Новость распространилась с быстротой молнии: Ален попробовался в фильме Неллы Бибица на большую роль!
— A star is born…[61] — с важным видом объявила Клеопатра в Товариществе Капиталистического Производства.
Удивительным образом это повысило наши ставки, теперь мы сможем, говорит она, одним ударом убить двух зайцев. Она уже начинает вести с Большим Боссом сложные интриги… Выходит, один только факт, что Ален будет сниматься в Черногории (если это вообще не знак судьбы!), обещает сильно облегчить нам задачу производства собственного фильма со спонсорским участием почетного президента Черногории, естественно, при условии, что за камеру встанет брат этого самого почетного президента. А стало быть, нужно соблюдать определенную стратегию, а главное — подчеркиваю: главное! — основательно освежить и активизировать наш медиа-образ, поставив, естественно, Алена — a star is born — на первый план. Клеопатра тут же звонит Снежане с телевидения КГБ, будоражит журналистов «Данаса», «Diaca» и «Политики», а Большой Босс в это время, пользуясь возможностью double-connect call,[62] уточняет дальнейшую стратегию с Мирославом и Фредди Крюгером, который нашел потрясающего спонсора в Силиконовой долине, и тот уже готов выложить несколько миллионов долларов.
В результате Ален в тот же день объявляет перед камерами телевидения КГБ о том, что приглашен на большую роль в фильме с Джереми Айронсом, не забывая рассказать и о своем собственном проекте — поставить фильм о Хеди Ламарр. Причем, оказывается, он намерен не только поставить этот фильм, но и сыграть в нем, — а почему бы и нет, ведь в Сербии возможно все?.. Только Клотильда Фужерон с канала «Arte» и не понимает, что у нас здесь происходит: зудит и зудит своим гнусавым голосом в мой мобильник, дескать, ее очень беспокоит запоздание с монтажом «Золотой трубы», это серьезно, серьезно, серьезно, да чем мы там занимаемся, да мы же выпадем из сетки программного вещания, и ля-ля-ля, и та-та-та… Прибавляя еще теперь, что ей совершенно, совершенно непонятна вся эта болтовня насчет полнометражки с Джереми Айронсом. Хм… я тоже не очень-то секу, что тут происходит, но у меня есть замечательная способность расслабляться и приспосабливаться к любым обстоятельствам, посмотрим, куда это нас заведет надо просто научиться плыть по течению, следовать за событиями, вот и все. И я мурлычу: никаких проблем, никаких проблем…
Потом в ТКП является Стана. Она является со студии «Авала-фильм». Выглядит жутко: огромные синяки под глазами, на виске бьется синяя жилка, челюсти стиснуты, дышит тяжело, а стоит ей приоткрыть рот — сразу становится понятно, что она в бешенстве.
Я осторожно пробую выяснить, что произошло.
— Никаких эпизодических ррролей! Я хочу большую ррроль! Ангелина обещала мне большую ррроль, и мне не надо маленьких! Я не шлюха! Ррразве я похожа на шлюху? Нет. Ну и я хочу большую ррроль, вот.
В общем, дело было так. Она отправилась на студию, чтобы заполучить наконец сценарий «Милены» и посмотреть, какие там роли еще остались не занятыми. Но Марко снова увильнул под каким-то предлогом, нет у него сценария, нет сценария, и всё тут. А уже уходя, она наткнулась в коридоре на Ангелину, изругала ее последними словами и велела признать, что та соврала, но Ангелина упорствовала в своей лжи и заверяла, что Стана получит большую роль.
— Большую роль, это точно, ты наверняка получишь большую роль!
И как Стана на нее ни нападала, просто как бешеная нападала, Ангелина твердила свое и врала, врала, врала. Ну, врала Ангелина, так она же к Стане на самом деле так хорошо относится, и так хочет сделать ей приятное, и с удовольствием дала бы ей большую роль, вот только не от нее это зависит…
— Говорррит: я тебе ее дам, не сомневайся!
Но ведь она ничего не решает, эта Ангелина, решает вовсе не она, и в конце концов Стана превратилась в палача, и начала уже просто требовать, и орать, и та тоже заорала, и сначала Стана довела Ангелину до слез, потом обе зарыдали, а потом Ангелина, уже совсем сломленная, упала в обморок… Получился скандал, вот что получилось, и Стану вышвырнули со студии, парни из охраны прямо взяли и вышвырнули. «Выкинули за дверррь как последнюю дрррянь, как полное ничтожество!» С самого начала эта Ангелина, эта дура Ангелина, желая добра, не спорю, не хотела сказать ей правды, но ведь только потому, что, даже этого не осознавая, сама железно верила в то, что говорила. Эти немыслимые, неосуществимые, все более с каждым разом неосуществимые обещания, это постоянное вранье, в которое они сами верят, — обычное дело в Сербии, мерзкая привычка, унаследованная, думаю, от прошлого, от эры Милошевича, от времен блокады, просто надо было как-то выживать в стране без будущего, пояснил бы Владан, выругавшись.
— Это научит ее, как вешать лапшу на уши, — отчеканила Стана. — Так ей и надо, получила по заслугам.
Стана на пределе, хотя и выпускает очередь за очередью. Она все время на пределе — с того дня, когда умер ее отец, ее любименький папуля, единственный мужчина ее жизни. Она была для него маленькой принцессой, он для нее — ангелом-хранителем. Отец Станы умер от внутрибольничной инфекции в белградской больнице в период эмбарго. Его унес не рак, которым он болел, нет, причиной его смерти стал гнусный микроб. Беда в том, что не было денег, что мать упрямилась, желая лечить его только в Сербии, беда была в войне, в том, что не везло, бедой была жизнь, которая так нелепо устроена.
Квартиру в старом белградском квартале Скадарлия, где издавна селилась богема, Стана делила с матерью и сестрой. После смерти отца атмосфера стала накаляться, прежде всего потому, что с матерью ладить было трудно — чересчур та была жертвенна, постоянно о чем-то умалчивала, чего-то недоговаривала, да и Стану не особо жаловала, только один отец обожал живую и красивую дочку, от которой веяло безотчетной свободой. Но все-таки чета дружно из кожи вон лезла, чтобы отправить Стану в Париж учиться археологии.
Годами родители терпели лишения, отказывали себе во всем, вкалывали как проклятые, все деньги уходили на комнату для прислуги, которую дочка снимала на улице Сен-Дени, на фирменную одежду, не могла же девочка ходить оборванкой, на ее походы по модным ночным кабакам в компании богатых молодых людей, ведь надо же было «завязывать отношения», — и все это ради того, чтобы Стана, получив наконец диплом, наплевала на него и пошла в актрисы. В шлюхи пошла, «kurva» — так называла ее мать… Сестра Милица — в отличие от Станы — сдержанная, застенчивая, ничего никогда не требует, но отнюдь не дура. И она, эта самая Милица, будто живой упрек Стане: пока та мотается по свету за мечтой и красуется на элитных тусовках в Лос-Анджелесе, Париже, Берлине или Венеции под ручку с продюсерами, которые приманивают ее лживыми обещаниями сделать из нее звезду, сестра, окончив медицинский факультет, дежурит по ночам в одной из белградских больниц буквально за гроши — едва хватает, чтобы выжить…
— Никаких маленьких ррролей, я хочу большую ррроль! — снова и снова восклицает Стана.
Ну и потом, эта история с наследством. Мать и сестра Станы решили ее обокрасть, присвоить ту часть наследства, что по закону принадлежит ей, и квартиру, а квартира, между прочим, общее имущество, как бы им ни хотелось ее оттуда выжить. Эта парочка строит всякие козни против Станы, Милица — якобы из-за нехватки места самовольно вселилась в комнату сестры: зачем той комната, если она живет в Париже и так редко приезжает в Белград! Нетушки, Стана не согласна. Они хотят ободрать меня как липку, подумай только: моя родная сестра, моя родная мать! Представляешь? В общем, пришли судебные исполнители, разграничили до квадратного сантиметра площадь, определив каждой ее долю, и Стана заперла на замок свою часть квартиры, включая туалет и ванную, окончательно подтвердив таким образом справедливость многолетней злобы и язвительности в свой адрес и узаконив свое звание неблагодарной свиньи.
Стана хочет уйти, и я во внезапном и глупом порыве предлагаю проводить ее до дома. На самом деле мне просто хочется пройтись: целый день в Товариществе Капиталистического Производства, интервью Алена, чрезмерное возбуждение Большого Босса и Клеопатры, настраивающих себя на «Золотую пальмовую ветвь» в Каннах и «Оскара» в Голливуде, — голова кругом. Захожу за Аленом, который сражается с Виктором в «Mortal К», и только что началась новая партия. На мониторе мужик в полувоенной форме, вооруженный «Калашниковым», ножом и гранатами. Цель игры: убить побольше врагов, затерявшихся в лабиринте средневекового города, декорация очень напоминает Боснию. Как обычно, с большим преимуществом выигрывает Виктор, и, когда партия заканчивается, он испытывает ностальгию по войне, в которой участвовал лишь виртуально.
На улице — как на раскаленной сковороде, будто жара в течение всего дня нарастала и теперь наступила кульминация. Нечем дышать, грязи в воздухе с утра стало намного больше, ощущение, что вместо воздуха одна грязь. Мне кажется, я сейчас умру: задыхаюсь, горло дерет, то и дело начинаю кашлять. Надо срочно завязывать с контрабандными сигаретами, не хочу травиться только из-за того, что они стоят вчетверо меньше французских. Ален и Стана идут себе, мирно беседуя о том о сем, о кинокарьере того и другой, об успехе, который настигает тебя, когда меньше всего ждешь, и еще о многом, что невозможно предвидеть, но из чего состоит жизнь. Я слушаю их разглагольствования немножко со стороны.
В сумерки, как сейчас, Белград странно напоминает постмодернистские комиксы Энки Билала:[63] циничный распадающийся мир, где звучит турбо-фолк, где рекламные щиты Nike и Prada стоят рядом с домами, у которых животы словно томагавками разворочены, с памятником родоначальнику сербского социализма Светару Марковичу и «Макдоналдсом». Путь древним дребезжащим трамваям пересекают новенькие «тойоты». Большой желтый автобус, с надписью на боку черными буквами «Дар народа Японии», чуть не сталкивается с трамваем перед гигантским видеоэкраном, где двадцать четыре часа в сутки показывают передачи «Fashion TV»;[64] на перекресток вдруг выскакивает стая тощих как скелеты и облезлых бродячих собак, паника среди водителей приличная, скрежещут тормоза, гудят клаксоны, из окошек звучит отборная ругань, ну и все такое. Бродячие собаки — бедствие Белграда. Они завладели городом, они царят здесь, стаи во главе с вожаками дерутся между собой, деля территорию. Я слыхала просто жуткие истории про этих собак. В городе бытуют фантасмагорические легенды, приукрашенные коллективным страхом, в частности — о младенце, которого бродячие собаки сожрали живьем прямо в колясочке.
Дом Станы уже близко — огромный серый облупившийся куб с заросшим сорняками садиком, в окнах куба полощется розовое, голубое, желтое белье, много широченных трусов и лифчиков размера D.
— Зайдете выпить чего-нибудь? — спрашивает Стана. — Давайте-давайте, пошли, я вас с мамочкой познакомлю!
И она тащит нас на лестницу, которая вот-вот рухнет, кто должен делать ремонт в домах-кондоминиумах, остается в Белграде неизвестным. Стана стучит в дверь, некоторое время спустя замечаю, что на нас смотрят в глазок.
— Это я, мамочка! — говорит Стана.
Дверь приоткрывается, и становится видна сильно немолодая женщина с изнуренным лицом, довольно крепкая и совсем не такая, какой я себе ее представляла, то есть ни в чем не похожая на Стану. Неприветливо взглянув на нас и не вынимая чинарика изо рта, женщина эта разворачивается и, подойдя к продавленному креслу, усаживается в него. Мы по-дурацки топчемся у двери, не очень понимая, что говорить, пока не заговаривает — жизнерадостно, по интонации искренне и очень нежно — Стана, которая опомнилась куда раньше нас:
— Мамочка, я пришла со своими друзьями, Francuzi, ты же помнишь, я тебе рассказывала о своих друзьях Francuzi…
Старуха не отвечает, она так и сидит, посасывая чинарик, и взгляд у нее отсутствующий. Древний телевизор, кое-где подклеенный скотчем, показывает клип «Пинк-ТВ»: бирюзовое Адриатическое море, посреди — Цеца в расшитых блестками стрингах (сразу видно, что жир на ляжках отсосан, а груди целиком переделаны), отплясывает на яхте и с деланным надрывом шепчет:
Позабудь, позабудь, уйди —
Только раз бывает рассвет,
Страсть проходит: была и нет,
А за нею — дожди, дожди.
Только раз немота поет,
Только раз сердце знает: тот!
Только раз сердце знает: та!
Плачь не плачь, а жизнь прожита.
Вещей в квартире немного, и с первого же взгляда понятно, что ничего тут не менялось как минимум со времен Второй мировой войны: типичная мебель 40-х годов. Стены оклеены желтыми в белую полосочку обоями, вот только обои эти местами уже покоричневели и отстали от стен. На одной из стен — портрет Иосипа Броз Тито в белом костюме и с медалями на гордо выпяченной груди; цветная фотография, конечно, малость выцвела, но Тито там все равно чертовски представителен, а рядом — черно-белый, куда более скромный Милошевич.
— Выпьете чего-нибудь, Francuzi? Мамочка, ты чего-нибудь выпьешь? — кричит из кухни Стана.
Старуха не отвечает, так, цедит что-то сквозь зубы.
Мы садимся на продавленную кушетку, одна из пружин угрожающе скрипит, я делаю вид, что ничего-ничего, и в это время другая пружина впивается мне в зад, я вся изгибаюсь, но все же исхитряюсь принять позу, тут же перенятую Аленом: спина прямая, руки на коленях. Стараюсь мило улыбаться и сосредоточиваюсь на телевизоре. Цеца окружена теперь группой бодибилдеров, она ходит развинченной походкой по палубе и принимает эротические позы.
Старуха все так же безучастна, она словно загипнотизирована Цецей. На конце тлеющей сигареты дрожит столбик пепла.
Забудь, забудь,
Как нежно я тебя любила,
Забудь, оставь меня…
Я вдруг вспоминаю одну фразу Виктора, сказанную, когда мы как-то субботним вечером якшались со всяким сбродом в splavi — так здесь называют ночные клубы на баржах, стоящих вдоль берегов Дуная. В «Braveheart», где адский шум, размалеванные куколки и захмелевшие мачо. Усач с напомаженными волосами и в подтяжках аккомпанировал тогда на аккордеоне заунывному пению девицы в вечернем платье, а Виктор, сидевший в расстегнутой рубахе и с бутылкой пива в каждой руке, воскликнул смеясь:
— Тито отдал концы, Югославии больше нет, у нас забрали Косово, Милошевич в Гааге, только у нас и осталось, что турбо-фолк!
В ту минуту смысл его слов от меня ускользнул, но теперь осенило, теперь я поняла, что они значат. Во всем этом есть нечто трагическое и жалкое.
Пора цветенья цикламена коротка —
Ты мне ни разу не сорвал того цветка,
И лишь однажды в жизни ты сказал мне «да» —
В тот день, когда я уходила навсегда.
Возвращается Стана с бутылкой сливовицы и рюмками. Старуха не реагирует, пепел сигареты падает ей на платье.
Стана, больше ни о чем нас не спрашивая, наливает нам водки.
— Мамочка, тебе налить?
— Мммммм… — мычит старуха утробно, глаза ее прикованы к ящику.
— Ладно, я тебе наливаю, — говорит Стана, наполняя мамулину рюмку до краев.
— Ммммммм… — снова мычит старуха. — Мммммм…
— Ну ладно, только чтобы доставить мне удовольствие, совсем чуть-чуть, мамочка. Выпей с моими друзьями Francuzi. Угу?
Не притронувшись к рюмке, старуха встает и, шаркая шлепанцами по полу, тащится в соседнюю комнату. Мы — как идиоты — сидим на кушетке с рюмками в руках. В соседней комнате слышится непонятная возня, потом старуха возвращается с какой-то странной штукой, похоже, имеющей отношение к медицине, а-а-а, это же тонометр! Давление решила померить. Не говоря ни слова, мамочка снова закуривает, надевает на руку манжетку с липучкой и давит на грушу до тех пор, пока манжетка не надувается до предела, а стрелка аппарата не застывает на циферблате. Через пару секунд мы слышим шипение — сначала короткое, затем продолжительное: ппшшшшшшшшшшшш…
— У мамули проблемы с давлением, — сообщает Стана. — Правда, мамочка, у тебя проблемы с давлением?
Старуха не отвечает. Манжетка уже снова плоская, но мамуля ее не снимает. Она берет рюмку и заглатывает содержимое. До дна — одним глотком. Ну и здорова же она пить! Я поражена: ухнула добрых сто граммов, и ей ни холодно ни жарко. А она уже схватила пульт и жмет на кнопки до тех пор, пока не возвращается на «Пинк-ТВ». Что ни говори, ситуация странная. Стана показывает нам альбом со статьями про нее, вырезанными из «Глаca», «Данаса», «Новостей» и популярного, желтого из желтых, журнальчика «Stars». Она следит за прессой, вырезает про себя любую заметулечку и наклеивает с прилежанием школьницы, а теперь перелистывает страницы, приговаривая: «Посмотри, мамуля, ну посмотри же, мамочка», но мамочка-мамуля снова давит на кнопки пульта, не обращая на призывы ни малейшего внимания. Наконец Стана добирается до проекта «Francuzi» и цепляется за него как утопающий за соломинку: «Вот видишь, мамочка, они не пустые люди, мои друзья Francuzi, они не бездари какие-нибудь…» Не знаю, зачем она на это так нажимает, что хочет доказать, ясно мне одно: мамочка вовсе не без ума от Francuzi, наоборот, я так и чувствую исходящие от нее волны злобы. И вскоре мои неприятные предчувствия оправдываются.
Когда мы принимаемся как ни в чем не бывало болтать ни о чем таком особенном, мамочка внезапно шипит, глядя на Стану: «Шлюха, блядь!» — и мы тут же замолкаем, и всем ужасно неловко. Не услышать было нельзя, но ничего не попишешь, и, стараясь делать вид, что не слышали, мы возобновляем разговор с того места, где он был прерван. Вот только спустя несколько минут все начинается снова. Старуха, теперь уже громче и сверкая полными ненависти глазами, бросает дочери: «Мерзавка, мерзавка!» Стана опять делает вид, что не слышала, но я чувствую, что это глубоко ее задевает, а мамочка не унимается: «Мерзавка, мерзавка, мерзавка!»
Слово повторяется с равномерными интервалами, старуха работает, как метроном, и каждая «мерзавка» — будто молотком по голове. Но этого ей мало, и она принимается орать: «МЕРЗАВКА, МЕРЗАВКА, МЕРЗАВКА!» — тюкая по кнопкам пульта с такой яростью, будто это поможет выгнать нас из комнаты.
Облитая помоями дочь смущенно улыбается, вид у нее такой, словно она просит прощения за неприятный инцидент, но, изо всех сил сохраняя спокойствие, она обращается к старухе и все так же нежно спрашивает:
— Хочешь, чтобы тебя оставили в покое, мамочка? Мне кажется, тебе надо отдохнуть.
Стана делает нам знак, мы покорно встаем, и она ведет нас к себе. Новенький замок, кажется, еще не использовался по назначению, наверное, между Станой и матерью перемирие, впрочем, Стана это тут же и подтверждает, да, она пытается восстановить утерянную связь с мамочкой, да, это нелегко, но она делает все, что может, особенно после поспешного отъезда сестры Милицы.
Потому что Милица, эта всегда замкнутая и серьезная Милица, вдруг съехала с катушек и надумала свалить из Белграда: она, видите ли, двадцать девять лет прожила с матерью, и ей это надоело, ей надоела работа за двести евро в месяц, причем еще и не всякий месяц столько получишь, ей надоел этот менталитет осажденных, ей надоело быть дитятей войны, надоела всеобщая безнадега, надоела ежедневная каторга, надоело отсутствие будущего… И она сбежала с заезжим итальянцем полюбоваться Римом, даже визы добилась, ну и пока не собирается возвращаться в эту несчастную Сербию, в эту черную дыру посреди Европы.
— Моя сестричка Милица уже четыре месяца как смылась, четыре месяца! А у мамочки проблемы с сердцем, ну и кто будет за ней ухаживать, когда мне придется уехать? Если с ней что-нибудь случится, я этого не перенесу, — жалостно и монотонно шепчет Стана.
Мы сокрушенно качаем головой. За стеной старуха пускает на полную громкость последние известия, новости безрадостны, экономика разрушена, безработица, коррупция, мафия, сербы весь век будут расплачиваться за годы с Милошевичем.
Стана предлагает куда-нибудь пойти: ей хочется забыться, развеяться, устроить праздник. Сегодня вечером ее приятель, диджей Настич,[65] — вообще-то он звезда техно европейского масштаба — отмечает свой день рождения в «Сава-центре», хорошо бы отправиться туда… Мы пробираемся мимо мамочки, спящей с открытым ртом в своем продавленном кресле, можно подумать, она уже откинула копыта, Стана прижимает к губам указательный палец: молчите, дескать, — и мы втроем выходим на лестницу.