II

На следующее утро Хэррен Деррик проснулся в начале седьмого, четверть часа спустя он уже завтракал на кухне, не дожидаясь, чтобы повар-китаец накрыл в столовой. Он предвидел трудный день и хотел вовремя приняться за дела. Фактически управлял ранчо Лос-Муэртос он, с помощью приказчика и трех надсмотрщиков, наблюдавших за отдельными секторами; руководил всей его деятельностью, вникал в подробности отцовских замыслов, выполнял его распоряжения, подписывал договора, оплачивал счета и вел отчетность. Собственно говоря, последние три недели работы у него было немного. Урожай — какой-никакой — давно сняли и продали, вслед за чем наступило полное затишье. Теперь, однако, близилась осень. Засушливый период подходил к концу, после двадцатого можно было со дня на день ждать дождей, которые размягчат почву, и тогда можно будет начать вспашку. За два дня до этого Хэррен потребовал, чтобы надсмотрщики секторов номер 3 и номер 4 доставили ему зерно, оставленное на семена. На секторе номер 2 пшеница в этом году так и не взошла, а на секторе номер 1, примыкавшем к дому и находившемся под его непосредственным наблюдением, зерно уже перебрали и рассортировали.

Хэррен собирался сегодня приступить к протравливанию зерна медным купоросом — тонкий и немаловажный процесс, предохраняющий всходы пшеницы от ржавчины и головни. Но, кроме того, он хотел выкроить время и поспеть к утреннему поезду в Гвадалахару, чтобы встретить отца. В общем, день обещал быть занятым до предела.

Но, когда Хэррен допивал последнюю чашку кофе, на крыльце в проеме кухонной двери, с кепкой в руке, показался приказчик Фелпс, в чьем веденьи были также амбары, где хранилось зерно.

— Хочу доложить вам, сэр, что с сектора номер 4 зерно еще не доставили, — сказал он.

— Ладно. Займусь этим. Как у вас насчет медного купороса, Фелпс, хватает? — и, не дожидаясь ответа, прибавил: — Скажите конюху, чтобы заложил пару гнедых в двухместную коляску и подал к девяти часам. Мне нужно съездить в Гвадалахару.

Когда Фелпс ушел, Хэррен допил кофе, встал и через столовую, а затем коридором с каменным полом и стеклянной крышей прошел в контору.

Контора была нервным узлом, направляющим деятельность Лос-Муэртос, хотя ни отделка ее, ни обстановка не вызывали ассоциаций с сельским хозяйством. Приблизительно посредине ее разделяла перегородка из проволочной сетки, выкрашенной в зеленый и золотой цвета, и за этой перегородкой стояли высокие конторки, где хранились бухгалтерские книги, несгораемый шкаф, копировальный пресс, папки с корреспонденцией и пишущая машинка Хэррена. Огромная, тщательно вычерченная карта ранчо Лос-Муэртос, где были обозначены каждая речка, каждый канал, все возвышенности и котловины, а также указано содержание глины в почве и глубина ее залегания, висела на стене между окнами; тут же, рядом с несгораемым шкафом, находился телефон.

Но самым примечательным предметом в конторе, несомненно, был телеграфный аппарат. В Сан-Хоакине это была новинка, и ввел ее, будучи самым дальновидным, молодой Энникстер; новшество быстро подхватили Хэррен и Магнус Деррик, а вслед за ними Бродерсон, Остерман и многие другие фермеры округи. Конторы их ранчо имели телеграфную связь с Сан-Франциско, а через него, с Миннеаполисом, Дулутом, Чикаго, Нью-Йорком и, что самое важное, с Ливерпулем. Колебания цен на хлеб на мировом рынке до и после снятия урожая тотчас становились известны в конторах Лос-Муэртос, Кьен-Сабе, Остерману и Бродерсону. А в августе предыдущего года хлебную биржу в Чикаго так лихорадило, что это сказалось даже на сан-францисском рынке, и Хэррен с Магнусом однажды просидели в конторе чуть не до полуночи, следя, как разматывается, подергиваясь, белая лента, сползая с катушки. В такие минуты они переставали ощущать свою обособленность. Ранчо становилось всего лишь частью огромного целого, звеном во всемирном объединении пшеничных полей, ощущавших на себе воздействие обстоятельств, возникающих за многие тысячи миль от них, таких, как засуха в прериях Дакоты, дожди на индийских равнинах, морозы в российских степях, горячие ветры на обширных равнинах Аргентины.

Хэррен подошел к телефону и вызвал контору сектора номер 4, - шесть звонков, как положено. Это был самый отдаленный сектор ранчо, расположенный на ее юго-восточной окраине, куда редко кто заглядывал, — небольшая точка, песчинка, затерянная в безграничных открытых пространствах. Если добираться по шоссе, — до сектора номер 4 было одиннадцать миль, по Проселку же мимо фермы Хувена и оттуда по Нижней дороге, — всего девять.

— Как насчет семян? — спросил Хэррен, когда Каттер подошел к телефону.

Каттер начал оправдываться, — мол, задержка вынужденная, и тут же прибавил, что уже выезжает с семенами, но Хэррен прервал его:

— Только смотрите поезжайте по Проселку, чтобы сэкономить время, а то я спешу. Навьючьте лошадей, и дело с концом. А если увидите Хувена, когда поедете мимо, скажите ему, чтобы зашел ко мне, и, между прочим, взгляните, как у них дела на оросительном канале. Спросите, не нужно ли Билли чего? Передайте ему, что мы ожидаем новые ковши не сегодня завтра, а пока пусть обходится тем, что есть… Как вообще дела в четвертом секторе?.. Ну, ладно. Семена сдадите Фелпсу, если меня в это время не будет, я еду в Гвадалахару встречать отца. Он сегодня приезжает. Вчера получил от него письмо… Да, не повезло. Берман перехитрил нас. Ну, до свидания. Так смотрите, не тяните с семенами, хочу их сегодня протравить.

Поговорив с Каттером, Хэррен надел шляпу, отправился на гумно и отыскал Фелпса. Фелпс уже отмыл чан, предназначавшийся для медного купороса, и теперь был занят сортировкой зерна. У стены за его спиной стоял ряд мешков. Хэррен разрезал завязки и тщательно осмотрел пшеницу. Он брал по горсти зерна из каждого мешка и пропускал его сквозь пальцы, пробуя ногтями на твердость. Пшеница была белая, высокого качества, зерна твердые, полновесные, богатые крахмалом.

— Если б вся такая, а? — сказал Фелпс.

Хэррен гордо поднял голову.

— Тогда бы из нее получался не хлеб, а сдобные булки, — сказал он, переходя от мешка к мешку, оглядывая каждый, сверяясь с бирками, прицепленными к мешкам.

— Взгляните-ка! — воскликнул он. — Красная пшеница! Откуда это?

— Да это мы на четвертом, на небольшом клочке вырастили, севернее Монастырской речки — хотели посмотреть, как она у нас приживется. Но собрали не Бог весть что.

— Впредь будем придерживаться белых сортов, — сказал Хэррен. — Они дают лучшие урожаи, да и европейские мукомолы любят подмешивать их к восточным сортам с большим содержанием клейковины. Если, конечно, вообще придется сеять в будущем году.

Ни с того ни с сего он вдруг пришел в уныние. Это с ним случалось время от времени, но сейчас хандра напала на него с особой силой. «Чего ради?» — это был поистине проклятый вопрос, доставлявший ему немало неприятных минут. Все складывалось против него, то есть за то, что цены на пшеницу неминуемо упадут. Рост посевных площадей постоянно опережал рост населения, конкуренция с каждым годом становилась все более жесткой. На барыши фермера точила зубы стая шакалов: перекупщики, элеваторщики, банки, объединение фирм по смешиванию зерна, а самое главное, железная дорога. Ливерпульские купцы все снижали и снижали цены. Мировые рынки, — все и до последнего звена, — прилагали немало усилий, чтобы снизить их до того предела, ниже которого уже не имело бы смысла растить хлеб. Теперь цена упала до восьмидесяти семи центов за бушель. По такой цене был продан урожай этого года, а, подумать только — отец сам был тому свидетелем, — в русско-турецкую войну пшеница шла по два доллара пять центов!

Отдав Фелпсу последние распоряжения, Хэррен глубоко засунул руки в карманы и повернул назад к дому, сумрачный, всем недовольный; раздумывая, чем все это может кончиться. Доходы от земледелия снизились настолько, что еще один засушливый год неминуемо приведет большинство мелких фермеров в долине к банкротству. Он прекрасно знал, как туго им было последние два года. Их собственные арендаторы на Лос-Муэртос дошли до ручки. Деррику пришлось буквально «тащить на себе» Хувена и еще кое-кого. Сам он за прошедший год, можно сказать, ничего не заработал; еще один такой год, как этот, и они окажутся разоренными.

Хэррен тут же себя успокоил. Для Калифорнии засуха два года подряд — явление небывалое, а уж третий год — это просто неправдоподобно. Правда, прибыли они не получили, зато и убытков не понесли. К тому же и компенсация кое-какая есть — земле дали двухлетнюю передышку. Дом и усадьба, слава Богу, свободны от долгов. Один хороший урожай, и дела наладятся.

К тому времени, как Хэррен подошел к выездной аллее, настроение его сильно исправилось, а, взглянув на родной дом, он и вовсе повеселел. Дом стоял в чудесной рощице; расступившись перед его фасадом, огромные эвкалипты, дубы и кипарисы уступили место широкой поляне, которая была так зелена, так свежа, так хорошо ухожена, что могла бы потягаться с городскими газонами. Большую часть времени семья проводила в комнатах, выходивших на рощу; другой половиной дома с видом на Боннвиль и железную дорогу пользовались мало. Широкая открытая веранда тянулась во всю длину дома, а под густыми ветвями вечнозеленого дуба, росшего у самого крыльца, Хэррен построил для матери маленькую беседку. Налево от дома, в сторону шоссе, находились барак и кухня для рабочих. С крыльца барака открывался вид на южные земли ранчо; глаз, не встречая на своем пути ни малейшего препятствия, одним махом достигал тонюсенькой линии, где за много миль отсюда встречалось небо с землей. Ничто не нарушало монотонности абсолютно ровной местности, не пересеченной даже изгородями, только вдали чуть темнела на земляном фоне крыша дома надсмотрщика сектора номер 3. Домика Каттера на четвертом секторе и вовсе не было видно — он находился где-то там, по ту сторону горизонта.

Подходя к дому, Хэррен увидел мать, завтракавшую на веранде. В одной руке у нее была ложечка, которой она помешивала кофе, другой она придерживала странички книги Уолтера Патера «Мариус Эпикуреец». Белая ангорская кошка, «Принцесса Натали», пушистая, сытая, самодовольная, сидела у ее ног и педантично вылизывала шерсть у себя на груди; а у крыльца возился с новым велосипедным фонарем Пресли — наливал в него масло и подкручивал фитиль.

Хэррен поцеловал мать, снял шляпу, пригладил рукой золотистые волосы и уселся в плетеное кресло.

Глядя на жену Магнуса Деррика, трудно было поверить, что это мать двух таких молодцов, как Хэррен и Лаймен Деррик. Ей было пятьдесят с небольшим, волосы ее еще не утратили яркости. И ее все еще можно было назвать красивой. Взгляд ее больших глаз бывал порой наивен и вопросителен, что более свойственно молоденьким девушкам. По натуре застенчивая, она легко тушевалась. Она не была создана для жизни, где царят равнодушие и жестокость, хотя в молодости вдоволь их хлебнула. Ей шел двадцать второй год, когда Магнус женился на ней. К тому времени она уже окончила педагогическое училище и преподавала литературу, музыку и чистописание в женской средней школе в Мэрисвилле. Она часто переутомлялась, ненавидела свою работу, но изо всех сил цеплялась за нее, хорошо понимая, что другого способа заработать себе на жизнь у нее нет. Ее родители давно умерли, и надеяться ей было не на кого. Ее сокровенной мечтой было побывать в Италии и увидеть Неаполитанский залив. «Трубадур», мраморный «Фавн», мадонны Рафаэля казались ей верхом красоты в литературе и искусстве. Она мечтала об Италии, Риме, Неаполе и других центрах мировой культуры. Замуж за Магнуса Деррика она, без сомнения, вышла по любви, но Энни Пейн полюбила бы любого, кто освободил бы ее от безысходно нудной рутины классных занятий. Она без колебаний связала с Дерриком свою судьбу. Сперва было Сакраменто, где бурно протекала его политическая карьера, затем Плейсервиль в округе Эльдорадо, когда Деррик вложил деньги в копи, и наконец ранчо Лос-Муэртос, где, продав принадлежавшую ему четвертую долю акций копей «Корпус Кристи», он решился сесть на землю, обосноваться на широких просторах пахотных земель, ставших недавно доступными благодаря проложенной поблизости железной дороге. Энни Деррик жила тут уже лет десять. Но ни разу ни на одну минуту с того дня, как впервые увидела необъятные равнины ранчо, не почувствовала она себя дома. Неизменно в ее больших красивых глазах — глазах молодой газели — сквозило беспокойство, недоверие, раздражение. Лос-Муэртос пугало ее. Она вспоминала свое детство, проведенное на ферме в восточной части Огайо, — пятьсот акров земли, аккуратно разделенной на участки: кукуруза, ячмень, пшеница, заливной луг и выгон для скота, — там было уютно, удобно, там можно было чувствовать себя дома; фермеры там любили землю, ухаживали за ней, лелеяли и кормили ее, словно живое существо; там сеяли вручную и для вспашки вполне довольствовались одним плугом да двумя лошадьми, там хлеб жали серпами и молотили цепами.

Здесь же все было иначе; земли огромного ранчо, ограниченные лишь горизонтом, тянулись на север, на восток, на юг и на запад насколько хватал глаз, представляя собой единое владение, один большой, управляемый железом и паром участок, с которого собирали урожай в триста пятьдесят тысяч бушелей, на котором всходила пшеница, даже когда поля оставляли под паром. И этот новый порядок вещей вселял в нее беспокойство, а порой даже непонятный ужас. Что-то было в этом, на ее взгляд, неуместное, можно даже сказать, противоестественное. Зрелище десяти тысяч акров все заслоняющей, бьющей в глаза пшеницы удручало ее. И бывшей учительнице чистописания, женщине с красивыми газельими глазами и тонкими пальцами хотелось спрятаться где-нибудь подальше. Она не желала смотреть на это несметное количество пшеницы. Что-то непотребное, отталкивающее чудилось ей в этом обилии плодов земных, в этой изначальной силе, первичной энергии, колышащейся в поле, — словно некое первобытное существо разлеглось под солнцем у всех на виду, не стыдясь своей наготы.

С каждым часом, с каждым годом однообразие жизни на ранчо все больше угнетало ее. Когда же она наконец увидит Рим, Италию, Неаполитанский залив? Ах, как заманчива была эта перспектива! Магнус давно обещал ей, что как только жизнь на ранчо войдет в колею, они с ней поедут путешествовать. Но по какой-то причине он неизменно обманывал ее ожидания: механизм пока что не мог работать сам по себе — приходилось ему держать руку на рычаге; вот, может, в будущем году пшеница подымется до девяноста центов за бушель или пройдут хорошие дожди… Она не настаивала, старалась держаться как можно незаметней, и только изредка останавливала на нем свои красивые глаза с немым вопросом. А пока замыкалась в себе, уходила в чтение. Ее вкус был весьма изыскан. Остина Добсона она знала наизусть. Она читала те стихи, поэмы и литературные очерки, которые полюбила еще в мерисвильские времена. «Мариус Эпикуреец», «Литературные опыты» Чарлза Лэма, романы Раскина «Сезам и лилии», и «Камни Венеции», и маленькие, будто игрушечные, журналы, заполненные пустыми банальными стишками второстепенных поэтов, были ее настольными книгами.

Когда Пресли впервые появился в Лос-Муэртос, миссис Деррик встретила его с распростертыми объятиями. Наконец-то появилась родственная душа! Она предвкушала долгие беседы, которые будет вести с молодым человеком о литературе, искусстве, морали. Но Пресли разочаровал ее. То, что он так мало интересовался литературой, — если не считать нескольких своих кумиров, — ее несказанно шокировало. Его полное безразличие к стилю, к изысканному английскому языку она восприняла как оскорбление. А когда он изругал и грубо осмеял утонченные рондо, сестины и игривые стишки, которыми изобиловали литературные журнальчики, это показалось ей бессмысленной и неуместной жестокостью. Любимого им Гомера, воспевавшего сражения и горы трупов, варварские пиры и буйные страсти, она находила неистовым и грубым. В отличие от Пресли она не видела никакой романтики и никакой поэзии в окружающей ее жизни — за этим она мечтала поехать в Италию. Его Гимн Западу, о котором он только один раз бессвязно и горячо попытался рассказать ей, — Гимн Западу с его ключом бьющей жизнью, с его искренностью и благородством, дикостью, героизмом и бесстыдством, показался ей возмутительным.

— Знаете, Пресли, — сказала она ласково, — это не литература.

— Слава богу, нет! — воскликнул он, стиснув зубы. — Вы правы.

Чуть позже один из конюхов подал к крыльцу веранды коляску, запряженную парой гнедых, и Хэррен, переодевшись и взяв черную шляпу, отправился в Гвадалахару.

Утро было чудесное, на небе ни облачка. Но, выехав из тени деревьев, обступивших дом, на Нижнюю дорогу, по обе стороны которой раскинулись поля, Хэррен поймал себя на том, что внимательно поглядывает на небо и на еле заметную линию холмов позади ранчо Кьен-Сабе. Было в ландшафте нечто неуловимое, что на его взгляд, безошибочно указывало на близость дождя — первого осеннего дождика.

— Отлично! — пробормотал он, трогая кнутом гнедых. — Поскорей бы только плуги пришли.

Плуги эти Магнус Деррик заказал на одном заводе на востоке страны несколько месяцев тому назад, так был недоволен плугами местного производства, которыми до сих пор пользовался. Однако с доставкой произошла необъяснимая и досадная задержка. Магнус с Хэрреном рассчитывали, что не позднее этой недели плуги будут у них в сарае, но посланный за ними человек выяснил только, что они все еще в пути, где-то между Нидлсом и Бейкерсфилдом. Теперь, по всем признакам, можно было со дня на день ожидать дождя и, дождавшись, чтобы земля как следует отмокла, приступать к пахоте, однако, похоже было, что поля так и останутся не паханными из-за отсутствия хороших машин.

До прихода поезда оставалось десять минут, когда Хэррен приехал на станцию. Вчерашние сан-францисские газеты пришли раньше и уже продавались. Он купил пару газет и стал их просматривать, пока свисток не оповестил, что поезд подходит.

В одном из четырех пассажиров, вышедших из вагона, Хэррен узнал отца. Он привстал, резко свистнул и помахал; Магнус Деррик, увидев его, быстрым шагом пошел к коляске.

Магнус был шести футов ростом и, несмотря на свои без малого шестьдесят лет, выправку имел кавалерийскую. Он был широк в плечах и импозантен: в нем чувствовалась порода, своим достойным видом он невольно внушал почтение. У него были тонкие губы, широкий подбородок и — фамильная черта — большой горбатый нос, как у герцога Веллингтона в старости, судя по портретам. Он всегда был гладко выбрит. Его густые, с сильной проседью волосы слегка завивались на висках. На нем был сюртук, серый цилиндр с широкими полями; в руке он держал трость с набалдашником из потемневшей от времени слоновой кости.

В молодости он лелеял честолюбивую мечту: представлять свой родной штат, Северную Каролину, в сенате Соединенных Штатов. Ему протежировал Кэлхун, но в двух кампаниях сряду Деррик понес поражение. Когда его надежды на политическую карьеру рухнули, он в пятидесятых годах переехал в Калифорнию. Он был знаком, — и даже близко, — с такими людьми, как Терри, Бродерик, генерал Бейкер, Лик, Альварадо, Эмерик, Ларкин, и, главное, состоял в дружеских отношениях с несчастным, никем не понятым Ральстоном. Однажды он выставлялся кандидатом на пост губернатора от демократической партии, но провалился на выборах. После этого Магнус раз и навсегда покончил с политикой и все свои средства вложил в рудники «Корпуса Кристи». Однако акции эти он продал с небольшой прибылью, упустив, таким образом, возможность выйти в мультимиллионеры «серебряной лихорадки», которая началась в Неваде с легкой руки Комстона, и занялся изыскиванием новых путей к обогащению. А тут как раз пошли слухи, что в Калифорнии «открыли пшеницу». Это и впрямь было своего рода «открытием». Доктор Гленн из округа Колуза посеял без особой помпы у себя на участке пшеницу, а потом продал ее, получив баснословную прибыль, и это дало деловым людям Нового Запада пищу для размышлений. Калифорния, о которой раньше никто не слышал, внезапно оказалась серьезным конкурентом на мировом рынке зерна. А несколько лет спустя доходы от производимой в штате пшеницы уже превышали доходы от добычи золота, так что, когда, позднее, ТиЮЗжд открыли поселенцам доступ к богатым землям округа Туларе, пожалованным корпорации правительством в качестве премии за прокладку железной дороги, Магнус, не задумываясь, воспользовался случаем и отхватил себе ранчо Лос-Муэртос, раскинувшееся на десять тысяч акров. И всюду, куда бы Магнус ни переселялся, он брал с собою семью. Старший сын Лаймен родился в Сакраменто, в разгар треволнений, сопутствовавших предвыборной кампании, когда Деррик баллотировался в губернаторы, а Хэррен — в Шингл-Спринге, штат Эльдорадо, шестью годами позже.

Но Магнус был во всех отношениях человеком заметным. В каких бы кругах он ни вращался, везде он был в центре внимания. Помимо воли люди видели в нем лидера. Это ему льстило, и держался он величаво, что ему отлично удавалось. Он был трибуном прежней выучки и даже в повседневной жизни говорил четко, хорошо поставленным голосом. Любую сказанную им банальность можно было зафиксировать на бумаге и представить как редкий образец безупречной во всех отношениях английской речи. Ему хотелось всегда быть на виду, председательствовать, руководить.

Когда он бывал в хорошем настроении, в нем появлялась какая-то благостность, находясь же в гневе, он повергал окружающих в дрожь. Он не любил вникать в мелочи, и вообще кропотливая работа была не по нему. Человек большого размаха, он скорее интересовался результатами, чем средствами к их достижению.

Он всегда был готов пойти на риск, все поставить на карту в надежде сорвать банк. Среди игроков в покер на Плейсервильских рудниках — да и во всей округе — он не знал себе равных. И в разработке рудников ему везло не меньше чем в покер: бурил ли он шурфы в нарушение правил, прокладывал ли тоннели, игнорируя рекомендации экспертов, — ему все благополучно сходило с рук.

Не отдавая себе в этом отчета, он и на ранчо вел дела так, как будто заправлял рудником. Он все еще сохранял замашки времен золотой лихорадки — всякое дело решать с кондачка, на ура. Риск благородное дело! Кто не рискует, тот не выигрывает! Попробуй кто-нибудь сказать, что землю Лос-Муэртос надо унаваживать, беречь ее и лелеять, он бы только возмутился — мол, он не крохобор какой-то, чтобы такой ерундой заниматься.

Хэррен протянул руку и помог отцу залезть в коляску. Тот сел, так и не выпустив руки сына из своей. Отец и сын очень любили друг друга и гордились друг другом. Они постоянно бывали вместе, и отец ничего не скрывал от любимого сына.

— Ну, здравствуй, сын!

— Здравствуй, отец!

— Спасибо, что сам приехал меня встретить. Я боялся, что ты будешь занят и пришлешь за мной Фелпса. Очень мило с твоей стороны.

Хэррен собирался сказать что-то в ответ, но тут Магнус заметил стоявшие в тупике три платформы, нагруженные ярко окрашенными сельскохозяйственными машинами. Он протянул руку к вожжам, и Хэррен придержал лошадей.

— Хэррен, — сказал отец, внимательно вглядываясь в машины, — Хэррен, не наши ли это плуги? Ну-ка давай подъедем поближе.

Поезд тем временем ушел, и Хэррен подъехал к самому тупику.

— Ну, конечно, так оно и есть, — сказал Магнус. — «Магнус Деррик, Лос-Муэртос, Боннвиль; отправитель: Дитсон и К°. Рочестер». Наши плуги.

Хэррен облегченно вздохнул.

— Наконец-то, — сказал он, — и как нельзя кстати. Дожди начнутся, надо думать, не позже конца этой недели. Раз уж мы здесь, я позвоню Фелпсу, чтобы высылал подводы. Сегодня я начал протравку семян.

Магнус кивнул в знак одобрения.

— Вот и молодец! Что касается дождя, то кому и знать, как не тебе. Осень уже на носу. Плуги поспели вовремя.

— Теперь, Бог даст, дела поправим, а, отец? — заметил Хэррен.

Но когда он заворачивал лошадей, чтобы дать отцу снова сесть в коляску, оба с удивлением услышали, что кто-то хриплым, грубым голосом пожелал им доброго утра, и, обернувшись, увидели Бермана, который подошел к ним, пока они осматривали плуги. Глаза Хэррена сверкнули, он резко вдохнул носом воздух, а у Магнуса спина и плечи стали вдруг деревянными. Он еще не успел сесть в коляску, стоял, отделяемый от Бермана упряжкой, и спокойно смотрел на него поверх лошадиных спин. Берман обогнул коляску и подошел к Магнусу.

Это был крупный, тучный мужчина с огромным животом. Щеки его, сливаясь с толстой шеей, переходили в иссиня-серый тройной подбородок; влажный от пота затылок в редких волосиках жировой складкой набегал на воротник. Он носил большие черные усы. На голове у него была круглая коричневая шляпа лакированной соломки. Светло-коричневый полотняный жилет с узором из цепляющихся одна за другую подковок обтягивал толстый живот, на котором при вдохе и выдохе поднималась и опускалась, побрякивая о перламутровые пуговицы, толстая, дутого золота, цепочка от часов.

Берман был боннвильским банкиром. Но и кроме этого, он занимался много чем. Состоял агентом по продаже земельных участков, скупал хлеб, выдавал ссуды под закладные. Был и политической фигурой местного масштаба. Но прежде всего он являлся официальным представителем ТиЮЗжд в этой части Туларе. Практически железная дорога не вела в округе никаких дел помимо него, будь то отправка партии пшеницы, тяжба о возмещении убытков или ремонт железнодорожного полотна и поддержание порядка на линии. В период борьбы местных фермеров против повышения тарифа на провоз зерна Берман постоянно околачивался в Сан-Франциско в залах судебных заседаний, а также в приемных законодательных учреждений Сакраменто. Он вернулся в Боннвиль совсем недавно в полной уверенности, что решение будет не в пользу фермеров. Какое место он занимал в расчетной ведомости ТиЮЗжд, определить было довольно трудно. Официально он не был ни агентом, ни юрисконсультом, ни маклером по продаже недвижимости, не имел он отношения ни к исполнительной, ни к законодательной власти, хотя его влияние во всех этих областях не подлежало сомнению и было огромно. При всем том фермеры Боннвильского округа отлично знали, от кого ждать пакостей. Несомненно, в глазах Остермана, Бродерсона, Энникстера и Деррика Берман олицетворял железную дорогу.

— А, мистер Деррик, доброе утро! — воскликнул он, подходя ближе. — Доброе утро, Хэррен! Рад вас видеть, мистер Деррик.

Он протянул пухлую руку.

Магнус, — больше чем на голову выше Бермана, высокий, поджарый, прямой, — посмотрел на него сверху вниз, сделав вид, что не замечает протянутой руки.

— Доброе утро, — ответил он и продолжал стоять в ожидании, что еще имеет ему сказать Берман.

— Так-то, мистер Деррик, — начал Берман, вытирая носовым платком потную шею и затылок, — вчера я прочел в газете, что наша с вами тяжба решилась не в вашу пользу.

— Я думаю, что для кого другого, а для вас это не было большой неожиданностью, — сказал Хэррен, багровея. — Мне кажется, вы знали, на чью сторону встанет Олстин, уже после первой встречи с ним. В таких делах вы не любите сюрпризов, Берман.

— Ну, зачем так говорить, Хэррен, — сказал Берман миролюбиво. — Я понимаю, на что вы намекаете, но меня это не трогает. Я хотел сказать вашему отцу — сказать вам, мистер Деррик, — попросту, по-соседски, забыв на минуту, что на суде мы с вами находились по разные стороны барьера, — я очень сожалею, что вы проиграли дело. Ваша сторона доблестно сопротивлялась, только, увы, цель вы выбрали неудачно. В этом вся беда. Прежде чем обращаться в суд, вы должны были подсчитать, что подобный тариф привел бы железную дорогу к банкротству. Вы же не можете отрицать, что мы, то есть железная дорога, имеем право на законный процент со своих капиталовложений. Не хотели же вы, чтобы мы попали в лапы к судебному исполнителю, ведь не хотели же, мистер Деррик?

— Железнодорожную комиссию подкупили, — сказал Магнус резко, и глаза его сверкнули.

— Все было разыграно как по нотам, — вставил Хэррен. — Железнодорожная комиссия снизила тариф до совершенно нелепой цифры, после чего, конечно, можно было говорить о разорении. И Олстину, — является он орудием в ваших руках или нет, — ничего не оставалось, кроме как восстановить прежние расценки.

— Если бы нам навязали тот тариф, мистер Хэррен, — спокойно возразил Берман, — мы не были бы в состоянии зарабатывать достаточно, чтобы оплачивать свои расходы по эксплуатации дороги, не говоря уж о том, что у нас не оставалось бы никаких излишков для выплаты дивидендов…

— А когда, интересно знать, ваша железная дорога выплачивала кому-нибудь дивиденды?

— Законодательная власть может снизить тариф, — продолжал Берман, — но он будет приемлем лишь в том случае, если дороге будет обеспечена справедливая прибыль с капитала.

— И каков же ваш критерий? Не хотите поделиться с нами? Кто может определить размер справедливой прибыли? У железной дороги бывают оригинальные понятия о справедливости.

— Законы штата, — ответил Берман, — устанавливают норму прибыли в размере семи процентов. Нас такой процент вполне удовлетворяет. Я не вижу, мистер Хэррен, почему бы доллар, вложенный в строительство железных дорог, не приносил того же дохода, что и доллар, отданный в рост, — то есть семь процентов. Если бы мы согласились на предложенную вами тарифную сетку, мы остались бы без барыша и прогорели бы.

— Проценты на вложенный капитал! — вскричал взбешенный Хэррен. — Хорошо вам говорить о допустимой прибыли. Ни для меня, ни для вас не секрет, что общий доход ТиЮЗжд — от основной линии и веток, отданных в аренду, — составил за прошлый год около двадцати миллионов долларов. Уж не хотите ли вы сказать, что двадцать миллионов долларов — это всего семь процентов от первоначальной стоимости дороги?

Берман развел руками и улыбнулся:

— Это валовая сумма, а не чистая прибыль. К тому же, откуда вы знаете, во что обошлось строительство дороги?

— Вот то-то и оно! — воскликнул Хэррен, сверкая глазами, подчеркивая каждое слово ударом кулака по колену. — Вы просто из кожи лезете, чтобы не дать нам как-нибудь пронюхать, во что вам обошлась дорога. Но мы-то знаем, что вы выпустили боны на сумму, в три раза превышающую указанную вами стоимость, и, кроме того, вот еще что — дорогу можно было построить из расчета пятидесяти четырех тысяч долларов за милю, вы же уверяете, что она обошлась восемьдесят семь тысяч за милю. А это большая разница, Берман, и далеко не все равно, какую из этих цифр вы берете за основу своих расчетов.

— Все вами сказанное, Хэррен, указывает скорее на упрямство, — сказал Берман неопределенно, — чем на здравый смысл.

— По-моему, мы занимаемся переливанием из пустого в порожнее, господа, — заметил Магнус. — Вопрос этот был подробно рассмотрен в суде.

— Совершенно верно, — согласился Берман. — Остается пожелать лишь, чтобы дорога и фермер научились лучше понимать друг друга и жить в мире. Мы зависим друг от друга. Кажется, ваши плуги, мистер Деррик? — Берман кивнул в сторону платформ.

— Да, они отправлены на мое имя, — ответил Магнус.

— Никак, дело к дождю, — заметил Берман, поправляя жеваный воротничок и слегка освобождая шею. — Пл следующей неделе можно и пахать.

— Вероятно, — сказал Магнус.

— Я постараюсь, мистер Деррик, чтобы ваши плуги поскорей вам доставили. Мы прицепим их к скорому товарному поезду и ничего с вас за это не возьмем.

— Я вас не понимаю, — сказал Хэррен. — Плуги уже пришли. Наши отношения с железной дорогой на этом кончаются. Я сегодня же пришлю подводы.

— Увы, — ответил Берман, — эти вагоны идут на север, а не с севера, как вы, вероятно, полагаете. Они еще не побывали в Сан-Франциско.

Магнус сделал легкое движение головой, как человек, который что-то забыл и вот теперь припомнил. Но Хэррен пока ничего не понимал.

— В Сан-Франциско! — воскликнул он. — О чем это вы? Они нам здесь нужны. И притом как можно скорей.

— Но вам, надо полагать, небезызвестны правила, — сказал Берман. — Вспомните: грузы такого рода, поступающие в наш штат с востока, предварительно направляются в один из наших пунктов распределения и уж оттуда доставляются по назначению.

Хэррен вспомнил, но только теперь он полностью осознал значение этих слов. На миг он в тупом оцепенении откинулся на спинку сиденья. Даже Магнус чуть побледнел. Но тут же Хэррен в ярости разразился потоком слов:

— Чего же еще от вас ждать? Почему это, интересно, вы не вламываетесь по ночам в дома? Почему не вытаскиваете у нас из карманов часы, почему не угоняете лошадей прямо из упряжки, почему не выскакиваете из-за угла с криком: «Кошелек или жизнь!» Да что же это делается в самом деле? Приходят к нам наши плуги с востока по вашей железной дороге, но вам мало того, что мы оплатили их провоз по тарифу для дальних дистанций, от пункта на востоке до Боннвиля. Вам обязательно хочется, чтобы мы еще заплатили за них по вашему разорительному тарифу для коротких дистанций, от Боннвиля до Сан-Франциско и обратно. Черт знает что! Вот груз, прибывший в Боннвиль, который нельзя выгрузить в Боннвиле, потому что он сперва должен прокатиться в Сан-Франциско транзитом через Боннвиль по сорок центов за тонну, а затем быть перегруженным в Сан-Франциско и отправленным назад в Боннвиль по пятьдесят один цент за тонну, положенные за провоз на короткое расстояние. Мы же должны расплачиваться за все это или оставаться ни с чем. Вот они, наши плуги, в трех шагах от земли, на которой их предполагается использовать, и время для пахоты как раз подходящее, а нас к ним не подпускают. Чушь какая-то! — воскликнул он с отвращением. — Это же просто комедия — вся эта гнусная история!

Берман выслушал Хэррена спокойно, нахмурив мясистый лоб и помаргивая маленькими глазками; золотая дутая цепочка звякала о перламутровые пуговицы жилетки при каждом вдохе и выдохе.

— Напрасно вы язык распускаете, Хэррен, — сказал он наконец. — Я готов сделать для вас, что могу. Постараюсь, чтобы ваши плуги поскорей обернулись, но я не могу менять правила перевозки грузов.

— Сколько же вы с нас за это сдерете? — выкрикнул Хэррен. — Сколько мы должны заплатить, чтобы нам разрешили пользоваться нашими плугами? Называйте свою цену! Ну, чего тут стесняться?

— Вы, кажется, хотите вывести меня из терпения, Хэррен, — отозвался Берман, — зря стараетесь. Ничего у вас, голубчик, не выйдет. Как я уже сказал, железная дорога и фермеры должны решать свои споры полюбовно. Только так можно работать. Ну, всего хорошего, мистер Деррик, мне нужно бежать. До свидания, Хэррен.

Он удалился.

Прежде чем покинуть Гвадалахару, Магнус зашел в бакалейную лавку купить коробку сигар какой-то особенной мексиканской марки, которых больше нигде нельзя было достать. Хэррен остался в коляске.

Пока он поджидал отца, в конце улицы показался Дайк и, увидев младшего сына Деррика, подошел к нему поздороваться. Дайк рассказал о том, как его обидела дорога, и спросил мнение Хэррена относительно предполагавшегося повышения цен на хмель.

— Хмель, я думаю, продукт стоящий, — сказал Хэррен. — Последние три года в Германии и в штате Нью-Йорк он почти не родится. Многие там и вовсе бросили хмель разводить, так что скоро его не будет хватать, а потому цена на него вернее всего подскочит. Я думаю, в следующем году она до доллара дойдет. Да, хмель продукт стоящий… А как поживают твоя матушка и Сидни, Дайк?

— Спасибо, Хэррен, слава Богу. Сейчас они поехали в Сакраменто навестить моего брата. Я подумывал вместе с братом заняться хмелеводством, да вот получил сегодня от него письмо: оказывается, у него наклевывается другое дельце. Если он со мной в долю не пойдет, а к тому клонится, я этим сам займусь, только тогда придется занимать. Я думал обойтись его и моими сбережениями, чтобы не брать под заклад. Но, видно, придется идти Берману кланяться.

— Я б лучше с голоду пропал, чем к нему обратился! — воскликнул Хэррен.

— Берман, конечно, выжига, — согласился машинист, — и железной дороге предан душой и телом, но дело есть дело, и, если мы заключим договор и там будет все написано черным по белому, ему придется его соблюдать, а хмелеводство дело перспективное, пренебрегать им не стоит. Думаю попытать счастья, Хэррен. Можно нанять хорошего работника, который бы о хмеле все досконально знал, и, если это окажется прибыльным, возьму да пошлю дочку в Сан-Франциско учиться.

— Ну что ж, урожай закладывай, только ни в коем случае не дом, — сказал Хэррен. — Кстати, ты узнавал, каков будет тариф на хмель?

— Нет, еще не узнавал, — ответил Дайк. — Конечно, надо раньше хорошенько все проверить. Хотя, говорят, тариф вполне приемлемый.

— Ты все-таки прежде выясни с железной дорогой, все по пунктам, — предостерег его Хэррен.

Магнус, выйдя из бакалейной лавки и снова заняв свое место в коляске, сказал Хэррену:

— Давай-ка, голубчик, заедем сначала к Энникстеру, а уж оттуда домой. Хочу пригласить его отобедать с нами. Насколько я знаю, Остерман и Бродерсон собирались сегодня быть у нас, и мне хотелось бы, чтоб и Энникстер тоже приехал.

Магнус отличался широким гостеприимством. Двери Лос-Муэртос были постоянно открыты для всех его соседей, и, кроме того, время от времени он давал обед для близких друзей.

По дороге на ферму Энникстера Магнус расспрашивал сына, что произошло дома в его отсутствие.

Справился о жене, о ранчо и высказал кое-какие замечания относительно работ по сооружению оросительного канала. Хэррен пересказал ему все новости за неделю: увольнение Дайка и его решение заняться хмелеводством, возвращение Ванами, гибель овец и просьбу Хувена позволить остаться на ферме. Достаточно было Хэррену замолвить за немца слово, как Магнус тут же согласился.

— Ты лучше меня разбираешься в этих делах, — сказал он, — как найдешь нужным, так и поступай.

Хэррен подстегнул гнедых, и они побежали резвей. Еще к Энникстеру надо заехать, а ему хотелось поскорей добраться до дому, чтобы доглядеть за протравкой зерна.

— Между прочим, отец, — спросил он вдруг, — как там наш Лаймен?

Лаймен, старший сын Магнуса, не имел ни малейшей склонности к фермерской жизни. Он пошел скорее в мать, чем в отца, и унаследовал от нее отвращение к сельскому труду и стремление к высшему образованию. Пока Хэррен занимался изучением основ земледелия, Лаймен подготовился к поступлению в университет и окончил его, после чего в течение трех лет занимался юриспруденцией. Но потом в нем проявились черты, унаследованные явно от отца. Заинтересовавшись политикой, он возомнил себя прирожденным политиком, обнаружил склонность к закулисной игре и известную дипломатичность; он был приветлив, легко сходился с людьми и, главное, обладал даром так себя поставить с людьми влиятельными, что они постоянно оказывались в долгу перед ним. Лаймен уже дважды добивался важных постов в городской администрации Сан-Франциско, где он поселился, — сначала юрисконсульта шерифа, а затем помощника окружного прокурора. Но эти достижения он считал слишком скромными. Широкий размах, унаследованный от отца в сочетании с огромным эгоизмом, породил в нем необузданное честолюбие. Если отец в ходе своей политической карьеры считал себя обязанным проводить в жизнь принципы, которые сам проповедовал, то Лаймен рассматривал свою деятельность исключительно как средство собственного возвеличивания. Он принадлежал к новой школе политических деятелей, добивавшихся своего не речами в сенатах и законодательных собраниях, а участвуя в различных комиссиях и закрытых фракционных собраниях, идя на компромисс и заключая сомнительные сделки. Его конечной целью было стать тем, чем отец был лишь по прозвищу, то есть губернатором, как Магнуса иногда величали друзья и соседи. Лаймен медленно, но верно подбирался к губернаторскому креслу в Сакраменто.

— Лаймен молодцом! — ответил Магнус. — Я предпочел бы, чтобы он был попринципиальней, не так легко шел на уступки, тем не менее мне кажется, что он человек достаточно серьезный и имеет все данные, чтобы заниматься политической деятельностью. Его устремления делают ему честь, и если бы он был более разборчив в средствах и менее сосредоточен на целях, то, я уверен, из него получился бы образцовый слуга народа. Но я за него не боюсь. Придет время, и наш штат будет гордиться им.

Когда Хэррен свернул в аллею, ведущую к дому Энникстера, Магнус сказал:

— Смотри, Хэррен, это не Энникстер ли на веранде?

Хэррен кивнул в ответ и сказал:

— Между прочим, отец, советую тебе особенно перед Энникстером не распинаться. Он с удовольствием приедет — в этом можно не сомневаться, — но если ты станешь слишком настойчиво его приглашать, он, по своему проклятому упрямству, начнет отказываться.

— Звучит резонно, — заметил Магнус, когда Хэррен подъехал к крыльцу. — Он странный, своенравный малый, но в благородстве ему не откажешь.

Энникстер лежал на веранде в гамаке, точно в таком же положении, в каком накануне его застал Пресли: он читал «Дэвида Копперфилда» и поглощал чернослив. Увидев Магнуса, он тотчас встал, правда, усердно давая понять, что делает это через силу. И долго и подробно жаловался на свой желудок. И тут же спросил, не хотят ли Магнус и Хэррен выпить с дороги? Где-то у него есть виски.

Магнус, однако, отклонил предложение. Он выложил цель своего визита и пригласил Энникстера на обед к семи вечера. Будут Остерман и Бродерсон.

Энникстер сразу же повел себя так, словно ему на хвост наступили, чем привел в удивление даже Хэррена: опасаясь, по-видимому, как бы о нем чего не подумали, если он слишком уж охотно примет приглашение, он тут же начал придумывать отговорки. Вряд ли он сможет приехать — дела не пускают: непременно нужно кое-что сделать. Потом он, можно сказать, обещал встретиться сегодня вечером с одним человеком в Боннвиле; к тому же завтра он собирался в Сан-Франциско, и ему надо выспаться, — придется пораньше лечь спать; и, кроме всего прочего, он человек больной, мается животом, а когда много двигается, начинаются колики. Нет уж, пусть обойдутся без него.

Магнус, понимая, что возражений у Энникстера хватит до самого вечера, не стал настаивать. Он сел в коляску, и Хэррен подобрал вожжи.

— Дело хозяйское, — сказал он. — Сможете, так приезжайте. Мы обедаем в семь.

— Я слыхал, вы решили не сдавать в этом году свои земли в аренду? — сказал Энникстер несколько вызывающе.

— Подумываем, — ответил Магнус.

Энникстер презрительно фыркнул.

— Пресли передал вам мое мнение на этот счет? — спросил он.

Нетактичный, грубоватый и привыкший называть вещи собственными именами, Энникстер способен был и Магнуса назвать в лицо дураком. Но не успел он договорить, как в воротах показался Берман в своей одноколке и, не спеша подъехав к крыльцу, остановил лошадь рядом с коляской Магнуса.

— С добрым утром, господа, — сказал он, поклонившись обоим Деррикам, будто видел их сегодня впервые. — Приветствую вас, мистер Энникстер!

— А вам какого черта понадобилось? — спросил Энникстер, глядя на него в упор.

Берман исподтишка икнул и погладил мясистой рукой себя по животу.

— Да так, мистер Энникстер, — ответил он, игнорируя воинственный тон молодого фермера. — Хотел только напомнить вам, мистер Энникстер, что вам следует следить за состоянием своей изгороди. Прошлой ночью на путях оказалось много овец, по эту сторону Эстакады, и я подозреваю, что они серьезно повредили в этом месте балласт. Мы — железная дорога — не можем огораживать железнодорожное полотно. Фермерам вменяется в обязанность содержать изгороди в порядке. К своему глубокому сожалению, должен заявить протест…

Энникстер снова лег в гамак и, растянувшись во всю длину, спокойно сказал:

— Убирайтесь к черту!

— Это в равной степени и в ваших интересах и в наших, чтобы безопасность населения…

— Я сказал — убирайтесь к черту!

— Может, это говорит об упорстве, мистер Энникстер, но…

Внезапно Энникстер вскочил, выставив вперед подбородок и стиснув зубы, подлетел к краю веранды, багровый до корней своих жестких рыжих волос.

— Вы!.. — крикнул он. — Я вам скажу, кто вы! Куриная чума — вот вы кто!

Ему казалось, что худшего оскорбления не придумаешь. Дальше идти просто некуда.

— … говорит об упорстве, но не о здравом смысле.

— Может, я починю изгородь, а может, и не починю! — закричал Энникстер. — Я знаю, о чем вы: об этом неизвестно откуда взявшемся паровозе прошлой ночью… А вы не имеете права гонять поезда в черте города на такой скорости.

— Какой же это город? Овцы были по эту сторону Эстакады.

— А она как раз и находится в пределах Гвадалахары!

— Да что вы, мистер Энникстер? От Эстакады до Гвадалахары — добрых две мили.

Энникстер приосанился, обрадованный возможностью поспорить:

— Какие две мили! Да тут не будет и мили с четвертью. Даже мили не будет. Пусть Магнус скажет.

— Я про это ничего не знаю, — заявил Магнус, не желая вступать в спор.

— Нет, знаете! Не увиливайте, пожалуйста! Каждый дурак знает, сколько от Эстакады до Гвадалахары. Пять восьмых мили, не больше.

— От железнодорожной станции Гвадалахары до Эстакады, — невозмутимо заметил Берман, — не меньше двух миль.

— Вы все врете! — закричал Энникстер, взбешенный хладнокровием Бермана. — И я могу вам это доказать. Однажды я прошел это же расстояние по Верхней дороге, а я знаю, с какой скоростью хожу. Если я могу пройти за час четыре мили…

Магнус и Хэррен уехали, оставив Энникстера выяснять с Берманом отношения.

Когда, наконец, и Берман уехал, Энникстер снова лег в гамак, докончил чернослив и прочитал еще одну главу «Копперфилда». Затем закрыл лицо открытой книгой и уснул.

Час спустя, когда время уже близилось к полудню, он вдруг проснулся от собственного оглушительного храпа и сел, протирая глаза, жмурясь от яркого солнца. Во рту был такой гадкий вкус, оттого что он спал с разинутым ртом, что он пошел в столовую, налил себе стакан виски с содовой и выпил в три глотка, после чего сразу почувствовал себя лучше, и у него пробудился аппетит. Энникстер трижды нажал кнопку электрического звонка на стене за буфетом, давая знать на кухню, находившуюся в отдельном флигеле, что готов обедать. И тут же подумал: хорошо бы обед принесла Хилма Три, хорошо бы она и за столом прислуживала.

При усадьбе Энникстера имелась небольшая сыроварня, где изготовлялся сыр и другие молочные продукты в количестве, не превышавшем нужд обитателей усадьбы. Вел хозяйство старик Три с женой и дочерью Хилмой. Случалось, что троим там нечего было делать, и Хилме приходилось искать себе другое занятие. Она помогала на кухне, а раза два в неделю, замещая мать, производила уборку в доме Энникстера, стелила кровать, наводила порядок в его комнате и подавала обед. Этим летом она гостила у родственников, живших в небольшом городке на Тихоокеанском побережье, но с неделю назад вернулась, и Энникстер случайно застал ее в сыроварне. Высоко закатав рукава свежевыстиранной голубой блузки, она занималась изготовлением сыра. Энникстеру запомнились ее гладкие белые руки, округлые и прохладные на вид. Он никогда не поверил бы, что у молоденькой девушки могут быть такие полные, красивые руки. К своему удивлению, укладываясь спать, он поймал себя на том, что думает о ней, а, проснувшись утром, забеспокоился — не снились ли ему прошлой ночью прекрасные белые руки Хилмы. Но тут же обозлился на себя за то, что такие мысли лезут ему в голову, и разразился бранью в адрес всего женского племени. Нечего мужчине всякой дрянью мозги забивать. Имел уже он опыт в Сакраменто… И хватит! Женщины! Да кому они нужны? Уж он-то как-нибудь без них обойдется. Вздумала как-то раз, когда он зашел в сыроварню, состроить ему глазки. Не иначе как прельстить захотела. Только он видит их всех насквозь. Она у него дождется, пускай попробует. В следующий раз он так ее шуганет, что она своих не узнает. Он решил показать этой девице с сыроварни ее настоящее место, чтоб она убедилась в его безразличии и в полном отсутствии интереса к ней как к женщине. Однако, когда на следующее утро Хилма принесла ему завтрак, он лишился дара речи, лишь только она переступила порог его комнаты, и сидел, окаменев от смущения и уставив глаза в тарелку.

Убежденный женоненавистник Энникстер относился к Хилме с презрением, как к существу, стоящему на социальной лестнице ниже его. И все же непрестанно думал о ней. Особенно он злился на себя за то, что в ее присутствии никак не мог совладать со своей врожденной застенчивостью. Сначала он ругал себя болваном за то, что не может ее спокойно игнорировать, потом круглым дураком за то, что не умеет воспользоваться своим положением. О любви, конечно, не может быть и речи, хотя девица она смазливая. Но вот интрижку с ней завести…

Размышляя обо всем этом, рассеянно уставившись на кнопку электрического звонка, снова и снова перебирая все это в уме, он вспомнил, что сегодня как раз должны бить масло — следовательно, миссис Три будет занята в сыроварне. А значит, вместо нее придет Хилма. Повернувшись к буфету, он стал с неприязнью рассматривать себя в зеркало. Потер против шерсти небритый подбородок и пробормотал, обращаясь к своему отражению:

— Ну и рожа! Бог мой, кувшинное рыло какое-то! — И после короткой паузы: — Интересно знать, придет сегодня эта тупоголовая девица или нет?

Он прошел в спальню и осторожно глянул в окно из-под опущенной занавески. Из окна видна была скелетообразная башня артезианского колодца, летняя кухня и примыкавшая к ней сыроварня. Как раз когда он выглянул в окно, из кухни вышла Хилма и заспешила к черному ходу. Очевидно, за тем, чтобы заняться его обедом. Однако, пробегая мимо колодца, она встретилась с Дилани, молодым парнем, работавшим у Энникстера. С большим мотком колючей проволоки в защищенной рукавицей руке и с кусачками за поясом Дилани шел по тропинке вдоль канала, ведя в поводу лошадь. Должно быть, он заделывал дыру в изгороди у полотна железной дороги, возле Эстакады. Энникстеру было видно, как он, поравнявшись с Хилмой, снял широкополую шляпу, а она остановилась поболтать с ним. Он даже слышал, как Хилма весело рассмеялась в ответ на что-то сказанное Дилани. Она ласково похлопала по шее лошадь, а Дилани, выхватив кусачки из-за пояса, прикинулся, будто хочет ущипнуть ее. Хилма поймала его руку и оттолкнула, и снова рассмеялась. Энникстеру в их поведении почудилась какая-то интимность, и он так и взвился от ярости.

Ах, вот оно что! Спелись, значит. И хоть бы постеснялись, так нет, любезничают прямо у него на глазах. Черт знает, что такое! Совсем стыд потеряли. Нет уж! Он это в корне пресечет; ничего такого он на своем ранчо не допустит! В два счета ее вытурит. Нам такие не нужны. Уж как-нибудь обойдемся. Сегодня же надо переговорить с ее отцом. Уж как они там хотят, а приличия пусть соблюдают.

— А обед-то? — вдруг воскликнул он. — Я тут сижу голодный — и, пожалуй, еще снова заболею, а они будут там разводить амуры!

Он повернулся на каблуке, шагнул к электрическому звонку и еще раз изо всех сил нажал кнопку.

— Когда эта особа явится сюда, — объявил он неизвестно кому, — я поинтересуюсь, почему это мне приходится ждать. Я ее приведу в христианский вид. Видит Бог — я терпелив, но не желаю, чтоб моим терпением злоупотребляли.

Когда несколько минут спустя Хилма явилась накрывать на стол, Энникстер сидел у окна, делая вид, что читает газету. Он сидел, закинув ноги на подойник, и курил сигару, но при ее появлении ноги тут же опустил и, воровато поглядывая на Хилму поверх газеты, загасил об испод подоконника дымящийся кончик сигары.

Хилма была девушка крупная и пышнотелая, благодаря чему казалась значительно старше своих девятнадцати лет. Некоторая тяжесть и округлость бедер и плеч говорили о раннем созревании здоровой сильной плоти, расцветшей под горячим южным солнцем полутропической страны. Стоило раз взглянуть на нее, и вы сразу убеждались, что перед вами человек энергичный и деятельный, но в то же время отзывчивый и уравновешенный. Полная шея плавным изгибом переходила в плечи; кожа за ушами и под подбородком была белая и шелковистая, покрытая тончайшим пушком и слегка тронутая золотистым загаром на затылке у самой кромки волос; сквозь такой же загар на щеках пробивался нежный румянец, а на висках просвечивали голубоватые жилки. У нее были светло-карие, широко открытые глаза, которые чуть что становились совсем круглыми; веки, — чуть более темного оттенка, чем все лицо, — были опушены черными ресницами, недлинными, но густыми, которые четкой линией обводили глаза. Рот был великоват, однако трудно было представить себе что-нибудь прелестней очертаний ее полных, плотно сомкнутых губ, ее изящно скругленного подбородка, гибкой и нежной шеи. При каждом повороте головы, при малейшем движении плеч вся ее обольстительная красота как бы оживала; мягкие янтарные тени то сгущались, то вовсе исчезали, незаметно растворяясь в прелестном розовом румянце или поглощенные теплой окраской темно-каштановых волос. Волосы Хилмы, казалось, жили своей отдельной жизнью, — почти как у Медузы, — густые, блестящие, словно смоченные чем-то, они тяжелой душистой массой ниспадали на лоб, на маленькие уши с розовыми мочками, на затылок. Заплетенные в косу, они казались темно-каштановыми, а на солнце отливали золотом. Как у большинства крупных девиц, движения ее были плавны, неторопливы, и эта медлительная грация, эта обманчивая небрежность движений придавали ей особенное очарование.

Но не только правильные черты лица с его четким овалом, гладким выпуклым лбом и широкими скулами, не только густые и гладкие темные волосы, длинные ноги, красивая высокая грудь и тонкая талия привлекали к Хилме взоры, она восхищала своей естественностью и простотой. Сама того не ведая, она и одевалась в соответствии с этим своим редкостным качеством; в тот день на ней была темно-синяя поплиновая юбка и свежая — будто только из прачечной — белая блузка. При всей аскетической строгости наряда она отнюдь не была лишена кокетства, невыразимо обольстительного. Даже Энникстер не мог не заметить, что ножки у нее маленькие и узкие, что металлические пряжки на туфлях до блеска начищены, а пальчики на руках розовые с розовыми ногтями.

Он поймал себя на том, что размышляет — как это девушка из столь скромной семьи умудряется сохранять себя такой красивой, такой опрятной, такой женственной. Но тут же решил, что это, вероятно, потому, что занята она главным образом на сыроварне, да и работу ей дают самую легкую. Она жила на ранчо для того, чтобы быть с родителями, а вовсе не ради заработка. К тому же — о чем Энникстер смутно догадывался — на огромных, недавно освоенных просторах Запада, где сельская жизнь протекала на свежем воздухе и заработать себе на хлеб было легче легкого, такие женщины встречались нередко; это не была уверенность в себе, которая приходит вместе с образованием, с постепенным постижением культуры, а естественное природное достоинство женщины, не познавшей тягот жизни, не сломленной борьбой за существование, неизбежной в перенаселенных районах страны. Это было естественное достоинство, результат жизни в естественных условиях, близко к природе, близко к великой, доброй земле.

Когда Хилма, широко раскинув руки, накрывала скатертью стол и белоснежная ткань отраженным светом осветила ее лицо снизу, Энникстер беспокойно заерзал в кресле.

— А, это вы, мисс Хилма? — произнес он, лишь бы что-то сказать. — Доброе утро! Как поживаете?

— Доброе утро, сударь! — ответила она, поднимая глаза, и на минуту оперлась руками о стол. — Надеюсь, вам лучше сегодня?

Голос у нее был низкий, бархатистый, хрипловатый и, казалось, шел не из горла, а прямо из груди.

— Пожалуй, что да, — буркнул Энникстер. И вдруг спросил: — А где эта собака?

Дряхлый, неизвестно откуда взявшийся ирландский сеттер заявлялся иногда в дом и, забравшись под хозяйскую кровать, устраивался там спать. Он не попрошайничал, но, получив от кого-нибудь подачку, с радостью ее тут же съедал.

Энникстер особенно псом не интересовался. Порой он но неделям не вспоминал о нем. Собака была не его. Но сегодня он почему-то не мог отделаться от мысли о ней. Он принялся подробно расспрашивать Хилму. Чья она? Сколько ей может быть лет? Не больная ли она? Где запропастилась? Может, забилась куда-нибудь, чтоб издохнуть? И во время обеда он то и дело возвращался к собаке: очевидно, не находил другой темы для разговора, а когда Хилма, убрав со стола, пошла к себе, он выскочил на крыльцо и крикнул ей вслед:

— Постойте, мисс Хилма!

— Да, сударь?

— Если эта собака опять появится, дайте мне знать.

— Слушаюсь, сударь.

Энникстер вернулся в столовую и сел на стул, с которого только что поднялся.

— Черт с ней, с собакой! — пробормотал он в сердцах, сам не понимая причины своего раздражения.

Когда наконец Энникстер перестал думать о Хилме Три, оказалось, что он сидит, уставившись на термометр, висевший на противоположной стене; термометр напомнил ему, что он давно собирался купить хороший барометр — инструмент, на который можно было бы положиться. А барометр навел его на мысль о погоде, о возможности дождя. В этом случае предстояла уйма хлопот: и семена подготовить надо, и плуги с сеялками привести в порядок. Вот уже два дня он носа из дому не высовывал. Пора энергично браться за дела. Он тут же решил положить день на осмотр ранчо с тем, чтобы вернуться домой к ужину. А в Лос-Муэртос ехать незачем, можно пренебречь приглашением Магнуса Деррика. Хотя, конечно, может, и стоило бы проехаться и посмотреть, в чем там дело.

— Если надумаю, — решил он про себя, — то поеду верхом — на чалой кобыле.

Это была полудикая лошаденка, еще толком не объезженная; под седлом она шарахалась и брыкалась, пока арапник и шпоры не приводили ее в чувство. Но Энникстер вспомнил, что семейство Три живет рядом с сыроварней в домике, выходящем окнами на конюшню, так что, может, Хилма увидит, как он лихо вскакивает в седло, и подивится его храбрости.

Он хмыкнул и подумал: «Интересно, как с ней справился бы этот дурак Дилани? Тоже мне объездчик!» Но когда Энникстер сошел с крыльца, то с удивлением увидел, что все небо затянуло серой мглой; солнце скрылось, потянуло прохладой; флюгер на сарае — великолепный золотой рысак с пышными, развевающимися гривой и хвостом — вертелся под порывами юго-западного ветра. Очевидно, долгожданный дождь был не за горами.

Энникстер прошел в конюшню, подумывая о том, что можно будет подъехать на чалой кобыле к Хилминому дому и сказать ей, чтоб к ужину его не ждали. Совещание на Лос-Муэртос будет отличным предлогом, и он тут же решил к Деррикам ехать.

Проходя мимо домика, где жили Три, он с удовольствием отметил, что Хилма чем-то занята в парадной комнате. Если чалая будет артачиться во дворе перед конюшней, Хилма просто не сможет не увидеть, как он ее укротит. Конюх занимался в дальнем углу конюшни смазкой колес у дрожек, и Энникстер приказал ему седлать чалую.

— Боюсь, что нет ее здесь, сударь, — сказал конюх, окинув взглядом стойла. — Да, теперь припоминаю: Дилани взял ее сразу после обеда. У него лошадь захромала, а ему нужно было ехать к Эстакаде чинить изгородь. В общем, уехал он и пока что не вернулся.

— Ага, значит, Дилани ее взял?

— Да, сударь. Она дала ему тут жару, но он все-таки ее обломал. Что касается лошадей, то, пожалуй, Дилани любому ковбою нос утрет.

— Вот как! А я и не знал, — сказал Энникстер. Затем после паузы: — Раз так, Билли, седлай любую. Хочу сегодня в Лос-Муэртос съездить.

— А дождя не боитесь, мистер Энникстер? — сказал Билли. — Похоже, что к вечеру пойдет.

— Я захвачу непромокаемый плащ, — сказал Энникстер. — Лошадь подай к крыльцу, как оседлаешь.

В самом дурном расположении духа вернулся Энникстер за плащом, не позволив себе даже взглянуть в сторону сыроварни и домика, где жила Хилма. Когда он подошел к веранде, до него донесся из дому телефонный звонок. То звонил из Лос-Муэртос Пресли, узнавший от Хэррена, что Энникстер, возможно, будет у них к обеду. Если так, не будет ли он столь любезен прихватить с собой его — Пресли — велосипед? Накануне он оставил его во дворе в Кьен-Сабе и на обратном пути забыл забрать.

— Да как сказать, — возразил Энникстер голосом, в котором сквозило раздражение, — я-то собирался ехать верхом.

— Ну, тогда не надо, — сказал Пресли беспечно. — Сам же я и виноват, не надо было забывать. Не утруждай себя. Как-нибудь загляну на днях и заберу.

Энникстер со злостью шваркнул трубку и, громко топая, выскочил из комнаты, захлопнув за собой дверь. Плащ он нашел на вешалке в коридоре и таким резким движением напялил его, что он затрещал по всем швам. Все, казалось, было против него. И нужно же было этому раззяве, этому сумасшедшему поэту Пресли забыть свой велосипед. Ну и пусть сам приходит за ним. Во всяком случае, он, Энникстер, поедет верхом на какой угодно лошади. Выйдя на крыльцо, он увидел велосипед, прислоненный к изгороди, где его забыл Пресли. Если оставить велосипед здесь, он вымокнет под дождем. Энникстер выругался. С каждой минутой его раздражение нарастало. Но он все-таки отправился на конюшню, толкая перед собой велосипед, и, отменив свой первоначальный приказ, велел конюху закладывать коляску. Он собственноручно затолкал велосипед под сиденье, кинул на него пару мешков и сверху еще прикрыл непромокаемым брезентом.

Пока он этим занимался, у конюха, заводившего лошадь в оглобли, вдруг вырвалось восклицание, и он, остановившись, поднял руку и стал прислушиваться.

От гулкой кровли амбара, от бархатистого пыльного покрывала, лежащего на земле, от крон немногочисленных деревьев и прочих растений поднимался дружный монотонный шорох; казалось, что он идет со всех сторон сразу — приглушенный лепечущий звук, ровный, однообразный и упорный.

— А вот и дождь! — сказал конюх. — Первый за весь сезон.

— Дождь — не дождь, а ехать надо, — проворчал Энникстер, раздражаясь, — и ведь, как пить дать, эти дармоеды бросят теперь работу, и амбар останется недостроенным.

Когда лошадь была наконец запряжена, он надел плащ, сел в коляску и, не дожидаясь, чтобы конюх поднял верх, выехал прямо на дождь, зажав в зубах свежую сигару. Проезжая сыроварню, он увидел Хилму, которая стояла на пороге, подставив под дождь руку, уставив глаза в серое небо, сосредоточенно, с любопытством созерцая первый осенний ливень. Она была так поглощена этим, что не заметила Энникстера, и его неуклюжий кивок в ее сторону остался без ответа.

«Ведь это она нарочно, — решил Энникстер, свирепо жуя сигару. — Меня, видите ли, не узнала. Ну, что ж, теперь, по крайней мере, все ясно. Теперь она у меня турманом вылетит. Сегодня же!»

Инспекцию ранчо он решил отложить до завтра. Поскольку он отправился в поездку в коляске, ему придется добираться до усадьбы Деррика кружным путем — через Гвадалахару. От дождя дорогу, покрытую толстым слоем пыли, моментально развезет. Чтобы добраться до усадьбы Лос-Муэртос, потребуется часа три. Он вспомнил Дилани и чалую кобылу и заскрежетал зубами. И ведь надо же, вся эта канитель из-за какой-то дурехи! Хорошенькое он придумал себе занятие — будто больше ему делать нечего! Но теперь уж баста! Пускай убирается! Это решено и подписано.

Дождь набирал силу в полном безветрии. Густая завеса влаги падала с неба на землю совершенно отвесно, размывая контуры предметов, находящихся в отдалении, заливая все вокруг сероватым свечением. Дождь все лил и лил, непрерывное журчание воды превратилось в настоящий гул. У ворот, при выезде на дорогу, убегавшую на Гвадалахару через хмелевые плантации, которые присмотрел Дайк, Энникстеру пришлось выйти из пролетки и поднять верх. Поднимая его, он попал рукой в стык железного угольника, и сильно ее прищемил. Это была последняя капля, венец всех его бед. В этот миг он так возненавидел Хилму Три, что, стиснув зубы, чуть было не перегрыз сигару надвое.

Пока он возился с верхом коляски, заливаемый водой, стекавшей с полей шляпы прямо ему на лицо, лошадь, которой не нравилось мокнуть под дождем, забеспокоилась.

— Да тпру ты, проклятая! — крикнул он, захлебываясь от злости. — Ты… Ты… Погоди у меня. Получишь свое! Но-о, ты!

Но тут он осекся. На повороте дороги, труся мелкой рысью, показался Дилани верхом на чалой, и Энникстер, уже сидевший в коляске, оказался лицом к лицу с ним.

— Приветствую вас, мистер Энникстер! — крикнул Дилани, придерживая лошадь. — Мокровато, а?

Энникстер, вдруг побагровев, откинулся на спинку сиденья и заорал:

— Ах, вот ты где!

— Я вон туда ездил, — сказал Дилани, кивнув в сторону железной дороги, — чинил изгородь у Эстакады, а потом решил заодно проехать вдоль всей изгороди в сторону Гвадалахары — взглянуть, нет ли еще где дыр. Однако все как будто в порядке.

— Ах, значит «как будто»? — процедил сквозь зубы Энникстер.

— Вроде бы да, — ответил Дилани, несколько смущенный неприязненным тоном Энникстера. — Я только что заделал дыру у Эстакады и…

— А почему, интересно, ты не заделал ее неделю назад? — яростно закричал Энникстер. — Я искал тебя все утро… да, вот именно, все утро… И кто это разрешил тебе взять чалую? Из-за пролома прошлой ночью овцы разбрелись по всей насыпи, а сегодня утром ко мне явилась с претензиями эта гнида, Берман. — И вдруг заорал: — С чего это я тебя кормлю? С чего держу у себя? Чтоб ты ряшку себе наедал? Да?

— Да что вы, мистер Энникстер… — начал было Дилани.

— Не смей возражать мне! — закричал Энникстер, распаляясь от собственного крика еще больше. — Нечего оправдываться! Сколько раз тебе говорили! Раз пятьдесят я твердил про это.

— Да ведь, сударь, овцы сами проломали изгородь только прошлой ночью! — сказал Дилани, начиная сердиться.

— Сказано тебе — не разговаривать! — крикнул Энникстер.

— Но послушайте…

— Убирайся с ранчо! Убирайся немедленно! И как ты посмел чалую без моего разрешения взять? Мне такие работнички не нужны! Я человек покладистый, Бог тому свидетель, однако никому не позволю своей добротой злоупотреблять бесконечно! Собирай свои манатки и вон отсюда! Ясно тебе? Ступай к десятнику, скажи, что я велел тебя рассчитать, и проваливай! И имей в виду, — закончил он, угрожающе выставляя нижнюю челюсть, — имей в виду, если я увижу после всего этого, что ты возле дома околачиваешься или на ранчо заблудился, я вам, милостивый государь, дорогу пинком в зад укажу! А теперь — прочь с дороги! Мне ехать надо.

От возмущения Дилани лишился слов. Он вонзил шпоры в бока кобылы и в один прыжок разминулся с коляской. Энникстер подобрал вожжи и тронул лошадь, бормоча что-то себе под нос и изредка оборачиваясь, только затем, чтобы посмотреть, как уносится чалая кобыла в сторону усадьбы, как летит грязь из-под ее копыт, а Дилани знай ее погоняет, пригнув голову от дождя.

— Гм! — буркнул Энникстер с некоторым злорадством, понемногу успокаиваясь. — Посмотрим, что ты теперь запоешь.

Скоро Энникстеру пришлось опять вылезти из коляски, чтобы открыть еще одни ворота при выезде на Верхнюю дорогу, неподалеку от Гвадалахары. Эта дорога соединяла город с Боннвилем и шла вдоль железнодорожной линии. По другую сторону путей раскинулись неоглядные пространства бурой, голой земли Лос-Муэртос, под живительными струями дождя на глазах превращавшейся в мягкую, тучную, плодородную почву. Твердые, зачерствевшие на солнце комья размягчились, трещины, жадно чмокая, всасывали влагу. Но панорама была безрадостная; дальний горизонт задернут туманной и зыбкой завесой дождя; безысходно монотонная равнина, где глаз не на чем было остановить, раскинулась под хмурым, низким, без малейшего просвета небом. Телеграфные провода, протянутые от столба к столбу, тихонько гудели, вибрируя под тяжестью великого множества падающих на них капель, непрерывно скатывавшихся вниз с проволоки на проволоку. Сами столбы потемнели, разбухли и лоснились от сырости, а фаянсовые чашечки на поперечинах отражали тусклый, серый свет уходящего дня.

Энникстер уже собрался было тронуться дальше, но тут показался товарный поезд, идущий из Гвадалахары на север, в направлении Боннвиля, Фресно и Сан-Франциско. Поезд был длинный, двигался медленно, с равномерным покашливанием локомотива, с ритмичным постукиванием колес на стыках. На двух-трех хвостовых платформах поезда Энникстер ясно рассмотрел плуги Магнуса Деррика; окрашенные в красный и зеленый цвет, они ворвались единственно ярким пятном в этот серо-бурый пейзаж.

Энникстер придержал лошадь, провожая глазами проходящий поезд, который увозил плуги Деррика в противоположную от ранчо сторону в первый осенний дождь, как раз когда они были больше всего нужны. Он наблюдал все это молча, без каких-либо четко оформившихся мыслей. Даже после того, как поезд прошел, Энникстер еще долго стоял на месте, следя, как он медленно тает вдали, прислушиваясь к затихающему шуму. Немного погодя он услышал свисток, который дал паровоз перед въездом на Эстакаду.

Но движущийся поезд никак не ассоциировался с картиной ужаса и гибели, столь поразившей воображение Пресли накануне. Он тянулся медленно к месту своего назначения, грустно постукивая колесами, как похоронная процессия, как вереница зарядных ящиков, вывозящих убитых с поля боя. Паровозный дым вился за ним траурной вуалью, наводя тоску, поезд проплывал мимо, унылый, неизъяснимо печальный под этим серым небом, под этой серой пеленой дождя, который все лил и лил с монотонным бормотаньем, ровным и однообразным, слышавшимся сразу отовсюду.

Загрузка...