Почему два бедных Francuzi оказались в Белграде? Какого черта они делают тут, посреди этого апокалиптического пейзажа, в этом брошенном туристами, разрушенном, но не спешащим отстраиваться городе? Каким ветром их сюда занесло?
Я — Нина. Скорее высокая, чем Дюймовочка, скорее худощавая, чем толстая, скорее блондинка, чем… В общем, из тех девиц, которых люди охотно относят к известному типу блондинка-ноги-от-ушей-без-царя-в-голове, ну, как в фильме «Энни Холл».[8] На три четверти француженка — по отцу, я еще и на четверть американка по бабушке, и на добрую половину сербиянка по матери.
Мама научила меня своему родному языку. Первые слова я произнесла на сербско-хорватском. А папа со мной не разговаривал — он читал, не нам, разумеется, просто читал, сам себе, нет, дети, конечно, интересовали его, но как-то неопределенно, на расстоянии, недоступном для их криков. Больше всего папе нравилось подходить к детям, когда они лежали в кроватках, ровно дышали и глаза у них были закрыты. Жертва английского воспитания, он твердо знал, что никогда нельзя показывать свои чувства, а еще меньше — общаться с мелким народом. No personal remarks.[9]
Только сильно подросши, я поняла, что не жила по-настоящему ни во Франции, ни в Сербии. В первый же мой день в детском саду воспитательница — сухая и не поддающаяся никакому воздействию дылда, у которой воняло изо рта, — услышала просьбу на незнакомом ей языке:
— Можно мне ути-ути?
— Что? Я не поняла, чего ты хочешь, детка!
— Ути-ути! — повторила я.
— Да что ты там за глупости бормочешь?!
Поскольку воспитательница не смогла уловить, в чем заключалась моя просьба, я, потерпев, сколько смогла, все-таки намочила штанишки. Слова «ути-ути» нет ни во французском, ни в сербско-хорватском — это одно из тех слов, которые я, маленькая, придумала сама, а все в семье подхватили. Воспитательница и не могла его знать… Вот только в результате этого случая, надолго оставшегося самой ужасной травмой моей жизни, я так никогда и не почувствовала себя ни до конца француженкой, ни до конца сербиянкой.
И еще я терпеть не могу людей с нечистым дыханием, такие люди сразу же напоминают мне о первой встрече с воспитанием в учебном заведении.
От двуязычия у меня сохранились легкий акцент и певучесть речи — из-за них я то и дело слышу вопрос, откуда приехала.
Я стала бакалавром и получила кучу дипломов, главная польза от которых оказалась в том, что теперь можно было регулярно наведываться в ANPE,[10] где я встретила кореша приятеля моего друга. Кореш этот, как выяснилось, был не чужд кинематографу, и таким образом я продвинулась от статуса безработной до статуса «режиссера-стажера». Теперь, с шести утра ежедневно, я постигала профессию на практике — путем приготовления кофе «арабика» для дремлющей на площадке съемочной группы, и этот вполне убедительный в глазах начальства опыт привел к тому, что меня (знавшую как свои пять пальцев все тайные закоулки всех кварталов столицы) повысили до звания «помощника ассистента по выбору натуры». Потом я работала вторым ассистентом режиссера на нескольких ставших популярными полнометражных лентах, потом была сценаристом ситкома, который вот-вот поставят в prime time, потом писала внутренние рецензии на сценарии, присланные в некую мифическую киногруппу, а после — сотрудничала с одним социалистическим телеканалом… Кстати, телеканал этот прежний его владелец, президент Республики, уступил любимому партнеру по гольфу — хозяину сети фиктивных предприятий, от имени которых всем желающим скрыть доходы от налогообложения выписывались фальшивые счета на несуществующие товары…
Далее… далее я опустилась на самое дно: превратилась, по милости рекрутеров, в заведующую литературной частью с внушительной (на бумаге) зарплатой и проработала несколько недель под началом одного продюсера, весьма охочего до минета. Только я-то ведь понятия не имела, что славится он, главным образом, как самый большой гад в Париже по этой части и что именно этим самым обеспечивает будущее ряду специализированных адвокатских контор.
Оттуда я перешла на такую же должность при более чем незначительном продюсере авторских фильмов, чьим главным источником доходов была оплачиваемая заказчиком наличными переработка дебютных романов в сценарии фильмов, которым, конечно, не суждено было увидеть свет. Но последнее не имело значения, потому что полученными за «адаптацию» бабками вполне окупалась аренда виллы на Ибице. Немногие мои попытки реального продюсирования свелись к тому, что на них ушли те небольшие накопления, которые, как ни странно, все-таки удалось сделать.
Короче, вы уже поняли: я по натуре безнадежно оптимистична и доверчива, к тому же легкая циклотимия вкупе со склонностью беспрестанно фонтанировать идеями отнюдь не научили меня говорить «нет», мне это просто не по силам. И отсюда — у меня особый дар попадать в совершенно немыслимые ситуации. Точнее — самой в них вляпываться.
Мой друг и спутник — полная мне противоположность. Высокий брюнет с ореховыми глазами, тридцать пять лет, внешность кинозвезды на роль героя-любовника. Скорее сдержанный, если не замкнутый, он часто держится в сторонке, говорит медленно и умеет одним взглядом из-под чуть нахмуренных бровей особенно близко к себе не подпускать. Поэтому кто-то его считает чересчур занятым, кто-то чересчур молчаливым — по собственному выбору.
Ален — просто режиссер или режиссер-интермитант,[11] когда как — по обстоятельствам. Несколько фильмов, сделанных в соавторстве, два рекламных ролика и штук пять документальных короткометражек, снятых на средства ЮНЕСКО в развивающихся странах, позволяют ему регулярно получать пособие от агентства для безработных деятелей искусства и оставляют достаточно свободного времени на реализацию собственных проектов, большею частью — малометражных, снятых на свои деньги. Надеждой накопить таким образом достаточно средств, чтобы хоть когда-нибудь перейти к «большим фильмам», он и живет. Как множество других будущих звезд, он мечтает о славе, которая принесет ему приличный доход и поможет наконец вырваться на свободу из заурядного, как он считает, бытия. Но пока (скажем так) его карьера никак не могла стронуться с места… или он пока не нашел концепции, которая поспособствовала бы его таланту полностью раскрыться.
Мы живем вместе пять лет. У нас маленькая квартирка на шестом этаже без лифта на Левом берегу, в Сен-Жермен-де-Пре, между кафе де Флор[12] и улицей Бюси[13] — в квартале бобо.[14] Мы довольно левые, но мы и либералы — когда это устраивает нас самих. Мы ездим на «4x4», это работает на наш имидж, пусть даже наша «тойота» подержанная и старая как мир. Мы могли бы считать себя сложившейся и прочной парой, мы нашли несколько лет назад оптимальный ритм жизни и работы, и теперь никто и ничто не способно поколебать нашего общего стремления к свободе и самой полной, какая только может быть, безответственности.
Вместо того чтобы наделать детишек, мы написали вместе несколько сценариев короткометражек, правда не нашедших еще своего зрителя, и предварительный набросок экспериментального авангардистского сценария, пока не нашедшего средств на производство. Короче, даже если мы художники, со страстью работающие на будущее, даже если у кого-то создается ложное впечатление, будто мы живем святым духом, самим нам кажется порой, что мы мало чем отличаемся от рабов на галерах.
Ладно, пусть, ну и что? Все равно ведь непонятно, как нас занесло в Белград. Еще чуть-чуть терпения — сейчас подойду и к этому.
Мои бабушка и дедушка по материнской линии принадлежали к элите, к господствующему классу. Их предкам удалось изгнать турецких оккупантов из Парачина (это сербский город в долине Моравы к северу от Крушеваца), а отец моего дедушки был в царствование Александра[15] министром финансов. Семья владела банками, отелем, пивоваренным заводом, землями и домами, была принята при дворе, участвовала в царской охоте на муфлона, а то и на лося.
Но вскоре после Второй мировой войны их, невольных, просто на собственном примере, проповедников буржуазных ценностей и индивидуалистических взглядов, объявили врагами народа. Донес на них Партии — причем без тени раскаяния — родной брат дедушки, partizan, убежденный в справедливости коммунистических идей и необходимости очиститься от реакционных элементов.
Все семейное имущество было конфисковано. Деда арестовали и отправили в трудовой лагерь, где он работал «на пользу общества» — вкалывая с утра до ночи землекопом на восстановлении разрушенных бомбардировками дорог. Бабушка лезла из кожи вон, чтобы вытащить его оттуда, использовала все свои знакомства, даже отправилась с мольбой о пощаде к мужниному брату-доносчику, и тот милостиво снизошел к ее мольбе, вот только условие поставил: либо они вступают в компартию, либо навсегда убираются из страны — с детьми и вещами.
Дедушка и бабушка предпочли оставить Сербию, им удалось с помощью проводников и с опасностью для жизни перейти границу, и в конце концов они прибыли во Францию, в Париж, где получили статус политических беженцев.
Дедушка и бабушка не любили рассказывать о родине. Казалось, с получением гражданства им отшибло память, и эта амнезия была вроде благодарности земле, которая их приютила. Совершенно утратив связь с родиной, они тем не менее и во Франции никогда так и не почувствовали себя совсем своими. Стоило мне заговорить о Сербии, на глаза бабушки наворачивались слезы, и разговор обрывался, будто страница эта была безвозвратно оборвана… оторвана, будто со времени насильственного и поспешного отъезда жизнь их перезагрузилась, как компьютер, будто коммунизм был неизбежен и будет теперь всегда.
Дедушка и бабушка больше никогда в жизни не увидели своей страны, а уж тем более — дедушкиного брата. Даже его имя, Милан, они цедили сквозь зубы, с болью, горечью и враждебностью. Я знала, что Милан живет в родительском доме, конфискованном квартальным комитетом, затем поделенном на коммунальные квартиры, в каждую из которых поселили несколько семей, кухня и печка там были общими для всех. И мне говорили, что эти люди ненавидят наш класс как таковой.
В качестве доказательства приводилась доставленная из-за границы каким-то шпионом-осведомителем информация: никто, по слухам, не потрудился снять со стены портрет нашего предка, висевший в гостиной, но его лицо — там, где нос, — было продырявлено трубой от печки. За сообщением об изувеченном портрете последовали жаркие споры между дедушкой и бабушкой, но в результате они сошлись на том, что речь идет о необъяснимом поступке.
Я отроду даже и не видела Белграда. Когда мы с братом были маленькими, мама с папой возили нас летом, в августе, под Дубровник — в черногорский курортный городишко под названием Малый Затон. Помню, как мы совершенствовали свой сербско-хорватский, разговаривая с рыбацкими детьми, а те из-за французского акцента принимали нас за белградских сербов.
О Югославии я знаю совсем немногое. Знаю, что эта страна находится в точке пересечения Востока с Западом. Знаю, что ее население представляет собой гремучую смесь разных народов: в шести республиках пять национальностей с двумя алфавитами, четырьмя языками и тремя основными религиями — есть и католики, и православные, и мусульмане. Знаю, что пять столетий Сербией владела Оттоманская империя,[16] и при въезде в Белград, то есть «Белый город», путешественников встречали насаженные на пики головы сербов, предупреждая, что будет с теми, кто проявит малейшую склонность к мятежу против турецкого владычества.
Ситуация уже тогда была напряженной, все это продолжалось долго, и Белград, за который сражались в австро-турецких войнах, мог бы похвастаться тем, что был разрушен не менее десятка раз. Можно себе представить, что испытывало тамошнее население… Влияние Византии сильно чувствуется в сербской архитектуре, да и в сербском искусстве в целом, но, если присмотреться, на умах она оставила ничуть не менее различимый отпечаток.
Бабушка показывала мне сохранившиеся черно-белые фотографии отчего дома в Белграде, старинного двухэтажного строения, называвшегося Коnаk, — это тюркское слово означает «дворец». Там за высокой оградой был парк, воздух там был насыщен дивным ароматом листвы столетних лип, там были отдельные дома для прислуги, конюшни и… настоящий музей — его построил мой дед и собрал в нем скульптуры нескольких французских мастеров, купленные 30-е годы, когда он ездил в Париж на международные выставки.
Помню и фотографию очень красивого тридцатилетнего мужчины — таким в то время был дедушка. Правильные черты лица, напомаженные волосы, проникающий в душу взгляд. На этом снимке дедушка в костюме для верховой езды и его роскошный доберман стоят рядом с допотопным черным автомобилем марки «Berliet». Машина, сказали мне, была заказана во Франции в 1911 году, а молодой человек с гордой осанкой, как мне показалось, ничуточки не напоминал моего сгорбленного, разрушенного изнутри и снаружи дедушку.
Мама, единственная из всей родни, поддерживала связь с дедушкиным братом Миланом, революционером-марксистом, пустившим по миру семью и изничтожившим плоды труда многих поколений.
Они несколько раз виделись в Белграде в 1980 году, за несколько месяцев до смерти Тито, когда мама попыталась совершить невероятное: помириться с дядей во время дележки имущества. Тогда и был дан старт фантастической истории с перевозом в чемоданах скатанных трубочкой картин французских импрессионистов — тех самых картин, которые несколько лет спустя добрались до Парижа укрытыми под отцовским пальто. Подрастая, я узнавала о Милане все больше: что он умный, что он рафинированный интеллигент, что он педераст, что уцелевшую после конфискации мебель и хранившиеся в подвале картины он разбазарил, что продавал их самым подонистым из английских антикваров, что к концу жизни он почти совсем рехнулся, разгуливал по коридорам родительского дома в смокинге, держа в руке связку ключей, отчитывал пролетариев и властно грозил им пальцем — ни дать ни взять старый большевик дает урок молодежи. Однако он никогда не забывал о своем буржуазном происхождении и мало-помалу, комнату за комнатой, возвращал себе коммунальные квартиры — по мере того, как дом, о содержании которого никто не заботился, превращался в руины и освобождался от жильцов.
После смерти этого моего двоюродного деда, случившейся незадолго до начала войны, в 1991-м, последние обитатели «дворца» охотно покинули гиблое место, предпочтя развалинам новые квартиры Нового Белграда, и развалины целиком перешли по наследству маме. Да… отчий дом, где она росла с младшим братом Владаном, отныне принадлежал ей. Почти в это же время другую фамильную резиденцию — дом в английском стиле на юго-западе Франции — продали под гостиницу с торгов по решению суда, и моим родителям ничего не оставалось, кроме как бомжевать. И тогда, раз уж невероятный поворот событий подарил им — причем даже дополнительных затрат никаких не потребовалось! — новое жилье в Сербии, мама решила поменять в собственном отныне доме на Бирчанинова замки и въехать туда вместе с отцом без чьего-либо разрешения.
Несколько лет спустя, в марте 1999 года, в Париже, я смотрела в восьмичасовых новостях хронику этой войны, картинка была — как в компьютерной игре. Я видела кадры, где натовские бомбы сыпались на Белград, видела — и не могла поверить, что все это происходит в Европе, в двух часах полета от моей квартиры в Сен-Жермен-де-Пре. А мама в это самое время, вопреки всем требованиям безопасности, вбила себе в голову немедленно приступить к реставрации фасада своего белградского особняка, потому что штукатурка с Коnаkʼа уже, дескать, сыплется не хуже бомб.
В день начала ремонта от первого же взрыва поблизости градом посыпались еще и стекла центральной башенки старого здания, но, к счастью, все отделались испугом, правда не очень-то легким.
Тем не менее, пока длились бомбардировки, обширный фронт работ постоянно оставался одинаково обширным, и бригада ремонтников посреди всего этого хаоса, разрушения и систематического обстрела стратегических точек города вкалывала с утра до ночи, а потом и с ночи до утра.
В июне, когда бомбардировки прекратились, мой дядя Владан — после сорока пяти лет изгнания — в одночасье бросил Америку и проложенную лыжню в финансовом мире, чтобы обосноваться в Белграде и принять деятельное участие в восстановлении страны, которую всегда считал своей настоящей родиной.
Для посткоммунистических Балкан Запад олицетворял процветание, а самая актуальная тенденция нашла тогда воплощение в фигуре предпринимателя-капиталиста. Как модель успеха предлагался бизнесмен. Ну и в такой ситуации Владан, имевший статус банкира, пользовался, естественно, всеобщим уважением и вполне мог рассчитывать даже и на сколько-нибудь серьезную роль в либеральных экономических проектах. Что же до налаженной им в США финансовой системы, то ее он мог бы поставить на службу Сербии, равно как и методы менеджмента и инновационные технологии.
Вот только для самого Владана главным было не это, для него было главным вернуть наше добро, национализированное в конце 40-х годов. Именно такую задачу, в память о родителях, он сделал лично для себя приоритетной. Он просто не понимал, во что ввязывается, вступая в соревнование с партийными начальниками, уже наложившими лапу на все, что им нравилось, не представлял, с какими трудностями столкнется в ближайшем будущем. Возврат конфискованного имущества оставался в Сербии больной темой, но Владан рассчитывал использовать для этого допущенные в стране законом пути, а если уж таковых не найдется, обратиться в Европейский суд по правам человека. Мама же и папа, делившие дом с Владаном, но чрезвычайно далекие от всех его забот, едва представлялась малейшая возможность, сбегали в какие-нибудь туристические поездки, отчего дядя выходил из себя: каково это — быть одиноким воином великой битвы!
Те, кто возвращается в страну, ищет в тех, кого встретил по приезде туда, словно в зеркале, свое собственное отражение. Так же смотрятся в новоприбывших те, кто никуда не уезжал. Так, к примеру, Владан почти полвека хранил представления о Сербии, которые со временем оказались искаженными, а каждый из тех, кто оставался в Сербии, придумывал себе в это время свой Запад, и именно этот Запад виделся ему действительно существующим. Ну и — как обычно… Следствием перекоса реальности в мечтах, взаимного отражения в кривом зеркале, всегда становится несовпадение выдуманных представлений, и с обеих сторон неминуемо возникают вопросы: где на самом деле страна изгнания и кто на самом деле куда был сослан? В результате две категории людей совершенно не понимают друг друга. Они не могут договориться между собой, потому что слишком много воды утекло с того момента, когда разошлись их дороги. При всем при том незримая связь, ниточка, тянущаяся от одних к другим, существует, она сплетена из взаимного любопытства, привлекающего изгнанника к тому, кто остался, и наоборот. Но нас пока интересует бывший изгнанник, потому что именно в таком умонастроении пребывал брат моей матери, мой дядя Владан, с тех пор, как решил навсегда остаться в Белграде.
Мне всегда казалось, что с прошлым так легко не разделаешься. В выросшей во Франции девочке так и живет частица дедушки-серба, и я чувствую себя привязанной ко всей этой семейной истории, пусть даже прошлое для меня отодвинулось достаточно далеко и не имеет отношения к сегодняшнему дню. Совсем как пожелтевшие фотографии из кожаного альбома с потрескавшейся обложкой, который весь пропах нафталином, потому что бабушка держала его в стенном шкафу, куда на лето убирали зимние вещи.
Через несколько месяцев после окончательного переезда мамы и папы в Белград Ален начал переговоры с ЮНЕСКО о съемках документального фильма на территории бывшей Югославии. Пока проект существовал как не очень внятный набросок синопсиса фильма, посвященного тому, как преследовалось албанскими террористами в Косово цыганское меньшинство населения. Проект был запущен, но сразу и остановлен — то ли по политическим, то ли по каким другим мотивам, поди пойми, но досье в переплете формата А4 невесть какими путями попало к некоей Клотильде Фужерон, главному редактору телеканала «Arte», нацеленного на искусство во всех его видах. Эта дама вдруг сильно, нет, очень сильно заинтересовалась проектом, оказала невероятное давление на начальство своего кабельного канала, добиваясь, чтобы мы получили заказ, а дальше проект фильма о травле цыган албанцами превратился, причем каким-то совершенно непостижимым образом, в проект фильма о сербском музыкальном фестивале «Золотые трубы». Видимо, фестиваль, который проходит ежегодно в маленькой горной деревушке под названием Гуча,[17] Клотильда сочла более привлекательным для слушателей и, одновременно, более приемлемым со всех точек зрения: годится в программы, предназначенные для домохозяек до пятидесяти, и хорошо укладывается в сетку передач.
В августе каждого года начиная с 1961-го сербские и цыганские трубачи вступают в борьбу за обладание Золотой трубой. Ее всегда получает лучший, и с ним подписывают выгодные контракты, позволяющие не только играть на свадьбах и похоронах, но, может быть, — почему бы и нет? — обрести мировую известность. По примеру хотя бы Бобана Марковича, ставшего знаменитым благодаря музыке к фильму Эмира Кустурицы «Undergraund».[18] Легенда рассказывает, что некогда солдат, завербованный в турецкую армию, привез с войны в ближайший к Гуче городок, Драгачево, трубу, и играл на ней три дня и три ночи, и постепенно военная музыка превратилась в музыку мира и счастья…
Это может показаться совершенно невероятным, но о существовании потрясающего соревнования трубачей в Гуче — события, которое нельзя пропустить, — Клотильда узнала от какого-то парня, имени которого не помнит. Парень работал в какой-то косовской неправительственной организации, разговор о фестивале происходил на каком-то коктейле в министерстве культуры, собеседник ее узнал о «Золотой трубе» от культурного атташе в Белграде, а тот, в свою очередь, ссылался на слова какой-то цыганки из Гучи…
Дальше… дальше наша свежеиспеченная главная редакторша посвященных искусству телепрограмм буквально вцепилась в идею киноэкспедиции в жалкую деревушку, затерявшуюся где-то в глухомани бывшей Югославии, присвоила эту идею, ну а тогда совсем уже непонятным образом получилось так, что нам с Аленом вроде бы надо туда ехать и пора укладывать чемоданы. Так все и закрутилось. А потом совсем просто: несколько недель, несколько встреч, несколько звонков — и мы с Аленом отбываем в Белград для общения с моим дядей, моими родителями и — уже по делу — с местным продюсером Товарищества Капиталистического Производства. А тому поручают помогать нам с кем-то такое встречаться и что-то такое организовывать, ну и попутно снимать в Гуче документальный фильм о лауреате «Золотой трубы» текущего года.
Для одного, особенно первого, раза многовато, но все-таки в августе 2001 года в маленькой, находящейся в 160 километрах от Белграда деревне имели место съемки, и все прошло как по маслу, за исключением одного: дежурный оператор, студент Киноуниверситета, во время этих съемок то и дело падал в обморок. Ему оказалось трудно перенести неудержимый взлет столбика ртути в термометре — тут надо сказать, что даже в тени тогда было за сорок, — а может быть, сыграли свою роль и дикие толпы вокруг (во время фестиваля в деревню, где живет три тысячи человек, приезжают триста пятьдесят тысяч гостей!), и густой дух насаженной на вертел свинины, которую обжаривали на каждом перекрестке, или запах капусты, которая томилась в огромных котлах. Короче, отснятый материал уже лежал в коробках, а потом в течение нескольких недель вяло обсуждалось, где монтировать, во Франции, в Нидерландах, в Португалии или еще где-то, лишь бы заплатить поменьше, — и кончилась вся эта затея тем, что наш недоделанный фильм был положен на полку без сколько-нибудь внятного объяснения причин. Забавно…
Следующим летом, после года, в течение которого у нас ничего не двигалось и мы увязали во всем подряд, за что только ни возьмемся, Ален решил, что настало время взять процесс в свои руки и заняться монтажом «Золотой трубы» прямо в ТКП, если, конечно, мы хотим, чтобы когда-нибудь фильм состоялся. Естественно, за свой счет, но при активной поддержке Клотильды Фужерон — ей теперь как никогда хотелось показать эту ленту в рамках вечерней программы «Тема», посвященной бывшей Югославии. Я же, со своей стороны, притворяясь, будто не понимаю, что именно в словах «за свой счет» напоминает о привычных каторжных работах, не прочь была продвинуться дальше в знакомстве со страной и с городом, которые до сих пор мы видели только по чуть-чуть, да и то через видоискатель камеры. И вообще мне хотелось в отпуск.
У нас было два месяца, иными словами — вечность.