КНИГА ВТОРАЯ
I

Дело происходило ранней весной. Сидя утром в своем кабинете в Сан-Франциско за массивным резным письменным столом полированного красного дерева, Лаймен Деррик диктовал стенографистке письма. Диктовал негромко, не повышая и не понижая голоса; предложение следовало за предложением — правильно построенные, ясные по смыслу, деловые:

«Настоящим имею часть подтвердить получение вашего письма от 14-го числа сего месяца и в ответ сообщаю…»

«При сем прилагаю чек на Ново-Орлеанский банк, который следует использовать согласно существующей между нами договоренности…»

«В ответ на ваше письмо за № 1107 касательно иска города и округа Сан-Франциско к транспортной компании „Эксельсиор“ сообщаю…»

Голос его звучал ровно, сухо, невыразительно. Диктуя, он чуть покачивался взад и вперед в кожаном вращающемся кресле, положив руки на подлокотники, уставившись выпуклыми глазами на календарь, висевший на противоположной стене. Подыскивая нужное слово, он останавливался и напряженно помаргивал.

— Пока что все! — сказал он наконец.

Стенографистка молча поднялась и, сунув карандаш в узел волос на затылке, бесшумно вышла из кабинета, осторожно притворив за собой дверь.

Когда она ушла, Лаймен встал и потянулся, тремя пальцами прикрыв зевок. Он прошелся взад и вперед по кабинету, в который раз с удовольствием оглядывая с большим вкусом обставленное помещение: пушистый красный ковер, обои тускло-оливкового цвета, на стенах несколько прекрасных гравюр, портреты американских государственных деятелей и деятелей юстиции, великолепно исполненная цветная литография «Большой каньон реки Колорадо», глубокие кожаные кресла, огромный, набитый книгами шкаф, на котором стояли бюст Джеймса Лика, и огромный зеленоватый глобус, корзинка для бумаг из разноцветной соломки работы индейцев племени навахо, массивная серебряная чернильница на столе, замысловатый шкафчик для писем и бумаг со всякими хитроумными приспособлениями и ряды полок, уставленных запертыми жестяными ящичками, внушающими почтение своим солидным видом и наклейками, на которых были указаны имена клиентов и содержание дел, или описание принадлежащего кому-то недвижимого имущества.

Лаймену было за тридцать. Он похож на мать, не то что его брат Хэррен, — только гораздо смуглее ее; глаза больше и темнее, чем у Энни Деррик, и навыкате, что придавало его лицу странное выражение, немного загадочное и останавливающее внимание. Волосы черные, усы небольшие, аккуратно подстриженные, с торчащими кверху острыми кончиками, которые он то и дело подправлял большим пальцем, отставляя мизинец. Перед этим он всякий раз делал незаметное движение рукой, высвобождая из-под рукава манжету, — жест этот вошел у него в привычку.

Одевался он весьма элегантно. Безукоризненная складка на брюках, алая роза в петлице, лакированные туфли, визитка прекрасного черного шевиота, двубортный коверкотовый жилет табачного цвета с жемчужными пуговицами; на шее черный тяжелого шелка шарф, заколотый золотой булавкой с опалом и четырьмя крохотными брильянтиками.

В кабинете было два больших окна с зеркальными стеклами. Остановившись у одного из них, Лаймен вынул сигарету из чуть выгнутого серебряного с чернью портсигара, закурил и посмотрел вниз, с интересом наблюдая за тем, что происходит на улице, решив, что можно и побездельничать минутку.

Контора его помещалась на десятом этаже дома Биржи — в красивом небоскребе белого камня, стоявшем на перекрестке Маркет-стрит и Кирни-стрит, самом величественном здании в деловой части города.

Внизу на узких улицах кипела обычная городская жизнь, Весело позванивая, бежали и останавливались трамваи, дребезжали расшатавшиеся стекла в окнах, по булыжной мостовой громыхали телеги и экипажи, доносилось беспрерывное шарканье многих тысяч подошв. Вокруг фонтана толпились цветочницы; корзинки, полные хризантем, фиалок, гвоздик, роз, лилий и гиацинтов, яркими пятнами выделялись на сером будничном фоне улицы.

Но, по мнению Лаймена, жизнь, кипевшая в центре города, вовсе не была ни кипучей, ни деловой. Людей здесь интересовали лишь мелочи, они занимались пустяками и не обращали внимания на вещи посерьезней. Легкомысленные и благожелательные, они позволяли надувать себя, были щедры, дружелюбны, восторженны и жили, как правило, сегодняшним днем, раз уж им посчастливилось осесть в городе, где возможности наслаждаться жизненными благами сами шли в руки, — городе суматошном, как Нью-Йорк, только без его надрыва, безмятежном, как Неаполь, но без его томности, романтичном, как Севилья, но без ее колоритности.

Лаймен отвернулся от окна, чтобы снова сесть за работу, и в этот момент на пороге появился мальчик-рассыльный.

— Человек из литографии, сэр, — доложил он.

— Что ему надо? — спросил Лаймен и тут же прибавил: — Проси!

В кабинет вошел молодой человек с огромным пакетом в руках, который он с облегчением опустил на стул.

— От литографской компании «Стандарт», — сказал он, переведя дух.

— Что здесь?

— Право, не знаю, — ответил молодой человек. — Скорей всего, карты.

— Но я не заказывал никаких карт. Кто их послал? Напутали, наверное.

Лаймен разорвал обертку, и из кипы громадных листов белой бумаги, сложенных в восемь раз, вытащил один.

— А, понимаю! — воскликнул он. — Это действительно карты. Только их нужно было доставить не мне, а в контору, где занимаются их распространением.

Он написал на наклейке пакета адрес, по которому его следовало доставить.

— Отнесите их туда, — сказал он. — А эту одну я оставляю себе. Если увидите мистера Даррела, передайте ему, что мистер Деррик — повторяю, Деррик, — вероятно, не сможет сегодня быть у него, однако это не должно повлиять на ход дела.

Молодой человек, прихватив пакет, ушел, а Лаймен, разложив карту на столе, некоторое время внимательно ее изучал.

Это была официальная карта железных дорог Калифорнии на 30 марта текущего года. На ней разными красками были аккуратно вычерчены принадлежащие отдельным корпорациям железные дороги штата. Желтые, зеленые и синие полоски были коротки, между собой не связаны и мало заметны. Нужно было хорошенько приглядеться, чтобы увидеть их. Зато красные нити Тихоокеанской и Юго-Западной железной дороги — ТиЮЗжд — покрывали всю карту густой запутанной сетью. Все они брали начало в Сан-Франциско и разбегались оттуда на север, восток и юг, оплетая весь штат. От Колса в верхнем углу карты до Юмы — к нижнем, от Рино, с одной стороны, до Сан-Франциско — с другой, вились и переплетались эти красные линии, настоящая система кровообращения. Сложная, разбегающаяся, вновь стягивающаяся вместе, она ветвилась, расщеплялась, расползалась вширь, давала отростки, пускала корни, выбрасывала усики, которые, как мельчайшие капилляры от аорты, тянулись к какой-нибудь деревеньке, какому-нибудь заштатному городку, проращивали их, опутывали как паутиной и подтягивали к центру, где зародилась эта система.

Сама карта была белая, и казалось, что все краски, предназначенные для того, чтобы расцветить округа, города и селенья, ушли на этот огромный, распластавшийся организм, чьи кроваво-красные артерии сходились в одной точке; можно было подумать, что сам штат окончательно обескровлен, вот и выделяются так четко на этом белесом фоне протянувшиеся куда-то в бесконечность полные животворящей крови артерии чудовища; набрякшая до предела опухоль, исполинский паразит, питающийся жизненными соками всей Калифорнии.

Так или иначе, на карте сверху в углу стояли имена трех новых членов Железнодорожной комиссии: Джон Мак-Ниш от первого округа, Лаймен Деррик — от второго и Джеймс Даррел — от третьего.

Кандидатура Лаймена была выставлена осенью прошлого года во время съезда демократической партии штата и поддержана клевретами политических заправил Сан-Франциско, получившими известную мзду от Комитета фермеров, возглавляемого его отцом. Лаймен был избран одновременно с Даррелом — кандидатом Пуэбло-Мохавской железной дороги и Мак-Нишем — ставленником ТиЮЗжд. Даррел был ярым противником ТиЮЗжд, Мак-Ниш — ее оплотом. Лаймен считался умеренным членом Комиссии; правда, вошел он в нее при поддержке фермеров и, естественно, должен будет отстаивать их интересы, но он пользовался репутацией человека уравновешенного, осмотрительного, не подверженного, как его коллеги, бурным страстям.

Махинации Остермана в конце концов увенчались успехом, и Магнус оказался бесповоротно впутанным в новую политическую интригу. Знаменитый Союз, организованный впопыхах на празднике у Энникстера, за зиму сильно окреп. В результате происков Остермана исполнительный Комитет его, возглавляемый Магнусом, слился с прежним комитетом, в который входили Бродерсон, Энникстер и сам Остерман. Как только это произошло, Остерман сложил с себя полномочия, уступив главенство Магнусу. Все шло согласно остермановскому плану — отныне Магнус был с ними. В соответствии с тем же планом, новый Комитет поставил перед собой две цели: во-первых, воспрепятствовать попыткам железной дороги захватить фермерские земли, а, во-вторых, постараться осуществить свой тайный замысел и подобрать удобных себе людей для Совета уполномоченных при Железнодорожной комиссии, которые могли бы помочь установить железнодорожный тариф на пшеницу, благоприятный для фермеров долины Сан-Хоакин. Все спорные вопросы, касающиеся земельных участков, были незамедлительно переданы в суд, и началась жестокая борьба против новых расценок на землю — двадцать и тридцать долларов за акр, вместо обещанных двух с половиной. Однако все время случались какие-то задержки; судебная волокита шла своим чередом, и Комитет пока что занялся работой по проведению своих людей в Фермерскую комиссию, как стали называть задуманный Совет уполномоченных.

Мысль выдвинуть от второго округа кандидатуру Лаймена первой явилась его брату Хэррену. И сразу же была всеми подхвачена. Лаймен, как представлялось, был создан для этой роли. Кровно заинтересованный в процветании фермерства, он в то же время, казалось, никакого отношения к фермерам не имел. Он был горожанин до мозга костей. И едва ли мог вызвать подозрение железной дороги. Хороший адвокат и коммерсант, человек проницательный и дальновидный, он был не чужд и политике, отслужив полный срок в качестве помощника окружного прокурора и даже сейчас занимал должность юрисконсульта шерифа. Но, прежде всего, он был сыном Магнуса Деррика и, следовательно, заслуживал безусловного доверия. Владельцы ранчо могли не сомневаться, что их делу он не изменит.

Кампания по выборам членов в Железнодорожную Комиссию прошла довольно-таки занятно. Начать с того, что Комитету, возглавляемому Магнусом, особенно разбираться в средствах не пришлось. Они должны были во что бы то ни стало и любой ценой одержать победу на первичных выборах, а когда съезд открылся, то оказалось, что необходимо к тому же купить голоса ряда делегатов. Из специального фонда, составленного из взносов Магнуса, Энникстера, Бродерсона и Остермана, пришлось потратить около пяти тысяч долларов.

Знали о всех этих неблаговидных действиях одни только члены Комитета. Рядовые члены Союза, не задумывавшиеся над материальной стороной дела, не сомневались в том, что кампания ведется честно.

Целую неделю, после того как состоялась эта афера, Магнус не выходил из дому и никому не показывался на глаза, ссылаясь на нездоровье, что было недалеко от истины. Стыд и отвращение к совершенному поступку мучили его чрезвычайно. Он не мог смотреть Хэррену в глаза. Обманывать жену было мучительно. Не раз принимал он решение порвать со всем этим, сложить с себя обязанности председателя, предоставить другим продолжать дело. Но момент был упущен. Он дал слово. Вступил в Союз. Стал его главой. И, дезертируй он сейчас, все могло бы развалиться — развалиться именно в тот момент, когда на борьбу за фермерские земли требовалось мобилизовать все силы. Вопрос был не только в том, что им пришлось ввязаться в нечистоплотную политическую игру. Фермеров задумали ограбить, отобрать у них землю. Отстранившись от неправедного дела, он мог повредить делу, на его взгляд, безусловно правому. Он безнадежно запутался в сетях. Нити неправды и нити правды, казалось, были тесно переплетены. Он ничего не понимал, был сбит с толку, потрясен, вовлечен в поток событий, который нес его один бог ведает куда. Волей-неволей пришлось смириться.

Кандидатура Лаймена, несмотря на многочисленные громовые протесты приспешников железной дороги, была принята, и он был избран членом Комиссии!

Когда стали известны результаты выборов, Магнус, Остерман, Бродерсон и Энникстер просто рты разинули. Столь легкая победа не представлялась им в самых смелых мечтах. Как случилось, что Корпорация так легко дала себя одурачить и безрассудно полезла в ловушку? Как могло это произойти?

Как бы то ни было, Остерман, радостно гикнув, подбросил в воздух шляпу. Старик Бродерсон отважился прокричать «ура». Даже Магнус довольно просиял. Члены Союза, оказавшиеся на месте, пожимали друг другу руки и даже поговаривали, что ради такого случая не грех и бутылку-другую откупорить. И только Энникстер, по своему обыкновению, брюзжал.

— Что-то очень уж легко получилось, — объявил он. — Нет, я недоволен. А какова роль Шелгрима в этом деле? Что это он свои карты прячет, черт бы его подрал?! Тут какой-то подвох, уверяю вас. За всем этим стоит какая-то крупная фигура! Кто это, я не знаю, не знаю и какую игру он ведет, но на заднем плане безусловно кто-то маячит. Если вы полагаете, что Шелгрим попался в ваши сети, то знайте, что я так не думаю. Вот вам мой сказ.

Но его подняли на смех. Хватит каркать, — говорили ему. Комиссия как-никак создана. Это, надо надеяться, он не станет отрицать? И два ее члена — Даррел и Лаймен Деррик — будут отстаивать интересы фермеров. Господи помилуй, ну что ему еще надо? Но его не свернешь — до последнего будет твердить свое! Такой уж человек Энникстер — даже утонув в реке, он, всплыв, обязательно поплывет против течения, только бы не как все.

Мало-помалу новая Комиссия приступила к работе. Первые несколько месяцев она приводила в порядок дела, доставшиеся в наследство от предшественников, и занималась составлением карты железных дорог. И вот теперь все было готово к бою. На очереди стоял пересмотр тарифа на провоз зерна из долины Сан-Хоакин до ближайшего порта.

Лаймен и Даррел обязались добиться снижения этого тарифа по всему штату не меньше чем на десять процентов.

Стенографистка принесла письма на подпись, и Лаймен отложил карту и занялся повседневной работой, одновременно размышляя над тем, не скажется ли участие в Фермерской железнодорожной комиссии на его адвокатской практике.

Однако около полудня, как раз когда Лаймен наливал себе стакан содовой воды из стоявшего у него на столе сифона, ему неожиданно помешали. Кто-то энергично постучал в дверь, тут же распахнул ее, и в кабинет вошли Магнус и Хэррен, а за ними Пресли.

— Мое почтение! — воскликнул Лаймен, вскакивая и протягивая к ним обе руки. — Вот так сюрприз! А я вас не ждал раньше вечера. Проходите, проходите и садитесь. Налить тебе содовой, отец?

Оказалось, что они приехали из Боннвиля накануне вечером по телеграмме своих адвокатов, которые сообщили, что суд в Сан-Франциско, рассматривавший так называемые «прецедентные» дела, по всей вероятности, вынесет свое решение на следующий день.

Вскоре после того как были объявлены новые расценки на землю, Корпорация через своего агента Бермана предложила фермерам взять спорные участки в аренду по номинальной цене. Это предложение было с негодованием отвергнуто, и тогда Правление дороги поручило конторе Рагглса в Боннвиле продать землю. Несмотря на чрезмерно высокие цены, покупатели нашлись сразу — без малейшего сомнения, подставные лица, действовавшие в интересах дороги или Бермана, люди, никому в округе не известные, не имеющие никакой собственности, никакого капитала — авантюристы, чьи-то прихлебатели. Наиболее видным среди них был Дилани, который заявил о своем желании купить принадлежащие железной дороге участки земли, входившие в ранчо Энникстера.

Фарс передачи этих участков в собственность фиктивным покупателям был разыгран в конторе Рагглса со всей серьезностью, и право владения гарантировалось новым владельцам Правлением дороги. Союз отказался пустить подставных владельцев на «их» земли, и Правление дороги, во исполнение выданной им гарантии, немедленно возбудило в суде Висейлии — главного города округа — ряд судебных дел о принудительном изъятии имущества.

Это была первая стычка, так сказать, проба сил, — воюющие стороны осторожно вели разведку боем, откладывая последнюю смертельную схватку до той поры, когда каждая из сторон укрепит свои позиции и как следует приготовится.

Пока в Висейлии шел суд, Берман крутился буквально всюду. После нудного и продолжительного выяснения всех обстоятельств суду понадобилось совсем немного времени, чтобы принять решение. Фермеры потерпели поражение, и все дела были немедленно переданы в Сан-Франциско в отделение Верховного суда Соединенных Штатов. И вот теперь ожидалось решение этого суда.

— Вот это да! — воскликнул Лаймен, выслушав отца. — Не ожидал от них такой прыти. Я был в суде всего лишь на прошлой неделе, и у меня сложилось впечатление, что есть еще уйма нерешенных вопросов. Тебя, наверное, это сильно беспокоит?

Магнус кивнул. Он уселся в одно из глубоких кресел, стоявших в кабинете, и поставил серый широкополый цилиндр на пол рядом. Сюртук черного сукна, который он привез в туго набитом чемодане, был совершенно измят; брюки заправлены в высокие шнурованные башмаки. Разговаривая, он потирал переносицу орлиного носа указательным пальцем.

Откинувшись на спинку кресла, он втайне любовался сыновьями. В них он видел цвет своего класса — оба умные, красивые, энергичные. Магнус очень ими гордился. Ничто не доставляло ему такого удовольствия, как общество сыновей; только в их присутствии он чувствовал себя таким веселым, подтянутым, находчивым и бодрым. Он искренне считал, что столь прекрасных представителей американской молодежи встретишь нечасто.

— Уверен, что тут выиграем мы, — заметил Хэррен, наблюдая игру пузырьков в своем стакане. — На этот раз они вникали в суть вопроса куда более тщательно, чем в Висейлийском суде. К нам не придерешься. И потом процесс вызвал очень уж много разговоров. Суд не рискнет вынести решение в пользу железной дороги. Как-никак у нас на руках договоры, где все сказано черным по белому, а также циркулярные письма, разосланные дорогой. Не знаю, как тут можно отвертеться.

— Ну что ж, через несколько часов все будет известно, — сказал Магнус.

— Как, — удивился Лаймен. — Ты хочешь сказать, что дело назначено на сегодняшнее утро? Почему же вы не в суде?

— Идти туда было бы как-то недостойно, — ответил ему отец. — Скоро и так узнаем.

— Господи! — воскликнул вдруг Хэррен. — Только подумать, как много от этого зависит. Наш дом, Лаймен, наша усадьба, почти все ранчо Лос-Муэртос, все наше состояние! И это как раз теперь, когда ожидается небывалый урожай пшеницы. И вопрос не только в нас. Под ударом полмиллиона акров долины Сан-Хоакин. Кое-кто из более мелких фермеров лишится всей своей земли. Если дорога это осуществит, около сотни семейств пойдет по миру. У Бродерсона не останется и тысячи акров. Подумать страшно!

— Но ведь Корпорация предлагала брать эти земли в аренду, — возразил Лаймен. — Воспользовался ли кто-нибудь из фермеров этим предложением, или они собираются, не откладывая дела в долгий ящик, приобрести землю в собственность?

— Приобрести в собственность? По новым-то расценкам! — воскликнул Хэррен. — По двадцать и тридцать долларов за акр! Кто это может? Один из десяти и то нет! У них же очень мало земли. Что же касается аренды… арендовать землю, которая в действительности принадлежит нам — на это, слава богу, тоже мало нашлось охотников. Арендовать — значит признать право дороги на эту землю и, следовательно, навсегда лишиться своего права на нее. Никто из членов Союза на это не пойдет. Это было бы подлейшим предательством.

Он остановился на минуту, допил стакан, а затем, перебив Лаймена, который обратился было к Пресли, собираясь из вежливости вовлечь в разговор и его, сказал:

— Дело быстрыми шагами идет к развязке. Для наших фермеров вопрос сейчас стоит так: либо пан, либо пропал! Тут тебе и решение суда, и новый тариф — все достигло апогея одновременно. Вот одержим победу в суде, проведем с твоей помощью новый тариф, тогда будет на нашей улице настоящий праздник! То-то порадуются сан-хоакинские фермеры, если нам это удастся. А я в этом почти уверен.

— И кто только с нас, фермеров, шкуры не дерет: и обирают нас, и обманывают на каждом шагу, — с грустью сказал Магнус. — Суды, банки, железные дороги — все по очереди норовят облапошить, делали всевозможные предложения, одно заманчивей другого, а кончается это всегда одинаково: мы же и остаемся в дураках. Ну что ж, — прибавил он, обращаясь к Лаймену, — в одном мы все-таки своего добьемся, снизим тариф на зерно. Верно я говорю, Лаймен?

Лаймен положил ногу на ногу и откинулся на спинку кресла.

— Я давно собирался поговорить с тобой по этому поводу, отец, — сказал он. — Да, мы снизим тариф в среднем на десять процентов по всему штату, как и обещали. Но я хочу предупредить тебя, отец, и тебя, Хэррен, — не рассчитывайте поначалу на многое. Если управляющий железной дорогой, даже после двадцати лет службы, окажется способен выработать сетку справедливых, для всех приемлемых тарифов между пунктом отправления и пунктом назначения, его впору было бы избрать президентом Соединенных Штатов. Магистральные линии железной дороги и отданные в аренду перевалочные станции, законы, касающиеся эксплуатации транспортных средств, постановления Комиссии, ведающей торговыми отношениями между штатами, — разобраться во всем этом, пожалуй, самому Вандербильду не под силу. И разве можно ожидать, чтобы Железнодорожные комиссии, в состав которых входят люди, избранные — не будем кривить душой — по тому же принципу, что и мы сами, из числа людей, не видящих разницы между стоимостью перегрузки и дифференцированными ставками, сумеют решить дело ко всеобщему удовольствию за какие-нибудь полгода? Урезать тариф — что ж, это любому дураку под силу, любой дурак сумеет написать один доллар вместо двух! Но, если вы урежете тариф на долю процента больше допустимого, дорога добьется, чтобы суд наложил запрет на вашу деятельность, доказав, что новый тариф привел к тому, что дорога несет убытки, — и что вам это даст?!

— Твоя добросовестность делает тебе честь, Лаймен, — сказал Магнус. — Я горжусь тобой. Я и не сомневался, что ты будешь справедлив в своем подходе к железной дороге. А как же иначе? Справедливость по отношению к дороге не идет вразрез со справедливостью по отношению к фермерам. И мы вовсе не рассчитываем, что ты одним махом все перекроишь. Спешить не стоит. Мы можем и подождать.

— А вдруг следующая Железнодорожная комиссия будет состоять из ставленников железной дороги и спокойно перекроит все выработанные нами тарифы?

В глазах бывшего короля золотопромышленников, самого знаменитого во всем Эльдорадо игрока в покер сверкнул огонек.

— Ан будет поздно! К тому времени мы — все мы — успеем сколотить себе состояния.

Слова его поразили Пресли донельзя. Он никак не мог привыкнуть к этим неожиданно открывавшимся, порой не совсем светлым качествам Деррика-старшего. Магнус по природе был общественным деятелем — человеком осмотрительным, благоразумным, принципиальным, — однако случалось иной раз, что какой-нибудь неосторожной фразой он мог, вроде как сейчас, выдать свое второе «я», некую бесшабашность, никак не соответствующую его убеждениям и принципам.

Вообще-то, в душе Магнус оставался одним из тех, кто первыми кинулись копать золото в Калифорнии в сорок девятом году. В нем до сих пор жил дух авантюры. «К тому времени мы все сколотим себе состояния!» Вот именно: «После нас хоть потоп!» Несмотря на тягу к общественной деятельности, на готовность биться за правду и справедливость, на уважение закона, он оставался игроком, всегда готовым играть по крупному, ставить на карту состояние в расчете выиграть миллион. Его устами говорил дух Запада, дух истинного калифорнийца. Возиться со всякими мелочами, терпеливо ждать, добиваться своего усердием, праведным путем — нет, это было не для него. В нем, несмотря ни на что, крепко сидел золотоискатель. То ли дело разбогатеть за одну ночь, как это делали они. Так же смотрел Магнус и на сельское хозяйство, — да и не он один. Равным образом относились к земле многие фермеры его склада. Они ее не любили. Не были привязаны к ней. И работали на своих ранчо совершенно так же, как четверть века назад на золотых приисках. Холить свои сельскохозяйственные угодья, приумножать богатства чудесной долины Сан-Хоакин они почитали скаредным, мелочным, что разве евреям пристало. Взять от земли все, выжать из нее все соки, истощить ее — вот была их система. Когда же вконец изнуренная земля откажется родить, можно будет вложить средства во что-нибудь другое: к тому времени они все уже успеют «сколотить себе состояния». Что им? «После нас хоть потоп!»

Лаймен, однако, почувствовал себя неловко и решил переменить тему. Он встал и начал высвобождать манжеты.

— Да, вот что, — сказал он, — я хочу пригласить всех вас сегодня пообедать у меня в клубе. Это совсем недалеко отсюда. Вы можете с таким же успехом ожидать решения суда там, а мне хочется показать клуб вам. Я только недавно в него вступил.

Четверо мужчин уселись за небольшой столик у круглого окна в большой гостиной, и сразу же обнаружилось, как велика популярность Лаймена во всех слоях общества. Чуть ли не каждый входящий в помещение раскланивался с ним, а некоторые так даже подходили к столику пожать ему руку. Казалось, он был здесь в дружеских отношениях буквально со всеми и со всеми он был одинаково любезен и приветлив.

— Взгляни на этого типа, — шепнул он Магнусу, указывая глазами на пожилого, крикливо одетого мужчину с воспаленными веками и длинными волосами, с которых на воротник бархатной куртки насыпалась перхоть. — Это Хартрат — художник, абсолютно аморальная личность. Как он попал сюда, остается для меня тайной.

Тем не менее, когда художник подошел к ним поздороваться, Лаймен встретил его с распростертыми объятиями, как лучшего друга.

— Какого же черта ты перед ним рассыпаешься? — поинтересовался Хэррен, когда Хартрат отошел.

Ответ Лаймена был весьма расплывчат. Дело в том, что старший сын Магнуса был съедаем честолюбием. Он мечтал о политической карьере, и для осуществления этой мечты популярность была непременным условием. Он считал необходимым приобретать расположение каждого человека, имеющего право голоса; будь то негодяй или уважаемый человек, он считал нужным быть с ним в приятельских отношениях. Он лез из кожи, чтобы приобрести известность во всех слоях общества; старался оказывать услуги влиятельным лицам. Раз познакомившись с человеком, он навсегда запоминал его лицо и фамилию и со всеми был на дружеской ноге. Его замыслы шли далеко. Он никогда не стал бы размениваться на пустяки, напоминая в этом отношении Магнуса. Муниципальная служба его не привлекала. Он метил выше, и планы его были рассчитаны лет на двадцать вперед. Он и так уже был видным адвокатом, юрисконсультом шерифа, состоял членом Железнодорожной комиссии, занимал пост помощника окружного прокурора и при желании мог бы стать прокурором. Вот только будет ли ему выгодно занять этот пост? Продвинется ли он вперед к намеченной цели или отклонится в сторону от нее? Дело в том, Лаймен хотел быть кем-то повыше прокурора, мэра, сенатора штата, выше даже члена конгресса Соединенных Штатов. А хотел он стать тем, кем отец его был лишь по прозвищу, преуспеть там, где Магнус потерпел поражение, — то есть губернатором штата. Крепко стиснув зубы, ни с чем не считаясь и отметая помехи, он, подобно коралловому полипу, медленно, но уверенно полз к своей цели.

После обеда Лаймен велел подать сигары и ликер, и они снова прошли в большую гостиную. Но их прежнее место у круглого окна оказалось занятым. За столиком сидел и курил длинную тонкую сигару мужчина средних лет, с проседью, с тронутыми сединой усами, в сюртуке и белом жилете. Что-то в его облике выдавало отставного морского офицера. При виде этого человека Пресли оживился.

— Да ведь это никак мистер Сидерквист? — понизив голос, сказал он.

— Сидерквист? — отозвался Лаймен Деррик. — Ну, конечно, он. Мы с ним хорошо знакомы. Надо и тебе с ним познакомиться, отец. Это типичный американец. Ручаюсь, что от разговора с ним ты получил бы большое удовольствие. Он возглавлял огромный металлургический завод «Атлас». Правда, этот завод недавно не то чтобы обанкротился, а просто закрылся. Перестал давать хорошую прибыль, и мистер Сидерквист, естественно, решил прикрыть его. Помимо «Атласа» у него деньги вложены и в другие предприятия. Человек он богатый. Настоящий капиталист.

Лаймен подвел Магнуса, Хэррена и Пресли к столику, за которым сидел Сидерквист, и представил их ему.

— Мистер Магнус Деррик? Как же, как же! — сказал Сидерквист, пожимая руку Губернатору. — Слышал о вас много хорошего, сэр. — И, повернувшись к Пресли, прибавил: — А, и Пресли тут? Здравствуй, голубчик! Как подвигается великое — или нет, величайшее произведение, — твоя поэма?

— То есть вовсе не подвигается, сэр, — в некотором смущении ответил Пресли, когда все уселись. — По правде говоря, я уже почти отказался от намерения написать ее. Столько интересного, я бы сказал, жизненно важного происходит сейчас в Лос-Муэртос, что о ней я с каждым днем думаю все меньше и меньше.

— Могу себе представить, — сказал промышленник и продолжал, поворачиваясь к Магнусу: — Я с большим интересом слежу за вашей борьбой с Шелгримом, мистер Деррик. — Он поднял стакан, наполненный виски с содовой. — Желаю вам удачи!

Сидерквист не успел еще поставить стакан, как к столу без приглашения подошел художник Хартрат под предлогом, что ему нужно поговорить с Лайменом. Хартрат, по-видимому, считал, что у Лаймена хорошие связи в городском управлении. Дело в том, что для Миллионной выставки, сопровождавшейся Праздником цветов, о которой только и говорили в эти дни в Сан-Франциско и на организацию которой предстояло собрать миллион долларов, требовалось несколько скульптур, и Хартман хотел, чтобы Лайман оказал протекции его другу — скульптору, претендовавшему на пост главного художника этого начинания. Хартрат говорил о Выставке и Празднике цветов с большим воодушевлением, отчаянно жестикулируя и моргая воспаленными веками.

— Миллион долларов! — воскликнул он. — Подумать только! И пятьсот тысяч нам уже обещаны. Вот как! На всем континенте, господа, не найдется другого города, где общественное сознание стояло бы на таком высоком уровне. Можете мне верить. И эти деньги вовсе не будут выброшены на ветер. К нам понаедут тысячи гостей с восточного побережья страны — капиталисты, готовые вложить в дело часть своего капитала. Миллион, который мы израсходуем на Выставку, принесет нам хорошие барыши. Вы посмотрели бы, как оживились наши дамы. Устраивают всевозможные вечера, чашки чая, любительские спектакли, концерты, какие-то там лотереи — все для того, чтобы пополнить фонд. А коммерсанты — те просто валят деньги, не считая. Это же чудесно, замечательно, когда общество настроено так патриотично.

Сидерквист внимательно и в то же время печально посмотрел на Хартрата.

— А сколько эти самые дамы-благотворительницы и коммерсанты-патриоты ассигнуют на то, чтобы взорвать развалины завода «Атлас»? — спросил он.

— Взорвать? А зачем? — удивленно пробормотал художник.

— Когда сюда понаедут капиталисты из восточных штатов посмотреть вашу, обошедшуюся в миллион выставку, — продолжал Сидерквист, — не вздумайте показать им обошедшийся не в один миллион литейный завод, который пришлось остановить по причине равнодушия к этому предприятию коммерсантов Сан-Франциско. А то еще начнут капиталисты приставать к вам с разными вопросами, и придется тогда рассказать им, что наши коммерсанты предпочитают спекулировать землей и покупать государственные облигации, а чтоб деньги вложить в настоящее дело, это их мало прельщает! Не выставки нам нужны, а действующие доменные печи. Зачем нам статуи и фонтаны? Обойдемся как-нибудь без расширения парков и светских чаепитий. Нам нужны промышленные предприятия. До чего же это на нас похоже! — грустно воскликнул он. — И как это печально! Сан-Франциско! Это не город — это Луна-парк какой-то! Калифорния любит, чтобы ее дурачили. Иначе как мог бы Шелгрим прибрать к рукам всю долину Сан-Хоакин? Все мы грешим равнодушием к жизни общества, полным равнодушием! Наш штат — истинный рай для всякого жулья. А тут еще вы со своей Миллионной выставкой! — Он повернулся к Хартрату с легкой усмешкой: — Как раз такие люди, как вы, мистер Хартрат, и толкают нас в пропасть. Вам ничего не стоит смастерить себе картонные доспехи; оклеить их блестками, напялить дурацкий колпак, увешаться бубенчиками и, устроившись где-нибудь на перекрестке, бить в бубен, чтобы прохожие бросали вам в шляпу медяки. Ваши мишурные праздники! Я побывал на днях на таком, в поместье у одной из ваших дам — на улице Саттер. Заехал по дороге домой, когда возвращался с последнего заседания правления завода «Атлас». Веселье было в полном разгаре. О Господи! А «Атлас» вынужден закрыться из-за отсутствия финансовой поддержки. Миллион долларов ухлопать на то, чтобы заманить сюда капиталистов с востока и тут же показать им брошенный сталепрокатный завод, где теперь распродают лишь остатки железного лома.

Но тут уж вмешался Лаймен. Атмосфера сгущалась, и он сделал попытку примирить враждующие стороны: художника, промышленника и фермера. Однако Хартрат, чувствуя нарастающую к себе неприязнь, предпочел ретироваться. Вскоре здесь в клубе будет разыграна его картина «В предгорьях Контра-Коста», деньги пойдут в фонд Выставки. Лотереей заведует он сам… В следующий момент его уже не было.

Сидерквист задумчиво посмотрел ему вслед. Затем, повернувшись к Магнусу, извинился за свою резкость.

— Он ничуть не хуже других, а калифорнийцы и жители Сан-Франциско разве что немного более безмозглы, чем все прочие американцы.

Это была его любимая тема. Уверенный в том, что его слушают с интересом, он решил в кои веки отвести душу:

— Знаете, мистер Деррик, если бы меня спросили, что мне кажется самым отвратительным в американской жизни, то я назвал бы равнодушие к жизни общества в наших высших кругах. То же самое можно сказать о всех крупных городах Америки. Наша любезная ТиЮЗжд не единственный могущественный трест в Соединенных Штатах. В каждом штате есть свои поводы для недовольства. Не железнодорожный трест, так сахарный, или нефтяной, или стальной, но кто-то обязательно должен эксплуатировать народ. Вы спросите — почему? Да потому, что Его величество Народ позволяет им это. Чем равнодушней народ, тем неистовей тиран. Это так же неоспоримо, как то, что часть меньше целого, только эта истина настолько стара, что стала банальностью; она забыта, вышла из употребления, оттесненная новыми смелыми замыслами относительно преобразования общества. Однако факт остается фактом непреложным, простым, давно всем известным: стоит народу сказать: «Нет!» — и самая сильная тирания — политическая ли, религиозная, или финансовая — не просуществует и недели.

Все внимательно выслушали и молча закивали в знак согласия.

— Вот почему, мистер Деррик, — продолжал Сидерквист, помолчав, — я так рад встрече с вами. Вы и ваш Союз задумали сказать тресту: «Нет!» Надеюсь, вас ждет успех. Я считаю, что успех вам обеспечен, если вы сумеете привлечь на свою сторону народ. В противном случае… — Он потряс головой.

— Исход одного этапа борьбы станет известен как раз сегодня, — заметил Магнус. — Я и мои сыновья с часу на час ждем вестей из Ратуши, где судом решается наше дело.

— Похоже, нам обоим приходится сражаться, мистер Деррик, — сказал Сидерквист. — Каждому со своим врагом. Вот уж поистине приятная встреча — фермер и промышленник, оба между молотом и наковальней. С одной стороны, апатия общества, с другой — натиск трестов — два величайших зла современной Америки. Вот тебе и тема для эпической поэмы. Подумай над этим, Прес!

Но Сидерквиста волновала не только эта мысль. Нечасто представлялся ему столь удобный случай для изложения своих теорий, своих устремлений. Обращаясь к Магнусу, он продолжал:

— К счастью, я вложил свой капитал не только в завод «Атлас». Кораблестроение, постройка специальных стальных судов для перевозки американской пшеницы — вот что меня всегда интересовало, мистер Деррик. В течение многих лет я изучал вопрос производства американской пшеницы и пришел наконец к определенному выводу. Постараюсь вам объяснить. Сейчас калифорнийская пшеница идет в Ливерпуль и оттуда уж расходится по всему свету. Но скоро этому конец. Вне всякого сомнения. Вы, молодые люди, — повернулся он к Пресли, Лаймену и Хэррену, — еще будете свидетелями перемен. Наш век на исходе. В девятнадцатом веке с уст не сходило слово «Продукция». В двадцатом у всех на устах будет слово «Рынок». Помяните мое слово! Европа как рынок сбыта нашей продукции или, точнее, как рынок для сбыта нашей пшеницы — потеряла свое значение. Рост населения Европы отстает от роста нашего производства. В некоторых странах, — во Франции, например, — население и вовсе не растет. А мы тем временем в производстве пшеницы ушли вперед очень далеко. В итоге — перепроизводство. Мы даем больше, чем Европа может потребить, и, как следствие, происходит падение цен. Однако выход вовсе не в уменьшении посевных площадей, а в поисках новых рынков, огромных рынков. Многие годы мы отправляли пшеницу с востока на запад — из Калифорнии в Европу. Но наступит время, когда мы должны будем отправлять ее с запада на восток. Мы должны двигаться в ту же сторону, что и Империя, а не в обратном направлении. И это значит, что мы должны обратить свои взоры в сторону Китая. Китайский рис начинает терять свои питательные качества. Однако же азиатов кормить надо — не рисом, так пшеницей. Так вот, мистер Деррик, стоит всего лишь половине населения Китая начать потреблять хотя бы пятнадцать граммов муки на человека в день, и для того, чтобы прокормить их, не хватит всей посевной площади Калифорнии. Эх, если бы я только мог вбить это в головы фермерам Сан-Хоакина и владельцам прекрасных ранчо в штатах Дакота и Миннесота. Шлите свою пшеницу в Китай сами; откажитесь от посредников, порвите с чикагскими ссыпными пунктами и элеваторами. Начав снабжать Китай, вы, естественно, сократите количество пшеницы, отправляемой в Европу, и результатов долго ждать не придется. Цены в Европе сразу подскочат, но никакого влияния на цены в Китае это не окажет. Мы хозяева положения: пшеницы у нас столько, что самим нам ее не съесть. Азия же и Европа в отношении питания должны полагаться на нас. До чего же недальновидно продолжать заваливать Европу излишками своих продуктов, в то время как Восток постоянно находится на грани голода!

Они еще какое-то время поговорили. Мысли, высказанные Сидерквистом, были совершенно новы для Магнуса, и очень его заинтересовали. Он приумолк и, откинувшись на спинку кресла, задумчиво потирал указательным пальцем переносицу орлиного носа.

Сидерквист же повернулся к Хэррену и стал расспрашивать его во всех подробностях о жизни на фермах Сан-Хоакина. Лаймен сидел с равнодушно-вежливым видом, временами он позевывал, прикрывая рот тремя пальцами. Пресли был предоставлен самому себе.

Было время, когда дела и заботы знакомых ему фермеров: Магнуса, Энникстера, Остермана и старого Бродерсона ничего, кроме раздражения, у него не вызывали. Его мысли всегда были сосредоточены на монументальной, пока еще неясной ему самому, эпической поэме о Западе, и он старался держаться в стороне, не желая вникать в чужие «дрязги», как он выражался. Но сцена, которую ему пришлось наблюдать в сбруйной нового амбара Энникстера, произвела на него сильное впечатление, можно сказать, поразила его. Все последующие месяцы он находился в состоянии душевного подъема. Мысль об эпической поэме больше не волновала Пресли, — за шесть месяцев он не написал ни строчки. По мере того как обострялись отношения между Трестом и Союзом, его все больше разбирала тревога. Теперь ему все стало ясно. До чего же характерна была эта старая как мир война между Свободой и Тиранией. По временам от ненависти к железной дороге его начинало трясти, и тупое равнодушие жителей штата к исходу этой войны иной раз доводило его до белого каления.

Но, как он уже говорил однажды Ванами, его чувства должны были находить выход, иначе он мог задохнуться. Пресли завел дневник и стал заносить туда свои мысли и планы, то ежедневно, а то три-четыре раза в месяц — в зависимости от настроения. Он отложил в сторону своих любимых поэтов: Мильтона, Теннисона, Браунинга и даже Гомера — и обратился к Миллю, Мальтусу, Юнгу, Пушкину, Генри Джорджу и Шопенгауэру. С необыкновенным энтузиазмом принялся он изучать проблемы социального неравенства. Он не читал, а поглощал труды по данному вопросу и так старался разобраться в нем, что довел себя до полного изнеможения; он негодовал, читая о несправедливости и угнетениях, однако ни одной разумной мысли относительно того, как исправить зло, загладить его, он в этих трудах так и не нашел.

Недокуренная сигарета обожгла ему пальцы, и Пресли вернулся к действительности. Закуривая новую, он обвел взглядом гостиную и с удивлением увидел двух нарядных молоденьких дам в сопровождении пожилого господина в визитке; они стояли перед картиной Хартрата и внимательно разглядывали ее, склонив головки набок.

Пресли удивленно поднял брови. Он был членом этого клуба и знал, что женщины допускаются в его стены лишь в исключительных случаях. Обратился к Лаймену Деррику за разъяснением, но тот уже сам заметил дам и воскликнул:

— Вот те раз, а я и забыл, что сегодня Дамский день!

— Как же, как же, — отозвался Сидерквист, взглянув через плечо на женщин. — Дам сюда впускают два раза в год, а сегодня для этого есть двойной повод. Они собираются разыграть в лотерею картину Хартрата для пополнения фонда их сусальной Выставки. Да, Лаймен, вы отстаете от жизни. Это таинство, к которому должно относиться с благоговением, крупное общественное событие!

— Без сомнения, без сомнения, — пробормотал Лаймен. Он исподтишка оглядел Хэррена и Магнуса. Так и есть, ни отец, ни брат не были одеты прилично случаю. И как это он сплоховал! Магнус неизменно привлекал к себе внимание, и надо же, брюки заправлены в башмаки, сюртук помят… Лайман нетерпеливо, нервным жестом высвободил из-под рукавов манжеты и снова посмотрел на румяное лицо брата, на его буйные золотистые кудри и костюм провинциального покроя. Ну ладно, теперь уж все равно ничего не сделаешь. Интересно, существуют ли какие-нибудь правила относительно приглашения в клуб гостей в Дамский день.

— А ведь и правда, сегодня Дамский день, — сказал он. — Я очень рад, отец, что ты попал сюда именно сегодня. Давайте останемся здесь. Отсюда мы сможем наблюдать за всем, что происходит. Прекрасный случай увидеть всех важных персон нашего города. Вы ожидаете своих, мистер Сидерквист?

— Да, наверное, приедет жена, а с ней дочери, — ответил тот.

— Вот кстати, — заметил Пресли. — А я как раз собирался под вечер заехать к вашим дочкам, мистер Сидерквист.

— Ну что ж, на трамвай не придется тратиться, — сказал Сидерквист, — увидишься с ними здесь.

По-видимому, прием начинался с часу дня, во всяком случае, между часом и двумя гости шли почти непрерывным потоком. Со своего наблюдательного пункта, у круглого окна большой гостиной, Магнус, двое его сыновей и Пресли с большим интересом наблюдали за происходившим. Сидерквист, извинившись, ушел на поиски жены и дочерей.

По крайней мере, семь из каждых десяти прибывающих гостей были дамы. Входя в клуб — дотоле незнакомое им прибежище их мужей, братьев и сыновей, где те проводили так много времени, — дамы изображали некоторую нерешительность, поглядывали по сторонам и вертели головками как стайка кур, отважившихся забраться в чужой сарай. Они появлялись небольшими группами, сопровождаемые кем-то из членов клуба, и тот с почтительными поклонами и очень любезно показывал им все, достойное внимания: картины, бюсты и другие произведения искусства, украшавшие гостиную.

После всего, что он повидал в Боннвиле, Гвадалахаре и на балу в новом амбаре Энникстера, Пресли просто сразила красота этих женщин и их элегантность. Число гостей быстро увеличивалось, слышался приглушенный шум светской болтовни, к которому примешивался нежный шелест тафты и шелков. Веяло ароматом тонких духов — «Violet de Parme» и «Peau d’Espagne»[11]. Удивительные сочетания цветов возникали вдруг и исчезали в медленно перемещавшейся толпе: бледно-голубой бархат, сиреневый муар и тут же кружева экрю. В представлениях, как видно, нужды не было. Все были знакомы между собой, все чувствовали себя здесь просто и непринужденно. Создавалось впечатление, что собравшиеся испытывают наслаждение, находясь в обществе друг друга. Повсюду шла оживленная, занимательная беседа находчивых, острых на язык людей. Составлялись небольшие группы, которые затем распадались или сливались с другими, от них в свою очередь отделялись пары, быстро терявшиеся и общей массе. И все это происходило гладко, без малейшего замешательства; все, казалось, шло само собой, все было пристойно, тактично, благовоспитанно.

Неподалеку струнный оркестр наигрывал что-то негромкое и мелодичное. Официанты в ливреях с начищенными медными пуговицами тихо скользили по паркету, разнося фрукты, сладости и мороженое.

Но большая часть гостей группировалась у картины Хартрата «В предгорьях Контра-Коста», вставленной в раму из неочищенного от коры красного дерева. Картина была очень велика, она стояла на мольберте на самом видном месте, у входа в большую гостиную. На переднем плане слева, в тени виргинского дуба, стоя по колено в траве, паслась среди желтых маков пара красновато-рыжих коров, а в правом углу, очевидно, чтобы уравновесить композицию, изображена была девушка в красном платье и белой шляпе, на которую тени были положены смелыми бледно-голубыми мазками. Дамы и барышни восторженно ахали и перешептывались, время от времени роняя заученные фразы, и старались не переборщить ни в похвалах, ни в критических замечаниях, щеголяя при этом терминологией, подхваченной в классах живописи. Они рассуждали об обилии воздуха, о среднем плане, о светотени, о ракурсе, о расщеплении света и подчинении частей целому.

Высокая девица со светлыми, почти белыми волосами, высказала мнение, что композиция очень напоминает ей Коро, на что ее компаньонка, у которой на шее висел лорнет на золотой цепочке, возразила:

— Скорее, Милле, чем Коро.

Такое суждение имело успех; его даже стали передавать друг другу — оно обнаруживало недюжинную осведомленность в тайнах мастерства и потому прозвучало особенно убедительно. Было единодушно решено, что красновато-рыжие коровы на картине напоминают Добиньи, что композиция совсем как у Милле, общее же впечатление — это Коро, почти.

Желая хорошенько рассмотреть картину, вызывающую столь оживленные толки, Пресли встал из-за стола и, подойдя к Хартрату, остановился рядом с ним. Заглядывая через плечи столпившихся вокруг картины гостей, он пытался увидеть хотя бы мельком красновато-рыжих коров, пришедшую подоить их девушку и рисованное синей краской предгорье. Вдруг он услышал рядом голос Сидерквиста и, обернувшись, оказался лицом к лицу с ним самим, а также его женой и двумя дочерьми.

Раздались веселые восклицания. Пресли всем пожимал руки, и было очевидно, что он рад встрече. Он был с раннего детства привязан ко всем членам этой семьи, поскольку миссис Сидерквист была его родной теткой. Миссис Сидерквист и обе дочери в один голос заявили, что воздух Лос-Муэртос сделал чудо. Он уже не такой тощий. Бледноват, правда. Наверное, пишет день и ночь. Нельзя так изнурять себя! Он должен беречься. Здоровье прежде всего. А стихи он еще сочиняет? Они каждый месяц внимательно просматривают журналы, ищут, не появится ли его имя.

Миссис Сидерквист была дамой светской и состояла председательницей чуть ли не в двадцати клубах. Она обожала сенсации, любила появиться в общественных местах в сопровождении каждый раз нового умопомрачительного протеже — бог весть где она откапывала этих шарлатанов, всегда умудряясь обскакать своих приятельниц. То это была русская графиня с грязными ногтями, которая разъезжала по всей Америке, всюду занимая деньги; то эстет, обладатель замечательной коллекции топазов, специалист по внутреннему убранству помещений, который «принимал» заказчиков в гостиной миссис Сидерквист, наряженный в сутану белого бархата; то вдова какого-то магометанина из Бенгалии или Раджпутана с синим пятнышком на лбу, собиравшая пожертвования в пользу своих «сестер по несчастью»; то некий бородатый поэт, только что вернувшийся из Клондайка; то впавший в ничтожество музыкант, некогда преподававший в какой-то музыкальной школе в Европе, изгнанный оттуда за сочинение соблазнительных брошюрок на тему свободной любви и проникший в Сан-Франциско с тем, чтобы познакомить здешнее общество с музыкой Брамса; то японский юноша в очках и серой фланелевой рубашке, разражавшийся время от времени страннейшими стихами, мутными творениями, лишенными рифмы и размера, невнятными и причудливыми; то последовательница учения «Христианская наука», — тощая седая женщина, чьи взгляды на жизнь не имели ничего общего ни с христианством, ни с наукой; то профессор университета с всклокоченной, как у вождя анархистов, бородой и оглушительным гортанным голосом — говоря, он задыхался от натуги, и делалось страшно, что его вот-вот хватит апоплексический удар; то понабравшийся культуры от бледнолицых индеец племени чероки, полагавший, что на него возложена какая-то миссия; то дама, преуспевшая в искусстве художественного чтения, чьим коронным номером были «Песни о Греции» Байрона; то какой-то знатный китаец, то миниатюрист, то тенор, мандолинист, миссионер, учитель рисования, скрипач-виртуоз, коллекционер, армянин, ботаник, который вывел новый цветок, критик с новой теорией, доктор, нашедший новый метод лечения какой-то болезни.

К тому же все эти люди чрезвычайно вычурно одевались и вели себя до крайности помпезно. Русская графиня, излюбленным коньком которой была сибирская каторга, любила нарядиться под древнеславянскую невесту и являлась в кокошнике, нацепив на себя фальшивые драгоценности. Эстет распространялся насчет мало исследованных моментов в искусстве и этике, одетый в белую сутану. Бенгальская вдова описывала быт своих соплеменников в костюме, предписанном ее кастой. Обливаясь потом, в шубе и мокасинах из оленьей шкуры, выступал бородатый поэт с собственными стихами о буйных нравах золотоискателей. Японский юноша в шелковом одеянии благородных воинов о двух мечах читал отрывки из своих произведений: «Окаймленная ровной полоской земля, пригвожденная накрепко под ночи покровом, разъедается ржавчиной тьмы» и «Дожди, не знающие страха и упрека, низверглись на землю — посланцы тех, кто жил давным-давно, закованные в латы люди из легенды». Последовательница «Христианской науки» в строгих траурных одеждах рассуждала насчет отрицания воли и о всеобщей одушевленности материи. Университетский профессор, напялив в три часа дня фрак и нитяные перчатки, багровея лицом и отчаянно жестикулируя, громовым голосом читал по-немецки в литературных клубах и кружках отрывки из Гете и Шиллера. Индеец племени чероки, одетый в рубашку из оленьей шкуры с бахромой по подолу и расшитую голубым бисером, которую он взял напрокат у театрального костюмера, самозабвенно напевал что-то на родном языке. Дама — мастер художественного чтения — в марлевой тоге с базарными браслетами на запястьях читала поэму о греческих островах, где пламенная Сафо любила и слагала свои сладкозвучные стихи. Китаец в наряде важного имперского сановника прославлял Конфуция. Армянин в феске и мешковатых штанах без умолку рассказывал о турецких зверствах. Мандолинист, одетый тореадором, проводил «conversaziones»[12], пересказывая песни андалузских крестьян. Это был настоящий парад мошенников, парад жуликов, неистребимых и вездесущих, особое племя людей с хорошо подвешенными языками, шустрых и изворотливых, вереница шарлатанов. Они нескончаемо дефилировали перед жителями города, под покровительством дам-патронес; широко ими разрекламированные, эти люди были нарасхват в женских клубах, в литературных обществах и кружках, в объединениях людей искусства. Трудно себе представить, сколько внимания отдавалось этим мистификаторам, сколько времени они отнимали, сколько средств поглощали. И не важно, что разоблачался один обманщик за другим, не важно, что жертвами комбинаторов становились различные клубы, кружки и общества. И чем усерднее охаивала их ханжеская пресса, тем решительнее смыкали свои ряды дамы, поднявшиеся на защиту своих сиюминутных фаворитов. Тот факт, что человек, пользующийся в данный момент их благорасположением, подвергается преследованиям, приводил дам в истинный экстаз, и они тотчас наделяли очередной «светоч культуры» ореолом мученичества.

Эти прохиндеи морочили общество подобно тому, как облапошивают народ на сельских ярмарках специалисты по игре в наперстки, уезжающие затем с туго набитыми кошельками, не забыв, однако, мигнуть следующему охотнику, давая понять, что место еще не дочиста обобрано, что тут всем с головой хватит.

Как правило, общество не разбрасывалось и избирало себе один предмет поклонения, одного наставника, но в иные моменты, как, например, сейчас, когда весь город только и говорил что о Миллионной выставке и все находились в приподнятом настроении, для мошенников всех мастей наступал истинный праздник. Опустившиеся профессора, виртуозы, литераторы и художники валом валили в Сан-Франциско, наполняя город всевозможными звуками. Повсюду слышно было пиликанье скрипок, бренчанье мандолин, медоточивые голоса лекторов, читающих лекции об искусстве, бессвязный лепет поэтов, подвывание художественных чтецов, путаные речи японца, гортанные выкрики профессора-немца, невнятное бормотание индейца из племени чероки, — все это по случаю Миллионной выставки. Деньги текли рекой.

Миссис Сидерквист была занята с утра до ночи. Перед ней вереницей проходили все новые и новые гастролеры. И всем этим поэтам, писателям, профессорам она задавала один и тот же вопрос:

— Скажите, когда вы обнаружили в себе этот дар?

Она все время пребывала в состоянии восторга. Как-никак она находилась в самом центре общественной жизни. У жителей Сан-Франциско пробуждалось чувство Прекрасного, стремление к чему-то возвышенному. Они познавали Искусство, Литературу, Высокую Культуру. На запад страны пришел Ренессанс!

Миссис Сидерквист была женщина лет пятидесяти, маленького роста, довольно полная, краснолицая и постоянно не к месту разнаряженная. Она и до замужества была богата, состояла в родстве с самим Шелгримом и поддерживала весьма близкие дружеские отношения с семьей этого финансового туза. Ее муж, осуждая образ действий железной дороги, не видел в этом основания для ссоры с Шелгримом и продолжал обедать у него дома.

На этот раз миссис Сидерквист, довольная тем, что ей кстати подвернулся не успевший прославиться поэт, решила непременно познакомить Пресли с Хартратом.

— У вас должно быть так много общего, — объяснила она.

Пресли ответил на вялое рукопожатие художника, бормоча при этом приличествующие случаю банальности, а миссис Сидерквист поспешила прибавить:

— Вы, конечно, читали стихи мистера Пресли, мистер Хартрат. Они того заслуживают, поверьте мне. У вас так много общего. Вы одинаково видите природу. Сонет мистера Пресли «Лучшая доля» написан в том же ключе, что и ваша картина; та же искренность, те же изысканные стилистические приемы, те же нюансы… o…

— Сударыня, — пробормотал художник, опередив Пресли, который явно готовился сказать какую-то резкость. — Я же просто мазила. Вы, конечно, шутите. Слишком остро я все воспринимаю. Это мой крест. Красота! — он прикрыл воспаленные глаза и сделал страдальческую мину. — Созерцание красоты лишает меня силы и воли!

Но миссис Сидерквист не слушала его. Взгляд ее был устремлен на роскошную шевелюру художника: пышные блестящие волосы его ниспадали до самых плеч.

— Львиная грива! — шептала она. — Настоящая львиная грива! Прямо как у Самсона!

Но тут же, словно опомнившись, воскликнула:

— Ах, мне надо бежать! Сегодня вашими билетами торгую я, мистер Хартрат. И небезуспешно! Уже двадцать пять штук продала. Ну, а ты, Пресли, не хочешь ли испытать судьбу? Как насчет парочки билетов?.. Да, между прочим, у меня есть хорошая новость. Я ведь состою в комиссии, занимающейся сбором средств для Выставки; так вот, мы поехали с подписным листом к мистеру Шелгриму. Ах, он был так щедр, настоящий Лоренцо Медичи! Он подписал от имени ТиЮЗжд пять тысяч долларов! Подумать только! А еще смеют обвинять Правление железной дороги в том, что занимается грязными делишками!

— Возможно, подобная щедрость принесет свою выгоду. — негромко вставил Пресли. — Выставки и всякие празднества привлекают в город людей, которые едут сюда по его железной дороге.

Но остальные возмущенно набросились на него.

— Обывательский взгляд! — воскликнула миссис Сидерквист. — Вот уж не ожидала услышать это от тебя, Пресли; приписывать кому-то такие низкие мотивы…

— Если уж и поэты заражены меркантилизмом, мистер Пресли, — заметил Хартрат, — чему мы сможем научить народ?

— А на деле Шелгрим поощряет устройство ваших миллионных выставок и праздников цветов только для того, — раздался чей-то голос, — чтобы втереть кому-то очки.

Все разом повернулись и увидели Сидерквиста, который подошел незаметно, как раз вовремя, чтобы уловить суть разговора. Однако говорил он без горечи; в глазах у него мелькал добродушно-насмешливый огонек.

— Да, — продолжал он, улыбаясь, — наш любезный Шелгрим поощряет устройство Выставки не только потому, что это приносит ему выгоду, как уверяет Пpec, но еще и для того, чтобы развлекать народ, отвлекать его внимание от неблаговидных поступков железной дороги. Когда у Беатрисы в младенчестве бывали колики, я начинал звенеть ключами у нее перед носом, и она забывала про боль в животике; вот так и Шелгрим.

Все весело рассмеялись, давая, однако, понять, что с ним не согласны, а миссис Сидерквист шутливо погрозила пальцем художнику и воскликнула:

— Филистимляне не дремлют, Самсон!

— Да, — сказал Хартрат, желая переменить тему, — я слышал, что вы состоите в Комитете помощи голодающим. Как подвигается ваша работа?

— Великолепнейшим образом, смею вас заверить, — сказала миссис Сидерквист. — Мы такое дело развернули. Несчастные! Ужасно их жаль. На фотографии просто страшно смотреть. Третьего дня члены комитета обедали у меня, и мы рассматривали снимки. К нам поступают пожертвования со всего штата. О пароходе обещает позаботиться мистер Сидерквист.

Комитет, о котором шла речь, — один из многих организованных в Калифорнии, да, если уж на то пошло, во всех штатах, — ставил своей целью помочь жертвам жестокого голода в Центральной Индии. Весь мир был потрясен поступающими оттуда сообщениями о мучениях и высоком проценте смертности в пострадавших от неурожая районах, и все спешили прийти на помощь. Сан-францискские дамы, с миссис Сидерквист во главе, организовали ряд комитетов, однако жена промышленника превратила совещания этих комитетов в светские увеселенья — завтраки и чаи, на которых за изысканной закуской или за чашкой чая обсуждались различные способы помочь пропадающим от голода индейцам.

Вскоре собравшееся в клубе общество заметно оживилось и пришло в движение. Наступило время начинать лотерею. Хартрат страшно разволновался и, извинившись, пошел к двери. Сидерквист взял Пресли за локоть.

— Пойдем-ка, Прес, отсюда, — сказал он. — Лучше сыграем в баре в кости на рюмку хереса.

Они с трудом пробрались к выходу. В большую гостиную, где должна была состояться лотерея, вдруг набилась масса народу. Гости столпились у стола, поставленного перед картиной; на столе кто-то из служителей установил барабан с туго свернутыми бумажками, на которых были написаны номера. Дамы с билетами в руках проталкивались вперед, оживленно щебеча.

— А что сталось с Хэрреном, Лайменом и Губернатором? — спросил Пресли.

Лаймен уже раньше исчез под предлогом делового свидания, а Магнус с младшим сыном удалились в клубную библиотеку этажом выше. Там было почти пусто и можно было наконец серьезно поговорить.

— А, знаешь, Хэррен, — обратился Магнус к сыну. — Сидерквист, по-моему, дело говорил. Нашу пшеницу да в Китай — неплохо бы! Как ты считаешь?

— Считаю, что об этом стоит подумать, отец.

— Меня его мысль очень даже заинтересовала. Есть где развернуться, а при удаче и состояние нажить. Чем больше рискуешь, тем больше зарабатываешь. Твой отец — да будет тебе известно — пока еще не отстал от жизни. У меня, быть может, и нет такого широкого кругозора, как у нашего друга Сидерквиста, но если мне представляется какая-то возможность, я быстро соображаю, что надо предпринять, и своего не упущу. Открываются двери на восток! Нужно, чтобы и наше зерно, наша мука нашли спрос на восточных рынках. И чем скорее, тем лучше — как только Лаймен добьется снижения тарифа, чтобы мы могли доставлять пшеницу и морские порты по дешевке.

Магнус снова замолк, насупился, и в пустую затихшую библиотеку проник доносившийся из большой гостиной гул возбужденных голосов, в котором преобладало женское разноголосье.

— Разумеется, об этом стоит хорошенько подумать, отец, — повторил Хэррен.

Магнус встал и, заложив руки за спину, несколько раз прошелся взад-вперед по комнате. Воображение его неистово заработало. Неукротимый игрок почуял, что пришел его час — стеклышки в калейдоскопе еще и еще раз изменили положение и наконец сложились в Ситуацию! Сложились вдруг, совершенно неожиданно! Просто он однажды открыл поутру глаза и сам себе не поверил — выпала-таки комбинация! И тут же он увидел некое видение. Крутой, непредвиденный поворот в торговле пшеницей! Открытие целого ряда новых рынков сбыта — событие, не уступающее по важности открытию Америки. Поток пшеницы нужно будет повернуть в обратную сторону; так, чтобы два столкнувшиеся течения породили смерч, который снес бы со своего пути и маклера, и посредника, и элеваторщика, и пустил бы их по миру. Он так и видел фермеров, неожиданно раскрепощенных, взявших в свои руки заботу о пропитании человечества. Видел многие тысячи людей, высвободившихся из тисков трестов, монополий, шаек дельцов, самостоятельно сбывающих свою пшеницу, объединившихся в собственный огромный трест, имеющих своих представителей во всех торговых портах Китая. Видел, как он сам вместе с Энникстером, Бродерсоном и Остерманом создает новый трест. Уж он убедит их, что таким образом они сумеют получить колоссальные прибыли. Они станут пионерами в этом деле. Хэррена нужно будет послать в Гонконг в качестве представителя их четверки. Они зафрахтуют — а может, и купят корабль, — скажем, — у Сидерквиста, — корабль, построенный в Америке, который будет ходить под национальным флагом. И отплытие этого корабля, несущего в своих трюмах пшеницу с ферм Бродерсона и Остермана, с Кьен-Сабе и Лос-Муэртос, будет похоже на выход каравелл Колумба из Палоса в 1492 году.

Оно ознаменует собой начало новой эры, станет исторической вехой.

Эта картина все еще стояла перед мысленным взором Магнуса, когда он в сопровождении Хэррена направился к выходу.

Они спустились по лестнице вниз и очутились в гуще шумных нарядных людей, толпившихся у входа в большую гостиную, где шла лотерея. На лестничной площадке они столкнулись с Пресли и Сидерквистом, выходившими из бара.

Магнус, все еще увлеченный своими новыми замыслами, прежде чем попрощаться с Сидерквистом, задал ему несколько вопросов. Ему хотелось еще поговорить на эту интереснейшую тему, хотелось выяснить кое-какие подробности, но Сидерквист отвечал уклончиво. Мол, сам он не фермер, пшеницу в глаза не видывал; единственно, о чем может судить, так это о развитии событий в мире, и ему кажется, что центр их перемещается на восток.

Как ни странно, эта уклончивость только воодушевила Магнуса. Мелочи его не интересовали. Он видел лишь Ее величество Удачу, огромные барыши, покоренный Восток, тяжелую поступь империи, неуклонно продвигавшейся в западном направлении, пока не достигнет своей отправной точки — туманных, загадочных ориентальных стран. Он видел, как его пшеница поднимается мощным валом, пересекает Тихий океан, обрушивается на Азию и заливает Восток золотым потоком. И наступает новая эра! Ему посчастливилось быть свидетелем того, как отживающее старое уступает место новому: сперва рудники, на смену им фермы; сперва золото, на смену ему пшеница. Он снова почувствовал себя пионером — отважным, прозорливым, готовым все поставить на карту, прокладывающим путь, наживающим состояние — миллион за один день! Неукротимые силы, таившиеся в нем, встрепенулись. От сильного душевного подъема он снова почувствовал себя молодым, непобедимым. Вот он и выбился в вожаки, встал во главе своих товарищей; на склоне лет — можно сказать, под занавес — сумел вырвать у судьбы командный пост, который так долго ему не давался. Теперь-то он своего не упустит!

Вдруг Магнусу послышалось, что кто-то назвал его имя. Оглянувшись, он увидел двух незнакомых ему мужчин, которые уединились в небольшой нише поблизости. По-видимому, придя в клуб без дам, они не очень-то интересовались происходящим. Магнус понял, что они его не заметили. Один из них держал в руках вечерний выпуск газеты и читал вслух какое-то сообщение, напечатанное там. В нем-то и упоминалось, очевидно, имя Магнуса. Он остановился и прислушался; Пресли, Хэррен и Сидерквист последовали его примеру. И все они сразу поняли в чем дело. Это был отчет о заседании суда и вынесенном им решении, которого так ждал Магнус — решении по иску железной дороги к Союзу фермеров. На минуту гости, толпившиеся в гостиной, затаили дыхание — из барабана тянули выигрышный билет, и в наступившей тишине Магнус и остальные отчетливо услышали:

«…а посему суд постановил, что право собственности на поименованные земли принадлежит истцу — Тихоокеанской и Юго-Западной железной дороге, тогда как ответчики права собственности на них не имеют, и владение ими этими землями сочтено незаконным. Таково решение суда, вынесенное им в пользу истца, иск которого должен быть удовлетворен, о чем принято соответствующее постановление».

Магнус даже побледнел. Хэррен выругался сквозь стиснутые зубы. От владевшего ими радостного возбуждения не осталось и следа. Чудесное видение — пшеница, продвигающаяся к новым рынкам, покорение стран Азии — обернулось издевательством. Их вернули на землю грубо, одним рывком. Между ними и прекрасным видением, между плодородной долиной Сан-Хоакин, щедро дарящей людям свои плоды, и миллионами голодающих азиатов протянулось бессердечное чудовище, сотворенное из чугуна и пара, ненасытное, неумолимое, огромное, чье чрево распирало от крови, высосанной из всего штата, а жадная пасть неутомимо перемалывала один урожай пшеницы за другим — пшеницы, которой можно было бы накормить всех умирающих от голода жителей азиатских стран.

Пока они стояли там, поглядывая друг на друга, в комнате громко захлопали в ладоши. Счастливый билет был вытянут, и Пресли, повернувшись, увидел, что миссис Сидерквист, не зная, как пробраться к мужу через разделяющую их толпу, энергично машет ему.

— Выиграла! Я выиграла! — кричала она. — Выигрыш…

Никем не замеченные, Магнус и Хэррен коротко попрощались с Сидерквистом и стали спускаться по мраморным ступеням к выходной двери. Хэррен обхватил отца за плечи.

Оркестр заиграл веселую мелодию. Все снова оживленно заговорили, и Сидерквист, прощаясь с Пресли, сначала посмотрел вслед удаляющимся фермерам, а затем окинул взглядом толпу нарядно одетых красивых женщин и элегантных молодых людей и сказал, указывая на них с печальной улыбкой:

— Нет, Пресли, это не город — не город, а Луна-парк какой-то!

Загрузка...