Пять утра, а над ухом у меня надрывается телефон. Овца ягнится на уолтоновской ферме — уединенной, высоко в холмах. Выбираясь из теплого приюта постели в холодину спальни и натягивая одежду, я старался не думать о ближайших двух часах со всеми их прелестями.
Вдевая руки в рукава рубашки, я скрипнул зубами от грубого прикосновения ткани. В бледном свете занимающейся зари были отлично видны багровые трещинки, испещрявшие мои руки по локоть. В дни окота я только и делал, что снимал пиджак, а постоянное мытье рук в открытых загонах или под пронзительным ветром на лугах превратило кожу в одну сплошную болячку. Зато от нее приятно пахло глицерином с розовой водой, которыми Хелен на ночь обрабатывала ранки для смягчения боли.
Хелен шевельнулась под одеялом, я нагнулся и поцеловал ее в щеку.
— Еду к Уолтону, — шепнул я.
Она кивнула, не открывая глаз, и сонно пробормотала:
— Да… я слышу.
В дверях я оглянулся на мою укрытую одеялом жену. В подобных случаях ее тоже мгновенно швыряло из царства сна в мир труда и забот. Телефон мог затрезвонить в любую секунду — и тогда она начинала дозваниваться до меня. А кроме того, ей предстояло затопить плиту и камин, приготовить чай, усадить детей за завтрак — вроде бы не очень сложные утренние обязанности, но такие нелегкие в огромном красивом холодильнике, служившем нам домом, а меня не было, чтобы помочь, как я старался при всякой возможности.
Через накрепко запертый спящий городок, затем — по узкой дороге, вьющейся между стенками, пока деревья не поредели и не остались за спиной, а впереди не открылись обнаженные вершины холмов, особенно суровые в этот час.
А вдруг овца ждет меня под какой ни есть, но крышей? В начале пятидесятых фермеры часто оставляли овец ягниться прямо на лугах, не считая нужным отвести их хотя бы в сарай. Выпадали счастливые случаи, когда я просто смеялся от облегчения, увидев выгородки в теплой овчарне, а то и уютные убежища, сложенные из тючков соломы. Однако на этот раз сердце у меня упало: въехав во двор, я увидел, что из дома навстречу выходит мистер Уолтон с ведром воды в руке. Он сразу зашагал к воротам.
— Она что — снаружи? — спросил я с вымученной небрежностью.
— Угу, вон там. Близехонько.
Он указал в дальний конец поросшего папоротником пастбища на нечто мохнатое и неподвижное. Да уж, близехонько! Я брел по заиндевелой траве, нагруженный сумкой с инструментами и акушерским комбинезоном, а беспощадный ветер хлестал меня, заимствуя поистине сибирский холод от длинных сугробов, еще сохранявшихся у стенок и после наступления йоркширской весны.
Я разделся и, встав на колени позади овцы, поглядел по сторонам. Мы находились на самой крыше мира, и широкий вид на панораму холмов и долин, где серели фермерские дома и струились по галечникам мелкие речки, был прекрасен, но манил бы куда больше, будь сейчас жаркий летний день и готовься я отправиться на пикник со всем моим семейством.
Я протянул руку, и фермер положил мне на ладонь крохотный обмылочек. Мне всегда казалось, что их специально держат для ветеринаров — эти остатки мыла, предназначенного для мытья полов, такие маленькие и твердые, что толку от них не было никакого. Я обмакивал обмылочек в воду и тер, тер, но так и не получил достаточного слоя пены, чтобы защитить воспаленную кожу. Я ввел руку в овцу, под аккомпанемент жалобных «ой» и «ох» добрался до шейки матки, а фермер поглядывал на меня со все большим удивлением.
Нашел я то, чего меньше всего хотел найти: там плотно застрял единственный крупный ягненок. Два ягненка — это норма, не редкость и три, но единственный ягненок ничего хорошего обычно не сулит. Распутывать двойни и тройни я просто, люблю, но если застревает единственный — это означает, что проход для него слишком тесен. Большого ягненка необходимо дергать и тянуть с величайшей осторожностью — очень долгий и утомительный процесс. К тому же давление нередко убивает такого ягненка, и его приходится извлекать с помощью эмбрионотомии или кесарева сечения.
Смирившись с тем, что мне предстоит неизвестно сколько времени оставаться скорченным в три погибели под режущим ветром, я просунул кисть как мог дальше, сунул палец в рот ягненка и с радостью ощутил под ним движение теплого язычка. Ну он хотя бы жив! Воспрянув духом, я начал обычный ритуал: воспользовался смазывающим кремом, нащупал крохотные ножки, набросил на них петли и присел на корточки передохнуть. Оставалось только провести головку сквозь тазовое отверстие. Решающий и коварный момент. Если получится, полный порядок, если нет — беда. Мистер Уолтон оттягивал шерсть от влагалища и молча наблюдал за мной. Хотя вся его жизнь прошла среди овец, в подобных случаях он оказывался бессилен: как у большинства фермеров, руки у него были широкими, мозолистыми, с пальцами, точно бананы, и ввести такую руку в овцу было просто немыслимо. Моя небольшая кисть, «дамская ручка», как они ее называли, была истинным благословением.
Я зацепил указательным пальцем глазницу (выбор был между ней и нижней челюстью, очень хрупкой) и начал тянуть с неописуемой бережностью. Овца поднатужилась, придавливая мою кисть к тазу — не так сильно, как корова, но все равно крайне болезненно, я широко разинул рот, продолжая тянуть, прилаживаться, изгибать пальцы, пока головка не проскочила костяное кольцо таза. У-у-ф!
Довольно скоро наружу показались копытца, ножки, нос — и я осторожно положил ягненка на траву. Он немного полежал, нюхая холодный мир, в котором очутился, а потом энергично затряс головой. Я улыбнулся: самый обнадёживающий признак.
Я вступил в очередную борьбу с обмылком, затем фермер безмолвно протянул кусок мешковины, чтобы я вытер им руки. Обычная процедура в те дни. Полотенца на фермах были предметом роскоши, и я понимал фермершу, если она жалела чистое полотенце для человека, который перед этим шарил внутри коровы или овцы. Гораздо чаще предлагалась застиранная тряпка, а то и пустой мешок. Тереть воспаленную кожу мешковиной я не решился и только легонько провел по рукам, а потом вдел их в рукава пиджака еще влажными.
Овца ответила на пронзительный зов своего малыша мягким басистым блеянием, так хорошо знакомым, поднялась на ноги и принялась усердно его вылизывать, а я стоял, забыв про холод, и слушал их разговор, как всегда завороженный великим чудом рождения. Тут ягненок, видимо решив, что напрасно теряет время, поднялся на ножки и, пошатываясь, затрусил к молочному роднику, а я с довольной улыбкой направился к машине.
После завтрака меня вызвали «почистить» корову — извлечь послед. И вновь борьба с каменным обмылком, а затем мне предложили мешок. Только на этот раз из-под картофеля, так что я припудрил свои болячки сухой землицей. На исходе утра после ректального исследования беременной коровы я мог бы воспользоваться невероятно грязным «полотенцем для коровника», усыпанным астрономическим количеством патогенных микроорганизмов, но предпочел мешковину.
Когда я въехал во двор Джорджа Биррелла, руки до плеч горели огнем, но я знал, что тут меня ожидают не новые испытания, а, напротив, райское блаженство.
Я до сих пор не знаю, какую позицию по отношению к полотенцам занимал сам Биррелл или его супруга, но у его матушки, старой миссис Биррелл, взгляды на этот вопрос были самые твердые. Кончив зашивать коровье вымя, я весь в брызгах крови выпрямился над булыжником в приятном ожидании. И не обманулся. Словно по сигналу, старушка вошла в коровник в сопровождении четырехлетней Люси, младшей из внучек. Бабушка Биррелл поставила на булыжник доильный табурет, а на него положила аккуратно сложенный прямоугольник чистейшего свежевыглаженного полотенца, а на полотенце опустила шарик дорогого лавандового мыла в запечатанной обертке. Картину довершило сверкающее алюминиевое ведерко с горячей, исходящей паром водой. Ничего прелестнее я в жизни не видел.
Я благоговейно вскрыл обертку, взял мыло, которого еще не касались ничьи пальцы, опустил пылающие руки в воду и, пока намыливал их, вдыхая лавандовый аромат пышной пены, просто ворковал от восторга. Фермер бесстрастно стоял рядом, хотя его губы, пожалуй, подергивались чуть насмешливо, но бабушка Биррелл и Люси следили за моим омовением просто как завороженные.
У Бирреллов всегда бывало так, и я радовался, хотя и не мог понять, чем объясняется такая благодать. Возможно, Зигфрид был не слишком не прав, когда утверждал, что я нравлюсь старушкам — он вечно подтрунивал над моим «гаремом» из дам, разменявших восьмой десяток, которые настаивали, чтобы их собак лечил только я. Но в чем бы ни заключалась причина, я упивался покровительством бабушки Биррелл. По ее мнению, мне было положено все самое лучшее. Мистер Хэрриот не должен знать отказа ни в чем.
Как-то утром в субботу Зигфрид перебросил мне через стол номер «Дарроуби энд Холтон таймс».
— Боюсь, Джеймс, тут для вас есть грустная новость, — сочувственно произнес он, указывая на столбец.
Это были оповещения о кончинах. «Миссис Марджори Биррелл, 78 лет, возлюбленная супруга покойного Херберта Биррелла…» Я дочитал до конца с нарастающим ощущением потери, с горьким сознанием, что еще чему-то хорошему пришел конец.
Зигфрид сочувственно улыбнулся мне.
— Ваша приятельница с чистыми полотенцами?
— Да. — Чистые полотенца были ее выражением дружбы, и я знал, что сохраню о ней самую дружескую память. Мне представилось, как она в цветастом переднике стоит с Люси возле табурета. Она принадлежала к тому поколению фермеров, на долю которого выпали тяжкие годы перед войной, и ее худая, чуть сгорбленная фигура и морщинистое лицо свидетельствовали о трудных временах. Такие лица были у очень многих йоркширских стариков и старух — суровые, но добрые. Я понял, что мне будет очень ее не хватать.
И остро это почувствовал, когда в следующий раз приехал на ферму Бирреллов. Кончив работу, я посмотрел на свои грязные руки и с болью подумал, что старушка уже не войдет в эту дверь никогда. Конечно, Джордж Биррелл мешковины не предложит, но все-таки как мне вымыть руки?
Пока я стоял так, дверь коровника открылась от толчка, и в нее, слегка пошатываясь, вошла маленькая Люси со знакомым сверкающим ведерком в руке. Потом она вытащила из-под мышки полотенце с мылом и положила их на доильный табурет. Полотенце было таким же белоснежным и аккуратно сложенным, а мыло — туалетным, с невскрытой оберткой, как прежде.
Чуть раскрасневшись, девочка посмотрела на меня.
— Бабуля велела мне ухаживать за вами, — сказала она застенчиво. — И объяснила, как все нужно делать.
В горле у меня поднялся комок.
— Спасибо, Люси… Это замечательно. И ты все сделала отлично.
Она кивнула, очень довольная, а я покосился на ее отца — он стоял рядом, облокотившись о корову. Но его лицо оставалось непроницаемым.
Я снял обертку с мыла, начал намыливаться, и аромат лаванды перенес меня в прошлое.
Я мыл руки в полной тишине, а потом девочка сказала:
— Мистер Хэрриот, вот только… Мне уже пять, и я скоро пойду в школу. И просто не знаю, как вы будете обходиться без меня.
Слова прозвучали так знакомо! В том же возрасте моя дочка Рози страшно беспокоилась, как я буду обходиться без нее, и старалась утешить, напоминая, что по субботам и воскресеньям я могу по-прежнему на нее рассчитывать.
Я не нашелся, что ответить, но тут вмешался ее отец:
— Не переживай так, родная, — сказал он. — Я постараюсь тебя заменить, только ты меня научи, а вообще я теперь буду вызывать мистера Хэрриота только по субботам, если получится.