мне не приснилась, она оставила свою визитную карточку на столике у кровати — серебряную брошь в форме кошки, выгнувшей спину.

54

Тэбби вернулась от своих родственников ранним утром в канун Рождества. Меня разбудили шаги внизу. Я встал и торопливо оделся. Мы столкнулись на лестнице, она несла поднос с шоколадом и печеньем для Эффи.

— Доброе утро, Тэбби, — улыбнулся я и взял поднос. — Это для миссис Честер? Я отнесу.

— О, мне совсем не трудно, сэр… — начала она, но я учтиво ее перебил:

— Осмелюсь заметить, вас сегодня ждет много работы, Тэбби. Проверьте, есть ли утренняя почта, потом приходите в гостиную, и я сообщу вам, что мы с миссис Честер придумали.

— Разумеется, сэр.

Я побежал с подносом наверх, выплеснул шоколад в окно и съел два печенья. Потом расстелил постель Эффи, смял ее ночную рубашку, бросил ее на пол и раздвинул шторы. Я оставил чашку на прикроватном столике — Эффи нравилось жить в бардаке — и, довольный собственной находчивостью, спустился вниз, чтобы заняться Тэбби. В то утро я отлично держал себя в руках — оказалось, я могу смотреть на комнату Эффи, на ее вещи, не испытывая тошноты, трогать ее ночную рубашку, чашку, из которой она выпила отравленный шоколад. Словно моя ночная встреча с Мартой вдохнула в меня новый неукротимый дух. Дневной свет навсегда прогнал демонов ночи. В гостиной я напустил на себя жизнерадостный вид.

— Тэбби, — весело объявил я, — миссис Честер решила сделать матери сюрприз на Рождество и отправилась ее навестить. Пока ее нет, мы с вами приготовим сюрприз ей.

— Сэр? — вежливо отозвалась Тэбби.

— Вы пойдете и накупите омелы и остролиста, чтобы украсить весь дом, а потом приготовите ваш лучший рождественский ужин. Я хочу все: перепелиные яйца, гуся, грибы… и, конечно, самое лучшее шоколадное полено — вы же знаете, как миссис Честер неравнодушна к шоколаду. Если что-то и может вернуть ей прежнюю веселость, так это праздник, как вы считаете, Тэбби?

Глаза Тэбби сияли.

— О да, сэр, — радостно сказала она. — Я так волновалась за юную леди. Бедняжка так исхудала, сэр, ее бы подкормить. Хорошая простая еда, вот что ей нужно, и не важно, что там говорит доктор, и…

— Вы правы, — перебил я. — Итак, Тэбби, ни слова. Пусть это будет наш секрет, мы удивим миссис Честер. Если вы отправитесь за покупками немедленно, как раз успеете нарядить елку.

— Ах, сэр, — расцвела Тэбби. — Юная леди будет так довольна!

— Я очень на это надеюсь.

Когда Тэбби выбежала из дома, я позволил себе роскошь улыбки — худшее позади. Если мне удалось убедить Тэбби, что все в порядке, значит, тревогам конец. Я чуть ли не с нетерпением предвкушал покупки!

Около одиннадцати утра я взял кэб и отправился на Оксфорд-стрит. Около часа я разглядывал витрины. Я купил пакет каштанов у уличного торговца-ирландца и съел, наслаждаясь ими больше, чем любой едой с тех пор, как впервые встретил Марту. Я бросал горячие скорлупки в канаву, глядя, как они уплывают по серой реке талого снега. В одной лавке я купил отрез золотой ленты, в другой — пару розовых лайковых перчаток, в третьей — апельсин. Я почти забыл, что лишь играю роль, и обнаружил, что всерьез раздумываю, какие подарки больше всего понравятся Эффи: может, вот этот красивый кулон из аквамарина, этот черепаховый гребень, эта шляпка, эта шаль?

Я зашел в галантерейную лавку и, оказавшись у прилавка с бельем, стал лениво разглядывать ночные сорочки, чепчики, юбки. Вдруг я застыл. На витрине передо мной лежала накидка — шелковый халат моей матери, персикового цвета, один к одному, как я запомнил его, только новый, с оборками на тонком шелке, пышными, как морская пена. Я ощутил мощный, неодолимый порыв: я должен им обладать. Невозможно уйти и оставить его, восхитительный приз за мою победу над виной. Я уносил его, и от возбуждения кружилась голова.

Вскоре к драгоценному свертку прибавилась еще дюжина: увлекшись, я накупил больше подарков, чем когда-либо, — и один из них предназначался Марте: чудный рубиновый кулон, который светился и пульсировал, будто сердце. Последним моим приобретением стала елка высотой в пятнадцать футов. Заказав доставку, я с опасным удовлетворением отправился назад, на Кромвель-сквер.

Тогда-то я и увидел ее — маленькую тонкую фигурку в темном плаще, капюшон почти скрывал ее лицо. Я смотрел на нее довольно долго и успел заметить белую руку, сжимающую шерстяную ткань, пряди светлых волос, светившихся в тени переулка… потом она исчезла.

В одночасье мое показное хладнокровие рассыпалось карточным домиком. Я боролся с безумным желанием побежать за ней, сорвать капюшон с ее лица. Но это нелепо. Нелепо даже думать, что это могла быть Эффи, нелепо воображать Эффи с комками могильной грязи, приставшими к юбкам, и ужасающим голодом во взоре…

Но глаза мои невольно продолжали украдкой смотреть в конец переулка, туда, где стояла девушка. Вреда не будет, если я просто взгляну, говорил я себе, просто чтобы убедиться… Мостовая в узком переулке была скользкой от растаявшего снега и неделями копившегося мусора. Тощая полосатая кошка обнюхивала дохлую птицу в канаве — никаких следов девушки. «Конечно, она ушла, — сердито сказал я себе. — А ты надеялся, она будет тебя дожидаться?» Она могла зайти в любой дом, в магазин. Она не явилась с того света, чтобы мучить меня.

И все же мне стало холодно, очень холодно… и когда я решительно шагал на свет и шум Оксфорд-стрит, я готов был поклясться, что все двери в этом пустынном переулке заперты; да и окна тоже.

55

Я проснулся от звона колоколов — оглушительного, нестройного; он ворвался в мои сны, превратив их в резкие, жестокие воспоминания. За окном все было белым-бело, даже воздух. Вдалеке группка людей сквозь туман пробиралась к церкви. Я позвонил, чтобы принесли кофе, и, проигнорировав служанкино веселое «Счастливого Рождества», сделал первый глоток. По венам разлилось тепло, и я обнаружил, что могу воспринимать события ночи с обычной отстраненностью. Не думайте, что я не испугался — ночь взыскала свою дань снами и тревожными грезами, но это были всего лишь сны.

Этим-то, как видите, мы и отличаемся, я и Генри Честер. Он напустил собственные страхи на самого себя, словно голодных демонов; я же вижу в своих лишь то, чем они являются, — домыслы беспокойной ночи. И все же было ощущение, что меня одурачили так же ловко, как беднягу Генри… Но мне не свойственно горевать — игрок должен уметь проигрывать красиво. Просто интересно, как им это удалось.

Я надел вчерашний костюм и начал обдумывать свой следующий шаг. Бог знает, что Эффи уже успела наговорить Фанни. Ночью я так и не разобрался, поняла ли она, что я ее бросил. Но Фанни узнает. И Фанни способна причинить массу неприятностей, если захочет.

Да, Фанни именно та, кого мне следовало повидать, прежде чем хотя бы подумать о визите к Генри.

Так что я натянул пальто и пешком отправился на Крук-стрит. Повсюду была мишура, в холодном воздухе витали ароматы хвои и специй; по дороге в голове у меня прояснилось, и, добравшись до дверей Фанни, я готов был разыграть с ней самый опасный блеф в своей жизни.

Я колотил в дверь минут десять, но никто не открывал. Я уже начал думать, что никого нет, но тут щелкнул засов, и появилось лицо Фанни, белое и невыразительное, как циферблат часов в холле позади нее. В первый миг я решил, что она ходила в церковь: она была одета в черное. Крупные складки мягкого бархата окутывали ее с головы до ног, и на фоне роскошной ткани ее кожа казалась особенно белой; агатовые глаза как никогда напоминали кошачьи, но покраснели, будто она плакала. Представлять такое было странно и как-то неловко. За все годы нашего знакомства я ни разу не видел, чтобы Фанни Миллер пролила хоть слезинку. Я топтался на пороге.

— Фанни, счастливого Рождества! — Я расплылся в нелепой улыбке.

Не удостоив ответной улыбкой, она сделала мне знак войти. Я стряхнул снег с ботинок и повесил пальто в прихожей. Девиц Фанни видно не было, и на миг повеяло жутью, будто я очутился в заброшенном доме. Пахло пылью — или иллюзией пыли — в дюйм толщиной на прогнивших половицах. Тиканье часов в холле вдруг превратилось в оглушающее биение гигантского сердца… также внезапно это сердце остановилось, и стрелки глупо застыли на без одной минуты двенадцать.

— У тебя часы остановились, — сказал я. Фанни не ответила.

— Я… я пришел сразу, как только смог, — упорно продолжал я. — С Эффи все в порядке?

Глаза ее были непроницаемы, зрачки как точки.

— Эффи нет, — сказала она почти безразлично. — Эффи мертва.

— Но… я ночью…

— Эффи нет, — повторила она голосом столь отстраненным, что я подумал, уж не злоупотребляет ли она, как Генри Честер, собственным зельем. — Нет Эффи, — повторила она. — Теперь есть только Марта.

Снова эта сука.

— О, понимаю, маскировка, — промямлил я. — Что ж, это хорошая идея, так ее никто не узнает. Да, насчет прошлой ночи… — Я переминался с ноги на ногу. — Я… ну, все прошло… то есть… Генри все проглотил. Жаль, тебя там не было.

Нет ответа. Я даже не был уверен, что она слушает.

— Я волновался за Эффи, — объяснил я. — Я собирался сразу вернуться за ней, но — Эффи, должно быть, тебе рассказала — возникли некоторые сложности. Там был полицейский, у ворот кладбища. Наверное, увидел фонарь и подошел взглянуть поближе… Я прождал несколько часов. А когда вернулся, Эффи уже ушла. Я с ума сходил от беспокойства.

Ее молчание тревожило все больше. Я уже хотел снова заговорить, но тут услышал шорох в коридоре за спиной — шорох шелка. Вздрогнув, я резко обернулся и увидел тень: гротескно удлиненная, она колыхалась на цветных обоях. В полумраке ее было не разглядеть, но я смутно узнавал черты, бледный овал лица, серое платье, идеальными складками спадающее на пол, черные волосы, распущенные, прямые…

— Эффи? — с напускной веселостью хрипло сказал я.

— Я Марта.

Конечно. Я попытался усмехнуться, но нелепый смешок растворился в тишине. Ее голос был холоден и равнодушен — точно снег падает.

— Я просто зашел проверить, все ли у тебя в порядке. Ну… что ты не заболела… — сбивчиво начал я.

Тишина. Кажется, я услышал вздох; ее дыхание — как шаг босиком по замерзшей траве.

— Я сегодня собираюсь навестить Генри ближе к вечеру, — не сдавался я. — Сами понимаете, деловой визит. Поговорить о деньгах. — Слова застревали в горле, говорить было физически больно. Черт бы их побрал, почему они молчат? И тут Эффи открыла рот — но нет, это ведь была не Эффи? Это Марта, сучка Марта, темный ангел желаний Генри, искусительница, мучительница… Она не имела отношения к Эффи, возможно, была лишь фантазией из пудры и краски для волос, но я знал, что это делает ее еще опасней. Потому что она была настоящей, черт бы ее побрал, такой же настоящей, как вы или я. Я чувствовал ее тайное ликование, спотыкаясь на обрывках фраз в поисках объяснения, которое казалось мне столь безупречным всего несколько минут назад, на снегу. Она собиралась это сказать — я знал, что она скажет. Она шагнула вперед и коснулась меня. У меня перехватило дыхание. Ее гнев обжигал, но нежное прикосновение действовало как обезболивающее — я ничего не почувствовал.

— Ты оставил меня, Моз. Ты оставил меня умирать в темноте. — Ее голос гипнотизировал, я готов был сознаться.

— Нет! Я…

— Я знаю.

— Нет, я как раз говорил Фанни…

— Я знаю. Теперь моя очередь. — Она говорила сухо, почти без выражения, но обнаженными нервами я ощутил ее гнев — гнев и насмешку.

— Эффи…

— Никакой Эффи нет.

И вот теперь я в это поверил.


Я едва убрался оттуда — надрывно глотая густой бурый воздух, задыхаясь от пыли во рту, в ноздрях, в легких… Фанни молча наблюдала, как я схватил пальто и, спотыкаясь, вывалился на улицу. Испуганно оглянувшись, я в последний раз посмотрел на них — они стояли рядом, рука об руку, уставившись на меня беспощадными глазами. В этот миг они были как мать и дочь: одинаковые лица, зеркальная ненависть. Паника охватила меня, и я упал в снег, одежда промокла на коленях и локтях, руки окоченели…

Когда я обернулся вновь, дверь была закрыта, но их ненависть осталась со мной, жестокая и нежная, как легкий аромат духов в воздухе. Я зашел в ближайшую пивную, чтобы снять напряжение, но гнев Марты преследовал меня даже пьяного, не давая согреться. Будь они обе прокляты! Все подумают, что я и правда убил Эффи. Чего они ждали от меня? Я помог ей сбежать, разве нет? Хотя все и пошло слегка не по плану. Я одурачил Генри, и я добуду для них деньги — уверен, самим им не хватит духу встретиться с ним лицом к лицу. Вчера: «Ты нужен мне, Моз, я рассчитываю на тебя, Моз», а сегодня… Нет смысла подслащивать пилюлю, сказал я себе. Они меня использовали. И я не должен угрызаться. Я взглянул на часы: половина третьего. Интересно, что поделывает Генри. Эта мысль немедленно взбодрила меня. Скоро настанет время для скромного визита к Генри.

56

На Кромвель-сквер моей эйфории пришел конец. Я увидел гирлянды из остролиста и ягод на двери, и внезапно накатила усталость, чувства онемели при мысли о спектакле, который придется разыграть перед Тэбби, когда — неизбежно — Эффи не вернется домой. Я взялся за ручку, но дверь вдруг открылась, и появилось лицо Тэбби, улыбающееся, довольное, сияющее радостью. Бросив взгляд на свертки у меня в руках, она восхищенно ахнула.

— Ах, сэр, — сказала она. — Миссис Честер так обрадуется! И дом такой нарядный, и пирог в духовке как раз остывает. Батюшки светы!

Я довольно сухо кивнул.

— Вы и впрямь потрудились. Не могли бы вы взять у меня покупки и отнести их в гостиную? — Я протянул ей свертки. — А потом я бы выпил бренди.

— Конечно, сэр. — Она заспешила прочь с подарками, оживленная, как ребенок, и я кисло улыбнулся.

Я пил бренди в библиотеке, когда доставили елку. Я наблюдал, как носильщик и Тэбби устанавливают ее в гостиной, потом смотрел, как Тэбби вешает на нее стеклянные шары и мишуру и к концам веток прикрепляет воском маленькие белые свечки. Странным образом завораживало. Сидя у огня, прикрыв глаза и вдыхая такой ностальгический запах еловых иголок, я приятно расслабился; мне чудилось, будто я — какой-то другой Генри Честер, моложе, и жду волшебных сюрпризов в рождественскую ночь…

Вечерело. Тэбби зажгла свечи на камине и подложила дров в огонь, в комнате повеяло домашним теплом, и эта, столь неуместная, казалось бы, искорка уюта возымела странное действие: события прошедшей ночи отдалились, как детство, и я сам почти верил в свою выдумку, когда заговорил с Тэбби:

— Тэбби, который час?

— Начало пятого, — ответила Тэбби, прилаживая на елку последнюю свечу. — Не хотите чашечку чая и пирожок с изюмом?

— Да, было бы славно, — одобрительно сказал я. — А вообще-то лучше принесите чайник: миссис Честер обещала вернуться не позже четырех.

— Принесу ей кусочек моего особого кекса, — добродушно отозвалась Тэбби. — Она, наверное, вся продрогла.

Чайник, пирожки и кекс простояли на буфете почти целый час, прежде чем я позволил себе изобразить беспокойство. Это оказалось проще, чем я думал. Дело в том, что с приближением ночи хладнокровие мало-помалу покидало меня. Сам не знаю почему, я нервничал. Меня мучила жажда, и я пил бренди, но от него становилось жарко и кружилась голова. Я все посматривал на сверток с шелковой накидкой, что лежал под елкой. Прямо места себе не находил.

В конце концов я позвал Тэбби.

— Нет ли вестей от миссис Честер? — спросил я. — Она ведь сказала, что вернется к четырем, а сейчас уже шестой час.

— Никаких, сэр. Но вы не волнуйтесь, — успокоила меня Тэбби. — Наверняка она задержалась поболтать. Скоро вернется.

— Надеюсь, с ней ничего не случилось, — сказал я.

— Да нет, сэр, — ответила она, качая головой. — Я уверена, она уже идет.


Я ждал, пока на камине не догорели рождественские свечи. Те, что на елке, Тэбби уже давно заменила к приходу Эффи. Я пил кофе, чтобы успокоиться, и пытался читать, но буквы плясали перед глазами. Тогда я достал альбом для набросков и стал рисовать, сосредоточившись на линиях и текстуре бумаги и карандашей; голова была как безмолвный пчелиный улей. Часы на камине пробили семь, я поднял глаза и потянулся к колокольчику. И замер. Рука застыла в воздухе, как у марионетки: я уловил движение возле елки. Вот опять. Занавеска чуть шевельнулась, словно отдернутая невидимыми пальцами. Я прислушался и, по-моему, различил некий отзвук, словно ветер теребил проволоку. Яркие обертки подарков под елкой шуршали на сквозняке. Стеклянная игрушка вдруг закрутилась сама собой, отбрасывая всполохи на стену. Потом — тишина.

Нелепо, сказал я себе, сдерживая бешенство. Это сквозняк, оконная рама перекосилась, где-то в доме открыта дверь. Нелепо воображать, что за окном стоит Эффи и длинные светлые волосы обрамляют ее бледное голодное лицо… Эффи пришла забрать свой подарок… а может, и подарить свой.

— Нелепо! — вслух сказал я. В ночи слова прозвучали утешительно и надежно. Нелепо.

Нелепо, да, но я все же подошел к окну, отдернул тяжелые шторы и сквозь толстое стекло выглянул наружу. Освещенная фонарями улица была пустынна и бела: ничьи следы не нарушали сверкающий снежный покров. Я позвонил в колокольчик.

— Тэбби, что-нибудь слышно от миссис Честер?

— Нет, сэр. — Энтузиазма в ее голосе поубавилось. Эффи опаздывала на три часа, и снова пошел снег, удушающий ночь.

— Возьмите извозчика и езжайте на Кранбурн узнать, отправилась ли миссис Честер домой. Я останусь здесь на случай, если с ней что-то стряслось.

— Сэр? — с сомнением спросила она. — Вы же не думаете, что она… Я не уверена, что я…

— Делайте, что я говорю, — оборвал я, сунув две гинеи ей в руку. — Торопитесь и нигде не останавливайтесь. — Я выдавил страдальческую улыбку. — Может, я чересчур тревожусь, Тэбби, но в таком городе, как Лондон… Ступайте. И скорее возвращайтесь!

— Да, сэр, — сказала она, все еще хмурясь.

Я смотрел в окно, как, закутанная с головы до пят в шали и плащ, она семенит по нетронутому снегу.

Вернулась она с двумя полицейскими.

Я с трудом подавил преступную дрожь, увидев, как они заходят в ворота: один высокий и тощий, второй приземистый, как Тэбби, оба с непокрытыми головами, они неуклюже шагали по густому снегу к моей двери. И хотя по спине бежали мурашки, я обнаружил, что за паникой таится смех, столь же горький, сколь неодолимый. Я нащупал пузырек с хлоралом на цепочке, вытряхнул три горошины и проглотил, запив последним глотком бренди. Я почувствовал, как мрачная веселость стихает, и заставил себя сидеть и ждать.

Услышав стук, я вскочил с кресла и стремглав бросился открывать дверь, едва не скатившись с лестницы. Я стоял на пороге с видом человека, чьи худшие опасения подтвердились, физиономия Тэбби сморщилась — она сдерживала слезы, — лица офицеров профессионально невозмутимы.

— Эффи! — нервно выпалил я, позволив отчаянному напряжению этого вечера насквозь пропитать это короткое слово. — Вы нашли ее? Она в порядке?

Высокий офицер заговорил осторожно, без всякого выражения:

— Сержант Мерль, сэр. Это, — указывая на второго длинной костлявой рукой, — констебль Хокинс.

— Моя жена, офицер. — Голос мой был хриплым от скрываемого смеха — несомненно, сержанту Мерлю в нем послышалось отчаяние. — Что с моей женой?

— Боюсь, сэр, миссис Честер не появлялась на Кранбурн. Миссис Шел бек не было, но мисс Шел бек, ее золовка, просто с ума сходит. Нам с большим трудом удалось отговорить ее ехать с нами.

Я нахмурился, в замешательстве качая головой:

— Но…

— Мы можем на минуту войти, сэр?

— Конечно. — Я почти не притворялся. Голова кружилась от выпивки, хлорала и стресса. Я схватился за косяк, чтобы удержать равновесие. В какой-то момент я чуть не упал.

Худая рука Мерля оказалась на удивление сильной. Он подхватил меня и повел в теплую гостиную. Констебль Хокинс последовал за нами, Тэбби замыкала процессию.

— Миссис Гонт, может быть, вы приготовите чай мистеру Честеру? — мягко сказал Мерль. — Ему, кажется, нехорошо.

Тэбби вышла, через плечо оглядываясь на полицейских, охваченная мрачным предчувствием. Я тяжело опустился на софу.

— Простите, сержант, — сказал я. — Я последнее время болею и так переживаю из-за жены. Пожалуйста, скажите мне всю правду. Мисс Шелбек удивилась, что жена собиралась на Кранбурн?

— Очень удивилась, сэр, — бесстрастно ответил Мерль. — Она сказала, что леди ей об этом ни слова не говорила.

— О господи. — Я обхватил голову руками, чтобы скрыть радостную ухмылку, пробивавшуюся сквозь мои безвольные черты. — Нельзя было ее отпускать! Нужно было пойти с ней, что бы ни говорил доктор. Я не должен был этого допустить.

— Сэр?

Я поднял на него обезумевший взгляд.

— С моей женой уже случалось… подобное, — медленно сказал я. — Мой друг, специалист по нервам доктор Рассел, осматривал ее дней десять назад, не больше. Она подвержена… истерии, думает, что ее преследуют. — Лицо исказила гримаса, словно я готов был заплакать. — Боже мой, — страстно вскричал я, — зачем я ее отпустил? — Я резко встал и схватил Мерля за руку. — Вы должны найти ее, сержант, — взмолился я. — Одному богу известно, куда она отправилась. Что угодно… — Мой голос услужливо надломился. — Что угодно могло с ней случиться.

А потом я заплакал, по-настоящему заплакал, слезы текли по щекам, душили меня. Я сотрясался от истеричных всхлипываний, выплескивая попеременно то горе, то ядовитый смех. Но и рыдая, закрыв лицо руками, я все равно ликовал — что-то холодно, механически шевелилось в камерах сердца, я осознавал, что если и горюю, то не по Эффи — вообще непонятно по кому.

57

Лишь после семи вечера я решился нанести запоздалый визит Генри. Я поймал извозчика до Хай-стрит и от кладбища пешком отправился на Кромвель-сквер. Я проходил мимо детей, распевавших рождественские гимны, — среди них была девочка лет двенадцати, она светилась неземной, прозрачной красотой. Подмигнув прелестному созданию, я бросил по шестипенсовой монетке всем ее друзьям — в конце концов, теперь я мог это себе позволить — и, насвистывая, зашагал к владениям Честера.

Он почти сразу открыл на стук, словно ждал посетителей. Судя по его лицу, он отнюдь не жаждал видеть меня, но, бросив вороватый взгляд на улицу, кивком пригласил войти. Экономка не показывалась — вероятно, ее не было дома. Тем лучше, подумал я: проще будет вести переговоры с Генри.

— С Рождеством, Генри, — весело сказал я. — Дом такой нарядный. — Опять-таки, — добавил я с чарующей улыбкой, — нам есть что праздновать, не так ли?

Он уставился на меня:

— Разве?

Я вопросительно поднял брови.

— Ладно, ладно, Генри, не прикидывайся, — заявил я. — Мы оба знаем, что я имею в виду. В это Рождество нам обоим удалось придумать, как избавиться от некоторых… трудностей, назовем это так. Твои, я так понимаю, были матримониальными, мои же — исключительно финансовые. Мы прекрасно поладим.

Генри не был глуп: он начинал соображать, о чем я. Ночью он был одурманен виной и хлоралом, но сегодня хладнокровия ему было не занимать, и он просто вперил в меня этот свой надменный взгляд.

— Не думаю, Харпер, — невозмутимо сказал он. — В самом деле, сомневаюсь, что мы теперь станем часто видеться. Вообще, я сейчас очень занят…

— Конечно же, не настолько, чтобы не выпить со старым другом в Рождество? — улыбнулся я. — Мне бренди, если можно. Никогда не обсуждаю дела, не промочив горло.

Генри не двинулся, так что я налил себе сам из ближайшего графина.

— Присоединишься? — любезно предложил я.

— Чего ты хочешь? — спросил он сквозь зубы.

— Хочу? — обиженно переспросил я. — Ну зачем так сразу? Боюсь, ты неверно понял меня, Генри. Просить о чем-то — я бы никогда не опустился до такой пошлости… Но вот если бы ты предложил, во имя нашей дружбы, к примеру, какие-нибудь три сотни фунтов, чтобы я расплатился с кредиторами — Рождественская премия, так сказать, — я бы не смог тебе отказать.

Глаза его сузились от ненависти и понимания.

— Ты не можешь меня шантажировать! Ты тоже в этом участвовал. Я тебя носом в это ткну.

— Буду свидетелем обвинения, дорогой друг, — беспечно сказал я. — К тому же у меня есть друзья, которые могут соврать, если понадобится. А у тебя есть?

Я дал ему время осознать это. Потом, одним глотком допив бренди, сказал:

— Почему бы просто не проявить дух Рождества? Услуга за услугу. Подумай об этом. Что значат три сотни для такого человека, как ты? Заплатишь — и я мигом испарюсь Разве оно того не стоит?

Генри помолчал. Затем посмотрел на меня с премерзкой гримасой.

— Сиди здесь, — приказал он, повернулся на каблуках и вышел.

Он возвратился через несколько минут с металлической коробочкой, и сунул ее мне в руки, словно хотел оцарапать.

— Держи, мерзавец. Деньги тут. — Он сделал паузу и сжал губы в почти невидимую линию. — Зря я тебе доверял, — тихо сказал он. — Ты все спланировал заранее, так ведь? Ты и не собирался помогать никому, кроме себя. Убирайся с моих глаз! Не желаю никогда больше тебя видеть.

— Конечно, не желаешь, дорогой мой, — весело сказал я, убирая коробку в карман. — Но кто говорит, что не увидишь? Жизнь так непредсказуема. Осмелюсь заметить, мы можем встретиться снова… на выставке или в клубе… или на кладбище, кто знает? Не провожай меня. Счастливого Рождества!


Полчаса спустя я сидел в одном из своих любимых хеймаркетских заведений. Драгоценная коробка аккуратно припрятана во внутреннем кармане, я пил прекрасный бренди у теплого огня и ел каштаны, сваренные в сидре, из рук пятнадцатилетней прелестницы с соболиными волосами и губами, как мякоть персика.

На муки совести как-то не было времени. Замешательство Генри привело меня в отличное настроение, и, признаюсь, это, а также общество девицы и коробки с деньгами весьма способствовало тому, чтобы неприятные мысли об Эффи перестали меня беспокоить. Меня занимали другие, более насущные дела.

Я выпил за будущее.

58

Когда он ушел, я заметался по холлу в исступленной ярости. О, меня замечательно обдурили. Теперь я все понял. Все, что он говорил о моем искусстве… часы, которые провел в моем доме, попивая мой бренди, пялясь на мою жену… все это время он ждал подходящего момента, чтобы напасть на меня, втихаря посмеиваясь над моей неуклюжей, несведущей любезностью. Черт бы его побрал! В пылу гнева я почти готов был признаться полиции во всей этой несчастной истории, лишь бы увидеть его на виселице… Но я отомщу — не сейчас, пока что я должен сохранять спокойствие, видимость самообладания, если придется иметь дело с полицией. Но я отомщу.

Я поднялся к себе, и хлорал, растворенный в бренди, утопил мою ярость на дне морском. Быстро наступило оцепенение; я сидел в кресле, заставляя дрожащие руки лежать неподвижно на подлокотниках, и ждал.

Однако ночь была полна звуков: треск поленьев в очаге, шелест пузырьков воздуха в газовом рожке, так похожий на легкое неровное дыхание спящего ребенка… Я придвинул кресло к огню и слушал, и мне казалось, что среди обычных зимних скрипов и шорохов старого дома я различаю что-то еще, сочетание звуков, в которых мой притупленный разум наконец узнал шаги — кто-то тихо обходил комнату за комнатой вокруг меня. Сначала я не обратил внимания (шуршание женских юбок о шелковые обои), невозможно, чтобы кто-то вошел в дом без ключа, а я запер дверь сразу после ухода Харпера (легкие шаги по мягким коврам, скрип кожаного кресла: она присела отдохнуть). Я налил себе еще бокал бренди с хлоралом (тихий звон фарфора из гостиной: она попробовала пирог; она всегда особенно любила шоколадный пирог).

Не в силах более выносить этого, я вскочил на ноги и распахнул дверь. Из комнаты в коридор упала широкая полоса света. Никого. Дверь в гостиную приоткрыта — это я ее так оставил? Я не помнил. Подчиняясь гнетущему желанию, во много раз превосходившему страх, я толкнул дверь, и она медленно отворилась. На миг я увидел ее, девушку из листьев с кошкой из листьев на руках — и свое крошечное отражение в зеркальных колодцах их глаз… потом — ничего. Лишь белый силуэт плакучей ивы, запечатленный на темном окне.

Девушки не было. Никогда никакой девушки не было. Я быстро оглядел комнату: пирог цел, посуда на месте, складки шторы математически четкие. Ни одно дуновение ветра не тревожило пламени свечей, ни одна тень не падала на стену. Никакого аромата сирени. И все же было что-то… Я нахмурился, пытаясь понять, что же не так: диванные подушки не смяты, украшения не тронуты, елка…

Я застыл.

На ковре под елкой лежал маленький треугольник оберточной бумаги. Всего один. Я тупо пытался сообразить, откуда он взялся. Сделав два неуверенных шага вперед, я увидел, что верхний подарок — персиковая шелковая накидка — чуть сдвинут. Я машинально нагнулся поправить его — ленточка разрезана, сверток развернут, из плотной коричневой обертки торчат складки шелка и кружево.

Рассудок отказывался воспринимать увиденное, и пока одна часть меня что-то бессвязно кричала, другая лишь спокойно таращилась на раскрытый подарок. Я погружался в бескрайнюю пустоту. Может, все дело в хлорале — мысли заторможенно ползли от накидки к порванной бумаге, к разрезанной ленточке, опять к накидке, со слабоумной отчужденностью. В необъятной тишине стоял я один, с накидкой в руках, а разорванная бумага соскальзывала с нее и падала медленно, как во сне, на пол, далеко-далеко вниз. Шелк в руках завораживал, я различал мельчайшие детали с нечеловеческой четкостью, нащупывал переплетение нитей, окунаясь в лабиринт кружева, спирали внутри спиралей… Казалось, накидка заполняла собой весь мир, и не оставалось места для мыслей, только для осознания, бесконечного осознания, бесконечного созерцания…

Со дна бездны услышал я свой смех.

59

Удивительно, правда, как деньги умеют исчезать? Я раздал долги — не все, естественно, а те, с которыми тянуть уже было некуда, — и несколько дней наслаждался образом жизни, к которому, кажется, был бы не прочь привыкнуть. Я вкусно ел, пил только лучшее. Что же до женщин, их было столько, что всех и не упомнишь, все как одна красотки, все очаровательно жаждали увидеть, какого цвета деньги Генри. Не думайте, что я не был ему благодарен: я обязательно пил за его здоровье всякий раз, как открывал новую бутылку, а когда Бедная Дева участвовала в забеге на ньюмаркетском ипподроме, я без колебаний поставил на нее десять фунтов — кстати, выиграл по ставке пятнадцать к одному. Казалось, я ни в чем не мог проиграть.

Не то чтобы я не следил за событиями из своего маленького рассадника излишеств. Об исчезновении Эффи Честер написали в «Таймс», упомянув, что, возможно, имело место преступление: похоже, в рождественское утро она отправилась навестить мать, живущую на Кранбурн, но так там и не появилась. Леди была «хрупкого и нервического склада», полиция опасается за ее безопасность. Генри, судя по всему, весьма неплохо сыграл свою роль: в газете говорилось, что он «обезумел от горя». Но он был неуравновешен, я это знал: хлорал и религия в равной степени подорвали его выдержку, и я догадывался, что через несколько недель уловок он с большой вероятностью впадет в глупое уныние и станет воображать кары, готовые обрушиться на его голову.

Я чувствовал, что не ровен час он в экстазе раскаяния сдастся полиции — и не будет больше пирогов для бедного Джека. Быть может, Фанни так и задумала с самого начала, хотя я представить не мог зачем. Может, ей хотелось, чтобы Генри был арестован и уничтожен — единственная логичная причина, — но я все равно не понимал, почему она выбрала столь непредсказуемый способ. Я был в безопасности в любом случае. Холодный прием, оказанный этими неблагодарными на Крук-стрит, убедил меня, что никаких обязательств перед ними у меня больше нет. Если бы Генри попытался обвинить меня, я бы рассказал правду — столько правды, сколько потребуется. Пусть Фанни объясняет свои мотивы и отвечает на возможное обвинение в похищении; пусть Эффи объясняет про Марту. Я-то избавился от обеих. Обвинить меня возможно разве что в прелюбодеянии или шантаже, а любая попытка разыскать предполагаемый труп обречена на провал: «труп» в этот самый момент бродил по дому Фанни, перекрасив волосы и накачавшись опием.

Фанни! Признаюсь, она так и осталась для меня загадкой. Мне бы хотелось ее повидать, узнать, что она поделывает. Но я вовсе не жаждал встречаться с этой стервой Мартой — никогда. Так что вместо этого я решил нанести еще один визит Генри.

Это было… дайте-ка подумать… наверное, тридцатое декабря. У Генри была почти неделя, чтобы разобраться со своими многочисленными делами, а у меня почти закончились деньги. Я прогулялся до его дома и сказал экономке, что хотел бы видеть мистера Честера. Глянув презрительно, она сообщила, что мистера Честера нет дома. Нет дома для меня, скорее всего, подумал я, и заявил, что подожду. Ну, она пригласила меня в гостиную, и я уселся ждать. Через некоторое время я заскучал и начал оглядываться вокруг: комната все еще была украшена к Рождеству, а под елкой лежало несколько свертков, ждущих, чтобы их развернула девушка, которая никогда не вернется домой. Пикантный жест, ничего не скажешь, одобрительно подумал я — полиции должно понравиться. А еще Генри завесил все картины на стенах чехлами от пыли; впечатление это производило тревожное. Зачем он это сделал? Я проскучал в гостиной почти два часа, пока не понял, что экономка говорила правду: мистера Честера нет дома.

Я позвонил, чтобы принесли бренди, и, когда она появилась с подносом, сунул ей гинею и улыбнулся самой обаятельной своей улыбкой.

— Вот что, миссис… боюсь, не знаю вашей фамилии. — Ее, наверное, уже лет сто никто не называл «миссис», и она присмирела.

— Гонт, сэр, но мистер и миссис Честер…

— Миссис Гонт. — Обворожительная улыбка. — Я, как вы помните, старый друг мистера Честера. Я понимаю, какие душевные страдания он сейчас должен испытывать…

— О, сэр, — перебила она, промокая глаза, — бедная юная леди! Мы так боимся, что какой-то мужчина… — Она умолкла, заметно взволнованная. Я старался не рассмеяться.

— Ну что вы, — успокоил я. И благочестиво продолжил: — Но если, упаси Господь, случилось худшее, наши мысли должны быть с живыми. Мистеру Честеру нужны друзья, чтобы помочь пережить эту трагедию. Я понимаю, он мог приказать вам прогонять или вводить в заблуждение посетителей… — Я укоризненно посмотрел на нее. — Но мы же с вами понимаем, миссис Гонт, что ради его же блага…

— О да, сэр, — согласилась она. — Я знаю. Бедный мистер Честер. Ничего не ест, почти не спит, часами не выходит из этой своей студии или просто бродит по кладбищу. Он так любил юную леди, сэр, что не разрешает даже упоминать о ней… и вы видите, он закрыл все свои красивые картины — говорит, не в состоянии на них смотреть.

— Так вы не знаете, где он сегодня? Она покачала головой.

— Но если я снова загляну, вы же не помешаете мне выразить соболезнования?

— О, сэр! — Упрек был очевиден. — Если бы я знала, сэр… но есть люди, вы же знаете, которые бы не стали…

— Конечно.

— Благослови вас Бог, сэр. Я ухмыльнулся.

— Я просто оставлю ему сообщение, хорошо? И пойду. Может, будет лучше, если вы не станете говорить, что я был здесь.

— Хорошо, сэр. — Она была озадачена, но кивнула.

— Я найду выход, миссис Гонт.

Когда она исчезла, я открыл дверь гостиной и тихо направился в комнату Генри. Из кармана я достал брошь Эффи — ту, что она оставила на тумбочке той ночью, — и приколол к его подушке. Брошка блеснула в полумраке. Над кроватью я увидел еще одну завешенную картину и снял с нее покров. Теперь Эффи бледным суккубом парила над постелью. Генри хорошо будет спать этой ночью…


Покинув Кромвель-сквер, я отправился в студию Генри. День клонился к вечеру, и, когда я добрался, уже стемнело. Студия располагалась в многоквартирном доме, Генри занимал второй этаж. Дверь была открыта, лестница слабо освещалась единственным шипящим газовым рожком. Мне пришлось крепко держаться за перила, чтобы не споткнуться на неровных ступенях. Я дошел до двери с табличкой «ЧЕСТЕР»; она была заперта.

Я чертыхнулся. Ничего не поделаешь. Я уже собрался уходить, но внезапное любопытство охватило меня, желание увидеть, что там внутри, и, может быть, оставить еще одну визитную карточку. Я осмотрел замок: на вид довольно простой. Несколько поворотов маленького лезвия карманного ножа, и замок с щелчком открылся. Я приподнял задвижку и толкнул дверь. В студии было темно. Несколько минут я на ощупь возился с газовым рожком. Под ногами что-то хрустело — видимо, бумага. Но вот вспыхнул свет, и я осмотрелся.

Первой мыслью было, что я вломился в чужую студию. Я знал Генри как педантичного, почти одержимого чистотой человека; в последний раз, когда я был здесь, холсты в рамах висели на стенах, холсты без рам лежали стопкой в левом углу, в дальнем конце стоял сундук с костюмами и реквизитом, стулья и стол были придвинуты к стене. Теперь в студии царил маниакальный беспорядок. Картины сорваны со стен — некоторые вместе с обоями и штукатуркой — и свалены в кучу у камина. Холсты без рам валялись по полу, будто рассыпанные карты. И везде, на каждом свободном пятачке, на всех стульях и полках были наброски, смятые, порванные или целые, на пергаменте, на холсте, на оберточной бумаге — от некоторых дух захватывало. Я и не подозревал, что у Генри такой талант. Даже камин был забит ими — обугленными жалкими останками, и я провел несколько минут на полу, изучая поле боя, вертя картины в руках, пытаясь понять причины этой резни.

Спустя некоторое время у меня закружилась голова. Там было так много ее портретов, написанных акварелью, пастелью, карандашом, маслом, темперой; очертания невыразимой чистоты, наброски глаз, губ, скул, волос… профиль, анфас, три четверти… мощные, пронизывающие, точные. Все эти годы я заблуждался насчет Генри: болезненный декаданс его картин, напускной символизм всех его ранних работ скрывал гнетущую, почти восточную чистоту его видения. Каждый мазок кисти, каждый штрих карандаша — совершенство. Искусное сочетание жестокости и нежности… и эти шедевры отброшены с яростью и любовью, каких и не угадаешь, это как детоубийство… Я этого не понимал.

В каком-то смысле я почти завидовал Генри Честеру. Я, конечно, всегда знал, что художник должен страдать, чтобы стать великим. Но страдание настолько полное, чтобы создать такое… может быть, это стоило пережить… эту страсть, которая превосходит все.

Несколько минут я сидел в руинах и горевал как ребенок. Но потом мысли вернулись к более прозаичным вещам, и я вновь стал собой. Вопрос денег никто не отменял.

Я быстро встал и постарался мыслить логически. Где же этот человек? Я перебрал возможные варианты… и тут меня осенило. Конечно! Четверг. Сегодня четверг. День Марты. Я взглянул на часы: пять минут восьмого.

Где бы он ни был сейчас, шагая по лондонским улицам в каком бы то ни было круге ада, я знал, что в полночь он будет там, на Крук-стрит, он придет на свидание к своей даме. Несмотря на риск, несмотря на все, что она заставила его выстрадать, он будет там.

На мгновение взгляд задержался на рисунке, который я наугад взял из сотен, валявшихся на полу: обрывок жесткой бумаги для акварели, со смазанным силуэтом, сделанным коричневым мелком, а в центре — ее глаза, вечно тлеющие, вечно обещающие…

Человек может влюбиться.

Я пожал плечами и бросил рисунок обратно в камин. Не я, Генри. Не я.

60

Как только я увидел развернутый подарок под елкой, я понял, что Эффи наконец вернулась домой. Я слышал ее шаги на лестнице, ее дыхание в темных комнатах, чувствовал запах ее духов в коридорах, находил ее волосы на своем пальто, ее платки в своих карманах. Она была в воздухе, которым я дышал, в рубашках, которые я носил; двигалась в глубине моих картин, словно утопленница у поверхности воды, так что в конце концов мне пришлось накрыть их чехлами, спрятать ее лицо, ее обвиняющие глаза. Она была в пузырьке с хлоралом, и сколько бы я его ни принимал, зелье не приносило успокоения, но лишь проясняло ее образ в мозгу… А когда я спал — а, несмотря на все попытки обмануть сон, я иногда спал, — она бродила по моим снам, кричала мне голосом пронзительным и нечеловеческим, как павлин: «Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку?»

Она знала все мои секреты. Ночь за ночью она приходила ко мне с подарками: флакончиком жасминовых духов, бело-голубой дверной ручкой, а однажды — с маленькой белой облаткой, отмеченной алым прикосновением ее губ…

Ночь за ночью просыпался я в горьком поту ужаса и раскаяния. Я не мог есть: я чувствовал Эффи в каждом кусочке, который подносил ко рту, и она смотрела моими одержимыми глазами всякий раз, когда я брился перед зеркалом. Я понимал, что злоупотребляю хлоралом, но не мог заставить себя уменьшить дозу.

Но я сносил муки ради нее, ради Марты, моей Шехерезады. Знает ли она об этом? Просыпается ли ночью с моим именем на устах? Пусть и без нежности, шепчет ли она его? Любит ли она, бледная моя Персефона?

Если бы я знал.

Я ждал четверга, как и обещал. Я не смел поступить иначе — моя Шехерезада не была добра, и невыносимо было думать, что она отвергнет меня, если я ослушаюсь. Вечером в четверг я дождался, когда Тэбби отправится спать, — даже выпил горячее молоко, а потом притворился, что удаляюсь отдыхать, — и поднялся к себе. Едва открыв дверь, я ощутил перемену: мимолетный запах опия и шоколада в холодном воздухе, трепетание тюлевой занавески в приоткрытом окне… Я неуклюже завозился с шипящим газовым рожком, руки дрожали, и понадобилась целая минута, чтобы его зажечь; и все это время я слышал ее в темноте за спиной, Маленькую Нищенку, скрежет острых ногтей по шелковому покрывалу и ее дыхание, Господи Боже, ее дыхание. Свет вспыхнул и задрожал. Я резко обернулся. Она была там. На миг наши глаза встретились. Я стоял как громом пораженный, с открытым ртом, задыхаясь, рассудок мой распутывался, словно моток бечевки в бездонный колодец. Тут я увидел чехол на кровати, и меня окатило жаркой волной облегчения. Картина. Это просто картина. Чехол каким-то образом соскользнул и… Испытывая головокружение от радости, почти смеясь, я подбежал к кровати…

и облегчение застряло в горле, превратило ноги в вату. На подушке, приколотая к наволочке, лежала знакомая серебряная брошь. Она была на Эффи в ту ночь — я помнил, как она блестела, когда Эффи шевелилась в снегу, помнил серебряный изгиб кошачьей спины, когда Эффи уставилась на меня своим серебристым кошачьим взглядом…

Я тупо потрогал брошь, пытаясь замедлить водоворот мыслей. Под левым глазом затрепетал флаг — паника подступала.

(ты расскажешь мне ты расскажешьмне тырасскажешьмнесказку)

Если бы я услышал, как она это говорит, я знаю, я бы сошел с ума, но я понимал, что она говорит только в моей голове.

(тырасскажешь мне тырасскажешь тырасскажешьмне)

Я применил единственное известное мне заклинание. Чтобы заглушить безжалостный голос в мозгу, я произнес вслух волшебное слово, я призвал колдунью со всей страстью, на которую был способен:

— Марта.

Тишина.

И проблеск надежды. Проблеск успокоения.

Казалось, я прождал в этой подводной тишине несколько часов. В десять поднялся с кресла, умылся холодной водой, не спеша и аккуратно оделся. Я прокрался, незамеченный, из дома в безветренную ночь. Снегопад прекратился, и сонная неподвижность завладела городом; с ней пришел туман такой густой, что даже фонари потускнели, их зеленоватые абажуры затерялись в бесконечной белой мгле. В тумане снег, казалось, сверхъестественно засиял, будто кошачьи глаза, превращая редких прохожих в ожившие трупы. Но хлорал и близость Крук-стрит обуздали моих призраков. Маленькая нищенка не шла за мной, протягивая худые голые руки в немой мольбе, призраки — если они и существовали — не осмеливались покидать Кромвель-сквер.

Идя по снегу, оберегаемый от тумана светом фонаря в руке, я снова был сильным, неколебимо уверенным в том, что она ждет. Марта, моя Марта. Я нес ей подарок, спрятанный под пальто, — персиковую шелковую накидку, которую купил на Оксфорд-стрит. Я заново упаковал ее в ярко-красную бумагу и перевязал золотой лентой… Я шел, и моя рука то и дело тянулась к свертку, ощупывая его, представляя, как персиковый шелк будет смотреться на ее коже, как дразняще он соскользнет с ее плеча, как тонкая полупрозрачная ткань окутает ее густые волосы…

Когда я добрался до дома на Крук-стрит, была почти полночь. Предвкушение и возбуждение от мысли о том, что она так близко, было столь велико, что я очутился перед дверью, не успев сообразить, что дело нечисто: дом был темный, ни одно окно не светилось, даже фонарь над дверью не горел. Озадаченный, я остановился в снегу и прислушался… но из дома Фанни не доносилось ни звука, ни малейшего звона музыки или смеха; ничего, лишь эта ужасная, гудящая, всепоглощающая тишина.

Мой стук гулким эхом отозвался по дому, и я вдруг поверил, что они ушли, Марта, и Фанни, и все они; что они просто собрали вещи и исчезли, как цыгане, в изменчивом снегу, не оставив ничего, кроме печали и дуновения магии в воздухе. Я был настолько в этом убежден, что закричал, заколотил кулаками по двери… и дверь тихо распахнулась, словно улыбнулась, и я услышал, как часы в холле начали отбивать превращение дня в ночь.

Я остановился на ступенях, вдыхая легкий запах пряностей и старого ладана. В холле было темно, но лунный свет, отражаясь от снега, бросал слабый, неземной отблеск на полированные половицы и блестящие латунные ручки дверей, и моя тень, такая отчетливая, криво падала через порог в прихожую. Прохладное дуновение ароматного воздуха коснулось моего лица, словно чье-то дыхание.

— Фанни?

В безмолвной путанице дома мой голос прозвучал навязчиво, чересчур пронзительно. Столько лет я бывал в этом доме, но впервые осознал, сколь он огромен: коридор за коридором устланного коврами лабиринта, двери, мимо которых я никогда не проходил, блеклые изображения нимф и сатиров с испорченными хитрыми лицами; визжащие вакханки с ляжками толщиной с колонну, преследуемые ухмыляющимися карликами и плотоядными эльфами; застенчивые средневековые служанки из Пандемониума с узкими бедрами и загадочными проницательными глазами… Я двигался по сумрачным галереям откровенного, заключенного в позолоченные рамы разврата, темнота лишала меня чувства направления. Я пошел быстрее, кляня свои приглушенные и отчего-то зловещие шаги по толстым коврам. Я искал лестницу, но, сворачивая, оказывался в очередном коридоре, а поворачивая ручки, натыкался на запертые двери и слышал шепот, будто за спиной припала к земле полупроснувшаяся тайна.

— Фанни! Марта!

Я окончательно растерялся. Казалось, дом тянулся во все стороны на неизмеримые расстояния; я устал, будто пробежал не одну милю.

— Марта!

Тишина отозвалась эхом. Кажется, где-то далеко-далеко зазвенела музыка. Спустя миг я ее узнал. — Марта!

Мой голос сорвался на высокой панической ноте, и я вслепую побежал вперед, колотя руками по стенам, в отчаянной мольбе выкрикивая ее имя. Я свернул за угол и уткнулся прямо в дверь, коридор неожиданно кончился. Страх рассеялся, будто никогда и не существовал, сердце забилось медленнее, почти ровно, я взялся за фарфоровую ручку, и за дверью открылся холл.

Там были ступени — я не понимал, как мог пропустить их, когда проходил здесь в первый раз, — и я увидел лунный свет, лившийся из маленького витражного окна, отражаясь на полированном дереве. Свет был такой яркий, что я даже различал цвета: вот красное пятно на перилах, пара зеленых ромбов на ступенях, голубой треугольник на стене… а наверху лестницы обнаженная фигура, прелестная линия ее бедра мерцала лиловым, синим, бирюзовым, ниспадающий водопад волос — как темная вуаль, наброшенная на лик ночи.

Лицо в тени, но лунный свет высветил один глаз, придав радужной оболочке переливчатый блеск. Она замерла, будто кошка перед прыжком; я видел, как напряглась ее белая шея, мышцы натянулись, как у танцовщицы, видел изгиб ее ступни, каждый нерв ее тела был как струна, и я исполнился благоговейного ужаса перед этой неземной красотой. Несколько секунд я был слишком поглощен видением, не в силах даже вожделеть. Но вот я сделал шаг навстречу, и она отпрыгнула от меня с тихим смехом и помчалась по ступеням, а я — за ней. Я почти поймал ее; помню, как ее волосы коснулись моих пальцев, пробудив во мне жаркую дрожь желания. Она была проворней и ускользала от моих неуклюжих объятий, а я тяжело бежал следом. Добравшись до верхней ступени, я, кажется, услышал ее смех, дразнящий меня из-за двери.

Я тихо застонал в предвкушении, обострившееся напряжение толкнуло меня к двери (ручка была из бело-голубого фарфора, но я не успел это осознать). Я начал срывать с себя одежду, не успев войти, оставляя сброшенные шкуры (пальто, рубашка, галстук) на лестнице. Открывая дверь, я уже почти разделся, оставшись в носках, шляпе и одной штанине, и был слишком поглощен попытками избавиться от нелепых остатков одежды, чтобы обращать внимание на обстановку. Память подсказала, что я уже бывал здесь — в комнате из моих снов, ее комнате, комнате моей матери, кою некая насмешливая колдунья перенесла в дом на Крук-стрит. В тусклом свете прикрытой колпаком свечи я различил детали, которые помнил с того первого ужасного дня, терявшие всякое значение от присутствия Марты: туалетный столик с флотилией баночек и бутылочек, парчовое кресло с высокой спинкой, на нем небрежно брошенный зеленый шарф, на полу еще один забытый шарф, на кровати платья — смятая груда кружев и тафты, и узорчатой парчи, и шелка…

Я все это заметил разве что глазами вожделения. Я не чуял опасности, не предвидел дурного, лишь по-детски чувствовал, что все происходит правильно и радовался чисто физически, прыгнув на кровать, где меня уже ждала Марта. Вместе мы катались в платьях, мехах и накидках, сминая старинное кружево и раздирая дорогой бархат в нашей молчаливой борьбе. Я случайно задел рукой прикроватный столик, смахнув кольца, ожерелья и браслеты на пол; я смеялся, как сумасшедший, зарываясь лицом в сладость ее пахнущей жасмином плоти, целуя ее, не в силах пропустить хоть дюйм ее кожи.

Когда схлынуло первое неудержимое безумие и вернулась способность ясно мыслить, я смог насладиться ею медленно, не спеша. Обнимая ее, я ощутил, как холодна ее кожа; губы бледные, как лепестки, дыхание — легкое дуновение студеного ветра.

— Бедная, любимая, ты больна? Ты такая холодная. Ее беззвучный ответ льдом обжег мою щеку.

— Дай я тебя согрею. — Мои руки обхватили ее, лоб Марты прижался к ямке на моей шее. Ее волосы были чуть влажные, дыхание лихорадочное и учащенное. Я натянул на нас обоих одеяло, дрожа после страсти, и, сняв с цепочки на шее пузырек с хлоралом, вытряхнул десять горошин. Проглотив пять сам, я отдал Марте оставшиеся. Положив их в рот, она сморщилась, уголки губ опустились, и при виде этой до странности детской гримаски я невольно улыбнулся. — Вот так, все будет хорошо, — нежно сказал я. — Скоро станет тепло. Просто закрой глаза. Шшш. Закрой глаза и поспи.

Она прильнула ко мне, и я вспыхнул от нежности; она была такой юной, такой чувствительной, несмотря на показное самообладание. Я мягко перебирал ее спутанные волосы.

— Все хорошо, — прошептал я, подбадривая не только ее, но и себя. — Теперь все хорошо. Все кончилось. Теперь мы вместе, любовь моя, мы оба можем отдохнуть. Попробуй расслабиться.

И некоторое время мы отдыхали, а свет все слабел и наконец погас. И ненадолго Бог тоже уснул…

Должно быть, я задремал; столько впечатлений, что теперь уж и не вспомнить. Я купался в жасмине и хлорале, разум мой плыл по течению, а проснувшись, я обнаружил, что, хотя под одеялом тепло, Марты рядом нет. Я сел, щурясь от света, что пробивался сквозь шторы, — свеча давно догорела. Я смутно различал детали обстановки: изобилие кружева и бархата серебряным прахом застыло в лунном свете, склянки и бутылочки на туалетном столике поблескивали, как сосульки на фоне темного дерева.

— Марта?

Тишина. Комната ждала. Что-то шевельнулось у холодного очага — я резко обернулся, сердце колотилось… Ничего. Лишь хлопья сажи в трубе. Камин скалился из-за медной решетки.

Я вдруг представил, что я один в доме. Охваченный ужасом, я вскочил на ноги, одеяло упало с плеч, я выкрикивал ее имя в надвигающейся истерике:

— Марта!

Что-то сжало мою ногу, что-то холодное. Я закричал в отвращении и отпрянул от кровати, но оно держало крепко, сухие хрупкие чешуйки терлись о мою кожу.

— Ma-ар… а-а-а!

Я неистово извивался, пытаясь отцепить это что-то замерзшими пальцами… Я услышал громкий треск рвущейся ткани, почувствовал смятое кружево в дрожащих руках и слабо рассмеялся: мои ноги запутались в складках платья, что лежало на кровати, а теперь оказалось на полу — груда растрепанных нижних юбок и разорванный ровно посередине блестящий корсет.

Я пробормотал насмешливо:

— Платье. Сражался с платьем.

Но меня потрясло, как дрожал голос. Внезапно меня замутило, и я закрыл глаза, прислушиваясь к ударам сердца; оно билось все медленнее, в такт с дергающимся левым веком. Через некоторое время я смог вновь открыть глаза и, заставляя себя мыслить здраво, подошел к камину и попытался разжечь огонь. Марта скоро вернется, говорил я себе. Через минуту она войдет в эту дверь… а если и не войдет, нет причин думать, что эта комната — эта комната, ради всего святого, — может чего-то от меня хотеть, как хотела комната матери много лет назад… и хотеть чего? Жертвы, быть может? Признания?

Смешно! Это даже не та комната.

И все же что-то было в тишине, что-то почти злорадное. Я возился с камином, борясь с желанием обернуться на дверь. Я чиркнул спичкой, и на миг комната вспыхнула красным. Огонек задрожал и погас. Я выругался. Снова. И еще раз. Наконец мне удалось вдохнуть в пламя мерцающую жизнь; занялась бумага, потом дерево. Я оглядывался вокруг, на стенах плясали гигантские тени. Я повернулся спиной к очагу, чувствуя робкое тепло разгорающегося пламени и торжествуя.

— Нет ничего лучше огня, — тихо пробормотал я. — Ничего…

Слова комком бумаги застряли в горле.

— Марта?

Я едва не сказал «мама». Она сидела на кровати, поджав под себя ногу, чуть склонив голову набок, пусто наблюдая за мной. На ней была накидка матери. Нет, должно быть, она нашла мой подарок, развернула его и надела, чтобы порадовать меня. Видимо, она все это время ждала, когда я ее замечу.

— Марта. — Я старался говорит спокойно и даже выдавил улыбку. — Очаровательно. — Я сглотнул. — Просто очаровательно. — Она кокетливо откинула голову, лицо скользнуло в тень. — Это подарок, — объяснил я.

— Подарок, — прошептала она.

— Конечно, — сказал я, оживляясь. — Как только я ее увидел, сразу подумал о тебе. — В общем, это было не совсем так, но я решил, ей будет приятно, если я так скажу. — И ты в ней просто прекрасна. Она задумчиво кивнула, как будто знала.

— Пришло время для твоего подарка, — сказала она.


— Однажды… — Она шептала в темноте, и ее дыхание холодом обдавало мою шею, пальцы чертили кружочки на моей голой спине. Я ощущал персиковое кружево и шелк в своих влажных ладонях, аромат жасмина, душный и усыпляющий, поднимался от ее горячей кожи, и еще какой-то другой запах, темный, острый… В оцепеневшем мозгу мелькнуло видение волков. — Однажды жили-были король с королевой, и был у них сын.

Я закрыл глаза и погрузился в блаженный нефритовый полумрак подводного мира. Ее голос пузырьками рассыпался у моих ног, ее прикосновение было прохладным глубинным течением.

— Принц любил обоих родителей, но сердце его принадлежало матери — он ни на миг не отходил от нее. У принца было все, чего он только мог желать… кроме одного. В замке была единственная комната, куда ему не дозволялось входить, всегда запертая комната, ключ от которой хранился в кармане у матери. Шли годы, и Принц все чаще думал о тайной комнате, он страстно желал увидеть, что же там внутри. И в один прекрасный день, когда родителей не было дома, Принц проходил мимо тайной комнаты и заметил, что дверь приоткрыта. Движимый любопытством, он толкнул ее и вошел.

Воздух потемнел от жасмина; Марта, я знаю.

— Комната была золотой, но у Принца были все сокровища, о которых можно мечтать. Комната была алой, и пурпурной, и изумрудной, но сундуки Принца ломились от нарядов из парчи и бархата.

О, Марта, жница снов моих, дитя моей сокровенной тьмы… Я видел ее сказку — она была и моей сказкой тоже, я видел тайную комнату и себя, четырнадцатилетнего, у двери, и миллионы самоцветов отражались в моих черных глазах.

— Комнату наполнял аромат тысяч цветов, но Принц жил в саду, где никогда не наступала зима. Зачем было окружать комнату такой тайной, подумал он, здесь нет ничего особенного.

Шехерезада протянула длинные белые пальцы, ладони ее в свете огня были как два алых солнца.

— И все же Принц не мог уйти оттуда. Его терзало неодолимое любопытство. Лениво заглядывал он в сундуки и шкафы, пока наконец не наткнулся на маленькую, совсем простую деревянную шкатулку, которую раньше никогда не видел.

Мое сердце забилось быстрее, голову сдавило тисками.

— Зачем хранить эту старую уродливую шкатулку, удивленно подумал Принц, ведь все остальное во дворце столь роскошно и прекрасно? Он открыл коробочку и заглянул внутрь.

Она замолчала — я увидел отблеск ее кроваво-красной улыбки, — ив этот момент я понял, что ей известна Тайна, что она всегда ее знала. Вот та женщина, которая способна провести меня мимо зловещих стражей греха и плоти: она понимала мою тоску, мою безысходную печаль. Это и был ее «подарок» — это откровение.

— Продолжай, пожалуйста. Продолжай. — Пот заструился по щекам при мысли о том, что даже сейчас она еще может утаить это от меня. — Марта, пожалуйста…

— Шшш, закрой глаза, — прошептала она. — Закрой глаза, и ты увидишь. Спи, и я покажу тебе.

— Что он увидел?

— Шшш…

— Что я…

— Спи.

Представьте морское дно под слоем бурого ила. Представьте покой…

— Принц потер глаза: с минуту он не видел в коробочке ничего, кроме темной пелены, дымки, но, до боли напрягая глаза, он наконец разглядел палочку из орехового дерева, завернутую в грязный черный плащ. «Как странно, — сказал Принц. — Зачем прятать от меня это безобразное старье?» Принц был юным и любопытным, он достал эти два предмета из коробки. Но Принц не знал — и никто не знал, — что Королева была ведьмой, прибывшей из далекой Северной страны за морем много, много лет назад. С помощью заклинаний она влюбила в себя Короля, и с помощью заклинаний сохраняла она свою сущность в тайне. Плащ был волшебным, как и палочка, и лишь Королева могла ими управлять. Но Принц был ее сыном, и в жилах его текла ведьмина кровь. Надев волшебный плащ и взяв в правую руку палочку, он ощутил невероятное могущество. Он поднял палочку, и сила засветилась в нем, подобно солнцу… но духи палочки, поняв, что их пробудил какой-то мальчишка, узрели свой шанс восстать и освободиться от рабства. Они рванулись на свободу с торжествующим визгом и вцепились когтями Принцу в лицо, обдав его зловонным дыханием, и Принц упал замертво… Когда Принц очнулся, духи исчезли, а палочка, сломанная, лежала рядом с ним. Увидев это, Принц испугался. Он положил плащ и палочку назад в шкатулку и стремглав выбежал из комнаты. Вернувшись, Королева сразу заметила, что палочка испорчена, но она не могла заговорить об этом, ведь никто не знал, тго она ведьма. Поэтому она дождалась безлунной ночи и наложила проклятие на того, кто посмел прикоснуться к палочке, ужасное проклятие — ибо, сломав ее, он разрушил могущество Королевы, и теперь она обречена стареть, как все смертные женщины. Она вложила в это проклятие всю свою ненависть и стала ждать, зная, что вскоре оно начнет действовать… В ту же ночь Принц с криком проснулся от страшного сна и в последующие дни и недели стал бледнеть и чахнуть, плохо спал по ночам, а днем не мог ни отдыхать, ни принимать пишу. Шли месяцы. Король призвал лучших врачей осмотреть любимого сына, но никто не мог найти лекарства от ужасной болезни, медленно пожиравшей его. Словно мало горя обрушилось на Короля, супруга его тоже заболела, слабея и угасая с каждым днем. Всему королевству было приказано молиться об их выздоровлении… И вот однажды во дворец явился Отшельник, святой старец, и потребовал аудиенции у Короля. «Думаю, я сумею определить причину недуга твоего сына и твоей жены, — сказал он, — если ты позволишь мне увидеть их». Король, обезумевший от горя, согласился. Отшельник зашел сперва в покои Королевы, а после отправился к Принцу. Он не сказал ни слова, лишь заглянул Принцу в глаза. Потом отослал стражников и сурово обратился к Принцу: «На тебя наложено проклятие, сын мой, — сказал он. — Королевой-ведьмой, твоей матерью. Если не начнешь действовать, скоро умрешь, а она поправится». Принц заплакал, ибо горячо любил свою мать. «Что я должен делать?» — наконец спросил он. «Ты должен пойти в ее спальню и убить ее, — сказал Отшельник. — Больше никак не снять проклятия». Принц покачал головой и снова заплакал, но Отшельник был холоден как лед. «У Королевы нет других детей, — безжалостно сказал он, — а твой отец уже стар. Ты же не хочешь, чтобы ведьма вечно правила твоей страной?» И тогда Принц с тяжелым сердцем согласился. В ту же ночь он поднялся с постели и тихо пошел по длинным коридорам дворца в комнату матери.

Дверь была открыта, я знаю. Я все вижу со своего ложа из соленого ила: рисунок светлого дерева, бело-голубую фарфоровую ручку — как легко все это возвращается ко мне! На второй панели, с краю, есть зазубрина — однажды я случайно задел дверь крикетным столбиком. Свет в доме не горит, и где-то далеко позади я слышу отца из игрушечной мастерской, несколько звонких нот, что выпевает механизм танцующей Коломбины, тают в темноте. Я несу огарок свечи на блюдце с цветочками; резкий запах свечного сала ударяет в ноздри. Жирная белая капля сползает по свече на фарфор и растекается по голубому цветку. В густом воздухе мое дыхание кажется очень громким.

Ковер мягко поддается под ногами, но я все равно слышу свои шаги. Свет выхватывает из темноты стеклянные пузырьки и баночки, роняя тысячи бликов на зеркало на стене. С минуту я не могу разобрать, в комнате ли малыш, но колыбелька пуста: нянька забрала его, чтобы он плачем не разбудил мать. Пряча свечу за сияющим красным щитом ладони, я смотрю на ее лицо в розоватом полумраке, с восхищением тем более драгоценным, что оно запретно. Пузырек с опиумной настойкой поблескивает на столике у кровати: она не проснется.

Внезапная мучительная нежность переполняет меня, когда я смотрю на ее лицо: тонкие голубые веки, идеальные очертания скул, каскад темных волос на подушке, струящийся по складкам одеяла на пол… она так прекрасна. Даже такая измученная, такая бледная, она все равно самая красивая женщина на свете, и сердце сжимается от отчаянной, невыносимой любви, слишком острой для четырнадцатилетнего мальчика. Мое детское сердце чувствует, что вот-вот взорвется от всех этих взрослых переживаний; неистовая ревность, одиночество, болезненная необходимость прикоснуться к ней, ощутить ее прикосновение, будто оно способно остановить губительное вторжение змия в мое чрево, будто руки ее могут отстранить ночь. Спящая, она доступна, и я осмеливаюсь протянуть руку к ее волосам, к ее лицу; я мог бы даже дотронуться губами до ее бледных губ… она никогда не узнает.

Она чуть улыбается во сне; ее затуманенные глаза прикрыты фиолетовыми веками, розовато-лиловая тень ключицы — совершенный мазок китайской кисти по бледной коже… ее груди чуть заметно вздымаются под тонкой тканью ночной сорочки. Моя рука движется почти сама по себе, дрейфующая морская звезда в тусклой коричневой ночи. Я смотрю на нее как зачарованный, а пальцы касаются ее лица, очень нежно, с удивительной храбростью скользят по ее шее… Я отшатываюсь, покраснев, кожу покалывает от вины и возбуждения. Но это все рука, она сама движется, крадется по одеялу с неясной целью, вот она отбрасывает одеяло, открывая ее спящее тело, ночная сорочка задралась, обнажая упругие икры, округлые колени, мягкий изгиб бедра.

Прямо над коленкой у нее синяк, и я не могу оторвать глаз от его лиловой нежности. Я протягиваю руку и кончиками пальцев ощущаю припудренный атлас, она — бесконечная загадка, бесконечная мягкость, песок на дне морском… За ее жасминовым ароматом таится другой запах, так пахнет соленое печенье, и бессознательно я наклоняюсь к ней, зарываюсь лицом в ее тепло и сладость, твердея от желания и возбуждения. Моя рука находит ее грудь в исступленной дикарской радости; я обнимаю ее, губы жаждут ее губ… Ее дыхание болезненное и чуть затхлое, но теперь мое тело — единственная мышца, напрягшаяся струна, наполняющая воздух резонансом невыносимой чистоты, звон все выше, выше, до безумия и за его пределы… У меня нет тела. Я вижу, как душа моя вытягивается тонкой серебряной проволокой, пронзительно вибрируя под благовест небесных сфер… Я слышу смех и понимаю, что смеюсь я сам… Ее глаза распахиваются.

Я чувствую, как губы ее твердеют под моими губами.

— Мама… — Я беспомощно откатываюсь прочь, желудок как кусок льда.

Ее взгляд жестокий, пронизывающий. Я знаю, что она все видит. Все. Годы спадают с меня; минуту назад я чувствовал себя старым, теперь падаю назад, в детство; тринадцать, двенадцать, одиннадцать, и по мере того как я проваливаюсь, она вырастает до неимоверных размеров… восемь, семь… я вижу, как она открывает рот, слышу искаженные звуки:

— Генри? Что ты…

Шесть, пять. У нее острые беспощадные зубы. Кровь стучит у меня в висках. Вопль вырывается из моей груди. Ее гнев страшен. Но еще хуже ее презрение, ее ненависть, как приливная волна, что несет тела утопленников. Я едва слышу ее голос из-за шума в ушах; в руках у меня что-то мягкое, оно с чудовищной силой сражается со мной. Прибой бросает меня туда-сюда, как обломок кораблекрушения. Я зажмуриваюсь, чтобы не видеть…

Внезапная благодатная тишина.

Я лежу на черном песке, прилив отступает, его дыхание как удары сердца в ушах; возвращение сознания словно миллион иголок света на сетчатке, рот полон крови — прокушен язык. Я сползаю на колени на вращающийся ковер, струйка кровавой слюны тянется на пол, я по-прежнему судорожно сжимаю в руках подушку.

— Мама?

Ее стеклянные глаза смотрят на меня все так же холодно, она рассержена этой недостойной сценой.

— Ма-ма?

Я чувствую, как тяну кулачок ко рту, колени сгибаются, подтягиваются к локтям. Какая-то часть меня уверена, что если сумею сжаться в крохотный шарик, то смогу вернуться назад, в то полузабытое безопасное место, соленое вместилище темноты и тепла. Меньше… меньше. Три, два, один…

Тишина.


Высоко надо мной ревет смех, громовой хохот Бога. Ангел тьмы поднимает свою косу, и Фурии с воплями вылетают из подземного царства в поисках новой забавы. Мне знакомы их лица. Шлюший ребенок — щеки перемазаны шоколадом… Эффи — глаза цвета морской волны, пенные волосы… моя мать, так давно погруженная в милосердное забвение, но теперь призванная, дабы занять свое место на темном пьедестале, ее пальцы как лезвия. Он совсем близко, голос волшебницы Шехерезады, волки следуют за ней по пятам… ее нечеловеческий смех. В полусне я отчаянно пытаюсь позвать ее, заклиная ее именем надвигающийся кошмар.

— Марта!

Я открываю налитые кровью глаза, замерзшими членами чувствую тепло огня. Непослушное веко бешено дергается, левый глаз почти не открывается. Память, пробужденная рассказом Марты, — мраморная гробница из какой-то жуткой сказки, возвышающаяся над облаками. Я тянусь к ней за утешением…

Свет вдруг становится безжалостно ярким. Я поднимаю руки, чтобы прикрыть глаза, и вижу ее, Шехерезаду, мою смеющуюся золотую Немезиду.

— Марта? — Мой голос — еле слышный шепот, но, произнося ее имя, я уже знаю, что она не Марта. Она — Эффи, бледная и торжествующая; она — моя мать, распутная и злобная; она — дитя-призрак. Все трое говорят в унисон, тянут ко мне жадные руки, и, когда я падаю назад, ударяясь о спинку кровати и едва чувствуя боль, слыша хруст позвонков, я наконец понимаю, кто она такая, кто они такие. Тисифона, Мегера и Алекто, мстящие матереубийце. Фурии!

Мучительный спазм пронзает тело; лезвия разрубают позвоночник и левую часть туловища охватывает дрожь.

Падая в дружелюбное забытье, я слышу ее голос, их голос, звенящий злобой и насмешкой:

— Ты расскажешь мне сказку, Генри? Ты расскажешь мне сказку?

А вдалеке раздается жестокий смех Бога.

61

Я вышел из студии Генри; повалил снег. Мистическое свечение ночи осияло мой путь к Крук-стрит, напудрив одежду мерцанием. Свернув за угол, я взглянул на дом Фанни и увидел, что фонарь, обычно висевший над дверью, не горит. Подойдя ближе, я обнаружил, что и окна тоже темные, шторы опущены, из-за тяжелых складок не пробивается ни лучика. Но хотя цветные стекла крыльца не были освещены, в снегу на ступенях я заметил следы. Предположив, что кто-то мог быть в одной из гостиных в глубине дома, я подошел к двери и постучал. Нет ответа. Я подергал дверь: заперто, как я и ожидал. Я постучал еще раз, покричал в отверстие для писем… но никто не отозвался.

Озадаченный, я попробовал боковую дверь — с тем же успехом. Я недоуменно покачал головой и уже собрался было уходить, но тут увидел, что в тени у дома лежит что-то большое и темное; предмет быстро засыпало снегом. Сначала я решил, что это мешок с углем; потом разглядел торчащий из снега каблук мужского ботинка. Бродяга, подумал я, искал укрытие и замерз, бедный малый. В кармане нашлась фляжка с бренди, и, достав ее, я пробрался сквозь метель и склонился над телом — как знать, может, в нем еще теплится жизнь. Я оттащил его из углубления у стены и, стряхнув ледяную маску с искривленного застывшего лица, узнал Генри Честера.

Один глаз был закрыт, другой — уставился на меня. Мускулы левой щеки и виска странно деформировались, словно подтаявший воск, левая рука скрючена, плечо нелепо вывернуто, бедро сместилось, нога торчала под страшным углом. Пока он не пошевелился, я готов был поклясться, что он мертв.

С губ его сорвался долгий гортанный стон:

— Ааа-даа. Аах-а.

Я просунул флягу с бренди меж его стиснутых зубов.

— Выпей это, Генри. Не пытайся говорить.

Бренди полилось по подбородку; он снова забормотал, но губы его не слушались. Он мучительно хотел что-то сказать.

— Все хорошо, — беспокойно сказал я. — Не разговаривай. Я приведу помощь.

В окнах соседних домов горел свет; наверняка за ним кто-то присмотрит, пока я схожу за доктором. К тому же оставаться с Генри наедине — последнее, чего мне хотелось.

— Ма…аа. Маааар… — Правая рука вцепилась в мой рукав, голова опустилась, потекла слюна. — Ма-а-а-а.

— Марта, — мягко произнес я.

— А-а-а. — Он судорожно кивнул.

— Ты пришел увидеться с Мартой? — предположил я.

— А-а-а.

— Но ее не было, и ты решил подождать. Правильно? Еще один спазм. Голова неприлично болталась, единственный открытый глаз закатился.

— Ннн-ее. Мм-аар-а. А-а-а. А-а.

Он беспомощно молотил рукой по воздуху, из правого глаза текли слезы, а левый смотрел неподвижно, прихоть упрямой плоти.

Невыносимая, тошнотворная жалость заставила меня вскочить на ноги.

— Не могу остаться, Генри, — сказал я, отводя глаза. — Я приведу помощь. С тобой все будет хорошо.

Он испустил звериный стон, в котором я различил жутковатые нотки человеческого голоса, слова, что пытались пробиться сквозь умирающую плоть. Слова? Одно слово. Одно имя. Звук был нестерпимый — угасающий стон его одержимости. Проклиная себя, я повернулся и бросился бежать.


Найти помощь не составило труда; женщина из соседнего дома за гинею согласилась приютить больного и позвать врача. Врач приехал через два часа, и Генри отправили домой, на Кромвель-сквер. Доктор сказал, с ним случился удар — обширный сердечный приступ. Пациенту требовался постельный режим, тогда, возможно, у него будет шанс выздороветь. Больного успокоили растворенным в воде хлоралом, терпеливо влитым по капле меж стиснутых губ. Убедившись, что ничем больше не могу помочь, я наконец оставил их. Генри к тому времени впал в глубокое забытье, дыхание его было почти неразличимо, глаза остекленели. С меня хватит, решил я. В конце концов, я не сиделка. Весьма вероятно, я спас парню жизнь — чего еще от меня требовать? Незамеченный, я тихо вышел черным ходом и исчез на пустынных улицах.

Чтобы сэкономить нам обоим время, я прихватил с собой бумажник Генри. Ясное дело, в ту ночь бедняга был не в состоянии заниматься делами.

62

Мягкое течение несло меня в безмолвный мир немых образов и неясных перспектив. Густо-изумрудная темнота; но где-то на середине пути я начал различать фигуры, безликие, бесформенные, лишенные контуров, а на переднем плане — лицо, гротескное, непропорциональное, оно проплывало перед глазами, как огромная рыбина. На мгновение оно исчезло из поля зрения, и я хотел повернуть голову ему вслед, но обнаружил, что почему-то не могу. Я попытался вспомнить, что за ужас, что за нужда заставили меня укрыться на морском дне, но был до странности безмятежен и словно наблюдал за событиями сквозь темное стекло. Стайка зародышей неуклюже гребла мимо зеленого кораллового рифа, над которым дрейфовала бледная девушка, и ее длинные светлые волосы тянулись, как водоросли, в печальную серость подводного неба.

Лицо вновь появилось передо мной, рот широко распахнулся… звуки, причудливо искаженные подводой, лопались, как пузыри, чередой бессвязных слогов. Они что-то значили, но я не мог вспомнить что. Течение увлекло меня, и лицо опять исчезло. Но звуки остались, и я постепенно улавливал все больше смысла в их упорстве. Лицо тоже казалось знакомым: внимательные глаза, заостренный нос и треугольная бородка. Я уже видел это лицо раньше.

Рот открылся, и словно издалека услышал я свое имя:

— Мистер Честер. Мистер Честер.

Впервые после погружения на дно я заметил книжные шкафы позади лица, дверь, открытое окно за бархатной шторой, картину на стене… действительность разверзлась передо мной с безжалостной четкостью.

— Мистер Честер? Вы меня слышите? — Голос принадлежал доктору Расселу. Я попытался ответить, но мой язык жил собственной жизнью и весело высунулся изо рта, с губ сорвался булькающий звук. Я ужаснулся. — Мистер Честер, пожалуйста, кивните, если слышите меня.

Я почувствовал, как шея судорожно дернулась.

— С вами случился удар, мистер Честер. — Голос был слишком громкий, слишком жизнерадостный, словно доктор обращался к глухому ребенку. Я заметил, что он старательно избегал встречаться со мной взглядом. — Вы были очень больны, мистер Честер. Мы думали, что можем потерять вас.

— Скооо… — Собственный вопль поразил меня. — Скоо… Сколько? — Уже лучше. Я по-прежнему с трудом двигал онемевшей челюстью, но, по крайней мере, хоть слова выговаривал. — Сколько… прошло…

— Три дня, мистер Честер. — Я чувствовал его нетерпение, его смущение от моих попыток говорить. — Преподобный даже соборовал вас.

— Ааа-а?..

— Преподобный Блейкборо, из Оксфорда. Я известил вашего брата Уильяма. Он прислал преподобного.

Лишь тогда я обратил внимание на незаметного человечка с кротким детским лицом, сидящего в углу. Ответив на мой взгляд — он не боялся смотреть мне в глаза, — преподобный Блейкборо улыбнулся и встал; он был очень небольшого роста.

— Я возглавил приход, когда скончался ваш отец, — мягко сказал он. — Я очень тепло относился к преподобному Честеру и уверен, он бы хотел, чтобы я навестил вас, но до сего момента я и не знал, где вы живете.

— А-а-а… я…

— Ну-ну, вам не стоит утомляться, — уговаривал преподобный Блейкборо. — Доктор — и, конечно, ваша добрая миссис Гонт — все мне рассказали. Вам действительно необходим покой — ваша смерть не сможет вернуть вашу бедную жену. — Он посмотрел на меня с душераздирающим сочувствием; я чувствовал, как рот мой распахивается в беззвучном смехе, а из правого глаза капают слезы — но по кому, я не знал. Преподобный Блейкборо подошел ближе и ласково обнял меня за плечи. — Доктор считает, что вам нужен отдых, Генри, — сердечно произнес он. — И я с ним согласен. Перемена обстановки, деревенский воздух пойдут вам на пользу, вам не стоит оставаться в этом унылом месте. Поедемте со мной в Оксфорд. Вы остановитесь у меня, и если захотите, ваша экономка тоже может приехать и ухаживать за вами. Я могу порекомендовать превосходного доктора.

Он радостно улыбнулся мне. Его дыхание пахло мятой и табаком, а от одежды исходил какой-то успокаивающий, знакомый аромат старых книг и скипидара… Меня вдруг охватила ностальгия, нестерпимое желание принять приглашение маленького простодушного священника, снова пожить в моей старой деревне, увидеть дом, где я родился. Кто знает, быть может, в комнате с бело-голубой фарфоровой ручкой все осталось по-прежнему, и дубовая кровать моей матери все так же стоит под витражным окном. И я разревелся, позорно жалея себя и жгуче тоскуя о человеке, которым мог бы стать.

Это было слишком для доктора Рассела: уголком застывшего глаза я видел, как он повернулся и тихо вышел из комнаты, скривив губы от отвращения и неловкости… но добрый священник даже не вздрогнул, он меня обнимал, пока я оплакивал себя, Эффи, Марту, свою мать, разбуженные воспоминания, которым лучше бы оставаться спящими, холодного маленького ребенка-призрака, красную комнату, шелковую накидку, первое Причастие Присси Махони, рождественскую елку, все еще поблескивающую искусственными сосульками… и тот факт, что мне хотелось уехать в Оксфорд.

Мне хотелось доброты этого человечка, покоя его простой жизни, щебета птиц в кипарисах, остроконечных башенок Колледжа в вечерней дымке… Я хотел этого, как никогда ничего не хотел; я хотел вселенской любви преподобного Блейкборо. Я хотел отпущения грехов.

Я рыдал, пускал слюни, и меня впервые обнимал и баюкал тот, кто не был шлюхой.

— Тогда решено, — сказал преподобный Блейкборо.

— Н-нет!

— Да почему же нет? — озадачился священник. — Вы разве не хотите наконец вернуться домой?

Я кивнул, не доверяя своему голосу.

— Тогда почему?

Я постарался говорить отчетливо; рот словно забило грязью.

— Должен… исповедаться, — с усилием произнес я.

— Да-да, конечно, — добродушно отозвался священник. — Но давайте подождем, пока вам не станет лучше. Это безусловно может подождать.

— Нет! Н-нет… времени, — сказал я. — Ну-ужно… сейчас. На случай, если я… Вы… должны… знать. Я… не смогу вернуться домой… с вами… если…

— Понимаю. — Маленький священник кивнул. — Что ж, если это вам поможет, конечно, я готов вас исповедовать. Когда вы последний раз были на исповеди?

— Дв-двадцать лет назад.

— Ох! — Преподобный Блейкборо был ошарашен, но моментально взял себя в руки. — Понимаю. Что ж… ээ… Не торопитесь.


Я рассказывал долго и мучительно. Дважды я умолкал, обессиленный, но понимал, что вряд ли еще когда-нибудь найду мужество заговорить, и это заставляло меня продолжать. Когда я закончил, была почти ночь; преподобный Блейкборо уже давно слушал молча. Его круглое лицо стало бледным и испуганным, и когда я завершил рассказ, он буквально вскочил со стула. Я слышал, как он возится в тазике с водой на умывальнике позади меня, а когда он снова подошел и взглянул на меня, он был абсолютно серого цвета, губы кривились, будто его тошнило, он не мог смотреть мне в глаза. Что же до меня, я осознал, что этот разрушительный порыв исповедоваться никак не облегчил моей вины — мой победный груз был в целости и сохранности в черном склепе на дне моего сердца.

Око Бога не обмануто. Я ощущал его неотвратимую злобу — я не убежал от Бога. Хуже того, я сбил с пути этого невинного человечка, я предал его веру в изначальную доброту мира и его обитателей. Преподобному Блейкборо невыносимо было смотреть на меня, его уверенность в себе, его спонтанная доброта исчезли, на смену им пришли замешательство и смятение; у него был такой вид, словно его предали. Он не повторил своего приглашения и уехал первым же поездом.


Затем последовала череда несвязных событий, нанизанных над бездной моей жизни, как бусины на нитку. Моя студия опустела, написанный маслом «Триумф смерти» была выставлен в Академии. Доктор Рассел приходил несколько раз, приводил с собой специалистов, и они отчаянно спорили, что же все-таки случилось с моим сердцем. Однако все они соглашались в одном: скорее всего, я никогда не смогу ходить и двигать левой рукой, хоть мне и удавалось шевелить правой рукой и шеей. Каждые два часа надо мной склонялось озабоченное лицо Тэбби — если я вовремя не принимал хлорал, меня знобило, и пот лил градом. Как-то раз заявился репортер из «Тайме», и Тэбби без рассуждений выставила его за порог.

А по ночам к моей постели приходили они, мои дорогие Эринии, и тихо смеялись в темноте, равнодушные и торжествующие, ласковые и безжалостные, их зубы и когти бесконечно любящие, губительно соблазнительные. Все вместе они изучали впадины моего мозга с материнской нежностью, с острой утонченностью разрывая, рассекая… Днем они были невидимыми колючими паутинками под моей кожей, тончайшими стальными сетями, что опутывали, сдавливали мое окровавленное сердце. Я молился — или пытался молиться, — но Богу не нужны были мои молитвы. Мои страдания и муки совести — лакомство куда аппетитнее. Бог хорошенько покормился Генри Честером.

Неделя, семь дней непристойного бреда в руках моих дорогих суккубов. Как и Бог, они были голодны, а теперь и озлоблены в своей безысходности.

Я знал, чего они хотят, лязгая цепью, рыча и пуская пену, завидев добычу. Я знал, чего они хотят. Сказку. Мою сказку. А я хотел ее рассказать.

Загрузка...