ПОСЛЕСЛОВИЕ

ГЛАВА 15. КАК СТАТЬ ПОСТСОВЕТСКИМ ЧЕЛОВЕКОМ[286]

Если в революционную эпоху нужно было учиться большевистскому языку, то после 1991 г. пришлось быстро от него отучаться. Советская идентичность отбрасывалась, изобреталась новая, постсоветская. Начался процесс, противоположный усвоению большевистского языка в 1920-1930-е гг., — люди нарочито старались очистить свое сознание от советской морали, а речь от советизмов и таким образом приноровиться к роли граждан нового постсоветского мира. Как и раньше, в первые годы советской власти, переделка себя воспринималась как освобождение, но давалась нелегко, порой мучительно. Она могла потребовать отречься от памяти о собственной былой идентичности лояльного (более или менее) советского гражданина, а то и отправить в черную дыру забвения все семьдесят четыре года советской власти.

Когда постсоветские русские оглядывались на прошлое, им иногда приходила в голову мысль о самозванстве — о том, что смирительная рубашка советской культуры вынудила их принять образ, который теперь не казался им подлинным. «У меня такое чувство, будто я прожила не свою жизнь», — сказала пожилая русская женщина в 1990-х гг.{716} В соответствии с требованиями новой эпохи переиначивались биографии и родословные. Например, поэт Демьян Бедный (настоящее имя Ефим Придворов) в своих советских биографиях всячески подчеркивал скромность своего происхождения (рос при жестокой матери в бедной крестьянской среде), несмотря на то что ходили опасные слухи, будто он незаконнорожденный отпрыск одного из великих князей. В версии 1990-х гг., принадлежащей внуку поэта, тема аристократического происхождения вышла на передний план, отодвинув в тень и притязания Бедного на звание «человека из народа», и другую статусную претензию его семьи в советские времена — на принадлежность к высшим кругам советской элиты{717}.

Первая половина 1990-х гг. стала порой бурных, хаотичных социальных изменений и лихорадочного индивидуального пересотворения себя. Сравнительная краткость этой фазы, возможно, должна напомнить нам, что, несмотря на элементы сходства с 1917 г., события 1991 г. были революцией лишь в определенном смысле. Речь шла не о социальной революции, когда брожение внизу усиливаясь, наконец взрывается неодолимым народным порывом, который сметает старый режим. Скорее, имел место драматичный случай внезапного распада государства. Таким образом, ситуацию в России начала 1990-х гг. в той же мере стоит сравнивать с обстановкой в Германии и Японии после 1945 г., где старый режим стремительно рухнул в результате военного поражения. Конечно, Россию после 1991 г. не оккупировала иностранная держава, однако в культурном плане происходившее тогда можно рассматривать как своего рода западную оккупацию. В советское время капиталистический Запад выступал в роли «Другого». Теперь сама Россия стала этим «Другим»: «нормальная, цивилизованная жизнь» — распространенный лозунг и предмет чаяний в 1990-е гг. — обязательно имела западный облик, поскольку «западное» служило привычной антитезой «советскому».

Различия в ключевых обстоятельствах 1917 и 1991 гг. делают тем любопытнее сходство поведенческих и психологических реакций со стороны отдельных граждан. В новую эпоху не менее широко, чем в прежнюю, практиковалось перевоплощение — а также наверняка и самозванство. Бывшие советские граждане теперь пересотворяли себя в «менеджеров», «брокеров» и «бизнесменов» (форма женского рода — «бизнес-леди», «бизнесменки», «бизнесменши»); специалистов по «консалтингу» и «паблик-рилейшнз»; «риэлторов» и «рэкетиров»; «программистов» и «хакеров»; «секс-бомб» и «яппи»; «геев» и «бисексуалов» — само экзотическое звучание заимствованных неологизмов передавало ощущение новизны предлагаемых идентичностей. Открылись пути для трансформации в «мэра» (если пожелает «электорат»), в «гуру», «экстрасенса» или, как говорит новая наука «уфология» (изучение неопознанных летающих объектов), в «контактера» (в женском роде «контактерша» — тот или та, кто вступает в контакт с представителями внеземных цивилизаций, получает информацию из космоса){718}. Новые идентичности требовали новых форм поведения, одежды, новой организации труда, досуга, межличностных отношений, новых способов обращения с деньгами и т. д. Всем этим следовало как можно быстрее овладеть и наглядно демонстрировать усвоенные навыки: брать «ипотеку» для приобретения «коттеджей», если не хватает «баксов»; делать себе «акупунктуру» и есть «пиццу»; осуждать «сексизм»; сидеть в «Интернете»; интересоваться «шоу-бизнесом» и «рейтингами»; заниматься «шейпингом» под руководством «тренера» и следить за своими «биоритмами»; обзавестись новым хобби в виде «шоппинга». Даже без «шоковой терапии» как правительственной экономической стратегии люди жили в состоянии шока, и без прилагательного «шоковый» было не обойтись.

Шок начала 1990-х складывался из множества разных составляющих. В страну хлынули зарубежные товары, которые поначалу продавались в импровизированных киосках и на уличных лотках. Заработки стремительно падали — из-за инфляции и потому что государственные предприятия хронически задерживали зарплату. Государственная промышленность приватизировалась, что приносило огромные прибыли маленькой горстке людей. Частные банки появлялись и очень часто внезапно лопались, забирая с собой сбережения многих граждан. Система защиты правопорядка находилась в коллапсе, так же как большая часть системы государственного финансирования культуры. Прежние ограничения на передвижения внутри страны, смену места жительства и работы, зарубежные поездки были сняты, что породило, наряду с чувством освобождения, ощущение дезориентации[287]. Приватизация городских квартир дала простор для развития новой сферы коммерческих операций с недвижимостью, а также для всевозможных махинаций, которые оставили на улице значительное число бывших квартировладельцев; в качестве обозначения нового масштабного явления стал употребляться термин «бомжи» (лица без определенного места жительства){719}. Серьезные перебои с продовольствием в начале 1990-х гг. превратили городских жителей в садоводов и огородников, выращивающих фрукты и овощи на маленьких пригородных участках. Гражданская война на Кавказе создала новый класс беженцев в придачу к большому числу русских, пытающихся вернуться в центральную Россию из бывших союзных республик или приходящих в упадок индустриальных городов и поселков севера. Алкоголизм, наркомания, число самоубийств резко возросли, а средняя продолжительность жизни мужчин упала до уровня, беспрецедентно низкого для развитого общества в мирное время.

Интеллигенция, политическое влияние и нравственный авторитет которой достигли апогея в горячие деньки перестройки, обнаружила, что само ее существование в постсоветской России находится под угрозой в результате радикального сокращения государственного финансирования науки и культуры. Ее деморализации способствовали также стремительное падение престижа образования (одной из наиглавнейших советских ценностей!) и «утечка мозгов» — массовый отъезд ученых за рубеж. «Лишившись денег, престижа и веры», по словам Маши Гессен, она внутренне раскололась «на тех, кто делал деньги и кто не делал, тех, кто менял профессию и приспосабливался к новым условиям, и тех, кто гордо перебивался привычными крохами»{720}. Некоторые столичные комментаторы испытывали злорадное удовлетворение от того, что интеллигенции в конце концов придется отказаться от своих моральных претензий, зарабатывать на жизнь, как все, и превратиться в профессиональный класс западного типа{721}. Между тем в провинции учителя, врачи и библиотекари сталкивались с другими проблемами. «Необходимость огородничать, чтобы кормить семью, является, вероятно, главным общим фактором, способствующим утрате интеллигенцией в Зубцове своей идентичности», — сообщала британский социолог, цитируя печальные сетования местной женщины-врача, которая «хотела бы считать себя интеллигенткой… если бы могла больше читать и меньше заниматься сельхозработами»{722}.

Юморист Михаил Жванецкий заметил, что «в России нет капиталистов и коммунистов. Есть люди, которые приспособились и которые не приспособились»{723}. Одна исследовательница-социолог разделила этот процесс на три этапа: первый шоковый этап, когда человек борется за выживание; второй «адаптационный» этап, когда он мобилизует адаптивные резервы и ресурсы; наконец, успешное завершение процесса адаптации — преуспевание. Она отметила крайние варианты степени адаптации среди российского населения: одни прошли все три этапа, другие же «вообще застряли на стадии переживания “шока”, не умея не только адаптироваться, но и выработать сколько-нибудь определенную линию рационального поведения в условиях изменения своего положения в общественной иерархии»{724}.

Шок и дезориентация проявлялись во всем, от самой глубинной сферы ценностей до бытовой проблемы обращения к встречным. «Как бы вы ни обратились к незнакомому человеку в современной России, в четырех случаях из пяти вы рискуете его рассердить», — гласили итоги опроса, проведенного Всероссийским центром изучения общественного мнения в 1993 г.{725} В вопросе о том, как следует обращаться к группам незнакомых людей, мнения широко разошлись: на одном конце спектра 20% опрошенных считали наиболее естественным советское «товарищи»; на другом — примерно столько же человек отдали предпочтение дореволюционному (и западному) «дамы и господа» или православному «братья и сестры»; остальные респонденты либо выбрали более нейтральные формы, такие, как «друзья», «граждане» или просто «люди», либо затруднились ответить. Разумеется, возрастная группа старше пятидесяти лет склонялась к «товарищам», а тем, кому было чуть за двадцать, больше нравились «дамы и господа». В придачу к этой путанице гораздо реже стали употребляться вежливые формы обращения по имени и отчеству, вследствие чего социальные контакты лишались защитного слоя уважения и почтительности. «Известия» с грустью констатировали, что «чисто лингвистические затруднения переходного периода по-своему способствуют общей агрессивности людей»{726}.

Ценности подвергались пересмотру так же, как формы поведения. В первые годы переходного периода, начиная еще с эпохи перестройки, это, как правило, означало отрицание и дискредитацию всего советского и соответственно превознесение всего, что в советское время осуждалось. В начале 1990-х гг., по словам Нэнси Рис, отрицание всего советского стало излюбленной темой в средствах массовой информации: «Мифы об общественном порядке и безопасности сокрушались с помощью постоянных, подробных репортажей о самых жестоких преступлениях; раньше о преступности говорили исключительно как о западном бедствии. Мифы о любви к родной земле подтачивались рассказами о чудовищном загрязнении природной среды в СССР. Мифам о планировании и контроле противопоставлялись разоблачения самых нелепых, смехотворных и расточительных методов производства и распределения. А миф о партии как добром старшем брате, воплощении зрелости, мудрости и справедливости, был вдребезги разбит шквалом сенсационных сообщений о злоупотреблениях властью и привилегиях»{727}. Параллельно происходила инверсия прежней дихотомии «советское = хорошее / западное = плохое»: «Советские средства массовой информации постоянно изображали жестокость, несправедливость и противоречия капиталистических систем, а в эпоху перестройки все стало наоборот, и картины медицинского обслуживания бедняков в клиниках США накладывались на интервью с русскими матерями, которые не могли получить отчаянно необходимые их детям лекарства и врачебную помощь»{728}. Такая инверсия нередко приводила в замешательство гостей с Запада, когда их русские друзья, к примеру, вдруг начинали отрицать наличие социальной проблемы бездомности за пределами России (где она оказалась неприятной новостью) или приходили в восторг от очарования и женственности Нэнси Рейган после визита президента США в СССР в 1988 г. Инверсионный императив господствовал и в «женском вопросе», торжествуя над другим постсоветским императивом — вестернизацией. Поскольку эмансипация женщин путем их привлечения в ряды наемной рабочей силы была советским кредо, теперь, по логике инверсии, ее следовало дискредитировать. В соответствии с новым постсоветским этосом женщину призывали вернуться к ее «естественной роли» хозяйки дома{729}.

«Мы должны стать другими людьми», — снова и снова слышала Нэнси Рис в Москве 1990 г.{730} Отдельные русские и прочие постсоветские граждане в 1990-е гг. активно занимались самопреобразованием, и в конце десятилетия нашумевший бестселлер Виктора Пелевина «Generation П»{731} представил свидетельство поразительного прогресса в этом деле. В черном фарсе Пелевина имидж — всё, а идентичности не просто сконструированы — они «фальшивы». Герой Пелевина (само имя которого подвергается постсоветскому пересмотру) пересотворил себя в рекламного «копирайтера» и «криэйто-ра», но не верит ни в собственное творение, ни в творения других. Никаких убеждений и ценностей не осталось; главное — выбрать себе имидж и проецировать его в мир, так что даже пламенный антисемит в романе Пелевина, оказывается, ничего не имеет против евреев, он всего лишь старается поддерживать образ русского патриота{732}. Самоидентификация «Нового Постсоветского Человека» в изображении Пелевина возможна только через список потребяемых им продуктов: каждый из них связывается с определенной чертой характера, склонностью или свойством, и комбинация этих черт и склонностей создает «впечатление реальной личности»{733}.

По пелевинскому «Generation П», главным руководством по самопреобразованию служат реклама и телевидение. Реклама действительно играла центральную роль и как новая сфера профессиональной ориентации для молодежи, и как всеобщий учитель нравов. В одной газете 1991 г., например, реклама банка иллюстрировалась фотографией спешащего куда-то молодого человека в костюме и галстуке с надписью: «Новые люди». Текст рекламы гласил: «В отделениях Сбербанка на смену счетным доскам приходят компьютеры. А вместе с ними — новое молодое поколение услужливых сотрудников, которые дают советы, сокращают очереди, учатся улыбаться… Это Новые Люди…»{734} Намерение Сбербанка учить людей улыбаться не было исключением. Умение улыбаться входило в программу подготовки работников «Макдоналдса», который открылся в Москве в начале 1990-х гг.{735}, ему уделялось огромное внимание в постсоветских рекомендательных пособиях и книгах по этикету{736}. Советы о том, как должен себя вести новый человек, пользовались большим спросом и предоставлялись в изобилии. Целые серии только что изданных справочников снабжали постсоветского человека оружием для выживания в новом мире: словари по маркетингу, банковскому и биржевому делу, предпринимательству международному туризму (имевшему для постсоветского образа жизни не менее важное значение, чем шоппинг), интеллектуальной собственности, политическим партиям и ассоциациям, гражданскому обществу и политологии; справочники «кто есть кто» в правительстве, бизнесе и «научной элите»; даже словарь «бизнес-сленга для “новых русских”»{737}. Книга Дейла Карнеги «Как приобретать друзей и оказывать влияние на людей» (впервые вышедшая в США в 1937 г.) с 1989 по 1997 г. выдержала шестьдесят восемь изданий на русском языке{738}. «Сила позитивного мышления» Нормана Винсента Пила тоже имела в начале 1990-х гг. большой успех, хотя интеллектуалы — знакомые Нэнси Рис (они все эту книгу читали, но воспринимали довольно критически) «давали понять [своими шутками и вздохами], что, по их мнению, у [русского] негативного мышления достаточно силы, чтобы перекрыть и поглотить любые инструкции по позитивному мышлению». Тем не менее программы самопомощи и самоусовершенствования множились в Москве времен перестройки, как грибы, предлагая советы по выработке уверенности в себе и оптимизма{739}.

Оптимизм и уверенность в себе являлись ценным подспорьем для преодоления шока переходного периода, однако требовалось и более практическое переоснащение. На свет появились такие новые специальности, как рекламное дело, пиар и риэлторство. 27 июня 1991 г. «Известия» сообщили, что «в Доме Советов РСФСР состоялась необычная церемония — официальная презентация новой профессии “социальный работник”. Специальности, которой в СССР не было никогда»{740}. Частные детективы впервые стали лицензированными специалистами по закону Российской Федерации 1992 г. «О частной детективно-охранной деятельности»{741}. В 1996 г. Ельцин президентским указом № 1044 санкционировал возрождение и развитие психоанализа{742}.[288] Новые профессии, в свою очередь, вызвали появление новых учебных заведений. В 1995 г. в Москве открылась Высшая школа рекламы; в том же году Институт безопасности предпринимательства предложил пятилетнюю программу обучения «менеджеров по вопросам безопасности предпринимательской деятельности»{743}. Помимо занятий по «основам юридических и экономических знаний, английскому языку, методике сбора и анализа информации» учащимся обещали также усиленную «физическую подготовку»{744}.

Учителя и директора начальных и средних школ изо всех сил старались скорректировать учебные планы так, чтобы дать ученикам образование, пригодное для постсоветского мира. Но в действительности, как правило, ученики сами находили способы адаптироваться к новым правилам жизни. В одной газетной статье 1995 г. отмечалось, что дети вместо «казаков-разбойников» предпочитают теперь роли «боевиков и спецназовцев». Девочки же играют не в «дочки-матери», а в конкурсы красоты. «Почти везде безобидные скакалки и классики уступили место более меркантильным играм. Дети играют в рэкетиров, грабителей и владельцев магазина — используя настоящие деньги…»{745}

Основные усилия тех, кто придумывал себе постсоветское «Я», направлялись на то, чтобы стать западным и современным «нормальным, цивилизованным человеком» без позорных признаков «совка» — этим презрительным словечком в начале 1990-х гг. стало модно называть типичных советских граждан{746}. Одной из характерных для нормального, цивилизованного человека вещей являлась компетентность в вопросах секса, публичное обсуждение которых в советское время всегда подвергалось жесткой цензуре по соображениям морали и хорошего вкуса. «У нас секса нет!» — жалобно воскликнула представительница русской аудитории на совместной телепередаче, проведенной в 1987 г. Филом Донахью и Владимиром Познером и получившей громкую известность под названием советско-американского «телемоста». Как указывает Элиот Боренстейн, это утверждение было почти абсолютной правдой применительно к дискурсам о сексе, и если верить Фуко, заявлявшему в своей «Истории сексуальности», что современность характеризуется «стремлением производить все больше и больше дискурса о сексе», то постсоветская Россия, безусловно, дала впечатляющий пример стремительной модернизации «фукоистского» толка{747}.

В придачу к переводам западной порнографической литературы и классических руководств по сексу вроде «Радости секса» Алекса Комфорта, выпущенной в 1991 г. в роскошном издании большого формата с цветными иллюстрациями на всю полосу{748}, появился ряд российских журналов и газет, специально посвященных этой теме. Первым в 1989 г. стартовал «СПИД-инфо» — в качестве издания, предназначенного (пока еще в квазисоветском духе) для просвещения общественности относительно СПИД и венерических заболеваний. Вскоре он сменил название (на «SPEED-INFO» латинскими буквами) и превратился в «настоящую энциклопедию сексуальной жизни», предлагающую информацию и консультации специалистов по вопросам секса и всех его социальных, экономических и культурных проявлений, — в журнал, который, по словам Боренстейна, «существует не для того, чтобы провоцировать сексуальное желание, а для того, чтобы провоцировать вербализацию желания»{749}. Стала доступна и жесткая порнография, например газета «Еще», которую Боренстейн считает адресованной специально «советским» людям, нуждающимся в адаптации к постсоветскому миру: «Искатели эротических приключений в ней — шоферы-дальнобойщики и колхозники, истории их сексуальных экспериментов в других странах рассказываются с точки зрения ошарашенного секс-туриста из бывшего СССР»{750}. Другие издания прославляли разнообразные формы сексуальной активности, считавшиеся ранее извращенными или постыдными, рекомендовали вниманию читателей недавно открытый стиль жизни геев и призывали их наслаждаться мастурбацией, не испытывая чувства вины{751}.

Новый интерес к сексу выражался не только в том, что люди учились говорить о нем. Проституция (с иностранцами за твердую валюту) в конце 1980-х гг. стала бурно развивающейся индустрией в крупных городах, и фильм П. Е. Тодоровского на эту тему «Интердевочка» (снятый в 1989 г. по одноименной повести В. В. Кунина 1988 г.), вызвал оживленные дискуссии{752}. На международный рынок торговли «живым товаром» в 1990-е гг. поступило большое количество молодых русских и украинок, работавших во многих странах Европы и Ближнего Востока{753}. Экономическая необходимость, конечно, играла тут определенную роль, и многие девушки, несомненно, были введены в заблуждение насчет характера «работы за рубежом», которую им предлагали. Но, кажется, в самой готовности молодых женщин ухватиться за эту возможность, наличествовал элемент постсоветского пересотворения себя. Так же как реклама и пиар, международная сексторговля стала одной из новых сфер трудоустройства в постсоветскую эру

Вновь открытые религия и духовность располагались на другом конце нравственного спектра, но для значительного числа бывших советских граждан представляли собой почти такую же экзотику. Постсоветские русские, обращавшиеся (возвращавшиеся) в лоно православия, тоже нуждались в помощи, поскольку мало кто из них знал достаточно о христианстве, православных обрядах, церковной иерархии и организации или о старообрядчестве. На рынке мгновенно появились пособия и справочники по православию, иконы и образки массового производства, духовные тексты и другие предметы православного культа{754}. Число присутствующих на церковных службах за короткое время резко возросло. Рассказывая о периоде перестройки, Рис отметила «массовый выход коммунистов из партии, который в 1990 г. напоминал безудержный поток, и одновременное принятие многими бывшими партийцами христианства и его обрядов; как будто они за одну ночь обменяли один символ легитимности на другой»{755}.

Пышным цветом расцвели народные суеверия, не говоря уже об особой науке под названием «культурология» — о возрождении русской души и ее духовной миссии{756}. Появились справочники, посвященные колдовству и демонам{757}, наблюдался «бурный рост спроса на “альтернативных” целителей: экстрасенсов, магов, колдунов, “астрологов-психоаналитиков”, биоэнергетиков, оккультистов всех мастей кое-кто из них работал под вывеской православной церкви, используя молитвы, иконы и кресты в ритуалах исцеления путем “изгнания злых духов”». Некоторые экстрасенсы, астрологи и самозваные колдуны приобрели немало приверженцев благодаря национальному телевидению. Рекламные объявления обещали «очищение от сглаза и снятие порчи», психоаналитики-самоучки предлагали «покупателям и прохожим на улицах Москвы и Санкт-Петербурга дать консультацию не сходя с места»{758}.

Возрождение «русскости» было в 1990-е гг. главной заботой, плохо уживавшейся с присвоением современных, западных идентичностей. Особенно острый конфликт вспыхнул в области языка. Засилье в журналистском лексиконе иностранных слов вместе с молодежным сленгом и лагерной феней вызвало резкую реакцию ревнителей чистоты русского языка, которые заговорили о его «извращении» и «насилии» над ним. «Разве наши города, где все улицы пестрят рекламой и вывесками на иностранном языке, нередко написанными латинскими буквами, не напоминают города, покоренные чужими странами?» — возмущенно спрашивал один критик{759}. Даже тинейджеры иногда отмечали растерянность старшего поколения перед лицом нашествия Запада. Один подросток сказал интервьюеру в начале 1990-х гг.: «Мои родители уже в шоке от того, что русской культуры больше нет… Все западное, ничего нашего не осталось»{760}.

Можно было, однако, попробовать возродить более старую культуру. В 1990 г. Солженицын опубликовал замечательный «Русский словарь языкового расширения», где перечислил слова, которые «преждевременно» исчезли из языка в советское время и еще «имеют право жить»{761}. Некоторые русские чувствовали такую же ностальгию по обычаям российского дворянства, и их желание больше узнать о нем (зачастую вкупе с притязаниями на дворянское происхождение) вызвало бум публикаций, посвященных его истории, традициям и представителям{762}. Те, кто желал приобрести «манеры русского джентльмена», могли проконсультироваться с книгой Ольги Мурановой «Как воспитывался русский дворянин»{763} или вступить в Английский клуб — прославленное заведение царской России, воскрешенное в Москве в 1996 г. и устраивающее балы, пикники и банкеты в традиционном стиле{764}.

Государство, как и его граждане, тоже решало проблему установления новой идентичности и/или возрождения старой. Начало 1990-х гг. стало периодом полной смены символики. Статуи Ленина и Дзержинского демонстративно убрали; Ленинград в результате народного голосования (правда, закрытого) вернул себе прежнее имя Санкт-Петербурга; государство получило новое название, новый флаг и новый герб (с двуглавым орлом и Святым Георгием, что подчеркивало связь с имперским прошлым). На этом, впрочем, изменения закончились: попытки вынести тело Ленина из Мавзолея не увенчались успехом, а советский государственный гимн, после долгих споров, при Путине был сохранен со словами, переписанными его первоначальным автором Сергеем Михалковым{765}.

Ельцин хотел найти новую доминантную «идею для России» и даже провел в 1996-1997 гг. публичный конкурс по ее поиску. Победитель, Гурий Судаков, подчеркивал, что России чужды материализм и индивидуализм: «русский национальный характер сформирован не на основе рыночной деятельности», благодаря которой в Западной Европе такое важное значение имеют свобода и право; для русского более значимы «общество, Родина, слава и власть»{766}. Но отголоски прошлого проникли и сюда, несмотря на ясные указания, что новая русская идея должна в корне отличаться от старой советской. Участники конкурса в своих поисках часто обращались к теме победы в Великой Отечественной войне, а мысль, что «России в предыдущие десятилетия приходилось справляться с несчетными трудностями и она способна преодолеть любое препятствие», чем-то напоминала старое сталинское изречение о том, что нет таких крепостей, которых не смогли бы взять большевики{767}. Путин в 2001 г. открыто реабилитировал отдельные элементы советского прошлого: «…Неужели за советский период существования нашей страны нам нечего вспомнить, кроме сталинских лагерей и репрессий? Куда мы тогда с вами денем Дунаевского, Шолохова, Шостаковича, Королева и достижения в области космоса? Куда мы денем полет Юрия Гагарина?»{768}

Многим русским нелегко было вернуть себе ощущение, что они русские, а не советские, и еще тяжелее — смириться с требовавшей от них этого утратой империи. Как сказал один подросток: «Труднее всего привыкнуть говорить “Россия”. Первое, чему нас учили, — что мы живем в Союзе Советских Социалистических Республик, в СССР, в Союзе. А потом пошло: Россия, Россия, Россия…»{769} По словам политолога Ксении Мяло, «в советский период, казалось, мы все так перемешались и денационализировались, что перестали ощущать собственную идентичность и самобытность»{770}. Надо сказать, другие наблюдатели приходили к иным выводам: например, антрополог Дейл Писмен в начале 1990-х гг. обнаружил в Иркутске влиятельный и заметный дискурс об уникальности «русской души»{771}. Но «русский вопрос» 1990-х гг. касался общей идентичности особого рода — связанной с государством. Согласно результатам опроса общественного мнения в 1995 г., 75% граждан Российской Федерации сожалели об исчезновении СССР и не находили большого преимущества в том, что у них теперь независимое Российское государство. Год спустя только половина респондентов чувствовала себя «гражданами России», правда, к 2000 г. их доля возросла до двух третей{772}. В конце концов, быть гражданином Советского Союза означало принадлежать к одной из двух мировых сверхдержав; звание гражданина России такого удовольствия не доставляло. Обидно было видеть, что Россия, «которая раньше была таким великим государством… развалилась и… стала страной третьего мира. Ну, не на самом деле, мы на самом деле не третий мир, дела идут более или менее нормально, но мы и не Российская империя»{773}. Обижала и неблагодарность — как отделившихся бывших союзных республик, так и стран Восточной Европы («после всего, что мы для них сделали!»){774}.

Для миллионов этнических русских, оказавшихся после распада СССР за пределами Российской Федерации, идентичность представляла собой более конкретную и острую проблему. Они не по своей воле образовали новую этническую группу «русскоязычного населения ближнего зарубежья»{775}.[289] Если они пытались переехать в Россию, то сталкивались с огромными трудностями в поисках жилья и работы. Если оставались на месте, их, скорее всего, ожидала в лучшем случае маргинализация, в худшем — враждебность.

По мере того как прежняя советская жизнь уходила в прошлое, в народной речи укоренялось ироническое выражение «хомо советикус» (Homo Sovieticus){776}.[290] Это почти по определению всегда был не сам говорящий, а кто-то другой, ибо немногие теперь согласились бы признаться в искренности своих былых перевоплощений в Нового Советского Человека. В 1990-е гг. очистить язык от советизмов считалось не менее важным, чем в 1920-е гг. — усвоить их. Появилось даже специальное пособие — «Толковый словарь Совдепии», — помогающее выявить подлежащие забвению слова и обороты{777}.[291] В то же время в этом словаре явно отражалась ностальгия по советскому языку, примерно такая же, как та, что в середине 1990-х гг. обеспечила популярность многосерийной телепередаче «Старая квартира», где с любовью демонстрировались артефакты советской материальной и народной культуры.

На противоположном полюсе от Homo Sovieticus находились «новые русские» (прозвище, прочно приклеившееся к постсоветским нуворишам). Эта группа имела очевидные и привлекавшие всеобщее пристальное внимание проблемы с идентичностью и самоформированием. С одной стороны, нарождающихся капиталистов можно было рассматривать как авангард российских преобразований; с другой — не один только Судаков (победитель конкурса «Идея для России») считал, что рыночные ценности, олицетворяемые «новыми русскими», враждебны самой сути русского человека. В народе «новые русские» вызывали смешанные чувства: «с одной стороны, это люди, поймавшие удачу за хвост… с другой стороны, они безнравственны, бесцеремонны и непростительно, непозволительно богаты», причем негативные тенденции преобладают{778}. «Новые русские» стали героями бесчисленных шуток, вдохнув жизнь в жанр анекдота, которому грозило отмирание, после того как рухнула его излюбленная мишень — советское государство. Остроты анекдотам о «новых русских» добавляли «намеки, что худшие из них — вообще не русские… постоянно фигурирующие здесь персонажи еврейского и кавказского происхождения… свидетельствуют, что слово “русский” в выражении “новые русские” часто имеет иронический подтекст, подразумевающий захват русских богатств представителями других национальностей»{779}.

«Новые русские» оказались новыми «не только для нас… [но и] для самих себя»{780}. Психоаналитикам повезло с ними не меньше, чем рассказчикам анекдотов. Им велели по новым глянцевым журналам учиться быть «настоящими карьеристами» — этим термином, инвертирующим отвергнутую советскую негативную характеристику, обычно называли своих читателей-бизнесменов постсоветские журналы «Карьера» и «Профиль»{781}. Их самосотворение (по словам одного антрополога) «требует бесконечных перформативных ритуалов — от телесных актов (внешность, одежда, жесты, движения, походка, манеры, голос, манера пить) до речевых (типы произношения, речевые жанры, использование английских и бранных слов)…»{782} Они «разглядывают страницы “Вог” и чувствуют, что должны вылепить из себя нечто лучшее, чем западные аналоги, ведь они русские, к тому же передовые. Отсюда такое пристрастие к салонам красоты и гимнастическим залам, где физически новые тела тузят и разглаживают, придавая им требуемую форму»{783}. Они строят — не обязательно действительно поселяясь в них — претенциозные виллы с фронтонами, башенками и башнями, «навязчивая вертикальность» которых поражает наблюдателя «одновременной целеустремленностью и готовностью к обороне»{784}.

Неудивительно, что образ нашего старого друга, афериста Остапа Бендера, всплыл в анекдотах и исследованиях о «новых русских»{785}. Как подразумевают анекдоты, «новые русские» — мошенники, потому что богатство их нажито нечестным путем: хитрость помогла им завладеть возможностями, которые всегда открываются при развале государства. Но позвольте: разве не были мошенниками именно старые русские? Разве не советская специфика, если верить Синявскому, выковала предприимчивый дух «пройдохи»?{786} Разве авантюры Остапа Бендера не служили «обязательной предпосылкой для постижения советской жизни», по словам информантов Дейла Писмена в Омске?{787}

Это не просто еще одно подтверждение французской поговорки: «Чем* больше меняется, тем больше все остается неизменным». Бендера от всех мошенников отличал особый талант схватывать на лету язык и правила нового порядка. Он изображал человека, который чувствовал себя как рыба в воде, в ситуации, когда никто не мог сказать того же о себе. «Новым русским» языком он сумел бы овладеть с той же виртуозностью, с какой в свое время научился «большевистскому»; в переходный период 1991-1992 гг. его образ проливал свет не только на советские нравы, но и, как это ни поразительно, на «нашу русскую душу»{788}. На пути к новой постсоветской идентичности самозванец, двуликий Янус, снова оказался впереди всех.


Загрузка...