Общеизвестно, что мировая история развивается противоречиво, а ее движение вперед напоминает спираль. Еще вчера, казалось, ее твердая поступь в одном направлении, сегодня сменяется противоположным движением. В итоге, на смену одних социальных режимов, приходят другие, у власти меняются классы, политические элиты, а вместе с ними появляются новые идеи и ценности.
Подвержена этому диалектическому закону и история современной России. Так, разделяя ценности либерального фундаментализма, постсоветская элита еще недавно полностью отрицала все достижения советской истории, видя в ней только ГУЛАГ, «антропную катастрофу» и полное «выпадение» из истории мировой цивилизации. Однако, начиная с «нулевых» годов, после очевидного банкротства либеральной политики «шоковой терапии» и возникшего благодаря ей десятилетнего «хаоса» и деградации страны, у власти оказались современные консерваторы, которые в сугубо «державном» духе стали ут-вервдать нечто прямо противоположное. Оказывается, по их мнению, что не все было плохо в советском прошлом, поэтому его не следует принижать. Мало того, надо «гордиться своей историей», видеть в ней не только плохое, но и хорошее, не только ГУЛАГ, но и Победу советского народа в Великой отечественной войне, не только коммунистическую идеологию и пропаганду, но и мировые достижения советской культуры, весомые плоды индустриализации и развития советской науки, открывших миру дорогу в космос и т. д. и т. п.
Правда, при этом, они, как и их либеральные предшественники, заботясь о сохранении своих капиталов, не перестают сегодня говорить о разрушительной роли революции, вообще, и Октябрьской революции, в частности. Для них большевики, кстати, спасшие историческую Россию от распада, как правило, «предатели», «русофобы», «безбожники» и «террористы». Весьма характерно, что представители современной консервативной элиты, как и их предшественники-либералы, не хотят видеть и понимать существенного различия между ленинской и сталинской политики, социализма и тоталитаризма, коммунизма и фашизма. Многие из новоявленных консерваторов в одночасье оказались сторонниками монархизма и Белого движения. Отсюда их навязчивое возвеличивание таких реакционных деятелей дореволюционной России, как Николай I и Александр III, Николай II и Столыпин. В итоге, и при этой, казалось, совершенно новой элите, путь к объективному познанию советской истории по-прежнему остается закрытым.
Однако есть надежда, что и здесь вскоре наступят существенные идейно-политические изменения. По сути дела, они уже начались во многих странах после первого глобального экономического и финансового кризиса и связанного с ним известных революционных событий в арабском мире, незатихающей борьбы трудящихся против снижения доходов и безработицы в странах Евросоюза, возникшего нового движения «возмущенных» финансовой политикой «Уолл-стрита» в Нью-Йорке и других городах США. Благодаря этим изменениям сегодня возрождаются и растут левые настроения масс во многих странах и регионах мира. Мало того, все очевиднее становится идея об историческом исчерпании глобального капитализма как социально-экономической системы. Символично, что так считают не только марксисты и социалисты, но и представители крупной буржуазии, участвующие во всемирном экономическом форуме в Давосе[25].
Проявляются эти изменения и в современной России. Сегодня, после многих лет официальной политики «стабилизации», началось настоящее политическое пробуждение и рост массовой активности граждан, среди которых все большую роль играет молодежь, в том числе придерживающаяся левых взглядов. Как показывает практика, ее требования, в основном, носят нравственно-политический характер. Ставшие уже историческими знаменитые стотысячные московские митинги на Болотной площади, Сахаровском проспекте, так называемые «марши миллионов» продемонстрировали одно: российские граждане не принимают политику, основанную на фальсификациях выборов, лжи и коррупции верхов. Они больше не верят официозным СМИ, не принимают воинствующий клерикализм и возрождение в XXI веке средневековых традиций и монархических символов, которыми увлекается и всячески публично демонстрирует современная власть, почему-то называющая себя демократической.
На наш взгляд, непрекращающиеся протестные акции в России, в конечном счете, должны заставить современную российскую власть начать перемены, если она хочет себя сохранить. При этом она будет вынуждена изменить свой прежний подход к формированию политики и идеологии в обществе, т. е. стать не по названию, а по сути демократической властью, которая в идеале означает власть народа, для народа и посредством народа. Разумеется, прежде всего, она должна будет показать обществу ясную и реальную перспективу его социального и демократического развития, а это невозможно сделать без объективного отношения к прошлому, без его сущностного, а не идеологизированного понимания. Постараемся наметить контуры такого подхода.
Спиноза говорил: «Не надо плакать, не надо смеяться, а надо понимать». Этот призыв великого философа можно непосредственно отнести к отечественной истории, без понимания которой невозможно подлинное просвещение и воспитание новых поколений.
Особенно необходим такой подход к советской истории, вокруг которой идет незатихающая идеологическая борьба. Наиболее остро она проявляется в оценках издаваемых школьных учебников. Дело в том, что учебники советских времен, пронизанные апологетикой правящей партии, сегодня явно устарели. Не менее идеологизированы учебники 1990-х годов с их воинствующим антикоммунизмом и субъективностью авторов. Не стихают дискуссии и по поводу современных учебников истории, авторы которых, руководствуясь патриотическими соображениями, подспудно оправдывают тоталитарные общественные порядки.
Поскольку издание учебников по обществоведению и истории связано с политикой, постольку они всегда будут подвергаться противоречивым суждениям и идеологическим оценкам. Так, учебники, приемлемые для власти, будут критиковаться оппозицией и, наоборот. Как показывает жизнь, наиболее объективные учебники по истории рождались во времена относительного равновесия политических сил и широкой демократизации общества. В такие времена хорошими считались те учебники и учебные пособия, в основе которых лежала продуманная научная концепция, препятствующая нарочитой идеологизации исторической науки или явному субъективизму авторов, пишущих на исторические темы. Именно такой концепции, на мой взгляд, сегодня не хватает специалистам, берущимся за изложение советской истории.
На наш взгляд, «идеологизация» – это субъективное или иллюзорное восприятие и воспроизведение действительности. Это всегда выпячивание и абсолютизация одной стороны политической жизни за счет другой, это одностороннее видение целого. Это, в конечном счете, навязывание обществу политических взглядов, не соответствующих диалектике реальной жизни и истории общества, это, наконец, пустые идеологические рассуждения и споры, не затрагивающие суть дела. Не стесняющийся в выражениях В. Ленин часто называл подобные идеологические споры простой «болтовней»[26].
Как известно, в прежней, сталинской трактовке советской истории ее содержание, в основном, было сведено к истории одной правящей партии, ведущей незатихающую борьбу с врагами народа, с «левыми» и «правыми» оппозиционерами. При этом глубинные социальные причины этой борьбы оставались не выясненными. В итоге советская история идеологизировалась и искажалось до неузнаваемости. Суть ее сводилось к тому, что, не смотря на «преступные действия» многочисленных врагов народа, советское общество под мудрым руководством партии и ее вождя И. Сталина развивается «от победы к победе». В итоге такая, во многом вымышленная история, становилась полной противоположностью реальной истории, где действовали живые люди со своими интересами, страстями и трагедиями.
Как правило, сегодня глубокие и объективные исследования советской истории теряются в массе заказных, псевдоисторических поделок. Дело в том, что объективное видение этой истории невозможно без использования критически продуманной, т. е подлинно научной методологии. Но такая методология есть. Это диалектика, являющаяся одновременно логикой и теорией научного познания. Именно в ней А. И. Герцен видел не только «алгебру революции», но и «эмбриологию истины». Нечто подобное говорил о ней и философ А. Ф. Лосев, считая, что диалектика есть «непосредственное знание», есть «глаза, которыми философ может видеть жизнь»[27]. К сожалению, вместо использования такой методологии мы нередко сталкиваемся с различными «суррогатами истины»: субъективными и политически ангажированными оценками советской истории, затрудняющими ее объективное видение и понимание.
В подтверждение этому достаточно сослаться на нигилистическую оценку советской истории небезызвестной представительницы радикального либерализма Валерии Новодворской, которая считает, что она есть «клякса», в мировой истории. Мало того, она убеждена в том, что «Россия должна понять, что ее история – это история болезни и преступления»[28]. Близки к этому и утверждения о том, что Россия в советские времена «провалилась», «выпала из мировой цивилизации»[29]. И лишь к концу XX века Россия-де стала постепенно в нее возвращаться. При этом все основные события советской истории, будь то Октябрьская революция или Отечественная война, период застоя или перестройка рассматриваются этими ангажированными авторами сквозь призму катастрофического сознания, а «мировая цивилизация», напротив, наделяется всеми признаками «земли обетованной», где человек получает полную свободу, достаток и счастье.
Однако, как уже отмечалось, сегодня эти взгляды начали срочно корректировать в связи с банкротством либеральных реформ в России и негативными последствиями первого глобального финансово-экономического кризиса, когда понятие «свобода» у миллионов людей стало ассоциироваться с ростом цен, падением зарплаты и безработицей, со свободой одних грабить и беспощадно эксплуатировать других.
Наиболее типичной трактовкой советской, в частности, политической истории, разделяемой многими российскими историками и философами, является концепция традиционной «самодержавной» культуры российской власти, которая заложена в ее социальных генах. Так, известный историк, академик РАН Ю. Пивоваров в одной из своих лекций говорил: «Посмотрим, какой была политическая культура России в последние столетия? – Я бы назвал ее самодержавной. Основной ее признак – властецентричность. То есть я исхожу из того, что русская политическая культура власгецентрична»’. В рамках этой концепции советская идеология, сталинский и брежневский режимы, наличие правящей партии и т. д. есть лишь историческая модификация соответствующих характеристик дореволюционной Российской империи с ее господствующим православием, самовластием царя, иерархией чиновников и т. д.
Скажем сразу, мы не разделяем перечисленные выше точки зрения и концепции. В реальной советской истории все было гораздо и сложнее, и противоречивее, и интереснее, чем полагают ее современные интерпретаторы, претендующие на научность. В 1917 году традиционная политическая система единовластия («самодержавия») была сломлена, причем сломлена снизу, и это проявилось не только в ликвидации монархии, но и в устранении социально-экономических основ старого общества. И осуществили это рабочие, солдаты и крестьяне в ходе Февральской и Октябрьской революций. Они совершили, по сути дела, самую радикальную в истории социальную революцию, и они же установили созданную снизу Советскую власть, выражающую их интересы – интересы абсолютного большинства российского общества. Так началась советская история, имевшая свои качественно различные периоды развития, свои достижения и ошибки, свои победы и поражения.
В свое время известный итальянский марксист Антонио Грамши писал о том, что историческое развитие «не игра по правилам», а реальная диалектика и реальная борьба различных социальных сил в обществе[30]. В российском обществе эта борьба шла в ходе Октябрьской революции и продолжалась после нее. Мало того, на первых порах она обрела острую форму гражданской войны, которая была, в частности, следствием того, что демократическим и социалистическим силам не удалось создать единое коалиционное правительство. Однако и после гражданской войны в стране продолжали отстаиваться различные социальные интересы и действовать противоположные социальные тенденции. На мой взгляд, таких тенденций, в основном, было две: демократическая и антидемократическая.
Демократическая тенденция выражала интересы рабочего класса и других трудящихся классов, прежде всего, многочисленного крестьянства. Эта тенденция проявлялась тогда, когда улучшалась жизнь народа, когда становилось больше свободы и справедливости. Я ее связываю, прежде всего, с ленинским пониманием положения дел в стране, с необходимостью перехода в отсталой стране к политике НЭПа, с планами радикальной демократизации политической системы, выраженных в его последних работах. Эта была ленинская стратегия построения социалистического общества в СССР.
Другая тенденция – антидемократическая, бюрократическая, тоталитарная базировалась на выражении интересов тех слоев общества, которые устали от революции и войны. Это были, прежде всего, интересы, запросы и потребности советской бюрократии, маргинальной части рабочего класса и крестьянства, конформистской интеллигенции. И. Сталин стал их официальным рупором. Бюрократическая тенденция, как правило, сковывала и подмораживала Россию, она превращала ее в авторитарное или тоталитарное государство.
По сути дела, в борьбе этих двух социально противоположных тенденций и осуществлялась советская история, которая еще ждет своего глубоко и объективного освещения.
Однако эта, казалась, простая истина до сих пор с трудом утверждается в научном сознании. Мешает господствующая концепция «тоталитарной природы» советской власти и ее истории, утвердившаяся среди отдельных историков[31]. На мой взгляд, эта концепция является зеркальным отражением сталинской интерпретации советской истории, только в ней плюсы заменены на минусы. Суть ее проста: советская история есть ничто иное, как история тоталитарного режима советской власти. С этой позиции тоталитаризм в России возникает в Октябре 1917 года и существует до начала 1990-х годов XX века[32]. В рамках данной концепции даже аргументы периода «хрущевской десталинизации» считаются «половинчатыми»[33].
Следует заметить, что использование идеи «тоталитаризма» для объяснения всей советской истории не является новым и оригинальным явлением в общественной науке. Это прямое заимствование старых «советологических концепций», которые уже давно подвергаются в литературе обстоятельной научной критике[34]. На мой взгляд, здесь мы имеем дело с политически ангажированной, а не научной точкой зрения. Цель подобной трактовки отечественной истории понятна: использовать концепцию тоталитаризма в качестве идеологического рычага, разрушающего объективные представления об истории советского общества и Новой России. Последняя, видимо, напоминая по своему растущему влиянию Советский Союз, не нужна в современном раскладе мировых геополитических сил.
Но особенно неплодотворен такой подход в исторической науке, ибо ведет не к изучению реальных фактов общественной жизни, а к их подгонке под заранее заданную идеологическую схему. Выступая против подобной идеологизации науки, известный американский историк М. Левин отмечает две характерные ошибки в научном исследовании советской истории: «антикоммунизм» и связанную с ним «стали-низацию всего советского феномена»[35].
Анализ современной литературы показывает, что в основе идеи тоталитаризма лежит концепции «непрерывности», которая, как правило, автоматически ставит знак равенства между такими различными историческими фигурами, как Ленин и Сталин, Хрущев и Брежнев, Андропов и Черненко, Горбачев и Ельцин. В этом плане все они становятся лишь различными личностными проявлениями господствующего тоталитарного режима власти. По мнению историка С. Коэна, эта концепция слишком груба, чтобы на ее основе понять сложную и противоречивую картину всей советской истории, включая взаимоотношения власти и оппозиции, противоречия внутри правящей коммунистической партии, своеобразную и неоднозначную роль ее политических вождей и т. д.[36]
Следует также отметить, что в рамках идеи тоталитаризма происходит отождествление таких разных понятий как «коммунизм» и «нацизм», «большевизм» и «сталинизм», «тоталитаризм» и «посттоталитаризм».
В результате, как мы понимаем, здесь происходит полное игнорирование своеобразия и качественных различий не только известных идеологий, но и целых периодов советской истории[37].
На самом деле, для любого объективного исследователя нацизм и коммунизм, сталинизм и большевизм не только различные, но и прямо противоположные понятия и идеологии. Одни замешаны на расизме и великодержавности, другие на гуманизме и интернационализме. Разными являются и отдельные периоды советской истории. Одно дело ленинский этап революционного становления советского общества, другое – десятилетия господства тоталитарного сталинского режима, одно дело «оттепель», рожденная XX съездом партии, другое дело «неосталинизм» брежневского времени. Особенно наглядно противоречит идее тоталитарной природы советской истории период перестройки с ее открытостью, демократией и гласностью.
Напомню читателю, что исторически понятие «тоталитаризм» употреблялось для характеристики фашистского государства в Италии. В годы «холодной» войны его стали сознательно использовать для дискредитации советского общества и его истории такие консервативно настроенные западные советологи, как Ричард Пайпс, Збигнев Бжезинский, Адам Б. Улам и др. При этом они, как правило, отождествляли понятия «режим» и «строй общества». С нашей точки зрения, в данном случае происходила явная подмена изучаемого объекта. Дело в том, что понятие «тоталитаризм» является, прежде всего, характеристикой политического режима власти, а не социально-экономического строя общества, который утвердился в результате выбора, сделанного народом России в ходе Октябрьской революции 1917 года.
Употребление понятия «тоталитаризм» может быть оправдано лишь при характеристики сталинистского режима политической власти, просуществовавшего более двадцати лет, а не всей советской истории. Это хорошо, например, сознавала «левая оппозиция», выступая против сталинизма. В частности, она говорила о необходимости в СССР политической, а не социальной революции, свержения сталинизма, а не советского строя. По ее мнению, свержение сталинизма в ходе политической революции могло бы восстановить в советском обществе ленинские демократические ценности и политику Октября. Позднее фактически того же хотели и представители «правой оппозиции», выступавшие против Сталина.
Советскую историю, конечно, нельзя сводить к существованию только одного политического режима: их было несколько, притом разных. Истина конкретна. За рамками сталинского тоталитаризма мы имеем дело с подлинной демократией, рожденной Октябрьской революции, с противоречивой политикой «военного коммунизма», своеобразным либерализмом НЭПа, такими политическими режимами, как авторитарно-демократическое правление Н. Хрущева, авторитаризм Л. Брежнева и переход от него к демократии времен перестройки М. Горбачева.
Таким образом, многообразная действительность советской истории полностью опровергает непрерывную линейную логику рассуждений сторонников тоталитарной концепции советского общества и его истории. Эта, по сути дела, идеологизированная логика времен «холодной войны» выглядит настоящим монстром в наше время. На мой взгляд, в науке от нее следует как можно быстрее избавляться. Говоря проще, не надо идеологизировать историю.
Рассмотрим ниже характерные примеры подобной идеологизации, начиная с Октябрьской революции и кончая разрушением Советского Союза.
Очередной юбилей Октябрьской революции показал с новой силой, что вопросы о значении этого великого события в истории страны и мира, не только не устаревают, а, напротив, становятся все более актуальными. Даже официальная власть России вынуждена по своему реагировать на это историческое событие, организуя и участвуя в проведении соответствующих выставок в центральных музеях и исторических залах Москвы. Правда, в отличие от советских времен, идеология этих выставок, в основном, направлена на то, чтобы идейно дискредитировать эти великие события страны. Вот, например, что спрашивали современные официозные историки С. В. Мироненко и А. П. Ненароков в каталоге к выставке «1917 год. Мифы революций»: «Можно ли назвать революцией насильственную реализацию тупиковых идей, обернувшихся в итоге трагедией для страны и народа? Можно ли считать социалистическими призывы к обострению классовой борьбы «вплоть до уничтожения одного класса другим», уничтожению частной собственности, попранию прав человека?». Данные вопросы задавал А. П. Ненароков и в своем выступлении на соответствующей конференции в Горбачев-фонде[38].
Каждому разумному человеку понятно, что отрицательные ответы на вышеназванные вопросы вытекают автоматически. Умеют же задавать «нужные» вопросы бывшие партийные пропагандисты и сотрудники Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС! Однако, к реальной истории Октября эти вопросы никакого отношения не имеют. Во-первых, идеи и цели этой революции были не «тупиковыми», а вполне реальными и достижимыми. Во-вторых, многие сознательные революционеры, делавшие Октябрьскую революцию, всегда считали «теорию обострения классовой борьбы», выдвинутую в свое время Сталиным, извращением научной теории построения социализма, нанесшей советскому обществу большой вред. Спрашивается, зачем же так примитивно и грубо извращать историю Октябрьской революции?
В последнее время среди левой и либерально-консервативной общественности стало модным утверждение о том, что истории России всегда была нужна эволюция, а не революция. Эту мысль сегодня разделяют не только отдельные историки, но и многие известные политики. Вот лишь некоторые их фразы: «Нам нужна эволюция, а не революция» (Г. Явлинский); «лимит на революции уже исчерпан» (Г. Зюганов); цикл смены революций и контрреволюций «закончен», в будущем «не будет ни революций, ни контрреволюций!» (В. Путин), и т. д. Однако, не смотря на высокий статус авторов подобных утверждений, последние не выдерживают критики.
Дело в том, что развитие, вообще, и историческое, в особенности, не может обойтись без революций, которые являются необходимым условием качественных изменений в обществе. Эволюция в живых и общественных системах всегда содержит внутри себя революционные моменты, благодаря которым и происходят изменения биологических и социальных организмов. Мыслить эволюцию без революции невозможно ни в биологии (см. дарвиновскую, или генетическую теорию), ни в обществе.
В последнее время все чаще можно слышать высказывания о том, что Октябрьская революция на самом деле была не великим историческим событием, а «преступлением» большевиков. Например, об этом постоянно говорит лидер ЛДПР В. Жириновский, доказывая тем самым незаконность и нелегитимность Октябрьского переворота и Советской власти[39]. Что можно сказать по этому поводу? Только одно: любая революция есть нарушение законов прежней власти, но от этого она не может считаться преступлением, ибо в ходе революции прежние законы лишаются легитимности, то есть массовой поддержки народа. Напротив, подлинная революция всегда легитимна, ибо она получает поддержку абсолютного большинства граждан страны. Именно таким явлением и стал Октябрь 1917 года, утвердивший Советскую власть, которую поддержало абсолютное большинство российского народа. При этом эта поддержка была не только политической: позднее Советскую власть защитили с оружием в руках миллионы рабочих и крестьян в Гражданской войне. Такова правда истории и ее невозможно изменить никакими мифологемами и фальсификациями.
В настоящее время особенно распространен старый миф о том, что Октябрьская революция была не революцией, а простым переворотом кучки заговорщиков, являющихся агентами германской, либо англо-американской разведки. Сюда же относятся утверждения о том, что Ленин якобы делал революцию на немецкие деньги, а Троцкий выполнял указания американо-сионистского капитала. И это говорится о людях, которые были наиболее радикальными противниками капитализма и национализма, о революционерах, чьи идеалы определялись коренными интересами трудящихся России и всего мира.
Данный миф сегодня активно навязывается общественному мнению многими историческими передачами по ТВ, хотя он давно опровергнут серьезными отечественными и зарубежными учеными. (См. работы Р. Кеннана о коллекции Сиссона, Г. Соболева о тайне немецкого золота, В. Логинова о записках Платгена и др.) Сторонники этого мифа, как правило, считающие себя патриотами России, не понимают, что подобными утверждениями они сводят роль русского народа в истории до уровня простой марионетки, которой можно крутить кому угодно и как угодно. Чего стоит тогда их патриотизм?
Октябрьская революция, конечно, не заговор и не переворот кучки левых экстремистов, или зарубежных агентов, а мощное народное действие, стихийно возникшее и не зависящее ни от отдельных вождей, будь они семи пядей во лбу, ни от партий, ни даже от желания отдельных классов. Такой специалист по революциям, как Маркс, говорил о том, что ни одна революция не может быть совершена партией, она совершается только народом. Аналогичную мысль неоднократно высказывал и Ленин, говоря о связи революционной партии и народа. По его мнению: «Одной из самых больших и опасных ошибок коммунистов (как и вообще революционеров, успешно проделавших начало великой революции) является представление, будто бы революцию можно совершить руками одних революционеров»[40].
Любому объективно мыслящему человеку понятно, что Октябрьская революция была бы невозможна, если бы к русскому пролетариату, составляющему меньшинство общества, не присоединилось крестьянство, составляющее тогда более 80 % населения страны. Отсюда следует, что любые разговоры о том, что Октябрь породили какие-то революционные экстремисты, отдельные интеллигенты, или зарубежные агенты, не стоят и гроша.
Могут сказать, что Октябрьская революция называлась «переворотом» у самих революционеров, и что этот термин часто использовали в своих работах В. Ленин и Л. Троцкий. Согласимся, но означает ли этот бесспорный факт, что Октябрь 1917 года не был революцией? Конечно, нет. Если не вдаваться в языковые тонкости, революция – всегда переворот, но не всякий переворот – революция. Революция – это глубокий социальный переворот, ведущий к смене классов у власти. Таким переворотом и была Октябрьская революция, впервые приведшая к власти на долгое время трудовые низы общества – рабочих и крестьян и связанную с ними интеллигенцию. В этом, в частности, и состоит ее величие и непреходящее историческое значение.
Чем же отличается социальная революция от обычной политической революции? Тем, что в ней происходит, как уже отмечалось, смена власти одного класса другим. Это положение чрезвычайно важно, без него нельзя ничего понять в социальной революции. Возьмите Великую французскую буржуазную революцию, мы увидим эту смену классов, когда помещики были заменены таким представителем третьего сословия, как буржуазия. Тоже самое мы видим в Октябрьской революции, где на смену буржуазной власти, пришла власть рабочих и крестьян. Без классовой точки зрения невозможно понять социальное содержание революции. Что же касается политической революции, то это, как правило, смена политических элит в рамках одного и того же господствующего класса. Возьмите цветные революции на постсоветском пространстве: они все являются сугубо политическими революциями. Конечно, и в социальных революциях происходит смена политических элит, но элит, принадлежащих к разным классам. Любая революция по форме является политической, ибо ведет к изменению власти, но понять суть этой революции невозможно, не поняв в чьих социально – классовых интересах она совершается.
Октябрьская революция была великой не только по своим социальным, но и мировым последствиям. Именно она открыла революционную эпоху перехода многих стран к социализму, породила в мире две социально противоположные системы, определившие ход исторического развития в XX веке, способствовала началу крушения колониальной системы и появлению новых стран «третьего мира».
Существует еще один давний миф, распространенный в свое время меньшевиками, что Октябрь на деле был не социалистической, а буржуазно-демократической революцией. На первый взгляд, он соответствовал действительности. Декрет о мире, и декрет о земле, в основу которого был положен известный крестьянский наказ эсерам, являются сугубо демократическими акциями, не выходящими за пределы требований буржуазно-демократической революции. Все так, но, как известно, на этом Октябрьская революция не остановилась. Решив демократические задачи походя, она пошла дальше, утвердив Советы как власть рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, проведя национализацию земли, превратив в государственную собственность железнодорожный транспорт, наиболее крупные банки, заводы и фабрики, придав законодательные функции Госплану и т. д.
К сожалению, в наши дни, как и десятки лет назад, тезис о том, что это была, по сути дела, буржуазно-демократическая, а не социалистическая революция, снова озвучивается в научной среде. Вот характерное подтверждение этому: «Итак, – заключает в своем выступлении в Горбачев-фонде доктор экономических наук М. И. Воейков, – не остается ничего другого как признать Русскую революцию 1917 года единой революцией с двумя крупными этапами (Февраль и Октябрь), носящий в целом буржуазно-демократический характер»[41]. Что же заставляет автора этих слов сделать такой «новаторский» вывод? Как показывает анализ его высказываний на этот счет, они базируются, во-первых, на факте издания первых декретов Советской власти, которые на самом деле не выходили за пределы буржуазно-демократической революции. Во-вторых, на ложном представлении о том, что Россия была в начале XX века совершенно не готова для социалистических преобразований. Наконец, в-третьих, на отдельных цитатах В. И. Ленина, где он говорил о том, что необходимо «буржуазную революцию довести до конца»[42].
Не будем подробно останавливаться на аргументе исторической «неготовности России» к социалистическим преобразованиям. Он достаточно разобран Р. Люксембург и самим Лениным в полемике с меньшевиками[43]. Этот аргумент, на наш взгляд, связан с неверным пониманием предпосылок социалистической революции, что в свою очередь определяется вульгарно-экономическим прочтением марксизма, от которого в свое время отмежевывался сам К. Маркс, говоря, что в этом случае он «не марксист». Такими предпосылками являются прежде всего зрелость мировой системы капитализма, наличие революционной ситуации в России и готовность к революции такого фактора как рабочий класс и его партия. Что касается отдельных цитат Ленина, то, как показывает их анализ, они не столько осмыслены М. Воейковым, сколько формально подверстаны им под заранее имеющийся вывод.
На наш взгляд, авторы, отказывающие Октябрьской революции в ее социалистическом характере, игнорируют тот факт, что она была одновременно способом решения двух исторических задач, а не одной.
С одной стороны, она решительно доделывала до конца буржуазнодемократическую революцию, с другой, шла дальше, решая собственно социалистические задачи. Выступая по поводу четырехлетия Октября Ленин говорил следующее: «Но чтобы закрепить за народами России завоевания буржуазно-демократической революции, мы должны были продвинуться дальше, и мы продвинулись дальше. Мы решили вопросы буржуазно-демократической революции походя, мимоходом, как «побочный продукт» нашей главной и настоящей, пролетарско-революционной, социалистической работы. Реформы, говорили мы всегда, есть побочный продукт революционной классовой борьбы. Буржуазно-демократические преобразования – говорили мы и доказали делами мы – есть побочный продукт пролетарской, то есть социалистической революции»[44]. По его мнению, вожди международной социал-демократии так и не поняли «такого соотношения между буржуазно-демократической и пролетарски-социалистической революциями. Первая перерастает во вторую. Вторая, мимоходом, решает вопросы первой. Вторая закрепляет дело первой. Борьба и только борьба решает, насколько удается второй перерасти первую.
Советский строй есть именно одно из наглядных подтверждений или проявлений этого перерастания одной революции в другую»[45]. Можно было бы и дальше приводить ленинские слова о взаимоотношении двух видов революции в России, но и сказанного достаточно, чтобы думающие люди поняли, о чем идет речь.
Нельзя забывать, что Октябрь породил невиданную ранее творческую энергию массового созидания нового общества, воплотил в жизнь многие идеи интернационализма, приобщил прежние низы российского общества к высотам национальной и мировой культуры. Нельзя вычеркнуть из советской истории и энтузиазм масс, проявившийся в овладении новейшими достижениями науки и техники. В нем наглядно проявился революционный романтизм и героизм миллионов советских людей, вдохновленных идеалами Великой Октябрьской социалистической революцией.
Октябрьская революция заложила такую определяющую политическую предпосылку нового общества как власть рабочих и крестьян в форме Советов. Перед этой властью сразу встала задача, как осуществить движение России к социализму в условиях ее экономической отсталости, враждебного капиталистического окружении и разрушительных последствий мировой и гражданской войн? Ответа на нее в учебниках марксизма не было, да и не могло быть, особенно, если учесть, что в социалистической теории тех лет господствовала положение о том, что социалистическая революция должна сначала произойти одновременно в нескольких развитых стран мира.
Сразу после победы Октябрьской революции возник принципиальный вопрос, как строить новую жизнь? Отвечая на него, пришлось «идти на ощупь», преодолевая объективные трудности, отказываясь от устаревших догм в теории, своевременно исправляя политические ошибки, возникающие в ходе построения новой еще не бывалой модели общества. Только реальная борьба и практический опыт могли показать конкретные пути создания такой модели. И эти пути были найдены Лениным и его «командой».
В этой связи, с учетом спада революционной волны в Европе и соответствующей стабилизации мировой капиталистической системы, пришлось отказаться от прежнего понимания мировой революции и создания социализма как акта, одновременно происходящего в нескольких развитых странах. Жизнь показала, во-первых, что мировая социалистическая революция – это своеобразная цепь постепенного отпадения отдельных стран (не обязательно развитых) от мировой капиталистической системы. Во-вторых, что строительство социализма начинается сначала в одной стране, и лишь затем переносится на другие страны. Наконец, в-третьих, что возможность построения социализма в отдельно взятой стране нельзя рассматривать как окончательную вне зависимости от уровня экономического развития данной страны, от уровня развития мирового капитала и борьбы международного рабочего класса. По Ленину социализм может победить в отдельно взятой стране лишь в том случае, если он сумеет одержать победу над капитализмом на экономическом и культурном фронте. Но эта победа не может быть полной и тем более окончательной пока сохраняется враждебное капиталистическое окружение. В этом смысле социализм всегда остается переходным обществом по сравнению с коммунизмом, который только и может означать полную и окончательную победу над капитализмом во всемирном масштабе.
Конечно, цель преобразований в самом общем теоретическом плане была ясна еще до Октябрьской революции. Она предполагала создание небывалого ранее социалистического общества, принципиально отличающееся от прежнего благосостоянием «низов», всеобщей свободы, социальной справедливости и подлинной демократии. Не ясно было другое: как его строить конкретно, какую модель общественных преобразований выработать и использовать на практике?
Как известно, в этом отношении существовали две идейно противоположные позиции: одна из них предлагала фактически вернуться назад к политическому господству буржуазии и только затем, постепенно цивилизуясь, создавать технический и экономический фундамент будущего социалистического общества, другая – предлагала создавать предпосылки нового общества на основе уже существующей Советской власти. Наиболее образно первую точку зрения в свое время выразил Г. Плеханов, сказав, что «русская история еще не смолола той муки, из которой будет испечен пшеничный пирог социализма»[46]. Ему вторил известный историк революции 1917 года левый меньшевик Н. Суханов, писавший в своей книге «Записки о революции» о том, что Россия еще не доросла до социализма «высотой» своих производительных сил. Аналогичную мысль высказывал и известный лидер меньшевиков Ю. Мартов[47].
Как мы уже отмечали, противоположную точку зрения последовательно отстаивал Ленин. В частности, соглашаясь с Сухановым в том, что для построения социализма в России нужны более развитые производительные силы, он считал, что этого можно добиться не возвращением назад к капитализму, а решительным движением вперед к социализму, используя для этого такую его реальную историческую предпосылку, как Советская власть[48].
Ленин подходил к данному вопросу не с узко национальной точки зрения, а с мировой. Это означало, что Россию следует рассматривать не изолированно, а как часть мировой системы капитализма. По его мнению: «Поскольку крупная промышленность в мировом масштабе есть, постольку, бесспорно, возможен непосредственный переход к социализму»[49]. С его точки зрения, общий вектор движения мировой истории не может измениться от того, каким конкретным образом и в каком порядке будет происходить рост производительных сил и формирование культурных предпосылок социализма в той или иной стране.
Рост производительных сил и культуры, по Ленину, может совершаться как в условиях политического господства буржуазии, так и в условиях диктатуры пролетариата. В последнем случае такой рост может быть даже более быстрым (не будет социальной поляризации, безработицы, больших затрат на военные цели и т. д.), в чем остро нуждалась, Россия, вступившая на путь капиталистического развития намного позднее западных стран. Ленин писал: «Если для создания социализма требуется определенный уровень культуры (хотя никто не может сказать, каков именно этот определенный «уровень культуры», ибо он различен в каждом из западноевропейских государств), то почему нам нельзя начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя, двинуться догонять другие народы»[50].
Однако данное общее решение вопроса о возможности продвижении Советской России к социализму не означало знания того, какую конкретно политику следует избрать в создании и становлении нового общества.
У Маркса и Энгельса, как уже отмечалось, на этот счет не было нужных ответов. Поэтому, исходя из самых общих теоретических соображений, и увлекаемое революционным энтузиазмом масс руководство страны решило приступить сразу к созданию коммунизма в отсталой и разрушенной войной стране. Отсюда родилась политика «военного коммунизма».
Она была не только вынужденной мерой в условиях начавшейся гражданской войны, как об этом писалось во многих советских учебниках: в ней помимо необходимых и реальных мер, была попытка осуществления явно утопических идей, связанных, например, с требованиями немедленной отмены денег, осуществления продразверстки, реализации на практике бесплатного жилья, столового питания, проезда на транспорте, почты, газет и т. д. Ленин прямо признавал: «Мы решили, что крестьяне по разверстке дадут нужное нам количество хлеба, а мы разверстаем его по заводам и фабрикам, – и выйдет у нас коммунистическое производство и распределение»[51].
Однако в ходе такой политики уже вскоре возник всеобщий политический кризис, проявившийся особенно сильно в Кронштадтском мятеже с его лозунгом «Советы без коммунистов» и вооруженном восстании крестьян в Тамбовской губернии. Крестьяне приняли Советскую власть, давшую им землю, но были против политики «военного коммунизма», не дающей им возможность эффективно и выгодно пользоваться этой землей.
В этой связи Ленин заговорил о самом крупном общенациональном кризисе после Октябрьской революции, о крупной «ошибке» и даже «поражении» большевиков в этой политике. В частности он писал: «Мы рассчитывали – или, может быть, вернее будет сказать: мы предполагали без достаточного расчета – непосредственными велениями пролетарского государства наладить государственное производство и государственное распределение продуктов по-коммунистически в мелкокрестьянской стране. Жизнь показала нашу ошибку»[52].
В итоге, он предложил решительно от такой политики отказаться, то есть отменить непродуманную «кавалерийскую атаку» на капитализм, и осуществить своими руками своеобразный «термидор» в стране.
К «термидору» тогда призывали многие меньшевики в России и оппоненты Ленина за рубежом, предлагавшие, по сути дела, вернуться назад к капитализму. Но Ленин решает провести «термидор» таким образом, чтобы сохранить общее направление и главный критерий социалистических преобразований – удовлетворение интересов трудящихся и, прежде всего крестьянства, составлявшего тогда абсолютное большинство народа.
Так началось осуществление новой экономической политики (НЭП), которая исходила из признания примата многоукладной экономики в России. Ее суть сводилась к борьбе таких экономических укладов как социализм и госкапитализм, с одной стороны, и мелкотоварное производство и частнохозяйственный капитализм, с другой. В этой борьбе вопрос стоял остро: кто кого? Либо Советская власть сумеет овладеть мелкобуржуазной стихией, либо ею овладеют капиталисты и тогда будет конец Советской власти. В социальном плане эта дилемма выглядела так: либо крестьяне пойдут за рабочим классом к социализму, либо они повернут назад к прежним буржуазным порядкам. Следует подчеркнуть, что после политического и военного свержения помещиков и буржуазии решение этой дилеммы могло проходить только в мирных формах экономической борьбы и конкуренции различных укладов.
В этих условиях Ленин приходит к совершенно нестандартным, даже парадоксальным идеям: бороться против мелкотоварного производства с помощью его оживления и развития, бороться с капитализмом с помощью его подчинения госкапитализму, наконец, создавать социализм, объединяя усилия госкапитализма и Советской власти. Решение этих вопросов облегчалось тем, что в собственности Советской власти находились основные средства производства и обращения: земля, крупные фабрики и заводы, железнодорожный транспорт, банки и финансовые рычаги. Трудности были связаны с разрушительными последствиями двух войн (мировой и гражданской), приведшими к остановке заводов и фабрик, деклассированности и люмпенизации рабочего класса, падению продуктивности сельского хозяйства, возникновению голода во многих регионах страны.
В первую очередь надо было ликвидировать голод, оживить сельское хозяйство и на этой основе восстановить мелкую и местную промышленность, а затем и промышленность крупную, на которой был сосредоточен в массе своей рабочий класс. Для решения этих насущных вопросов и была разработана новая политика. Наиболее эффективной мерой этой политики стала замена продразверстки, присущей периоду «военного коммунизма», продналогом, который в абсолютных величинах был вдвое меньше, чем требовала продразверстка. Тем самым он резко повышал заинтересованность крестьян в производстве, позволяя крестьянину после уплаты налога обменивать излишки произведенной продукции на рынке. Решение этого вопроса позволяла в относительно сжатые сроки поднять производительность и продуктивность сельского хозяйства, наладить нормальный обмен товарами между деревней и городом, во многом покончить со спекуляцией, мешочничеством, уклоняющихся от любого государственного контроля.
В итоге продналог уже в первые годы новой экономической политики позволил решить проблему голода и оживить промышленное производство, разоренное во время войны. Однако продвижение вперед наталкивалось на незнание экономического механизма, который бы позволял относительно быстро решать насущные и перспективные задачи новой власти. Сначала ею была сделана попытка решать их путем прямого продуктообмена между городом и деревней, путем использования различных форм госкапитализма, как наиболее близких социалистическому укладу. В этой связи Советская власть добивалась повсеместного осуществления строгой дисциплины во взимании продналога, поставки в деревню техники и промышленных товаров, заключения зарубежных концессий, сдачи в аренду ряда промышленных предприятий (небольших угольных шахт, местных фабрик, развитие кустарного производства), поощрения различных формы потребительской и сбытовой кооперации и т. д. Вместе с тем, практика вскоре показала, что осуществление продуктообмена города и деревни повсеместно переходит в куплю-продажу, в товарно-денежный обмен. Жизнь подсказывала, что двигаться вперед к социализму невозможно без овладения рынком и торговлей.
Оценивая тактику и стратегию советской власти в условиях нэпа Ленин пишет в 1921 году: «Мы знали, видели, говорили: нужен «урок» у «немца», организованность, дисциплина, повышение производительности труда.
Чего не знали? Общественно-экономическая почва этой работы? На почве рынка, торговли или против этой почвы?»’. Решая эту проблему, Ленин признает, что «частный рынок оказался сильнее нас, и вместо товарообмена получилась обыкновенная купля-продажа, торговля»[53].
Признание рынка как экономического средства социалистического строительства диктовалось не только внутренними условиями, но и внешними, прежде всего господством мирового рынка. В этой связи он предлагает двигаться к социализму на почве рыночных отношений, на почве торговли. По его мнению, это определенное историческое отступление, но если его не сделать, можно проиграть историческое сражение с капитализмом.
С теоретической точки зрения становилось понятно, что социализм, а точнее строительство социализма в одной стране не может не включать в себя овладение рыночными отношениями в полной мере, без чего выиграть соревнование с мировым капиталом невозможно. В этом смысле проблема рынка становилась стратегической, а не только тактической проблемой, не только проблемой «отступления».
Сравнивая в своей известной работе «О значении золота» послевоенный уровень развития России с отдаленным будущим, когда исчезнут деньги и когда из золота возможно сделают «общественные отхожие места», Ленин констатирует, что до этих пор «беречь надо в РСФСР золото, продавать его подороже, покупать на него товары подешевле… Торговля есть единственная экономическая связь между десятками миллионов мелких землевладельцев и крупной промышленностью»[54]. Исходя из этого, Советская власть должна стать своеобразным оптовым торговцем, а коммунисты должны научиться цивилизованно торговать, привлекая тем самым на свою сторону крестьянство. Мало того, они должны научиться торговать даже лучше чем это делают их конкуренты – частные капиталисты. Без этого «лучше» не может быть победы над капитализмом.
Фактически здесь Ленин продолжал развивать свою парадоксальную диалектическую идею: победа над капитализмом с помощью капитализма, «сделать так, чтобы их руками работать на нас»[55]. Госкапитализм и различные смешанные общества становились здесь реальной практической школой управления для коммунистов.
Ленинская идея овладения рыночным отношениям, его призывы учиться хозяйству и управлению у капиталистов встретили неоднозначное отношение слева и справа. Критики слева считали, что НЭП противоречит Программе партии, принятой в 1918 году («рабочая оппозиция», Е. Преображенский и др.), а критики справа увидели в нем либо еще одно подтверждение своих прежних взглядов, отождествляющих Октябрь с буржуазно-демократической революцией (правые меньшевики), либо с буржуазным «перерождением» большевистской власти («сменовеховцы»).
Полемизируя с этими взглядами, Ленин считал позицию «левых» проявлением панических настроений отдельных коммунистов, связанных с неумением объективно видеть реальность в условиях перехода от капитализма к социализму. Что касается «правых», то он рассматривал их позицию как «предупреждение» своих классовых противников о тех границах политики НЭПа, которые советская власть никогда не должна переходить. К сожалению, некоторые современные исследователи советской истории не в состоянии понять этой гибкой тактики и стратегии Ленина, приписывая ему якобы не преодоленную дилемму классической антирыночной трактовки социализма, с одной стороны, и необходимостью введения НЭПа, рыночную теорию которого он якобы молчаливо заимствовал у меньшевиков, с другой[56].
Можно спорить, кому впервые принадлежала идея НЭПа: меньшевикам, Троцкому или Ленину, но ясно одно, Ленину удалось ее не только выдвинуть, не только теоретически обосновать, но и блестяще осуществить на практике. На самом деле Новая экономическая политика в короткие сроки решила многие экономические и социальные проблемы. Постепенно страна ушла от голода, залечила раны и разрушительные последствия мировой и гражданской войн, установила прочный союз между рабочим классом и крестьянством. В итоге, уже во второй половине 1920-х гг. был восстановлен довоенный уровень экономического развития страны и начал создаваться материальный и финансовый задел для постепенного, но реального продвижения к социализму.
На наш взгляд, новая экономическая политика стала во многом исторической предтечей экономических реформ в современном Китае, который осуществляет их сегодня в более радикальных формах, чем это сделала нэповская Россия.
Сегодня, как и в двадцатые годы, существует два типа критиков ленинского нэпа. Одни пытаются доказать, что НЭП для Ленина был всего лишь временной уступкой буржуазии, политикой «ненадолго». Другие, напротив, педалируют фразу Ленина, что нэп это политика «всерьез и надолго». Думаю, что подобные интерпретаторы слишком упрощенно представляют взгляды Ленина в связи с нэпом. Он прекрасно сознавал, что создание социализма в России происходит в конкретной исторической среде, включая среду мирового рынка. Пока будет существовать мировой рынок и различные уклады, будут сохраняться и рыночные отношения. Нэп для Ленина был, конечно, «всерьез и надолго». Вместе с тем, «надолго, но не навсегда».
По мере практического осуществления НЭПа, на мой взгляд, все яснее проявлялись и основные черты ленинской модели социализма. Их концентрированное выражение находим в последних выступлениях и работах В. И. Ленина.
Как известно, Ленин, в последние годы своей жизни усиленно работал над статьями, названными позднее его «Политическим завещанием». На мой взгляд, в них с наибольшей силой проявился творческий гений основателя советского государства. К сожалению, они до сих пор недостаточно осмыслены идеологами левых партий. Главный вопрос, который волновал Ленина в этих статьях, – это вопрос о возможности построения социализма в стране невысокого экономического и культурного уровня развития, каковой и являлась в то время Россия.
Уже в марте 1922 года Ленин начал говорить об «остановке отступления», связанного с уступками капиталистам в рамках НЭПа[57] и четко формулирует общую стратегию движения к социализму, суть которой он видел в преодолении «разрыва» «между необъятностью задач и нищетой материальной и нищетой культурной»[58].
В начале 1923 года он повторит это в статье «О кооперации»: «Нам наши противники не раз говорили, что мы предпринимаем безрассудное дело насаждения социализма в недостаточно культурной стране. Но они ошиблись в том, что мы начали не с того конца, как полагалось по теории (всяких педантов), и что у нас политический и социальный переворот оказался предшественником тому культурному перевороту, той культурной революции, перед лицом которой мы все – таки теперь стоим.
Для нас достаточно теперь этой культурной революции для того, чтобы оказаться вполне социалистической страной»[59].
Что же конкретно нужно было сделать для того, чтобы стать «вполне социалистической страной»? Прежде всего, реализовать, говоря современным языком, основные критерии социалистичности, которые принципиально отличают ленинскую модель советского социализма от сталинской модели, утвердившейся после смерти Ленина, и представляющую собой, говоря словами Маркса «казарменный» или «фальшивый» социализм.
Рассмотрим более близко эти критерии и вытекающие из них черты ленинской модели советского социализма.
Прежде всего, следует отметить, что Ленин всегда считал, что социалистическое общество в конечном счете должно выиграть соревнование с капитализмом, создав более высокий уровень развития производительных сил и производительности труда – этого общеисторического критерия прогресса, дающего возможность перейти к постка-питалистической формации. Он писал: «Производительность труда – это, в последнем счете, самое важное, самое главное для победы нового общественного строя. Капитализм создал производительность труда, невиданную при крепостничестве. Капитализм может быть окончательно побежден… тем, что социализм создает новую, гораздо более высокую производительность труда[60]. Необходимость достижения этой цели становилась особенно актуальной, если учесть невысокий уровень материально-технического развития России.
Исходя из этого, Ленин настаивает на поиске новых ростков и приемов деятельности, ведущих к социализму. В частности, данную задачу он предлагает решать путем решительного соединения лучших технических и организационных достижений западного капитализма с советской властью. В этой связи он писал в материалах к работе «Очередные задачи советской власти» о том, что необходимо «Черпать обеими руками хорошее из-за границы: Советская власть + прусский порядок железных дорог + американская техника и организация трестов + американское народное образование… = социализм»[61].
Эта малоизвестная формула социализма принципиально отличается, например, от сталинской идеи «национального» или «державного социализма» тем, что носит сугубо интернациональный характер. В ней также проявляется излюбленная ленинская идея двадцатых годов – строить социализм, используя лучшие достижения капитализма и всей мировой цивилизации.
Однако, как известно, Ленин на этой формуле не остановился. В ней не было главного – указания на новейшую производительную силу – электрическую энергию, использование и распространение которой могло в сжатые сроки вывести России не только «из мглы» исторической отсталости, но и сделать ее передовой технической державой мира. Такая возможность стала реальностью после разработки плана ГО-ЭЛРО. В этой связи названная выше формула социализма трансформируется у него в новую уже конкретную формулу: «Коммунизм = Советская власть + электрификация всей страны»[62]. По мнению Ленина, «если Россия покроется густою сетью электрических станций и мощных технических оборудований, то наше коммунистическое хозяйственное строительство станет образцом для грядущей социалистической Европы и Азии»[63].
Если к этим словам добавить ленинское отношение к науке, которую он считал важнейшей производительной силой, которой должны овладеть не только специалисты – управленцы, не только инженеры, но и широкие массы трудящихся, тогда становится понятным какой всеобщий план подъема производительных сил и индустриализации готовил Ленин. На основе такого плана он и стремился не только «догнать передовые страны, но и перегнать их также и экономически»[64].
Здесь следует подчеркнуть сугубо критический подход Ленина к освоению зарубежного опыта, связанного с развитием производства. По его мнению, перенимая «готовый опыт» передовых стран в области научных систем управления и организации производства (системы Форда и Тейлора), надо перенимать его таким образом, чтобы не допускать буржуазных способов «выжимания пота» из рабочих.
Считается, что Сталин осуществлял ленинский план индустриализации. Однако это не так: Сталин осуществлял индустриализацию по собственным меркам, весьма далеким от ленинских. Как известно, он сначала вообще отрицал необходимость быстрой индустриализации страны, которую в соответствии с планом Ленина предлагала «левая оппозиция» во главе с Троцким. Мало того, он насмехался над этим планом. По его мнению, планировать строительство Днепрогэса в России то же самое, что русскому мужику захотеть купить граммофон вместо коровы. Однако уже вскоре после насильственной расправы с «левой оппозицией» и ее лидером, он сам превращается в типичного «левака», выдвигая концепции «сверхиндустриализации» и «обострения классовой борьбы» в социалистическом строительстве, которые оказались намного левее того, что предлагала «левая оппозиция».
Сталин навязывал обществу противоположные Ленину взгляды и в вопросе о методах осуществления индустриализации. Его методы были не социалистическими, а добуржуазными, азиатскими. Осуществляя индустриализацию на практике он фактически выжимал последние соки из рабочих с помощью прямой интенсификации труда, прикрываемой, в том числе, пропагандой «стахановского движения».
Он полностью игнорировал научно обоснованные планы проведения индустриализации. Так, из двух возможных планов осуществления первой пятилетки, различающихся между собой темпами роста, Сталиным выбирается самый напряженный. Мало того, позднее рядом постановлений ЦК его показатели были увеличены еще один раз. При этом, был выдвинут лозунг: «Пятилетку – в четыре года», который затем по настоянию Сталина был фактически заменен лозунгом пятилетки за три года. В итоге, по официальным данным пятилетка была выполнена за 4 года и 3 месяца, хотя по отдельным важнейшим показателям она была вообще не выполнена.
Одним из объективных одерживающих факторов строительства социализма в СССР была отсталость деревни с ее низким уровнем производительности сельского труда, распыленностью мелкобуржуазных хозяйств, постоянно рождающих из себя капиталистические тенденции, одерживающие строительство социализма.
Размышляя над этим противоречием и изучая практический опыт новой экономической политики, Ленин приходит к своеобразному открытию – прогрессивной роли кооперации, позволяющей создать в СССР полноценное социалистическое общество. По его мнению, если раньше социалисты третировали кооперацию как сугубо торгашеское и частное предприятие весьма далекое от социализма, то теперь в условиях советской власти и государственной собственности на все крупные средства производства, она становится тем звеном, которое может обеспечить, во-первых, союз рабочего класса с крестьянством, во-вторых, создает «все необходимое и достаточное для построения «полного социалистического общества. Это еще не построение социалистического общества, но это все необходимое и достаточное для этого построения»[65].
Такую высокую оценку кооперации Ленин дает потому, что увидел в ней наиболее легкий для миллионов людей переход к «новым порядкам», т. е. ту степень соединения частного и общественного интереса, без которого невозможно построить социализм.
Открыв для себя «социалистическое значение» кооперации, Ленин, тут же показывал, что практически можно и должно сделать, исходя из «кооперативного» принципа. По его мнению, кооперация, во-первых, должна быть добровольной, во-вторых, она должна получить соответствующую имущественную льготу со стороны государства, например, в форме более низкого ссудного процента, чем тот процент, который ссужается частным предприятиям. Главное, что бы в деле кооперации на деле участвовали массы, а не только отдельные крестьяне, при том участвовали активно, сознательно и цивилизованно. Он подчеркивает: «Только» это. Никакие другие премудрости нам не нужны теперь для того, чтобы перейти к социализму»[66].
Сознавая эпохальный характер перехода отсталой страны к социализму, Ленин отводил для него около одного-двух десятилетий. За это время он планировал достигнуть поголовной грамотности в стране, снабдить село электричеством, техникой (трактора, комбайны), добиться повышения культуры земледелия, создать необходимый фонд от возможных неурожаев и т. д. Ленин был уверен в том, что каждый новый строй возникает при соответствующей материальной поддержке государства. Более того, он приходит к выводу, что «строй цивилизованных кооператоров» в условиях советской власти и «есть строй социализма»[67].
Отождествляя «рост кооперации» с «ростом социализма», Ленин был вынужден признать здесь «коренную перемену всей точки зрения нашей на социализм»[68]. Поясняя эту новую точку зрения на социализм, он говорил о том, что если раньше они связывали с понятием «социализм» неизбежность политической борьбы, революции и завоевания власти рабочим классом, то теперь они с ним связывают «мирную», «организационную» и «культурную работу». «При условии полного кооперирования, – писал Ленин, – мы бы уже стояли обеими ногами на социалистической почве. Но это условие полного кооперирования включает в себя такой уровень культурности крестьянства (именно крестьянства, как громадной массы), который невозможно достичь без целой культурной революции»[69].
Последние работы Ленина конкретно показывали, как на самом деле нужно было осуществлять культурную революцию в отсталой стране. Эта революция предполагала сначала ликвидацию безграмотности миллионов людей, повышения роли школы и престиж учителя в обществе, развитие сети библиотек, постепенное привлечение на сторону советской власти ученых, инженеров, представителей литературы и искусства, развитие политического и технического просвещение масс, организацию культурного шефства над крестьянами со стороны рабочих.
Такое шефство, конечно, не означало, что нужно нести в деревню сразу «чисто и узко-коммунистические идеи». Ленин пояснял, что пока «в деревне нет материальной основы для коммунизма, до тех пор это будет, можно сказать вредно, это будет, можно сказать, гибельно для коммунизма»[70]. К сожалению, это предупреждение вождя Октябрьской революции полностью проигнорировал Сталин, начав пропаганду и политику коллективизации без наличия соответствующей материальной базы в деревне.
Если для Ленина экономическая цель культурной работы в деревне означала добровольное и поощряемое государством массовое кооперирование, на основе которого упрочится и будет развиваться союз между рабочими классом и крестьянством, то Сталин понимал кооперацию крестьян как простой метод выкачивания материальных средств из класса, составляющего большинство населения страны, как дань, которую крестьяне должны выплачивать политическому режиму для достижения его целей.
Главным методом взимания такой дани должна была служить политика раскулачивания и быстрой коллективизации деревни, основанной на чрезвычайных и насильственных мерах, практически, по отношению ко всем крестьянам. Это было своеобразное возвращение к политике «военного коммунизма» в условиях отсутствия войны. Такая политика ничего общего не имела с социалистической политикой овладения рыночными отношениями, которую планировал Ленин. Как верно отмечают историки этого периода: «Глубочайший социальный переворот, составляющий по Ленину, целую эпоху («на хороший конец одно-два десятилетия»), у Сталина превратился в оперативную кампанию, которую можно, как и хлебозаготовки, проводить административными мерами»[71].
Проведя коллективизацию с помощью силовой политики раскулачивания не только кулаков, но и середняков, составлявших в то время основную массу производителей товарной продукции, Сталин ввергает сельское хозяйство на долгие годы в глубокий кризис. Эта политика породила жестокий голод во многих регионах страны, от которого умерли миллионы крестьян.
Потребовались долгие годы, чтобы под колхозы был подведен реальный технический фундамент, связанный с современной сельскохозяйственной техникой: тракторами, комбайнами и пр. Лишь тогда коллективная форма собственности в деревне наполнилась реальным содержанием и колхозы стали кормить страну.
Невозможно понять ленинскую модель советского социализма, не поняв его теории рабочего государства. По мнению Ленина в ходе Октябрьской революции удалось создать в лице Советов новый неэксплуататорский тип государства, выражающей волю и интересы рабочего класса и трудового крестьянства. В отличие от мнения анархистов Ленин вслед за Марксом и Энгельсом считал, что государство не может исчезнуть сразу, его нельзя отменить никакими декретами: оно должно отмереть по мере исчезновения классов, роста производительных сил и превращения труда в первую жизненную потребность[72]. До этих пор на первой социалистической фазе развития, когда производительные силы не в состоянии дать изобилия продуктов, необходим строгий контроль за мерой труда и потребления со стороны государства.
Практика функционирования советского государства показала, что рабочий класс, если он хочет остаться у власти, не может просто сохранить и пустить в ход старую государственную машину: он должен ее разрушить, перерезав ее связи с буржуазией. Здесь Ленин соглашался с левым социал-демократом А. Поннекуком, который в полемике с К. Каутским доказывал необходимость слома буржуазного государства в ходе пролетарской революции. Вместе с тем, Ленин считал, что такой слом не должен вести к уничтожению специалистов, банковских чиновников, других технических работников и служащих, готовых сотрудничать с советской властью. Здесь он уже ссылался на авторитетную мысль Каутского, который считал, что без специалистов в области государственного управления не организуешь работу десятков миллионов людей, не построишь новое пролетарское государство[73].
Взгляды Ленина на становление и деятельность такого государства нашли свое полное подтверждение в ходе революции, гражданской войны и послевоенного развития, когда действовали тысячи военспецов, ученых, инженеров и госчиновников, состоявших на службе у прежнего буржуазного государства.
Принципиально иное представление о переходе к социализму и функционированию пролетарского государства находим в работах и высказываниях Сталина.
Он, как правило, преувеличивал роль насилия в революции и обществе. В этой связи, он критиковал Энгельса и Ленина за их допущение ненасильственного перехода от капитализма к социализму, связанного с демократическими преобразованиями и возможностью выкупа у капиталистов их средств производства. Так, выступая на встрече с философами Института красной профессуры в конце 1930 года, он говорил: «И у Энгельса не совсем все правильно. Например, его письмо о перспективах войны между Россией и Германией. Это письмо использовал Каутский в 1914 году. Далее, в его замечаниях об Эрфуртской программе у него есть местечко насчет врастания в социализм. Это пытался использовать Бухарин… Ленин не без некоторой натяжки обходит это место в «Государстве и революции»[74].
Сталин открыто говорил об ошибочности классической марксистской идеи отмирания государства. Он вообще считал теорию отмирания государства, по его собственному выражению, «гнилой». Он считал, что отмирание государства должно идти за счет усиления его централизации, иерархии и репрессивных функций по отношению ко всем «врагам народа». При этом к данной категории лиц он сначала относил своих политических противников из числа «левой» и правой оппозиции, а затем и всех остальных граждан, недостаточно лояльно относящихся к режиму его личной власти. «Репрессии в области социалистического строительства, – заявлял он, – являются необходимым элементом наступления»[75]. Их он и сделал своим главным инструментом борьбы со своими противниками, оправдывая свои действия собственной теорией «обострения классовой борьбы» по мере «наступления социализма».
Подчеркнем, Сталину, в отличие от Ленина, всегда было присуще сугубо бюрократическое представление о методах строительства социализма, задачах и функциях Советского государства. Если Ленин был уверен, что социализм нельзя создать без инициативы снизу, без живого творчества масс и практического опыта народа, то Сталин рассматривал массы в качестве сырого материала, с которым можно проводить любые социальные и политические эксперименты. Ленин писал: «Живое творчество масс – вот основной фактор новой общественности… Социализм не создается по указам сверху. Его духу чужд казенно-бюрократический автоматизм; социализм живой, творческий, есть создание самих народных масс[76]. Сталин, напротив, считал, что социализм должен создаваться сверху, с помощью аппарата и жесткого, нередко силового, администрирования. Он понимал Советы и общественные организации не как демократические институты осуществления власти трудящихся, а как бюрократические органы принятия нужных ему решений. Он писал в этой связи: «Страной управляют на деле не те, которые выбирают своих делегатов в парламенты при буржуазном порядке или на съезде Советов при советских порядках. Нет. Страной управляют фактически те, которые овладели на деле исполнительными аппаратами государства, которые руководят этими аппаратами»[77].
Совершенно по-иному понимал роль Советов и общественных организаций Ленин. Показательна в этом отношении партийная дискуссия о роли профсоюзов в советском обществе. Главная проблема, к которой свелась эта дискуссия состояла в том, способны ли профсоюзы сосредоточить в своих руках управление народным хозяйством, или нет? Вопреки ныне распространенному мнению о том, что Ленин хотел доверить «неграмотной кухарке управлять страной», Ленин на самом деле считал, что рабочие должны сначала научиться управлению, прежде всего, в рамках своих профсоюзов, и лишь позднее, когда значительно вырастит их культурный уровень, когда исчезнут классы и будет полностью построено социалистическое общество, рабочие смогут взять в свои руки управление народным хозяйством в целом.
До этих пор, по Ленину, в профсоюзных организациях рабочие имеют возможность повышать свой профессиональный и культурный уровень, улучшать условия и производительность труда, защищать свои социальные права, бороться с бюрократизмом вплоть до проведения забастовок, усваивать и проверять на практике коммунистические идеи. Вот почему он называл их «школой коммунизма».
Дискуссия о профсоюзах интересна также тем, что на ней был поднят важнейший вопрос о социалистическом принципе распределения. Оппонируя Троцкому, считавшему, что в производстве должен быть принцип «ударности», а в потреблении принцип «уравнительности», Ленин подчеркивал, что такое понимание теоретически неверно, ибо противоречит материалистическим взглядам. Он писал: «Ударность есть предпочтение, а предпочтение без потребления ничто… Предпочтение в ударности есть предпочтение в потреблении. Без этого ударность – мечтание, облачко, а мы все-таки материалисты. И рабочие материалисты; если говоришь ударность, тогда дай и хлеба, и одежды, и мяса»[78].
Несмотря на данную критику идеи уравнительности, она стала широко использоваться Сталиным в практике социалистического строительства. Так, он резко выступал против С. М. Кирова, который улучшал продовольственное снабжение рабочих Ленинграда в связи с повышением ими производительности труда. В итоге «уравниловка», утвердившаяся в годы сталинского правления, стала одной из главных причин социально-экономического отчуждения трудящихся, способствующего падению Советской власти в начале 1990-х гг.
Как уже отмечалось, после смерти Ленина и вопреки его Политическому завещанию, предполагавшему радикальную демократизацию советского государства и всей политической системы. Сталин построит свою сугубо тоталитарную модель государственной власти с одной партией, подчиненной аппарату, с одной догматической идеологией и одним непререкаемым вождем во главе. В этой модели с неизбежностью происходило бюрократическое перерождение Советов, профсоюзов и других общественных организаций. Они все больше превращались в организации, непосредственно подчиненные государственной власти. В результате вместо осуществления социалистического идеала отмирания государства на практике происходило его усиление.
Такая практика полностью противоречила тому, что думал Ленин, планируя реформу политической системы. По его мнению, Советское государство подверглось после гражданской войны серьезным бюрократическим деформациям, сдерживающим движение к социализму. Он считал, что сложившийся государственный аппарат, по сути дела, был «заимствован от царизма и только чуть-чуть подмазан советским миром». Представляя из себя «буржуазную и царскую мешанину», такой аппарат был, конечно «чужд» революционной практике создания нового общества[79].
По мнению Ленина, только наркомат иностранных дел отвечал в полной мере требованиям советской власти и ее политике. Что касается остальных наркоматов, включая РКИ, которым руководил Сталин, то они не справлялись со своей ролью государственного управления страной. Широко распространившийся бюрократизм блокировал исполнение многих политических решений, ставя под угрозу выполнение новой экономической политики, других важнейших политических решений, принимаемых политбюро и правительством страны. Ленин образно сравнивал действие этого аппарата с машиной, которая «едет не совсем так, а очень часто совсем не так, как воображает тот, кто сидит у руля этой машины»[80].
Исходя из данного факта, Ленин намечает политическую реформу, призванную радикально демократизировать советское государство. Эта реформа включала в себя ряд важнейших политических и организационных вопросов. Так, он требовал при создании нового государственного аппарата овладения действительно «социалистической» культурой. Отсюда его поиск соответствующих элементов для ее построения, начиная от привлечения в государственный аппарат «передовых» рабочих и кончая элементами «действительно просвещенными», «за которых можно ручаться, что они ни слова не возьмут на веру, ни слова не скажут против совести, не побоялись признаться ни в какой трудности и не побоялись никакой борьбы для достижения поставленной себе цели»[81].
Особое внимание Ленин уделял межнациональным, отношениям в новом государстве. Он предлагал их решать на сугубо интернациональной основе. К сожалению, в 1922 году в стране возник ряд конфликтов на национальной почве, которые могли подорвать усилия партии по созданию СССР. Одной из причин этих конфликтов была ошибочная великодержавная политика Сталина по отношению к отдельным национальным республикам.
Мало того, как нарком по национальным вопросам, Сталин выступил противником ленинского плана образования СССР, основанного на равноправии и добровольном вхождения в Союз независимых национальных республик. Он считал, что Ленин проявляет в этом отношении «национальный либерализм». Сталин был убежден, что Союз следует строить по принципу автономного вхождения этих республик в состав РСФСР и их прямой подчиненности российскому центру. По Ленину эта идея «в корне была не верна и несвоевременна»[82]. Она порождала националистические и шовинистические настроения в стране, способствовала недоверию и дистанцированию от центра национальных республик. Ленин видел в реализации идеи «автономизации» требование бюрократического аппарата, что могло привести и приводило на практике к прямому нарушению принципа пролетарского интернационализма. Он писал в этой связи: «Тот грузин, который пренебрежительно… швыряется обвинением в «социал-национализме» (тогда как он сам является настоящим и истинным не только «социал-националом», но и грубым великорусским держимордой), тот грузин, в сущности, нарушает интересы пролетарской классовой солидарности…»[83]
Такая резкая отповедь Сталину со стороны Ленина была обострена инцидентом, который возник между Орджоникидзе, представлявшего власть центра в Закавказье, и одним из членов грузинской компартии, которого он ударил рукой в ответ на его устное оскорбление. Посланная из центра партийная комиссия под руководством Дзержинского, которая должна была изучить это «грузинское дело», фактически оправдывала рукоприкладство Орджоникидзе. Узнав о таком исходе конфликта, Ленин решает вмешаться в него. Он пишет свою известную статью «К вопросу о национальностях или об «автономизации», в которой требует «примерно наказать Орджоникидзе», предлагает «доследовать или расследовать вновь все материалы комиссии Дзержинского на предмет исправления той громадной массы неправильностей и пристрастных суждений, которые там несомненно имеются. Политически – ответственными за всю эту поистине великорусско-националистическую капанию следует сделать, конечно, Сталина и Дзержинского»[84].
Данный конфликт глубоко потряс Ленина, отрицательно повлияв на его здоровье. Тем не менее, он продолжал борьбу, сделав из сложившейся ситуации в Грузии далеко идущие выводы. Он полностью изменяет план образования СССР, представленный Сталиным и создает свой собственный план его создания, который основывается на полном равенстве прав каждой независимой республики, желающей вступить в Союз. Он предлагает «оставить союз советских социалистических республик лишь в отношении военном и дипломатическом, а во всех других отношениях восстановить полную самостоятельность отдельных наркоматов»[85]. По его мнению, нужно сделать все для того, чтобы устранить любые несправедливости со стороны большой нации по отношению к нации маленькой, чтобы в условиях революционного пробуждения Востока, самим не попадать «хотя бы даже в мелочах, в империалистические отношения к угнетаемым народностям»’.
Радикальную политическую реформу в стране Ленин связывал со всей международной обстановкой в мире. С его точки зрения новый госаппарат должен работать таким образом, чтобы Советская республика могла продержаться до тех пор, пока развитые «западноевропейские капиталистические страны завершат свое развитие к социализму»[86]. И здесь Ленин отмечает новые обстоятельства движение этих стран к социализму: «…Они завершают его не равномерным «вызреванием» в них социализма, а путем эксплуатации одних государств другими»[87]. И хотя конечная победа социализма в перспективе «безусловно обеспечена» благодаря общему перевесу революционных сил Востока над контрреволюционными силами Запада, тем не менее, тактически для того, чтобы продержаться до возможного военного столкновения Запада и Востока, и для того, чтобы «помешать западноевропейским контрреволюционным государствам раздавить нас»[88]. Советской стране необходимо создать такое государство, в котором рабочие сохранили бы свое руководство над крестьянами, изгнать из своих общественных отношений всякие следы каких бы то ни было излишеств, поднять, как уже отмечалось, производительные силы страны на уровень самых новейших научно-технических достижений.
Разрабатывая реформу Советского государства, Ленин, конечно, не мог обойти проблему места и роли правящей коммунистической партии в обществе. Практика построения социализма предъявляла к ней особые требования, радикально отличающиеся от тех, когда партия только шла к власти.
Ленин, прежде всего, видел в партии наиболее сознательную часть рабочего класса, которая ведет за собой не только рабочих, но и крестьян. Как правящая партия она определяет стратегию и тактику построения нового общества, разрабатывает и распространяет во всех слоях общества свое мировоззрение, свои социалистические идеи.
Ему была глубоко чужда идея монополии отдельных лиц на принятие политических решений. Эти решения, как правило, были плодом широких коллективных обсуждений и решений, принимаемых на съездах и конференциях партии. В итоге каждый член партии имел возможность влиять на выработку политического курса страны и его воплощения в жизнь. Даже после вынужденного принятия решения о запрете фракций в партии Ленин считал, что это решение не может остановить общепартийные дискуссии, которые широко публиковались в партийной печати.
Быстрое увеличение и расширение правящей партии за счет лиц и целых слоев, далеких по своему мировоззрению и поведению от рабочего класса, могло привести и приводило к размыванию социальной базы партии. В этой связи Ленин намечает ряд принципиальных шагов, которые должны были качественно улучшить состав партии, укрепить ее политическое руководство, резко повысить эффективность ее работы. В сентябре 1921 года он публикует в «Правде» статью «О чистке партии», в которой подчеркивает необходимость предъявления новых требований членам партии, связанных с мирными задачами социалистического строительства и борьбой «против разлагающих и пролетариат и партию влияний мелкобуржуазной и мелкобуржуазноанархической стихии»[89]. Эта стихия нередко приводила к отрыву отдельных членов партии от масс, порождала явления, позорящие «партию в глазах массы». Не переоценивая уровень развития масс, видя их определенную усталость от прошедших войн и общественных преобразований, Ленин отмечал их чуткое умение отличать честных и преданных революции коммунистов от «примазавщихся» к власти, от «за-комиссарившихся» или «обюрократившихся». В этой связи он требовал «чистить» партию, считаясь с указаниями беспартийных трудящихся»[90].
Для коммунистической партии Ленин, вообще, считал чрезмерным ее количество даже в 300–400 тысяч членов партии. Он ссылался на мнение белогвардейцев, которые делали ставку на «непролетарский состав нашей партии» и ее классовое перерождение[91]. В этой связи он требовал увеличения в партии количества рабочих, проработавших на заводах и фабриках не менее десяти лет и имеющих соответствующую «пролетарскую психологию»[92].
Рассматривая отношение правящей партии с народом, Ленин допускал возможность ее падения в случае утраты связи с массами, или превращения в зазнавшуюся партию. Эта мысль Ленина во многом оказалась пророческой в связи с политикой Сталина в 1930-е годы, породившей глубокий политический кризис в партии и обществе.
Если по Ленину партия – это союз единомышленников, тесно связанный с народом, то по Сталину она представляет собой своеобразный закрытый «орден меченосцев». Являясь хозяином в обществе, партия внутри себя имеет также своего хозяина в лице генсека. Известно, что при Ленине генеральный секретарь партии был всего лишь секретарем, ответственным за организацию работы высших ее органов. При Сталине должность генсека становится всесильной и практически бесконтрольной. Как полный хозяин в партии, генсек, по мнению Сталина, время от времени может пройтись «по рядам партии с метлой в руках»*. Такая «демократия» в партии, конечно, ничего общего не имела с ленинским пониманием революционной партии как идейной организации, где каждый член партии имел право высказываться по любым вопросам партийной жизни и свободно критиковать своих товарищей, невзирая на их должность и положение в партии.
Не удивительно, что два таких противоположных подхода к строительству социализма и роли правящей партии в обществе привели, в конечном счете, к принципиальному конфликту Ленина со Сталиным по многим актуальным вопросам политики.
Исходя из этого, Ленин в итоге принимает решение обратиться с письмом к очередному XII съезду партии с просьбой перемещения Сталина с поста генсека партии. В этом письме он дает сжатые характеристики всем главным руководителям партии и государства, включая Сталина. Позднее, узнав об оскорблении, нанесенным Сталиным его жене Н. К. Крупской, он пишет известное добавление к своему письму. Вот это дополнение, о котором рядовые члены партии узнают лишь тридцать с лишним лет спустя на XX съезде КПСС: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д.»[93]
Позднее, интерпретируя это письмо, Сталин скажет, что в нем лишь указывалось на его грубость. При этом он соглашался: «Да, я груб, но груб с врагами народа!». Но это была полуправда, а правда заключалась в том, что Ленин расходился со Сталиным почти по всем основным политическим вопросам, начиная с национального вопроса и образования СССР и кончая международной политикой и планирующейся реформой государственного и партийного аппарата.
К сожалению, очередной приступ болезни фактически сделал невозможным выступление Ленина на XII съезде партии, а, следовательно, не состоялось и устранение Сталина от руководства партией, власть над которой он уже полностью держал в своих руках.
Со временем он становится настоящим диктатором в партии и стране. Оказалось пророческой мысль Ленина в его письме XII съезду партии, где он прямо говорил: «Сталин, сделавшись генсеком сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью»[94]. Как и предвидел Ленин, Сталин не только не сумел ею «осторожно пользоваться»: он, напротив, стал ею злоупотреблять, нанося прямой вред социалистической идее и той модели строительства социализма, которую разработал и начал осуществлять Ленин после Октябрьской революции.
В этой связи нам кажется глубоко ошибочным мнение многих исследователей правого и левого толка о том, что Сталин был продолжателем дела Ленина и строил свою тоталитарную модель советского социализма якобы по «ленинским чертежам»[95]. Подобные утверждения полностью противоречат фактам истории, связанной с принципиальной борьбой Ленина со Сталиным в последние годы жизни вождя Октябрьской революции. Разве можно, вообще, ставить на одну доску принципиальных антиподов в понимании социализма и левой политики, каковыми были интернационалист Ленин и национал – державник Сталин?
На наш взгляд, уже давно пора понять, что в истории СССР было две прямо противоположные модели создания и функционирования советского социализма (ленинская и сталинская), а не одна якобы «ленинско-сталинская» модель! Говоря точнее, лишь ленинская модель советского социализма отвечала подлинно социалистическим критериям, включая интернационализм и демократию. Что касается сталинской модели, то ее вообще трудно отнести к модели левого толка. Как и предвидел Ленин, Сталин, в конце концов, открыто перешел на сугубо правые национал-державные позиции. Это проявилось в различной трактовке принципов создания СССР еще при жизни Ленина, в заключении Договора с фашистской Германией накануне Отечественной войны, в роспуске Коминтерна, породившего глубокий кризис во всем левом антифашистском движении, в его борьбе с так называемым «космополитизмом» в Советском союзе и т. д.
Закономерно, что со смертью Ленина революция во многом пошла на спад и олицетворением такого спада стал Сталин как самовластный руководитель страны. Если фигура Ленина была напрямую связана с осуществлением Октябрьской революции и становлением Советского государства как нового типа власти трудящихся классов, то фигура Сталина стала символом деформации этого государства и попрания завоеваний революции и идеалов социализма. Можно без преувеличения сказать, что Сталин был и останется в советской истории как основатель и главный воплотитель в жизнь тоталитарного режима власти, прикрывающийся на словах марксистской фразеологией и идеей диктатуры пролетариата.
К сожалению, осмысление сущности сталинского тоталитарного режима, на мой взгляд, до сих пор не нашло адекватного отражения в научно-политической и философской литературе. Однако без такого осмысления невозможно понять и всесторонне оценить сегодня всю семидесятилетнюю советскую историю.
В этой связи закономерен вопрос: кому сегодня выгодно отождествление Сталина и его тоталитарного режима с ленинской эпохой и всей советской историей? Думаю, она нужна не только неосталинистам, но и тем, кому хочется во что бы то ни стало окончательно дискредитировать левую социалистическую идею, воплощением которой в нашей истории, конечно, являлся В. Ленин, а не его псевдонаследник и «ученик» И. Сталин.
Новейшим витком такого отождествления стала идея «десталинизации» общественного сознания людей, с которой выступил Совет по развитию гражданского общества и правам человека при президенте РФ. При этом члены данного Совета не хотели замечать, что действительная десталинизация уже была проведена XX съездом партии и позднее сторонниками Перестройки. По их мнению, в те времена она проводилась «кусочками», а «системно и масштабно никогда ничего не делалось»[96]. Почему же так негативно оцениваются меры по десталинизации той поры, позволившие развенчать «культ личности» Сталина, реабилитировать сотни тысяч репрессированных и невинно осужденных, навсегда покончить с ГУЛАГом? Оказывается потому, что процесс десталинизации не охватил все периоды советской истории, начиная с Октября 1917 года, потому, что не стал процессом десоветизации и декоммунизации всего общества.
Да! Сталинский тоталитарный режим просуществовал в стране более двадцати лет. Тем не менее, рассматривать, в этой связи, всю советскую историю как его непрерывное становление и утверждение, как уже говорилось, методологически и исторически ошибочно. Это значит – абстрагироваться от противоречий и острой политической борьбы различных социальных сил и течений в обществе, в том числе отвергавших со времен Ленина, сталинские методы руководства страной.
Что же собой представлял Сталин как личность и политическая фигура? Почему ему удалось на долгие годы захватить власть и фактически единолично править страной? Что собой представлял его тоталитарный режим власти? На эти и другие вопросы надо отвечать, иначе никогда не будет понята суть советской истории, специфичность ее периодов, и те события, которые привели к падению Советской власти и крушению СССР.
Отвечать на эти вопросы нужно и в связи с тем, что в последнее время по мере банкротства либеральных реформ в России стала буквально мифологизироваться роль Сталина в истории, как якобы выдающегося руководителя страны, незаурядного политика и стратега.
В научной среде и во многих средствах массовой информации в настоящее время широко распространился миф о Сталине как «недоктринерском», «умном» и «эффективном» менеджере, сумевшем провести на практике необходимую для советской страны коллективизацию и индустриализацию. К подобной точке зрения сегодня все чаще склоняются не только неосталинисты или националисты, но и некоторые либералы, и даже марксисты. Так, член редколлегии левого журнала «Альтернативам», доктор экономических наук А. И. Колганов на одном из «круглых столов», посвященных Октябрьской революции, говорил: «Сталин не был доктринером. Он видел, что бухаринская программа не может быть реализована, но не по теоретическим соображениям, а в реальности. Кризис сельскохозяйственных заготовок 1928 г. показал, что крестьянин не хочет идти по предложенному социалистическому пути. Была и другая программа – Троцкого, не очень ясно оформленная. Она заключалась в том, что мелкобуржуазные слои нужно прижать, но не сильно обижать, а ставку делать на развитие самодеятельной инициативы рабочего класса. Теоретически очень красивая программа, но не реальная в условиях советской России»[97].
По мнению А. Колганова, опираться в хозяйственном строительстве на пролетариат было невозможно, т. к. на роль руководителя он «не тянет», на буржуазию было нельзя, ибо она «враждебна». В итоге остается одна бюрократия, которая правомерно взяла «все рычаги власти» в свои руки в проведении индустриализации и коллективизации. При этом он делает следующий «оптимистический» вывод: тактика опоры на бюрократию «себя оправдала, но как длительная историческая перспектива она оказалась безуспешной»[98].
Что можно сказать по этому поводу? Эти рассуждения мало чем отличаются от прямой апологетики сталинской политики. Их автор даже не замечает собственной противоречивости. На самом деле, разве можно отрицать теоретические взгляды «правой» и «левой» оппозиции, если они не проверены на практике? Разве можно говорить о тактической «оправданности» политики Сталина в сельском хозяйстве, если она привела его к стагнации на многие годы. Наконец, как можно «оправдывать» тактику, которая в «перспективе» «оказалась безуспешной»? Надеюсь, читатель сам сумеет ответить на эти вопросы.
Считать Сталина «не доктринером», «творцом», «эффективным» менеджером и т. д. можно, только закрыв глаза на миллионы жертв его поистине каннибальской политики, ничего общего не имеющей с идеалами и ценностями социализма. Согласиться с вышеприведенными оценками его деятельности можно только в одном случае: если под «творчеством» понимать не теорию НЭПа, с которой выступил Ленин, а сталинский возврат в начале 30-х гг. от НЭПа к политике «военного коммунизма», не ленинскую идею постепенной добровольной кооперации на селе, а «большой скачок», связанный с коллективизацией, наконец, не проект дебюрократизации и реформы советского государства, предлагавшийся Лениным, а создание Сталиным тоталитарной системы, с ее незаконными массовыми репрессиями.
Утверждения о якобы «недоктринерской» и «творческой» натуре Сталина нам напоминает известное «творчество» Воланда из «Мастера и Маргариты» М. Булгакова. Отличие только в том, что Воланд в писательском воображении применял метод «секир башка» только к отдельным нехорошим персонажам романа «Мастер и Маргарита», а Сталин пользовался им в реальной действительности применительно к сотням тысячам ни в чем не повинных людей.
На самом деле, никакого «творческого», а тем более «эффективного менеджера» в лице Сталина не было. Он был хитроумным, но недальновидным политиком, допускавшим на практике весьма грубые ошибки. Это от него исходили нереальные цифры пятилетних планов, абсолютизация чрезвычайных мер в политике, стратегические просчеты в оценке предвоенной ситуации накануне 1941 года, полное пренебрежение ценностью человеческой жизни в ходе войны и т. д.
Как уже говорилось, у Сталина был свой доморощенный проект строительства нового общества, чуждый марксизму и научно обоснованному проекту Ленина. Нельзя забывать, что идеи индустриализации, кооперации и культурной революции принадлежали Ленину, а не Сталину. Ленин хотел и предлагал провести индустриализацию страны, прежде всего за счет повсеместной экономии средств в хозяйстве и радикального сокращения бюрократического госаппарата, а кооперацию – за счет строгого соблюдения принципа добровольности и механизации сельского хозяйства.
Ни тот, ни другой завет Ленина не были выполнены Сталиным. Мало того, по сравнению с этими заветами он делал нечто прямо противоположное им. В итоге, научно продуманный и мирный план создания социализма он заменил собственным произволом и насилием над людьми. Страшны «плоды» его тоталитарного режима власти, когда физически и морально уничтожались лучшие люди страны: выдающиеся руководители партии и государства, талантливые ученые и представители культуры. По данным доклада комиссии ЦК КПСС Президиуму ЦК, только за 1935–1940 годы за «антисоветскую деятельность» было арестовано 1980 635 человек, из них расстреляно 688 503. Соответственно за 1937–1938 годы арестовано 1 548 366 и расстреляно 681 692[99]. В итоге был уничтожен весь тонкий слой революционеров, о которых в свое время Ленин говорил, что для них правдивость и честность были естественными человеческими качествами.
Сталинская политика, абсолютизирующая насильственные методы социалистического строительства, естественно встретила активное сопротивление ей как со стороны крестьянства (особенно на юге страны), так и внутри партии сначала со стороны «левой», а затем и «правой» оппозиции. Это сопротивление также проявилось в голосовании на XVII съезде партии, в программном демарше Рютина, обличительном письме Раскольникова, в критических высказываниях Крупской, Пятницкого и других ветеранов партии[100].
Ответ Сталина был жестким и по-иезуитски расчетливым: он решил уничтожить всех свидетелей своих провалов в политике. Отсюда Большой террор конца 1930-х гг. и превращение во «врагов народа» выдающихся деятелей революции и советской власти. Отсюда же «дело Кирова» и знаменитые фальсификации Московских процессов, гонения на «старых большевиков» и полная «зачистка» ближайших соратников Ленина, упомянутых в его Политическом завещании.
Конечно, было бы антиисторично сводить все негативные стороны в строительстве социализма только к одной фигуре Сталина. Сталин был лишь вершиной пирамиды власти, которая в XX веке получила название тоталитаризма. Что из себя представлял этот режим политической власти? Какие ему присущи общие черты, и в чем проявилась его специфика в рамках советской истории?
Вот, что по этому поводу писала знаменитая ученица немецкого философа Карла Ясперса Ханна Арендт в своей работе, посвященной тоталитаризму. По ее мнению, он есть следствие атомизации личности в обществе, возникшей в XX веке[101]. По ее мнению, крушение традиционной социальной стратификации и появление маргинальных и люмпенизированных масс после первой мировой войны в Германии и советской России заложило фундамент для возникновения тоталитарных режимов Гитлера и Сталина. Но если немецкий тоталитаризм стал реакцией на неспособность социал-демократических правительств организовать социальный порядок на основе буржуазной конкуренции и тяжелых последствий послевоенной эпохи, то сталинский тоталитарный режим, паразитируя на усталости масс от революции и гражданской войны, прибегал к сознательному уничтожению любых проявлений социально-политической оппозиции существующей власти.
Сталин «искусственно» создавал атомизированное общество, которое для Гитлера приготовили исторические события. В отличие от Ленина, который публично анализировал свои ошибки и всегда исходил в политике из учета различных общественных интересов, Сталин нивелировал социальные интересы и почти всегда списывал свои ошибки на других.
Тоталитаризм предполагает характерное разделение общества на всевластного вождя и послушную некритическую массу. Интересно замечание Ханны Арендг о том, что высококультурные люди вовсе не противостоят массовым тоталитарным движениям. Даже, напротив, «развитой индивидуализм и утонченность не предотвращают, а в действительности иногда поошряют саморастворение в массе»[102].
Таково, в самом общем плане, одно из основных пониманий тоталитаризма как некой политической формы управления обществом.
Из сказанного становится понятным, что режим тоталитарного типа в Советском Союзе мог возникнуть только с приходом к власти диктатора, ибо коллективное руководство партией и государством при Ленине подобное не допускало. Окончательно он формируется в первой половине 1930-х годов, когда были ликвидированы элементы социалистической демократии, существовавшие после Октября 1917 года.
С укреплением власти Сталина окончательно сворачивается революционная демократия, уничтожаются полностью все виды и формы политической оппозиции режиму, намечается определенный спад в литературе и искусстве. Первым шагом на пути становления такой диктатуры была ликвидация «левой оппозиции» во главе с Л. Троцким. Вторым шагом – фактическое возвращение к политике «военного коммунизма» и ликвидация «правой оппозиции» во главе с Бухариным. Провокация с убийством Кирова дала ему возможность расправиться практически со всеми его политическими оппонентами, стать бесконтрольным диктатором в стране, совершившей победоносную пролетарскую революцию.
В итоге, его правление стало настоящей трагедией для миллионов советских людей. ГУЛАГ и незаконные массовые репрессии, направленные против собственного народа – закономерное следствие сталинского режима. Только начавшаяся война с фашизмом временно приостановила его тотальные разрушительные действия.
Следует отметить, что первое критическое осмысление режима Сталина было начато не Хрущевым на XX съезде КПСС и не А. Солженицыным с его «Архипелагом ГУЛАГом», как считают многие, а «левой оппозицией» сразу после смерти Ленина. Тогда сталинский режим называли разными словами: «диктаторским», «бонапартистским», «термидорианским» и т. д. Лишь позднее главный оппонент Сталина Лев Троцкий назовет сталинский режим «тоталитаризмом», и этот термин войдет в политический и научный обиход. Следует также отметить, что задолго до Солженицына сталинский тоталитаризм нашел свое художественное отражение в малоизвестных у нас романах Виктора Сержа – талантливого русско-французского писателя, публициста и революционера. Уже переведены на русский язык и изданы такие его основные произведения, как «Полночь века. Дело Тулаева», «От революции к тоталитаризму. Воспоминания революционера», «Завоеванный город» и др.
Какова же социальная природа сталинского тоталитаризма? На мой взгляд, она коренится в двойственной природе бюрократии, составляющей его социальную базу. Эта двойственность во многом раскрывает «тайну» функционирования сталинского режима власти. В частности, она объясняет многие, на первый взгляд, противоречивые и непонятные явления сталинской политики, включая, странный на первый взгляд, феномен ее массовой поддержки. Поясним более подробно данное явление.
Несмотря на распространенное мнение о бюрократии как самостоятельном классе общества (Б. Рицци, М. Шахтман, М. Джилас, Т. Клифф и др.), она не является таковым. Бюрократия всегда выполняет (хорошо или плохо) сугубо обслуживающую социальную функцию в обществе. Если у власти стоит рабочий класс, она, чтобы жить и функционировать, вынуждена считаться с его интересами, если у власти – буржуазия, то бюрократия обслуживает ее классовые интересы. Конечно, это не мешает ей иметь свои собственные интересы, которые она удовлетворяет за счет привилегий властвующей касты. В этом плане советская бюрократия была вынуждена, с одной стороны, охранять интересы трудящихся, которые взяли власть в ходе Октябрьской революции, т. е. охранять национализированную экономику, плановое хозяйство, власть Советов, с другой – подтачивать корни революции с помощью постепенного разрастания своих привилегий, усиления бюрократизма, незаконных массовых репрессий, проводимых сталинским режимом власти.
Как свидетельствуют новейшие исторические документы (в частности, опубликованные «расстрельные списки» сотен людей, которых приговорил к смерти своей личной подписью Сталин), не революция «пожирала своих детей», а лично Сталин со своими ближайшими соратниками уничтожили почти всю так называемую ленинскую гвардию. Это они вместо постепенного сворачивания насильственной функции государства и расширения социалистической демократии создали всепроникающую машину уничтожения инакомыслящих, это они вместо научного марксистского мировоззрения создали религию коммунизма, по которой идеальное будущее нуждается в жертвоприношениях настоящего. В этом смысле Сталин справедливо заслужил звание «могильщика революции».
Почему же сталинский тоталитарный режим так долго мог существовать в СССР и почему в народе сохраняется его высокий рейтинг? Ответ на этот вопрос также вытекает из двойственной природы советской бюрократии, которая могла паразитировать на шее рабочего класса только при одном условии: если она сохраняла и защищала господство этого класса, его национализированную экономику и общественный строй, возникший в ходе Октябрьской революции. Сегодня эта функция сталинского режима власти кажется верхом справедливости на фоне современной экономической разрухи, произвола коррумпированного чиновничества и безудержной жадности олигархов, представляющих новую российскую буржуазию. Отсюда вытекает и современный высокий рейтинг личности самого Сталина, боровшегося не только с политической оппозицией, но и с разными представителями криминальной среды, включая уголовников и чиновников – коррупционеров.
Двойственную природу бюрократии и сталинского режима власти мало кто из современных исследователей и политиков понимает, хотя с ее помощью объясняется многое в истории: в частности, такие противоречивые действия Сталина, как восхваление Ленина и враждебное отношение к нему, его защита НЭПа в 1920-е гг. и фактическое возрождение политики «военного коммунизма» в ходе насильственной коллективизации, оказание помощи Испанской революции и уничтожение в этой стране многих тысяч революционеров-интернационалистов, критика фашизма и установление тесного сотрудничества с нацистской Германией накануне Второй мировой войны и т. д., и т. п.
Сталин как персонификация советской бюрократии, как ее вождь также был вынужден одновременно защищать советский строй и деформировать его, защищать завоевания революции и ликвидировать ее социалистическую и гуманистическую направленность. Деятельность Сталина в большинстве случаев противоречила социализму и идеалам Октября. Поэтому не следует смешивать сталинизм, или сталинский тоталитаризм, с сутью советского общественного строя, основы которого были заложены Октябрьской революцией.
Было бы грубейшей ошибкой отождествлять понятия «социализм» и «сталинизм», на чем настаиваю современные неосталинисты и смыкающиеся с ними неолибералы. Сталинизм – это не только извращение социализма: он его прямой антипод. По мнению философа А. П. Бутенко, сталинизм – это особо опасная форма насилия над историей, когда в жертву высокой и благородной цели – социально справедливому обществу – посредством социального волюнтаризма приносятся жизни и судьбы миллионов»[103].
С точки зрения главного идейного и политического противника Сталина Льва Троцкого двойственный характер бюрократии и сталинизма в Советском союзе не мог проявляться бесконечно долго. Он считал, что если не произойдет полной ликвидации тоталитарного сталинского режима в ходе политической революции, то бюрократия рано или поздно разменяет свою власть на собственность, превратившись в тривиальную буржуазию. В этой связи он очень точно и подробно нарисовал картину таких возможных изменений. Позднее она полностью совпала с теми событиями, которые произошли в нашей стране в 90-е годы. В частности, Троцкий писал: «Бюрократия не господствующий класс. Но дальнейшее развитие бюрократического режима может привести к возникновению нового господствующего класса: не органическим путем перерождения, а через контрреволюцию»[104].
Вместе с тем, непонимание двойственной природы сталинского режима присуще сегодня многим идеологам правого и левого толка. Так, либерально настроенные идеологи утверждают, что сталинизм мало чем отличается от гитлеризма. Некоторые из них даже утверждают, что «фашистская Россия» была бы «гораздо лучше» советской[105]. Конечно, с формальной стороны и по своей кровожадности эти два тоталитарных режима во многом похожи друг на друга. Не случайно Риббентроп, побывавший в СССР накануне войны, говорил о том, что он в Москве попал в родственную компанию политиков. Мало чем отличались политические действия этих режимов и внутри государства. И там, и там были отказ от демократии и узурпация власти одним человеком, и там, и там существовали концлагеря и их многочисленные жертвы, и там, и там был оболванивающий многих культ личности вождя.
В то же время, при более глубоком сравнении этих режимов возникают вопросы: почему, например, эти два режима вели войну друг с другом? Почему развитые демократические государства в конечном итоге выступили на стороне СССР, воевавшего против фашистской Германии, предпочтя в трудную минуту иметь дело со Сталиным, а не с Гитлером? Наконец, почему даже наиболее последовательные антисталинисты в лице троцкистов и их главного лидера Троцкого выступили за защиту СССР в возможной войне с фашистской Германией? Думаю, что ответы на эти вопросы дают возможность всесторонне понять сущность сталинизма и тем самым прийти к объективному суждению об этом политическом режиме власти.
Столкновение двух видов тоталитаризма (сталинского и гитлеровского) было обусловлено прежде всего противоположностью социально-классовой природы того общественного строя, который они обслуживали. Сталинский тоталитаризм вырос и паразитировал на базе завоеваний Октябрьской революции, давшей впервые в истории государственную власть трудовому народу. Сталин, со временем узурпировавший эту власть, был вынужден защищать советское государство против его внешних врагов. Вот откуда его массовая поддержка со стороны многих людей, сохраняющаяся до сих пор. Что касается гитлеровского режима тоталитарной власти, то он возник из стремлений финансовой буржуазии Германии к мировому господству, и эту потребность он последовательно обслуживал своей агрессивной внешней политикой.
Можно согласиться с выводом Александра Зиновьева, считавшего, что Вторая мировая война в итоге «переросла в войну социальную» и «коммунизм вышел победителем из нее»[106].
Социально-классовая противоположность режимов Гитлера и Сталина во многом объясняет факты поощрения агрессивных действий Гитлера со стороны западных демократий в начале войны и открытие второго фронта против фашистской Германии на ее исходе. Поддержка СССР в войне с Германией стала возможной для западных демократий лишь тогда, когда они почувствовали угрозу собственному существованию со стороны гитлеровского фашизма. Сталинский режим, перешедший к тому времени от интернациональной к национал-державной политике, был в этой войне для Запада меньшим злом, чем гитлеризм, рвавшийся к мировому господству и требовавший покончить с «гнилой демократией» западных государств. Учитывал Запад и то, что Сталин в отличие от Гитлера не был расистом, он все-таки не сжигал в печах миллионы людей, не набивал волосами своих жертв спальные матрасы и не выделывал из кожи заключенных абажуры[107].
Что касается таких последовательных противников сталинизма, как троцкисты, то их защита СССР в этой войне обуславливалась не их компромиссом со Сталиным, а стремлением защитить основы того строя, которые были заложены Октябрьской революцией.
Вместе с тем, совершенно очевидно тождество таких понятий, как «сталинизм» и «тоталитаризм». Подрывая демократические и социалистические основы советского общества, сталинский тоталитаризм стал причиной деформации не только советского государства, но и самой идеи социализма. Имеющаяся сегодня аллергия у многих людей на социализм – это во многом следствие сталинизма, который нанес сильнейший удар по всему левому движению. Не случайно его постоянно используют противники социализма в своих идеологических и политических целях.
Сталинский тоталитаризм действовал, как правило, по логике физического уничтожения своих противников, а не по марксистской логике ликвидации классовых противоречий путем преобразования экономических условий существования классов. Как известно, марксизм допускает физическое уничтожение представителей буржуазии лишь в особых случаях: при их активном вооруженном сопротивлении рабочему классу, а не потому, что они принадлежат другому классу. Тоталитаризм абсолютизирует логику классового насилия, перенося ее, например, из периода гражданской войны в мирное время. Именно это и было сделано Сталиным в нашей стране, когда он, провозгласив идею обострения классовых противоречий по мере продвижения к социализму, стал проводить политику чрезвычайщины в сугубо мирное время.
На самом деле классовая борьба не может и не должна сводиться только к насилию и тем более к физическому насилию. Существует масса различных форм государственного принуждения, не требующих физического истребления людей. Если бы у власти вместо Сталина и его окружения были люди ленинского склада, я уверен, они бы не допустили тех ужасов репрессивной политики, которые были инициированы тоталитарным режимом сталинской власти. На наш взгляд, никакой фатальной закономерности утверждения тоталитаризма в истории нашей страны не было. Он был следствием отхода руководства правящей партии от марксизма, отказа от демократических и подлинно революционных традиций в управлении обществом. Объективные условия, связанные с исторической отсталостью нашей страны и усталостью масс от войны и революции, конечно, сыграли свою роль в появлении сталинизма, но их не следует абсолютизировать, тем более с их помощью его оправдывать.
Те, кто пытаются объективизировать и исторически оправдать сталинизм, нередко подходят к созданию реального социализма с сугубо экономических позиций, забывая, что за рамками экономического детерминизма существуют такие относительно самостоятельные сферы, как область социальных отношений, политика и идеология. Они и определяют форму политического режима, будь то демократия или тоталитаризм. Повторим, никакой фатальной необходимости или закономерности тоталитарного режима в Советском Союзе не было, пока, по-видимому, нет этой необходимости и в нынешней России.
Особенно неприемлемо отождествление сталинизма с победой Советского Союза в Великой Отечественной войне. Эта победа была одержана не благодаря, а вопреки сталинизму, который вынужден был временно отступить, хотя репрессии продолжались и в это трудное время, в частности, по отношению к бывшим окруженцам и попавшим в плен не по своей вине. Тем не менее, многие участники войны отмечают определенный демократизм, имевший место в годы войны особенно в отношении между рядовыми солдатами и их командирами, понимающими решающую роль солдат в достижении победы.
Следы демократизма и всеобщего патриотизма в годы войны проявлялись как на передовой, так и в тылу. Особенно находили они свое отражение в стихах и песнях той поры, которые продолжают жить и сегодня. Конечно, победа в этой войне далась нелегко: десятки миллионов советских людей отдали за нее свои жизни. Но нельзя забывать, что без этих жертв не было бы не только освобождения Советского Союза, но и всей Европы от «коричневой чумы» XX века. Победа над фашизмом породила мощные освободительные и демократические настроения в советском обществе, которых так боялся и пытался ликвидировать Сталин сразу после войны. Позднее они сыграли свою положительную роль в подготовке и проведения XX съезда партии, решительно покончившего с культом личности «вождя всех народов».
Несмотря на тотальный и длительный характер сталинского режима власти, он не сумел переделать в своем духе всех советских людей. Это хорошо прослеживается на его исторической судьбе. В середине 1950-х гг. наступает исторический предел его развития. Взяв, в свое время, вверх над демократической ленинской традицией, он был вынужден, в конце концов, сойти с исторической сцены. Чтобы двигаться вперед, советской стране нужно было вобрать в себя плоды начавшейся в мире научно-технической революции, размагнитить и освободить головы людей от прежних идеологических догм, осуществить на деле демократизацию общества. Однако выращенные Сталиным государственно-партийная номенклатура и подчиненные ей силовые структуры всячески этому сопротивлялись. Отсюда и возникла историческая необходимость в XX съезде партии, который нанес по этому режиму сокрушительный удар, приступив к восстановлению ленинской модели социализма с ее демократическими нормами партийной и государственной жизни. Его остатки, ожившие в годы «застоя», полностью ликвидировала Перестройка, показавшая на практике, что «социализм» и «демократия» во многом тождественные понятия.
Несмотря на эти очевидные демократические процессы второй половины 1980-х гг., «радикальные» критики советской истории продолжают отрицать в ней не только наличие какой-либо социалистической тенденции, восходящей к Октябрю 1917 г., но и всей советской культуры[108].
При этом, если они и пользуются этим понятием, то только в уничижительном плане, сводя ее полностью к произведениям вульгарно понятого соцреализма.
Но так ли это на самом деле? Думается, что совсем не так.
На наш взгляд, основная их методологическая ошибка состоит в том, что они полностью отождествили сталинизм с советской действительностью, а догматически понятый соцреализм со всей советской культурой, литературой и искусством. На самом деле советская действительность и ее 70-летняя история намного шире и полнее, чем сталинизм, являющийся все-таки ограниченным во времени режимом политической власти и идеологии, не более того. То же самое можно сказать и о достижениях советской культуры, литературы и искусства: они гораздо многообразнее и шире, чем те отдельные заидеологизи-рованные произведения соцреализма, которых, вообще, трудно отнести к сфере культуры. Тем не менее, нам думается, что вкусовые предпочтения здесь не должны подавать совет.
Повторим еще раз: сталинский тоталитарный режим был, безусловно, антиподом социализма, но для того, чтобы закрепиться в советской действительности, он был вынужден приватизировать явно противоречащие ему ленинские идеи и те завоевания Октября, которые на деле были первыми живыми ростками социализма и коммунизма в нашей стране. Эти «ростки» проявлялись в ходе гражданской войны, присутствовали как уклад в экономике, воплощались в массовом социальном и культурном творчестве 20-х годов, зарождались в «коммунистических субботниках», на «комсомольских стройках» 30-х, 50-х и 60х гг., реализовались в победоносной войне с фашизмом, в решениях XX съезда партии. Их можно наглядно увидеть в политике «оттепели» и деятельности «шестидесятников», в советской космической эпопее, в противоречивых явлениях застойного времени, не говоря уже о демократических преобразованиях перестройки.
Советская культура потому и вошла в мировую культуру, что глубоко и блестяще отразила эти невиданные ранее исторические явления и процессы. По справедливому мнению культуролога Людмилы Булавки советская культура является «идеальным» проявлением того принципиально нового общества, которое создавалось борьбой и трудом советских людей[109]. Это был их настоящий исторический подвиг. Именно этих людей нынешние неолибералы, по известным идейным причинам, презрительно называют «совками». Но суть дела в том, что без них не было бы ни поэмы «Двенадцать» А. Блока, ни стихов и поэм Маяковского и Есенина, ни «Хождения по мукам» А. Толстого, ни «Тихого дона» М. Шолохова, ни произведений Бабеля и Платонова, ни стихов Пастернака и поэм Твардовского, ни правдивой лейтенантской прозы о войне, ни таких кинофильмов, как «Чистое небо», «Девять дней одного года», «Летят журавли», «Коммунист», ни скульптур Мухиной и художественных полотен Б. Неменского, ни поэзии шестидесятников, ни пьес Розова, Шатрова и Гельмана, ни философских произведений М. Лифшица, А. Зиновьева, Э. Ильенкова и т. д.
Гуманизм советской культуры и литературы, ее идейная направленность и жизненная правдивость притягивают и сегодня к ней миллионы людей. Надо быть слепцом или идейно ангажированным человеком, чтобы этого не замечать. Став зеркалом советской действительности, эта культура наглядно показывает, что сталинский тоталитаризм, как бы не хотели этого некоторые идеологи, не может заслонить, и тем более подменить собою сложную и противоречивую советскую историю. Он лишь часть этой истории, притом такая ее часть, с которой постоянно вели борьбу Ленин и преданные социализму советские люди.
Тем не менее, несмотря на достижения и прогрессивный характер советской культуры, страна, в которой эта культура нашла свое неповторимое и емкое выражение, сошла с арены истории. Вместе с нею прекратился и первый в истории социалистический эксперимент. Исторический опыт показал, что рожденная в его недрах национальная модель реального социализма не смогла выдержать конкуренции с мировой системой капитализма. Причины этого еще полностью не осмыслены, но уже понятно, что строители нового общества не сумели сделать то, что должны были сделать по требованию марксистской науки. В частности, они не смогли на деле реализовать ленинские критерии социалистичности, связанные с достижением наивысшей по миру производительности труда, обеспечить на этой основе более высокий, чем на Западе, жизненный уровень народа, добиться всеобщей демократии и самоуправления трудящихся, своевременно отказаться от тех догм советской идеологии, которые воспроизводили ложную картину реальной действительности. Но главное: они не сделали своим основным приоритетом формирование свободной и творческой личности, как необходимого условия полного освобождения и развития советского общества.
С нашей точки зрения, политической причиной падения социализма в СССР было отчуждение правящей коммунистической партии от народа[110]. В итоге, она не смогла осуществить свои стратегические цели, связанные с созданием полноценного социалистического, а затем и коммунистического общества. Тем не менее, как говорится, еще не вечер. Проигрыш битвы за социалистические и коммунистические идеалы в отдельно взятой стране еще не означает проигрыша всей всемирно-исторической кампании за реализацию этих идеалов. Мировая история в этом смысле не может успокоиться, пока не осуществит все заложенные в ней возможности создания свободного общества.
В первую очередь это относится и к историческим судьбам тех народов, которые образовали в свое время Советский Союз. К сожалению, до сих пор причины его разрушения не осмыслены историками, философами и политиками. Постараемся осветить эту проблему в первом приближении.
Разумеется, ответ на этот вопрос также зависит от понимания истории, вообще, и советской истории, в частности. Как же следует понимать историю? Как результат деятельности людей, или как следствие неких анонимных и вечных законов бытия? На одной из конференций, посвященных Перестройке, в Российской академии наук, один из выступавших говорил о том, что историю человечества следует рассматривать как закономерный результат осуществления двух вневременных «проектов»: «прагматического» Запада и «фундаменталистского» Востока. При этом первому географическому полюсу приписывалось такое свойство, как объединение народов и государств, а другому – их распад. Как будто в свое время не распадалась великая Римская империя, и не существовали сотни лет не менее великие Восточные империи, объединяющие в себе десятки стран и народов. В рамках такого подхода совершенно непонятно, как непрагматичные китайцы могли в прошлом открыть порох, а арабы преуспеть в математике, и как прагматические немцы могли создать такие фундаментальные философские системы, как системы Канта и Гегеля.
Мы считаем подобный подход сугубо абстрактным, ибо он позволяет субъективистски интерпретировать любые явления истории и сравнивать совершенно несравнимые исторические величины прошлого и настоящего. Например, находить прагматизм, присущий Западу, в захватнических войнах Ивана Грозного и отказывать в прагматизме большевикам, исповедующим западное марксистское учение, не замечать существенных различий и даже противоречий у таких представителей Запада, как европейцы и американцы, и игнорировать то общее, что есть у тех же американцев и современных японцев. Как известно, многие новейшие марки автомобилей сегодня создаются совместными усилиями американо-японских компаний.
На самом деле историей движет, конечно, не извечная борьба Востока и Запада, Юга и Севера, а конкретная борьбы людей, объединенных в малые и большие социальные группы с их интересами и идеалами, с их психикой, национальными и религиозными верованиями. Не понимая этого, мы не поймем, зачем, например, понадобилось Ивану Грозному создавать опричнину в борьбе с боярами, а большевикам, вопреки их известной идее о всеобщем вооружении народа, создать регулярную Красную Армию в борьбе с белогвардейцами.
На наш взгляд, чтобы понять историю, нужно, прежде всего, понять те социальные силы, которые ее определяют и движут. Только тогда мы можем выработать объективную точку зрения на исторический процесс. Только тогда мы поймем историю Советского Союза и историю перестройки. В этой связи, если мы сразу обратимся к истории Советского Союза и прямо поставим вопросы: почему распался Советский Союз и кто в этом виноват? То ответы на эти вопросы следует искать не в абстрактных отношениях Запада и Востока, а в конкретных исторических фактах, связанных с генезисом Советского Союза в 20-е годы, с соотношением социально-политических сил в период перестройки, наконец, с оценкой деятельности так называемых «беловежских сидельцев», которые упразднили Союз в конце 1991 года.
Скажем откровенно, история для нас не есть фатальный результат действия неких «железных законов» бытия, или никому неизвестных внечеловеческих мистических сил. Она, на мой взгляд, всегда есть результат деятельности конкретных людей, не менее конкретных социальных групп и их политических лидеров. В борьбе этих социальных групп всегда и осуществлялся процесс истории вообще, и советской истории – в частности.
Мы думаем, что в годы Перестройки столкнулись между собой три основные социальные силы и соответственно три разные политические стратегии, которые определили ее историю, ход и исход. Это, прежде всего, инициаторы Перестройки во главе с М. Горбачевым, которые имели свою стратегию общественного развития. Это стратегия была определена и высказана Горбачевым, в частности, в его разговоре с Млынаржем, когда он сказал, что мы хотели в рамках социалистического выбора обустроить, демократизировать и очеловечить страну. Это была фактически социал-демократическая стратегия обновления советской системы, созданной в СССР. И надо отметить, что эту стратегию сначала поддержала основная масса советского народа.
Не случайно, поэт Евтушенко сказал в то время, что мы все в партии «Перестройка». Идеи демократизации, дебюрократизаци и гуманизации общества были тогда очень актуальны. После XX съезда партии их фактически разделяли большинство граждан.
Вторая стратегия, которая была реализована во время Августовского путча его инициаторами и участниками, которые хотели вернуться к доперестроечным временам – к брежневским, или еще дальше к сталинским. За ними стояли разного рода сталинисты, не принявшие в свое время хрущевскую «оттепель», часть партийногосударственной номенклатуры, не заинтересованной в демократизации общества и некоторые представители силовых структур, которыми, в частности, руководили Председатель КГБ Крючков и маршал Язов.
И наконец, третья сила, которая сложилась в годы перестройки. Ее представлял Б. Ельцин и поддерживающие его радикальные группы интеллигенции, в основном либерального толка. Их нередко называют ^демократами первой волны». Это они провозгласили лозунг: «Хватит социалистического эксперимента, пора переходить к капитализму!». За эту новую стратегию Б. Ельцин вел неустанную борьбу с союзным Центром во главе с Горбачевым. Он фактически отрицал необходимость сохранения СССР, стимулировал выход из него прибалтов и других республик, вел активную борьбу российских законов с союзными, всячески стремился подчинить союзные структуры российской власти.
Три эти силы открыто столкнулись в начале 1990-х годов. Августовский путч был своеобразным апогеем этого столкновения. За три дня этого путча произошли три своеобразных поворота истории. Первый поворот, осуществленный силами ГКЧП, стремился вернуть страну назад – к доперестроечным временам. Второй поворот связан с активным сопротивлением гекачепистам со стороны различных демократических сил, куда вошли и демократы, и либералы, и левые разного толка. Все они сказали: «Нет ГКЧП: назад дороги нет!» и солидарно выступили против путчистов.
Наконец, третий поворот истории был совершен сторонниками Б. Ельцина, которые на спине народного сопротивления гекачепистам фактически взяли в СССР всю полноту власти. Пока М. Горбачев находился в Форосе, Б. Ельцин стал радикально переделывать страну. Он отказался от социалистического выбора, приостановил деятельность компартии, перевел фактически все важнейшие госучреждения союзного значения в подчинении России, наконец, начал на практике осуществлять переход к капитализму, о котором он заявлял еще до путча при посещении США: «Россия сделала свой окончательный выбор. Она не пойдет по пути социализма, она не пойдет по пути коммунизма, она пойдет по цивилизованному пути, который прошли Соединенные Штаты Америки»[111].
В итоге, социал-демократический вариант Перестройки, который фактически осуществлял горбачевская команда, был прерван. Не случайно Горбачеву, вернувшемуся из Фороса, прямо сказали, что он «приехал в другую страну». Вместе с тем, Горбачев не терял надежды и пытался дальше проводить в жизнь стратегию Перестройки, ориентированную на социалистические и демократические ценности. В частности, он сразу по приезде в Москву заявил о том, что никогда не скрывал своих позиций и является «убежденным приверженцем социалистической идеи»[112]. Отсюда его последовательное стремление продолжить демократические преобразования, включая борьбу за возвращение союзных министерств из подчинения российской власти, за доведение до конца экономической реформы и утверждение нового союзного договора. Наблюдая все это, соратник Б. Ельцина и Госсекретарь РСФСР Г. Бурбулис пишет находящемуся на отдыхе Президенту России о том, что Горбачев возвращает назад в свое подчинение союзные структуры власти и что с этим надо что-то делать. Позднее в соответствующей аналитической записке он будет доказывать необходимость ликвидации всех союзных структур власти для осуществления радикальных реформ. Отсюда рождается идея – устранить Горбачева от власти путем ликвидации Советского Союза.
Именно это и было сделано в Беловежской пуще в декабре 1991 года, когда три человека, высшие руководители трех бывших союзных республик – России, Украины и Белоруссии, собравшись вместе, подписали документ о роспуске Союза. Их имена хорошо известны: это Борис Ельцин (Россия), Леонид Кравчук (Украина) и Станислав Шуш-кевич (Белоруссия). Как говорится, «метя в Горбачева, они попали в Советский Союз». Именно эти, а не другие политики, являются главными виновниками ликвидации некогда великой державы. «Благодаря» им возникла трагедия миллионов людей, в одночасье оказавшихся вне своей родины или по разные стороны границ со своими близкими и родными. Документы, подписанные в Беловежье, противоречили результатам Мартовского референдума 1991 года: лишь Всесоюзный съезд мог узаконить подобную акцию. Свидетели этого исторического и трагического действа Фокин и Шахрай говорили, что после подписания документа о роспуске Союза у одних его участников наступило облегчение, а у других появился неосознанный страх за содеянное. Не правда ли, любопытные свидетельства?!
Сегодня некоторые ангажированные политики и исследователи считают, что никаких конкретных виновников развала Союза не было вообще. Все было предопределено свыше некими «объективными законами», т. е. Союз распался сам, как распадается перезрелый плод. Как я уже отмечал, подобный фатализм в подходе к историческим явлениям, совершенно не пригоден для понимания их сути. Исторические явления отличаются от природных процессов тем, что они рукотворны, т. е. делаются людьми: ими создаются и ими уничтожаются. Это относится и к Советскому союзу, как к его рождению в 1922 году, так и к его устранению в конце 1991 года. Все, кто к этим процессам имеет отношение – подлежат суду истории. Думаю, что такой беспристрастный суд еще впереди.
Те, кто фактически развалил Союз, сегодня всячески пытаются идейно закамуфлировать эту неприглядную акцию. Они либо все сваливают на Горбачева, пытавшегося реформировать Союз, либо говорят, что существовали некие стихийные, от их воли независящие объективные предпосылки его распада. На самом деле истина конкретна. Если мы посмотрим на живую историю, то мы поймем, что помимо конкретных действий «беловежских сидельцев» Союз был надломлен действием двух важнейших факторов. Прежде всего, путчем и теми фундаменталистскими силами, которые его инициировали, с одной стороны, и теми радикалами, которые, воспользовавшись победой демократических сил над путчистами, пришли на их спине к власти. Эти две противоположные силы (путчисты, звавшие к доперестроечным временам и неолибералы, требовавшие покончить с социалистическим экспериментом) разорвали страну и изолировали перестройщиков. Именно они подготовили политические условия для развала Союза.
Почему Горбачев стал реформировать СССР и был ли он виноват в его развале? На мой взгляд, реформация Союза и его развал – две вещи разные. «После того» не значит «вследствие того». Как показали межнациональные конфликты на Кавказе, в Казахстане и других республиках в то время, обновление Союза было исторически необходимым процессом. Его необходимость была связана той моделью организации Союза, которая была в 1920-е гг. заложена не Лениным, требовавшим добровольного Союза равноправных республик, а Сталиным, протащившим в итоге свою идею «автономизации», где центр полностью господствует над периферией, и где республики практически во всех вопросах ему полностью подчиняются. Как известно, такая модель рождала многие злоупотребления в национальном вопросе, начиная с обвинений в национализме руководства отдельных республик и кончая незаконными массовыми репрессиями и депортациями целых народов.
Демократизация советского общества, начатая перестройкой, сразу обнажила национальные проблемы во всей их сложности и глубине. В это время центробежные тенденции становятся фактом реальной жизни. Чтобы остановить эти процессы, как раз и было предпринято обновление Союза, которое должно было завершиться новым Союзным договором, однако путч сорвал этот процесс, а беловежские сидельцы поставили на нем окончательный крест. Такова прозрачная историческая правда. Отсюда и ответ на вопрос: виноват ли Горбачев в развале Союза? Его можно винить только в одном: почему он не арестовал тех, кто заседал в Беловежской пуще и подписал Соглашение о роспуске Союза – общесоюзный референдум давал на это полное право. Но как говорит сам Горбачев, тогда была бы гражданская война, ибо министр обороны Шапошников, перейдя на сторону Ельцина, уже ему не подчинялся. Этот тезис, как мне представляется, достаточно спорен и нуждается в дополнительном исследовании. Вовсе не обязательно, что советский народ и вся армия встали бы на защиту упразд-нителей Союза. Однако нельзя сбрасывать со счетов и такой факт, как быстрая ратификация Беловежских соглашений парламентом России и парламентами других союзных республик.
Еще один важный вопрос. Была ли необходимость и возможность реформировать Советский Союз или нет? Сторонники Ельцина и его сподвижники по Беловежью, конечно, считают, что нет. По их логике крушение СССР было прямым следствием крушения тоталитарного режима власти. По их мнению, никакой альтернативы крушению Союза не было. В частности, этой догмы придерживался в свое время академик Александр Яковлев, который считал, что советская система сгнила и «проржавела» настолько, что ее можно было только разрушить. Мы думаем прямо противоположным образом. Считаем, что сам факт шестилетних перестроечных преобразований говорит об обратном: перестройка полностью покончила с остатками тоталитаризма, оставшимися от сталинской эпохи и дала столько демократических реформ, сколько не было за все годы советской власти. В этой связи достаточно напомнить, что в перестроечное время существовали пять оппозиционных программ на ТВ, свободно выходили оппозиционные журналы и газеты, действовали сотни общественных организаций и самодеятельных объединений. Демократические преобразования перестройщиков были настолько радикальны, что удалось отменить цензуру, добиться альтернативных выборов, начать движение к многопартийности и т. д. Свободы тогда было намного больше, чем до перестройки и больше, чем сегодня. О чем это говорит? О том, что советская система была реформируема. И эта реформация была результатом деятельности людей – сторонников перестройки.
Хочу напомнить, что в первые два года перестройки ее сторонники составляли абсолютное большинство. Автор статьи помнит, когда он увидел лидера государства, который начал говорить о необходимости борьбы с бюрократизмом и командной системой, для него совершенно стало ясно, на чью сторону следует переходить. Тогда многие устали от бюрократизма, от произвола партийно-хозяйственной номенклатуры. Интеллигенция требовало свободы слова и творчества, рабочие хотели лучших условий труда, крестьянство желало одного: быть подлинным хозяином на земле. И перестройка шла навстречу этим требованиям. Она дала свободу слова, издала закон о трудовом коллективе, разрешила арендные отношения и фермерство на земле. Она доказала главное – модель демократического социализма, или «социализма с человеческим лицом» вполне реальна.
Вместе с тем, перестройщики не избежали ошибок. Главные из них, на мой взгляд, связаны с упущением экономических и финансовых вопросов, с явным запозданием реформы правящей партии. Экономические трудности, возникшие в последние годы перестройки, резко сузили социальную базу ее поддержки. Материальные трудности заставили в конечном счете даже интеллигенцию качнуться в противоположную от реформаторов сторону и пополнить ряды, с одной стороны, консерваторов и фундаменталистов, с другой, неолибералов и радикальных демократов из окружения Ельцина. В партии также резко усилились противники перестройки, которые и организовали в августе 1991 года путч, остановивший перестройку. Путч еще раз показал, что никаких «железных законов» в истории нет. История есть результат деятельности людей. Или, как говорил классик, одни делают историю головой и руками, другие «задним умом» и «задним местом». Говорят, что история не любит сослагательного наклонения. А напрасно: в истории всегда есть место альтернативам, «иное» всегда возможно. Была ли альтернатива роспуску СССР? Конечно была: она, в частности, содержалось в ново-огаревском проекте обновленного Союза, парафированным большинством руководителей союзных республик. Если бы в Беловежской Пуще не распустили Союз, он мог бы еще долго существовать, но уже в новой обновленной, демократической форме.
Суммируя сказанное выше, отметим: Сталин создал тоталитарную федерацию, из которой рвались республики и народы. Поэтому выход был один: реформировать Советский Союз таким образом, чтобы дать свободу республикам и сохранить Союз. То, о чем говорил Ленин, и что провозглашалось в проекте обновленного Союзного договора: сильные республики и сильный центр. Другого выхода не было. Все остальное было хуже. Сегодня мы это хорошо понимаем.
Тем не менее, разум истории, как говорил Гегель, со временем должен пробить себе дорогу через неразумение. Мы уверены: рано или поздно это произойдет, и мы вернемся, к новому свободному и демократическому объединению разных народов на пространстве прежнего Советского Союза.
Вглядываясь в прошлое, мы видим, что великие революции Нового времени никогда не повторяют друг друга. Каждая из них что-то меняет в характере и темпах общественных преобразований – в зависимости от обстоятельств, истории страны, уровня развития цивилизации, от сил, которые революция высвобождает, от способа действий революционных партий и т. п. Однако реконструировать каждую из революций в ее специфике, своеобразии не так-то просто. Тут не помогает ни скрупулезное изучение исторических фактов (хотя без него обойтись невозможно), ни «чистая» философско-социологическая рефлексия (абстрактно-всеобщее не схватывает сущность предмета). Чтобы уяснить себе своеобразие любой революции, приходится включать ее в общий исторический ряд, соотносить ее с другими революциями[113]. Как нам представляется, сопоставление российской пролетарской, точнее – пролетарско-крестьянской революции 1917 г. и французской буржуазно-демократической революции 1789 г. не только теоретически оправдано, но и способно пролить дополнительный свет на некоторые черты революционного способа действий вообще и в нашей стране в частности, если, конечно, сближая эти события, имеющие переломный характер для истории, мы не упустим из виду их глубокого, существенного различия.
«Революция 1789 года, писал К. Маркс, – имела своим прообразом (по крайней мере, в Европе) только революцию 1648 года, а революция 1648 года – только восстание нидерландцев против Испании. Каждая из этих революций ушла на столетие вперед не только по времени, но и по своему содержанию»[114]. Российская пролетарская революция, разразившаяся в эпилоге эпохи европейских революций, в свою очередь, заимствовала многое в методах действия, в осознании своего хода, перипетий и непосредственных результатов у Французской буржуазной революции, хотя по «своему содержанию» и отличается от нее. Что сближает российскую пролетарскую с французской буржуазной? Что дает возможность сравнивать столь существенно различные исторические события? Движение истории, взятое как целое, только оно дает точку зрения, с которой может открыться внутренняя связь между событиями разных эпох, координация этих событий в пространстве и времени. Что же открывается нам в данном случае?
Прежде всего, и та, и другая революции переплетаются – с глубокими аграрными преобразованиями, являющимися важнейшим экономическим содержанием буржуазного переворота во Франции и существеннейшим – пролетарского в России. Благодаря аграрным преобразованиям, ниспровержение господствующих классов и во Франции, и в России вырастает до размеров великих, подлинно народных революций. И хотя во Франции во главе революции шла буржуазия, использовавшая движение народных масс в своих целях, а в России – пролетариат, сознательно апеллировавший к крестьянской войне в целях борьбы против буржуазии, это различие не играет решающей роли: в обеих странах буржуазные преобразования совершались революционным путем и отвечали интересам основной массы населения.
И во Франции, и в России огромное воздействие на ход событий оказали выступления социальных низов, толкавших революцию дальше исторически возможного с последующим откатом, движением вспять. В обеих странах социальные низы наложили на ход революции «отпечаток своих требований, своих попыток по-своему построить новое общество на месте разрушаемого старого»[115]. Характерно, что и якобинскому Конвенту, и советскому правительству приходилось, опираясь на сознательные элементы переворота, сдерживать стихийно-хаотические, ультрареволюционные устремления низов – городской бедноты в одном случае, отсталых слоев пролетариата – в другом[116].
Не последнюю роль в общей схеме развития событий в революциях во Франции и России сыграло наличие крупных городских центров. Париж – с одной стороны, Петроград и Москва – с другой, своими авторитетными действиями избавляли народ от необходимости в каждой отдельной местности всякий раз заново решать борьбой основной исторический спор. Правда, в России ввиду наличия национальных окраин и их громадного культурного и социального отрыва от центра борьба порой распадается на ряд обособленных выступлений. И все же в обеих революциях социальный вопрос (как бы он не формулировался) получил перевес над стремлением к местной автономии и национальному обособлению.
И во Франции, и в России огромную роль сыграла революционность якобинского типа. Характерная черта якобинства – насильственное «навязывание» остальным классам (в России – крестьянству) позиций и мер, идущих дальше, чем те, которые были возможны благодаря наличным историческим предпосылкам. Как когда-то революционная Франция приняла гегемонию якобинцев, так революционная Россия приняла гегемонию рабочих Петрограда, Москвы, Харькова, Иванова и т. д. Пределом якобинской политики большевиков – развязывания энергии народных масс с тем, чтобы сделать их соперниками пролетариата в борьбе с буржуазией – стало начало 1921 г., когда завершился разгром армии Врангеля. Вскоре кронштадтский мятеж, «антоновщина» и другие выступления показали, что крестьянство не намерено больше мириться с продразверсткой и «военным коммунизмом». Якобинская фаза пролетарской революции была закончена.
И, наконец, последнее по счету, но отнюдь не по значению – термидор. Термидор, вообще говоря, означает остановку революции, поворот ее вспять. Термидор – характерное следствие такого типа революций, которые из-за форсирования событий и создания положения совершившихся фактов, навязывают обществу изменения, идущие дальше возможного; их еще предстоит «переварить», сделать «рациональными», «работающими» в данных исторических условиях. Другими словами, якобинская революционность своей оборотной стороной и дополнением имеет термидор – контрреволюционный переворот, обуздывающий «первозданные» силы, вызванные к жизни революцией.
Следует, по-видимому, согласиться с М. Я. Гефтером, что подобно тому, как существуют разные прогрессы (разные его типы, степени, формы), есть и разные «термидоры»[117]. Во Франции превращение исторического скачка в новую повседневность, в новый рассудок осуществляется с помощью военной диктатуры. Череду сменяющих друг друга термидорианцев с помощью переворота 18-го брюмера завершает Наполеон. Это его военный гений в сочетании с разбойничьим нравом превращает новое государство, по выражению Лабриолы, в упорядоченную бюрократию, опирающуюся на победоносный милитаризм. Основой «термидора» в России, а вернее, основой «самотермидориза-ции» российской революции («Рабочие-якобинцы более проницательны, более тверды, чем буржуазные якобинцы, – говорил Ленин Ж. Са-дулю в 1921 г., – и имели мужество и мудрость сами себя термидори-зировать) должен был, по мысли Ленина, стать нэп. Именно с помощью нэпа предполагалось совершить скачок новой России в будущее, в Современность, привести завоеванное в соответствие с наличными экономическими и культурными условиями, покончить с политикой «военного коммунизма».
Надо сказать, однако, что НЭП как проект политики «самотер-мидоризации» оказался уязвимым в одном, но главном, решающем отношении – не была коренным образом реформирована политическая надстройка (особенно партия), сложившаяся при царизме и в годы гражданской войны. Смерть Ленина, единственного, пожалуй, из всех вождей партии, кто начинал представлять себе смысл преобразований, связанных с «самотермидоризацией», прервала перемены в политическом строе страны, а уж тем более намеченные вождем персональные перемены в руководстве партии.
Из вышеизложенного, думается, очевидно: абстрактное противопоставление двух конкретных победоносных революций – французской и российской – не только обедняет понимание собственно истории; сверх того, оно показывает тщетность попыток «разорвать связь времен», отделяя пропастью пролетарскую революцию от буржуазной. Следует, однако, отдавать себе отчет и в том, что отличает рассматриваемые нами две великие революции. Речь идет не о национальноособенном, а об исторически-специфичном, которое связано с иной, более высокой стадией всемирной истории. Новое в Октябрьской революции, по-видимому, заключается прежде всего в переводе задач, решенных в свое время Францией (как и другими странами Западной Европы), на другую историческую почву, при иной, изменившейся группировке общественных сил. Новое также – в невозможности очистить российское общество от средневековья, завоевать основные условия современной цивилизации, не затрагивая экономического и политического господства буржуазии. Наконец, новое – в невозможности высвободить колоссальные источники революционной энергии и овладеть ими, оставаясь в пределах идеологии и средств старых, буржуазных революций.
Октябрьскую революцию, особенно в советские времена, называли социалистической, желая подчеркнуть, что в 1917 г. произошел формационный перелом: этой революцией в России был якобы начат переход мира от капитализма к социализму. Хотя данная констатация имеет некоторый резон (если, например, иметь в виду социалистический выбор народа), она все же носит чересчур общий характер. Исторический опыт СССР и других стран существенно изменил наши критерии в оценке того, что может быть названо социализмом и социалистическими мерами. Спустя десятилетия мы понимаем, что социализм постоянно, от эпохи к эпохе, изменяется, как и его цели и требования, что развитие трудящихся как политической и социальной силы предполагает не только превращение их в субъекта экономики, в хозяев средств производства, но прежде всего такой тип общественного развития, которые обеспечивают всесторонний прогресс членов общества. Ибо сегодня, как никогда, ясно, что трудящийся подчинен капиталистическому производству не просто из-за отсутствия у него средств труда, но и вследствие характера и способа своего труда. Другими словами, подчиненное положение работника в капиталистическом производстве связано с определенной ступенью и мерой развития человека, его «социального качества». Не случайно, по словам Маркса, «частная собственность может быть уничтожена только при условии всестороннего развития индивидов, потому что наличные формы общения и производительные силы всесторонни, и только всесторонне развивающиеся индивиды могут их присвоить, т. е. превратить в свою свободную жизнедеятельность»[118].
В этом смысле всеобщее огосударствление средств производства и наличных общественных отношений, совершившееся в СССР на грани 1920-1930-х гг. XX в. свидетельствовало, скорее, о чрезвычайных антибуржуазных мерах ВКП(б) и советской власти, сыгравших в то время – в какой мере, об этом можно спорить – свою позитивную роль в экономическом прогрессе страны, чем о социалистическом развитии общества. Во всяком случае, уничтожение частной собственности, всеобщее огосударствление экономики и общественных отношений оказались способными ускорить промышленную модернизацию страны (хотя бы за счет ликвидации паразитического потребления и перераспределения национального продукта в пользу развития индустрии), но «всестороннего развития индивидов» (Маркс), без которого немыслим социализм, они обеспечить не смогли по определению. Мы уже не говорим о «цене» такого прогресса (стагнация сельского хозяйства, террор против собственного народа, полнейшее господство бюрократии). Думается, если и существовал в Октябрьской революции собственно социалистический – по Марксу – компонент, то он ограничивался реально: а)нападением на частную собственность; б) участием в революции рабочего класса под руководством большевистской партии, не более того. Речь в России могла идти только об одном – о праве начать решение исторической задачи социалистического преобразования общества, как она была сформулирована в марксизме, решения, которое европейский пролетариат продолжил бы и завершил.
В этой связи возникает трудная задача определения действительного характера Октябрьской революции.
О революционных эпохах нельзя судить по их сознанию, неоднократно подчеркивал Маркс. Чтобы не впадать в идеологическую односторонность исследователи обязаны различать (а иногда и разводить) осознание смысла действий самими участниками переворота и реальную политическую трактовку. В том, что действующие лица Октябрьской революции осмысливали свои задачи как социалистические, таилась двоякого рода тенденция. С одной стороны, социалистический ингредиент идеологии связывал демократизм рабочих и крестьян с проповедью далеко идущих преобразований, которые выходили за рамки допустимого для буржуазии. С другой – в этом преувеличении исторических задач революции таилась возможность отхода революционной мысли и политического действия от реальных проблем российской действительности, опасность волюнтаристского навязывания «социализма» народным массам, не считаясь ни с их интересами, ни с достигнутым ими уровнем развития. История России в начале XX в. продемонстрировала обе тенденции: и поистине всеобъемлющий размах социальных преобразований, и готовность руководства большевиков развязать террор против собственного народа во имя «построения социализма».
Таким образом, Русская революция, включая октябрьский перелом 1917 г., легитимируется автором, как, по-видимому, уже понял читатель, не через социализм или переход к социализму (хотя действующие лица исторической драмы именно так ее осознавали и обосновывали), а прежде всего через ответы на вызовы Современности. Как отмечал Б. Г. Капустин в своей работе «Современность как предмет политической теории», «Современность есть не еще одна структура и характеристика общества, а проблема, причем проблема культурная, оборачивающаяся центральной политической проблемой тех обществ, которые с ней сталкиваются (как скажем, Россия в XX в. – И. П.) и которые после такого “столкновения” уже не могут от нее “укрыться”»[119].
В этой связи по-иному предстает такое событие, как Октябрьский политический переворот 1917 г. Проблема России в начале XX в. заключалась отнюдь не в том, что капитализм якобы исчерпал ресурсы развития; совсем напротив, он быстро рос и в нашей стране и на Западе, а в невозможности преодолеть с помощью «обычного» буржуазного экономического роста старые, идущие от российского крепостнического прошлого, и новые, связанные с особенностями современного капиталистического развития страны социальные диспропорции и антагонизмы. Прогресс в России, который не переставая быть буржуазным по своему экономическому содержанию, оказался невозможным без взрыва буржуазной политической оболочки, а также радикальных мер, выходящих за пределы «старого», прусско-юнкерского капитализма. Создать условия для появления свободных земледельцев, завершить вековой спор миллионов крестьян с дворянской (и сросшейся с ней буржуазной) Россией, разделаться со средневековьем в умах и нравах населения стало исторической миссией пролетарско-крестьянской революции во главе с большевиками. Другое дело, что завоевать эти более высокие условия прогресса оказалось невозможным, не затронув в ходе революции как первичные, так и более развитые формы того капитализма, который сформировался после 1861 г. Переход после окончания гражданской войны на позиции, соответствовавшие экономическим и культурным предпосылкам, существовавшим тогда в России, обнажил это внутреннее противоречие Октябрьской революции и заставил Ленина и большевистское руководство ввести НЭП, признать неизбежность рынка и товарно-денежных отношений, но теперь уже под началом пролетарской власти.
Автор отдает себе отчет в том, что порывает с устойчивой традицией, закрепившейся в левой литературе, рассматривать Октябрьскую революцию как начало перехода России и мира к социализму. В особенности в советской литературе, якобы следовавшей строго научной традиции марксизма, Октябрьская революция выводилась напрямую из развития капитализма в нашей стране, нараставших противоречий между буржуазией и пролетариатом (иначе ведь нельзя было объяснить социалистический характер революции). При этом напрочь игнорировалось то, что «стаж» промышленного капитализма в России насчитывал всего несколько десятилетий, а главными вопросами октябрьского (1917) политического переворота были вопрос о мире и вопрос о земле, а отнюдь не «рабочий вопрос». Разумеется, капитализм, особенно международный, его противоречия входили в состав событий Русской революции – без них невозможно уяснить ее специфику. Но являлись ли они причиной революции и, главное, как они входили в революционные события России – вот проблемы, то или иное решение которых разделило в свое время и разделяет до сих пор исследователей. (Характерно, что нынешние противники коммунизма из лагеря либералов, консерваторов и монархистов подхватили концепцию левых и с упоением списывают на социализм все злодеяния сталинского режима).
На рубеже 1920-х гг. общеевропейский политический кризис, вызванный первой мировой войной, вне которого нельзя понять революцию в России, миновал. Буржуазным режимам удалось нанести поражение пролетарскому авангарду в Европе. Становилось очевидным, что та историческая ситуация, которая поставила в порядок дня вопрос о социалистической альтернативе капитализму, исчезла, а вместе с ней и надежды большевиков на близкую пролетарскую революцию на Западе. Необходимо было признать неопровержимый факт: пролетарский переворот в России оказался не в состоянии вызвать к жизни цепную реакцию революционных перемен в капиталистическом мире. Первая пролетарская революция осталась наедине с собой, с проблемами отсталой России, не имевшими ничего общего с социализмом, окруженная со всех сторон капиталистическими государствами.
Быть может, именно после окончания гражданской войны, т. е. в начале 1920-х гг., проблема исторического содержания Октября впервые встает перед страной и партией со всей неотвратимостью. Пока существовали надежды на европейскую революцию, альтернатива капитализму рисовалась в весьма общих, обнадеживающих тонах. Трудности и противоречия экономического развития России считалось возможным преодолеть относительно безболезненно на социалистическом пути, при государственной помощи пролетариата ведущих индустриальных стран. В этом смысле «мировая революция» выступала для РКП (б) одновременно и гарантией против попыток задушить пролетарскую революцию в России, и средством придать ей общеевропейское социалистическое содержание. Поражение, которое потерпел революционный натиск европейского пролетариата, в корне меняло ситуацию в России. Отныне Октябрьскую революцию уже нельзя было рассматривать только в качестве радикальной антитезы буржуазному строю, его действительным и мнимым порокам. Конечно, от социалистической идеологии, включавшей такие меры как упразднение частной собственности (в ней, согласно доктрине, усматривался главный, если не единственный источник социальных зол), ликвидация разрозненных производственных единиц, товарного производства, рынка, конкуренции и т. п. никто не думал отказываться. Но и руководствоваться ею по-прежнему было нельзя. Нужно было выработать более реалистический политический курс, который бы учитывал своеобразие российской действительности, данный этап исторической и экономической эволюции страны.
Вообще говоря, ситуация, подобная российской, была отчасти предсказана Энгельсом в «Крестьянской войне в Германии». «Самым худшим из всего, что предстоит вождю крайней партии, писал он, – является вынужденная необходимость обладать властью в то время, когда движение еще недостаточно созрело для господства представляемого им класса и для проведения мер, обеспечивающих это господство»[120]. Все, что она будет вынуждена делать, будет противоречить данным партией обещаниям, «классической» доктрине социализма и непосредственным интересам представляемого ею класса. ВКП(б) в интересах закрепления гегемонии пролетариата обязана была отстаивать интересы большинства населения – мелкобуржуазного крестьянства, убеждая свой класс, что эти интересы в итоге развития будут становиться факторами движения к социализму. «Кто раз попал в это ложное, – констатировал Энгельс – тот погиб безвозвратно»[121]. Мы, разумеется, учитываем, что взгляды основоположников марксизма развивались. В 90х гг. XIX в. Энгельс вряд ли стал бы настаивать на такого рода жестких суждениях, особенно по отношению к российскому пролетарскому движению. Но для нес эта жесткость как раз полезна: в теоретически «завинченных» формулировках Энгельса четко проглядывается громадной важности политическая проблема, с которой столкнулась РКП (б) и рабочий класс России после победы в гражданской войне.
В чем же она заключалась? В противоречии социалистической власти и буржуазных по своей сути задач преобразования страны, необходимости компромисса, политического, социального, экономического. В 1920-х гг. на повестку дня помимо воли и желания революционеров вставала такая специфическая форма борьбы, как компромисс, в которой момент соглашения и сосуществования преобладает над моментом взаимоисключения. Компромисс в тех условиях выступал в качестве единственно действенного средства сохранения исторического содержания, которое завоевал для страны пролетарский переворот 1917 г. Чтобы выйти из исторического тупика, нужно было научиться, как точно сформулировал Ленин, «соединять противоположности», отсекать крайние варианты, идти непривычным для революционеров, особенно для большевиков, путем компромисса. Иного в тех условиях было просто не дано.
Эта коренная перемена задач, принципиально новая постановка проблемы социализма в России предлагала, прежде всего, отказ от якобински-революционной модели перехода к социализму и далась поэтому нелегко. Оказавшись к весне 1921-го г. перед угрозой массовых возмущений солдатско-крестьянской массы, большевики вынуждены были перевести неуправляемую революцию в хотя бы отчасти направляемую эволюцию, на путь «реформирования сверху». Допускался в «определенной мере» (точнее, на ощупь определимой мере!) капитализм в крестьянской мелкотоварной экономике, в торговле, отчасти в промышленности. Продразверстка, угнетавшая крестьянское хозяйство, заменялась фиксированным продналогом (он был переведен вскоре из натуральной формы в денежную). Пришлось разрешить свободную торговлю хлебом. Вместо так и не состоявшегося прямого продуктообмена между городом и деревней связь промышленности с мелкокрестьянским сектором пошла уже через рынок, а в самой промышленности вводилось трестирование с «буржуазным» хозрасчетом. Однако элементы капитализма в экономике вводились при сохранении за Советским государством командных высот в промышленности, оптовой торговле (через СНК, ВСНХ, Госплан) и при ужесточении диктаторского политического единовластия большевиков в политике. Тот факт, что признание неизбежности рынка, всероссийского товарооборота носило в значительной степени вынужденный характер, сказался и на понимании Лениным, творцом нэпа, сущности этой политики, обусловив ее половинчатость, непоследовательность. Иначе чем объяснить его мнение, будто «правильными отношениями» между промышленностью и земледелием являются бестоварные, внерыночные отношения[122], его обещание вернуться впоследствии к террору[123] и т. п. И тем не менее вождь Октябрьской революции твердо отстаивает путь компромисса. Констатируя различие интересов крестьянства и городского пролетариата («мелкий земледелец не хочет того, чего хочет рабочий»), Ленин, признает, что эти несовпадающие интересы «в равной степени заслуживают удовлетворения». Вместо призывов к «решительности» (насилию) в ленинском лексиконе выдвигаются на первый план такие понятия, как «компромисс», «уступка», «уступчивость», «постепенсгво» и «реформизм», «оживление предпринимательства» и т. п. И главное он призывает «сомкнуться с крестьянской массой и вместе с ней (подч. мною – И. П.), в сто раз медленнее, но твердо и неуклонно идти вперед. Тогда наше дело будет абсолютно непобедимо, и никакие силы в мире нас не победят»[124].
Октябрьская революция 1917 г. стала победой новой России над старой. Однако то, что сформировалось на развалинах прежних отношений, оказалось весьма далеким от социалистического строя. Старая Россия, по-видимому, не умерла, она продолжала существовать рядом с победившей властью. От прошлого революционная Россия унаследовала целый ряд проблем, по отношению к которым революция вынуждена была выступать не переломом, а завершением развития. Иначе говоря, революция, разрушившая прежний буржуазный строй, в ряде существенных отношений призвана была по-своему, своими средствами продолжить историческую работу капитализма, остановившуюся, так сказать, на полдороге. Вряд ли эту особенность революции можно считать только российской. Однако вся необычность ситуации в нашей стране, с которой не справилась большевистская партия, как раз и заключалась в том, что благодаря победе пролетарской революции партии рабочего класса пришлось столкнуться с первейшим условием всякой гегемонии – необходимостью подчинения «своих» непосредственных требований общенациональным, а стало быть, и «чужим», в случае с Россией – крестьянским, интересам. Пролетарской партии предстояло, располагая неограниченной политической властью, медленно, постепенно продвигаться вперед, заново завоевывая в упорной экономической, социальной, культурной борьбе одну позицию за другой, делая завоеванное плацдармом дальнейшего продвижения. НЭП (если бы его идеи одержали победу в партии) как раз и означал медленное, шаг за шагом продвижение вперед, но продвижение на значительно более широкой основе, вместе со всей массой мелких производителей, прежде всего крестьян. НЭП, другими словами, был альтернативой Октябрьскому перевороту, он превращал пролетарскую революционность в реалистический, соответствующий конкретным условиям России путь построения современного общества, открывая возможность перехода к более эффективному развитию экономики и общества в крестьянской стране. Вопрос стоял так: либо НЭП – коренное обновление начал Октябрьской революции, либо – следование по пути пролетарского якобинизма.
Обновление начал Октября и переход к социалистическому реформизму означало для Ленина нечто неизмеримо большее, чем просто очередной политический маневр. Оно означало обновление начал и путей развития социализма, созвучное, скорее, не XIX в., а XX и XXI вв. Социализм, согласно Ленину, возникает только в меру «снятия» рабочим классом всего того, что было создано буржуазной цивилизацией, в меру преодоления капитализма в общественной, экономической и культурной областях жизни и никак иначе. Таким образом ставился под сомнение основополагающий марксистский постулат исключительности развития нового мира, составлявший символ веры «классического» социализма, а с ним вместе идея социального первородства рабочего класса – главной силы будущего социального устройства. Идея исторического компромисса, к которой Ленин пришел к концу жизни, основывалась как раз на предпосылке несводимости разных укладов к одному-единственному, даже самому передовому, прогрессивному. Решающее значение приобретала социальная форма исторического движения, связанная не только с экономикой, но и с развитием социальных отношений, культуры.
Сосуществование различных укладов в условиях рынка и товарного производства, повышение агрикультуры крестьянского хозяйства благодаря помощи со стороны государства, постепенное и обязательно добровольное кооперирование крестьянства, культурная революция, цивилизаторская работа с заново открываемых азов, поиск единства основных классов российского общества, которое бы считалось со старыми и новыми реалиями – вот главные составляющие нового стратегического курса, рассчитанного на долгие годы, задуманного Лениным в начале 20-х гг. XX века. «В сущности говоря, – писал он, – кооперировать в достаточной степени широко и глубоко русское население при господстве НЭПа есть все что нам нужно, потому что теперь мы нашли ту степень соединения частного интереса, проверки и контроля над государством, степень подчинения его общим интересам, которая раньше составляла камень преткновения для многих и многих социалистов»[125]. Таким образом, России предстояло совершить переход к совершенно новому пути общественного развития непредуказанному социалистами XIX в., включая основоположников марксизма, – к сосуществованию совершенно разных экономических укладов в условиях рыночного хозяйства при регулирующей роли пролетарского авангарда. Если угодно, впервые признавалось, – скорее на практике, чем в теории – что взятые в отдельности ни капитализм, ни социализм не могут быть единственностью мира. В такой многоукладной стране, как Россия, некапиталистическое развитие означало не «введение социализма» под видом его «строительства», а синхронизацию разнонаправленного развития в направлении организации современных форм хозяйствования и эволюции к социализму. Разнообразие становилось бы в этом случае не препятствием для экономического и культурного прогресса, а фундаментальной нормой и условием социального общежития народов России.
Это коренное изменение постановки вопроса о социализме осталось непонятым большинством партии, о чем, в частности, свидетельствовало одобрение на X съезде РКП(б) – почти без дискуссий! – перехода от продразверстки к продналогу, который предполагал далеко идущие изменения в экономической политике пролетарского государства (возрождение частного капитала, денационализация некоторой части предприятий, переход к денежному обращению и к рынку). НЭП, в том случае, когда он не вызывал отчаяния и деморализации, понимался большинством партийцев как временный политический маневр партии, с неизбежностью предполагающий последующее решительное наступление против буржуазии, средней и мелкой. Сталин точно сформулировал это понимание, когда заявил: «Если мы придерживаемся нэпа, то потому, что он служит делу социализма. А когда он перестанет служить делу социализма, мы его выбросим к черту»[126]. То, что было ядром «военного коммунизма» – концентрация экономической и политической власти в руках большевистской партии, диктатура пролетариата, вера в воспитательное значение насилия, коммунистический мессианизм и т. п. оставались в неприкосновенности. Они просто-напросто были задвинуты на время на задний план, но продолжали жить в сознании партийных функционеров и части рабочего класса. Нужны были только подходящие условия, чтобы этот комплекс идей и действий дал о себе знать.
Предчувствуя опасность болезни «левизны» в РКП(б), Ленин предупреждал в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма» (1921 г.): «Настоящие революционеры погибнут (в смысле не внешнего поражения, а внутреннего провала их дела) лишь в том случае, – но погибнут наверняка в том случае, – если потеряют трезвость и вздумают, будто “великая, победоносная, мировая” революция обязательно все и всякие задачи при всяких обстоятельствах во всех областях действия может и должна решать по-революционному»[127]. Предупреждения эти не возымели действия, а значит, «внутренний провал» дела Октября становился неизбежным. Вехами нарастания опасности служили и полное непонимание (нежелание понять?) членами Политбюро последних работ Ленина, и отказ делегатов XIII съезда партии выполнить волю умершего вождя относительно перемещения Сталина с поста генсека, и разразившаяся вскоре борьба внутри руководства партии, и многое другое.
Но не только непонимание обусловило провал ленинского замысла «самотермидоризации». Не меньшую, а может быть, большую роль сыграла культурная отсталость страны.
Социальная революция такого типа, как Октябрьская, не только разрывает «порочные» исторические круги, но на новом уровне она их создает. Ведь движение по «перевернутой» схеме: сначала пролетарская власть, затем, на этой основе, создание материальных предпосылок для рывка вперед – предполагает особую зрелость «субъективного» фактора – не только политическую, но и культурную. Зрелость же в свою очередь предполагает, в качестве условия, иной, более высокий уровень развития производства, т. е. предпосылку, которую еще предстояло создать в России. Круг этот невозможно (чрезвычайно трудно) превратить в спираль, пока страна находится в изоляции, замкнута на внутренних условиях, вырвана из международного разделения труда и правильных экономических и культурных отношений с другими странами.
Ленинский план «подтягивания» России до уровня цивилизованных стран с помощью передовой политической надстройки имел, вне сомнения, резон. Но передовой надстройка была в 1920-е гг. лишь потенциально. «Наш аппарат» (аппарат государства. – И. П.), признавал Ленин, «из рук вон плох», он представляет оказавшийся в проле-. тарских руках «пережиток старого», «буржуазную и царскую мешанину» со всеми ее прелестями. К тому же государственная машина, выросшая из гражданской войны, была сильно бюрократизирована – не случайно Ленин говорил, что борьба с бюрократизмом займет у нас «целую эпоху», – и слабо контролировалась ЦК партии, где дела тоже обстояли неблестяще. Чтобы выйти из тупика, Ленин предложил создать ЦКК-РКИ из честных и знающих пролетариев и мыслящего элемента; задача этого органа должна была заключаться в «пересоздании» аппарата. И еще одно важное наблюдение. Не только с пролетарской культурой, писал Ленин, но и с «буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо»; «речь должна идти о той полуазиатской бескультур-ности, из которой мы не выбрались до сих пор», «нам бы для начала обойтись без особенно махровых типов культур до-буржуазного порядка, т. е. культур чиновничьей, или крепостнической и т. п.»[128]
Не менее серьезным препятствием на пути развития нэпа был сам характер российской пролетарской революции, разразившейся в стране «среднеслабого» развития капитализма.
Сразу же, как только совершился государственный переворот, рабочий класс индустриальных центров России, находившийся в основном под влиянием большевиков, провозгласил завоеванную власть советской, социалистической. Тем самым было намечено общее содержание революции, разительно не соответствовавшее политическим и экономическим реальностям страны. Из этого противоречия между героически-восгорженным стремлением пролетарского авангарда, рабочего класса и бедноты к социализму и отсталостью страны, господством в ее жизни старой рутины родились основные коллизии, определившие ход революции.
И здесь нам вновь придется возвратиться к определению исторического содержания Октябрьской революции. Главным в революции в силу ряда обстоятельств оказался вопрос о собственности, частной или общественной. Точнее говоря, революция в отношениях собственности, в полном соответствии с доктриной социализма, как раз и представлялась средством преодолеть (уменьшить) отсталость, ослабить ее давление на всех, особенно на трудящиеся классы. Но насколько и, главное, при каких условиях обобществление ключевых отраслей хозяйства послужит предпосылкой экономического движения общества вперед, станет средством повышения производительности совокупного труда? Пока в стране шла гражданская война, ответить на этот вопрос было невозможно, ибо решался вопрос жизни и смерти революции. При переходе к нэпу, а особенно в условиях нэпа, вопрос о государственной монополии на крупную промышленность вставал перед партией с новой силой. То, что обобществление крупных промышленных предприятий, банков, средств связи и путей сообщения является необходимым условием перехода к социализму, сомнений не вызывало. Но нэп включал эти обобществленные предприятия в систему товарного хозяйства и рынка. Здесь-то и проявились издержки государственной монополии – более низкая эффективность обобществленных предприятий, обюрокрачивание руководства ими, стремление монопольно высокими ценами компенсировать элементарные промахи хозяйствования. С точки зрения экономики, только появление целого «веера» производств с разными типами собственности, управления, разными формами участия трудящихся в контроле за условиями своего труда и т. п. при взаимодействии всех таких производств с обобществленными крупными предприятиями и трестами способно было обновить народное хозяйство и двинуть его вперед. Абстрактно говоря, пролетарское государство в лице его институтов имело возможность дать ход такому развитию, способствовать эффективным структурным изменениям, предотвращая или смягчая нежелательные последствия экономического роста. Но политическая линия руководства партии в конце 1920-х гг. была уже иной, антинэповской. По существу, тогда совершался решающий выбор: идти ли России дальше путем цивилизованных стран, используя сообразно новым социальным условиям их опыт, обновляя его, или двигаться по инерции «военного коммунизма» (с учетом нового соотношения сил), применяя для решения проблем испытанный метод «диктатуры пролетариата».
К сожалению, по своей укорененности в обществе эти тенденции были неравноценны. Первая была представлена силами будущего: частью партийной интеллигенции; людьми, не состоявшими в партии, с широким, европейским кругозором, для которых социализм был чем-то большим, нежели примитивное имущественное равенство; специалистами разных отраслей. Но они составляли меньшинство. За ними, по сути, не было массовой базы: их не понимала партия, политически деморализованная борьбой внутри руководства, ослабленная «призывами» и «чистками», а рабочий класс, настроенный весьма критически по отношению к нэпу, выступал против «нэпмановской» перспективы. Оставалось, правда, крестьянство, особенные условия развития которого в рамках добровольной кооперации могли стать одновременно общими условиями прогресса страны, но оно было слишком темно, необразованно и к тому же лишено возможностей участия в политической борьбе.
Зато вторая, революционно-якобинская тенденция имела за собой все политические «козыри», была прочно укоренена в традициях партии и рабочего класса, в расстановке политических сил общества. Октябрь как событие был грандиозной попыткой связать воедино идею пролетарского социализма с народной, крестьянской революцией. Такого рода попытка постольку стала успешной, поскольку пролетарский переворот разрешал одновременно задачи социальной революции в России. Но в сознании миллионов рабочих, бедноты, членов партии и беспартийных, успех Октябрьской революции ассоциировался, прежде всего, не с решением общенациональных проблем страны, а с чудодейственными свойствами революционно-якобинского насилия, с преобладанием принуждения над согласием. В этом нет ничего удивительного. Вспомним, что движение рабочего класса в России становится самостоятельным и приобретает четко выраженный пролетарский характер еще до того, как буржуазия завоевала политическую власть и преобразовала государство согласно своим потребностям. Развитию условий, необходимых для существования сильного, сплоченного и сознательного пролетарского движения в нашей стране, разумеется, способствовал ряд обстоятельств, не в последнюю очередь – опыт участия рабочего класса в событиях революции 1905–1907 гг., а также опора российской социал-демократии на идейные традиции рабочего движения в передовых странах Западной Европы. Однако не забудем, что в социальном и культурном развитии российский рабочий (недавний крестьянин) значительно отставал от своих собратьев по борьбе в странах Запада.
Если историческое прошлое народов Западной Европы, особенно Франции, богатое борьбой и уроками, создало тип современного гражданина, человека из народа, который сам относится к себе с известным уважением и которого вследствие этого вынуждены уважать правящие классы, то в России многовековая работа самодержавия по искоренению всяких следов внутренней демократии в народе, чувства собственного достоинства у простолюдина, произвол высших сословий в отношении низших, засилье полиции и чиновничества в повседневной жизни сформировали менталитет простого человека: рабочего, бедняка, плебея, маргинала вообще – чьими характерными чертами стали внутреннее ожесточение, ненависть к «барину», «буржую», слепая озлобленность и желание отомстить собственнику. Конечно, существовал и слой развитого промышленного рабочего класса с совсем иными установками и предпочтениями, но не он задавал тон в 1920-е гг. XX в.
Так или иначе, идеи освобождения себя как класса отличалась у российских рабочих большей упрощенностью, а главное – весьма слабо согласовались с многоукладной экономикой, существовавшей в стране, и с вытекавшими отсюда историческими потребностями. Годы гражданской войны и послевоенной разрухи еще более упростили социалистический идеал в сознании рабочих: в сущности, он свелся к идеалу социального равенства (а чаще всего и уравнительности), который должен быть осуществлен силой наперекор любым препятствиям, к установке на ликвидацию буржуазии и шире – всех состоятельных слоев. Надо ли удивляться, что условия НЭПа, в которых очутилась страна в 1920-е гг., казались большинству рабочих досадным препятствием, которое предстояло устранить в возможно более короткие сроки, а не условиями, выражающими исторически необходимый этап общественного и экономического развития страны. Надо ли удивляться, что рабочему классу того времени, как когда-то санкюлотам, применение насилия во имя приближения светлого будущего отнюдь не казалось чем-то противоречащим прогрессу. Они привыкли к стихии насилия после недавней гражданской войны, где действия обеих сторон отличались исключительной жестокостью и невиданной решительностью.
Но если рабочий класс России психологически и был готов «во имя социализма» на обострение классовой борьбы и чрезвычайные меры, то непосредственно назревавшие события имели другую, пожалуй, главную, причину: это – процессы, происходившие в правящей партии – РКП (б), а затем ВКП(б). Ибо партия была единственной силой, обладавшей авторитетом и реальной властью, способной направить развитие событий в обществе в то или иное русло.
Здесь придется сделать небольшое отступление, чтобы читатель легче смог войти в суть дела.
Длительная самоотверженная борьба с царизмом. Октябрьский переворот, победа в гражданской войне выдвинули РКП (б) на политическую авансцену. Левые эсеры, меньшевики, часть из которых была на свободе, практически не могли помышлять о создании самостоятельных партий. Под непосредственным контролем большевиков находились и такие могучие орудия государственной власти, как Красная армия и ВЧК. Короче, центр тяжести нового политического устройства переместился в партию. Именно она была призвана стать вождем и мозгом трудящихся масс, т. е. понимать особенности различных этапов продвижения к новому обществу, форм проявления основных противоречий, находить во всем многообразии единый стержень, быть в состоянии давать общую, отвечающую конкретным условиям директиву, внушать массам убеждение в правильности пути. Именно она, оставаясь пролетарской по своим взглядам, идеологии, интернационализму, должна была учитывать устремления всех классов и групп, составляющих общество, и в первую очередь – крестьянства. Наконец, именно ей, ее руководству предстояло разработать программу строительства, в которой было бы указано, каким образом рабочий класс, будучи господствующим классом, намерен разрешить важнейшие экономические, политические, национальные проблемы, проблемы образования, развития демократии и т. п., волновавшие различные слои трудящихся России. Решение всех этих задач, которые сами по себе были достаточно сложны, если вообще разрешимы, упиралось прежде всего в концепцию перехода к социализму, в обновление идеологии и, особенно, в коренную перестройку практической деятельности партии.
Фокусом всех проблем, связанных с историческими судьбами революции, была, таким образом, партия, ее руководство обществом. От процессов, происходивших в ней, зависели полнокровная политическая жизнь в стране, формы дальнейшей хозяйственной и политической эволюции. Но именно ее-то (партии) положение в условиях нэпа было насквозь противоречиво. Победа революции существенно ограничила (а в значительной степени и просто перекрыла) доступ к политической власти как раз тому классу – крестьянству, чье социальное рабство она разрушила; а тот класс – пролетариат, чье освобождение и власть она санкционировала, вследствие своей культурной неразвитости, а также бюрократизации всей общественной жизни, не обретал никаких политических гарантий. Политическое господство рабочего класса было втиснуто в рамки деятельности одной единственной, цен-тралистски построенной партии, в те рамки, которые после X съезда РКП (б) благоприятствовали концентрации власти в руках немногих, а в пределе – одного человека (ср. Ленин: «тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть»[129]. Такое положение означало, что те группы внутри партии, которые рвались к активной работе, к самостоятельному мышлению, неизбежно становились фракциями, оппозициями, противостоящими руководству партии («генеральной линии», как тогда выражались). Но победа руководящей группы во главе со Сталиным над фракционерами, будь то «левыми» или «правыми», вела не к торжеству целого (т. е. партии) над одной из его частей, а прокладывала путь к авторитарной власти генсека, к укреплению бюрократического элемента в руководстве. Характерная иллюстрация: разгром «новой оппозиции» и «правого уклона», опиравшихся соответственно на ленинградскую и московскую организации, оказался средством покончить с наиболее культурной, наиболее продвинутой в политическом отношении частью партии. Отныне ничто больше не угрожало авторитарной власти Сталина. Единство было достигнуто путем отсечения от партии всех несогласных. Меч, вознесенный над головами оппозиционеров, навис и над самой партией, аппарат которой постепенно превращался в личный домен Хозяина.
Сталин не был мыслителем даже калибра Троцкого или Бухарина. Но он интуитивно чувствовал настроения порожденного революцией громадного слоя людей, особенно из провинции, неприятие ими нэпа. Выбитые революцией из привычной колеи, из векового уклада жизни и вынужденные мириться с чуждыми им после революции хозяйственными формами, чуждой им культурой, эти люди чувствовали себя маргиналами в обществе, которое они завоевали. То, что нэп стал прогрессом для страны, отрицать было трудно, но у этого слоя были все основания не считать этот прогресс своим прогрессом. Поражение ленинской гвардии открывало для указанного слоя людей реальную перспективу: коллективизация была насилием против крестьянства во имя «социализма», а начало насилия было впитано ими с молодых лет. На этот слой Сталин и сделал ставку – и выиграл. Страна под его руководством попыталась проделать за короткий период в десяток лет ту эволюцию, которая еще недавно представлялась делом многих десятилетий.
Действия людей отличаются в это время невиданным энтузиазмом и одновременно невиданной жестокостью. Каждый успех приобретался ценою утрат, прогресс шел рука об руку с регрессом. Порожденный революцией политический подъем делал людей глухими к чужим страданиям («лес рубят – щепки летят»). Выполнение планов любыми средствами, невзирая на жертвы и лишения, становится нормой. Характерная для России весьма слабая связанность поступков с нормами права или даже вообще свобода от юридических норм превращает общество в заложника диктаторского государства. Преступления против элементарной справедливости становятся нормой: расстреливали и ссылали в лагеря миллионы классовых врагов, а не людей. В деморализованном общественном сознании торжествует точка зрения инквизиторов и фанатиков религиозных войн, когда всех подозрительных огульно зачисляли в «еретики» и «неверные», считая их истребление богоугодным делом. Таким образом, враг, с которым пролетарской революции в России пришлось встретиться и который одержал победу над ней, находился не вне рабочего класса; он находился в самом пролетариате, в трудящихся массах, в их неразвитости и некультурности, в господстве идей социальной избранности, преобладания над всеми иными общественными группами[130]. Рабочий класс не просто поддался на грубую лесть, внушавшую ему, будто крестьяне и интеллигенция, в отличие от него, – люди низшего социального ранга, которыми можно управлять, не ограничивая себя какими-то условностями. Он поверил, (а как не поверить партии, под руководством которой он «штурмовал небо»), что может добиться социалистической цели скачком, фронтальной атакой, путем «ликвидации кулачества как класса на базе сплошной коллективизации», и приспособился к роли исполнителя, к роли «массы», подчиняющейся чужой воле. Конечно, он был обманут, но он хотел быть обманутым, хотел верить, что может перейти к социализму в короткий срок, пусть и ценой громадных усилий и жертв.
Раб или ремесленник античного мира осуществлял свое освобождение, вступая в христианскую общину, где конкретно чувствовал себя равным всем другим, братом; рабочий же в России попытался освободить общество путем низведения всех его членов до собственного положения. Благодаря «раскулачиванию» и принудительной коллективизации, которая означала в большинстве случаев исчезновение крестьянина как самостоятельного земледельца, хозяйствующего на своей земле, создается одинаковый уровень отношений на всем гигантском пространстве страны, возникают условия для равномерного воздействия на все части этой однообразной массы из одного центра. Господство всемогущей и бесчисленной бюрократии – во Франции, в свое время, достигнутое на основе укрепления парцеллярной собственности крестьянина – в России оказалось следствием отчуждения подавляющего большинства населения от собственности и превращения его в наемников на службе у «своего» государства. Незачем пространно доказывать, какую силу приобретали в этих условиях государство и стоящая над ним партия по отношению к отдельному лицу и к обществу в целом. Никакой общности связей в общенациональном масштабе, никакой политической организации, никакой защиты своих интересов, осуществляемой от собственного имени, будь то через посредство Советов, комсомола или профсоюзов. Десятки миллионов не могли политически представлять себя самостоятельно, их представляла только Коммунистическая партия, а в ней – вожди.
К сказанному надо добавить, что пролетарская революция придала больший вес городским низам и крестьянской бедноте, т. е. элементам, в силу тех ли иных причин выбитым из общественной и производственной жизни или не нашедшим себя в ней. Эти слои после крушения старой России стали массовыми. И поскольку всякая деятельность, имеющая общественное значение, была огосударствлена, бюрократизирована, постольку сотни тысяч (если не миллионы) людей, недостаточно подготовленных духовно и в культурном отношении, устремились в государственные учреждения. Пожалуй, прежде всего в результате вторжения этого элемента в общественную жизнь, в государственные учреждения, в репрессивные органы происходит варваризация исполнительной власти.
Огромные возможности деспотического государства, соединенные с азиатским игнорированием прав человеческой личности, дали в руки Сталину и его сатрапам чудовищную, неслыханную силу созидать и разрушать. Экономический рывок в годы пятилеток наглядно свидетельствует об этом. В этом смысле Сталин – самый полный тип эпохи, ею вызванный к жизни. Но историческую задачу этой эпохи составлял уже не социализм, а держава; государство было все, а человек – ничто. В условиях страны с полуазиатскими нравами, со слабой демократической традицией это государство оказалось в состоянии серьезно ослабить интеллектуальный потенциал страны, расшатать устои народной нравственности и прочно блокировать политический прогресс. Справедливости сказанного не противоречит факт бурного развития в годы пятилеток ряда отраслей промышленности, прежде всего оборонных. Ведь их развитие осуществлялось за счет других отраслей народного хозяйства, за счет социальной инфраструктуры в целом. Всестороннее прямое вмешательство государственной власти в народное хозяйство, иногда полезное, иногда губительное, создавало, как правило, тепличные условия для функционирования экономики: на стадии, когда промышленность только-только выходит из своего детского состояния, государственная монополия оказывается в противоречии с интересами развития. Мы уже не говорим о плановом гигантизме, который не позволял «привязать» экономику ни к местным условиям, ни к иностранному рынку, не говорим об отсутствии стимулов к модернизации производства, да и просто к добросовестному труду. Но не будем упрощать: за этот период страна сделала громадный скачок в своем экономическом и культурном развитии и встала вровень с главными европейскими державами. Вера народа в лучшее будущее, порожденная социальной революцией, значит в истории очень много.
Нам осталось сказать о международном значении Октябрьской революции. И здесь вновь не обойтись без сопоставления ее с Французской революцией. Великую Французскую буржуазно-демократическую революцию конца XVIII в. продолжала вся Европа; ее идеи в XIX в. дали закваску освободительной мысли России, побуждая полемизировать с ними, идти дальше. А в это время Франция расплачивалась за свой «скачок в будущее» отставанием от тех, кто уходил вперед, превращая «свободу, равенство и братство» в технологию, в постоянный капитал, в навык машинного труда, в фабричное законодательство, триумфальное шествие «всеобщего эквивалента» и опытного знания»[131]. Не так ли дело обстоит и с Великой Октябрьской революцией? Она не оправдала (да и не могла оправдать) тех преувеличенных надежд, которые с нею связывались при ее свершении, хотя и обеспечила прорыв огромной страны в Современность. Но она стала фактором революционного обновления мира, освобождения его от пут социального и умственного рабства, колониального гнета и национального неравноправия, короче, всего того, что исторически сплелось в империализме. Эти последствия выявились с тем большей наглядностью, что государство, рожденное Октябрем, одержало в союзе с другими странами всемирно-историческую победу над германским фашизмом и японским милитаризмом. Результатом это победы, в одних случаях непосредственным, в других – опосредованным, стало создание «социального государства» в странах Западной Европы, пробуждение народов колоний и полуколоний, крах колониальной системы империализма в ее, так сказать, классическом виде.
Правда, как в свое время и Франция, СССР заплатил за прорыв собственным отставанием. В то время как развитые капиталистические страны создавали общество, отвечающее потребностям НТР и современной цивилизации, советский народ ценой громадных усилий создал военную «сверхдержаву», единственным преимуществом которой является способность уничтожить все живое на планете. Как это получилось, мы сегодня в состоянии понять. Но этого уже недостаточно. Возникшая в результате событий августа 1991 г. демократическая Россия вновь поставила на повестку дня общественного развития все те вопросы, которые Октябрьская революция либо не сумела решить в духе современной цивилизации, либо решала их, сообразуясь с ограниченными доктринами и преходящими историческими обстоятельствами. Экономика производительного неравенства, для которой форма собственности является делом не принципа, а практической целесообразности, цивилизованное и цивилизующее государство, недостижимое, пока не преодолена власть бюрократии над человеком, культурная (и моральная) революция, модель интегрального развития общества, которая была бы ориентирована на различия, на разные подходы, на несовпадающие традиции и обстоятельства, наконец, Россия, преодолевшая прежние классические противостояния, Россия как мир в Мире человеческих миров – разве эти цели противоречат проекту, зачину Октября? Но сегодня, спустя 80 лет, обогащенные трудным, порой трагическим опытом, мы знаем, что путь к реализации этих целей пролегает не через классовую борьбу и диктатуру партии, общественного слоя, а через нахождение – каждый раз заново – формулы единства разных социальных сил, формулы социального компромисса. Только тогда создание другой жизни перестанет быть катастрофой для этой, и Россия начнет работать вместе с другими странами над решением неотложных проблем современной цивилизации.
Незавершенный характер советского проекта вытекал из специфических условий, в которых возникла и развивалась русская революция. Произошедшая, в силу стечения исторических обстоятельств, как изолированная, в стране с недостаточно высоким уровнем капиталистического развития, она неизбежно вынуждена была доделывать работу буржуазной революции, но нетипичным образом. Задачи разрешения противоречий капиталистического развития на путях догоняющей модернизации (что тогда означало индустриализацию) стали решаться без буржуазии, получившими политическую власть ее классовыми противниками, а потому и неизбежно во многом небуржуазными методами. Однако выход из противоречий капитализма происходил, в силу небуржуазного социального состава движущих сил революции, не только на пути решения нерешенных задач капиталистической модернизации, но и на пути превращения социально-экономического строя России в социалистическое общество.
Можно ли было успешно решить обе эти задачи одновременно? Можно ли было построить социализм на базе недостроенной и достраиваемой на ходу материальной базы капитализма (при ограниченном допущении и буржуазных общественных отношений)? Вопрос остается открытым – во всяком случае, СССР с этой задачей не справился. Но означает ли это, что советский проект не имел реальных оснований и был с самого начала обреченной утопией?
Можно спорить о том, каковы были шансы СССР превратиться в полноценное социалистическое общество. Но совершенно бесспорным является то, что именно небуржуазный вектор развития, заданный революцией, привел к беспрецедентным результатам в решении задач буржуазной по содержанию (но не по своей социально-экономической форме!) модернизации. Та своеобразная конфигурация социально-политических сил, которая сложилась в результате революции, обеспечила этот рывок вперед.
Бюрократия выступала в сталинской модернизации как социальный субститут устраненной буржуазии. Те задачи модернизации, которые ставила бюрократия, объективно отвечали национальным интересам. Они были по содержанию задачами национального буржуазного государства (промышленный переворот, защита территории и территориальная экспансия, защита позиций в мировой экономике), однако в специфическом преломлении, ибо включали существенный элемент классового компромисса как с рабочим классом, так и, в меньшей степени, с крестьянством (в меньшей – потому, что мелкобуржуазные и патриархальные слои в большинстве своем являются неизбежной жертвой промышленного переворота). Буржуазные цивилизационные задачи облекались постольку в оболочку социалистических лозунгов, а отчасти и социалистических форм, особенно в сфере распределения.
Система пребывала в результате в неустойчивом состоянии, сохраняя некоторое равновесие за счет балансирования между ее разнородными элементами и насильственного примирения этих элементов. Этот баланс интересов сохранялся до тех пор, пока действовали механизмы самоограничения и социальной ответственности элиты, а ее собственные интересы во многом совпадали с интересами остальных слоев населения.
В самом деле, новая советская элита, сформировавшаяся после революции 1917 г., имела четкие стратегические установки на завершение индустриализации страны и на подтягивание СССР к уровню экономического развития наиболее передовых капиталистических государств. Советская элита (которую достаточно правомерно характеризовать как бюрократическую) не только имела эти стратегические цели, но по своему положению в обществе была заинтересована в их реализации. Для всех представителей этой элиты – начиная от «красных директоров» и кончая руководителями правительства – каждый успешный шаг по пути модернизации страны означал укрепление и повышение их собственного статуса. Это в равной мере относилось и к хозяйственной, и к военной, и к партийной, и к административной элите.
Советская элита демонстрировала и довольно высокую степень социальной ответственности. Именно это было необходимой предпосылкой социальной консолидации активной части населения как массового субъекта модернизации, и обеспечивало действенность механизмов социальной мобилизации большинства населения на реализацию целей модернизации. Без этого, без обеспечения поддержки модернизации со стороны активного большинства, модернизационный проект не мог бы рассчитывать на успех. Как же решалась эта задача в Советской России?
Критики большевизма истратили немало слов (во многом справедливых), чтобы подчеркнуть репрессивную сущность сталинского режима, проводившего свою экономическую политику насильственными методами. Роль насилия и репрессий в экономической жизни СССР, начиная с 1929 г., действительно, была весьма велика[132].
Но существуют глубокие сомнения, что эти насильственные меры были главным инструментом, который обеспечил форсированное осуществление модернизационного проекта. Скорее следует признать, что чрезмерный характер применения методов насилия и репрессий препятствовал более эффективному развертыванию модернизации и приводили к сдерживанию, а не ускорению темпов экономического развития СССР[133].
Поэтому необходимо обратить внимание на наличие иных механизмов социальной мобилизации, без которых репрессии и авантюристические насильственные меры в экономической политике дали бы лишь временный и скоропреходящий эффект.
Стратегия форсированной модернизации была самым тесным образом связана в советской системе с идеологией и политикой эгалитаризма и развитием социального творчества. Последнее хотелось бы прокомментировать особо. Феномен социального творчества – созидания новых форм организации экономической и общественной жизни если не непосредственно трудящимися, то при их прямом участии – этот феномен пока слабо изучен и описан. Как правило, он фиксируется в понятии «энтузиазм», объединяющем целый ряд социальных – как материальных, так и нематериальных – процессов и отношений: от ростков участия рабочих в учете и контроле, управлении, соревновании до спонтанной, народной инициативы по созданию успешно действовавших кооперативов и коммун, разрушенных сталинской коллективизацией.
Что касается эгалитаризма, то провозглашалось, – и в значительной мере осуществлялось на практике, – что участие в борьбе за модернизацию СССР дает каждому гражданину равные возможности проявить и реализовать свои способности. Одновременно происходило выдвижение на передний план таких ценностей, как солидарность, коллективизм, взаимопомощь как необходимых условий успешного сложения индивидуальных усилий.
Эти ценности были не только элементом пропаганды; они воплощались в функционировании различных общественных объединений и иных социальных институтов советского общества. Принцип свободной коллективности, к сожалению, не стал в них главенствующим – бюрократический диктат постепенно занял доминирующее положение и к середине 1930-х гг. свободное добровольное сотрудничество людей превратилось в декорацию, за которой правила бал бюрократическая опека[134]. Такая противоречивая ситуация определялась почти полным отсутствием в российском обществе необходимых социальных традиций совместной ассоциированной борьбы трудящихся за свои интересы (профсоюзы и т. п.), довольно низким уровнем социально-культурного развития большинства населения, и весьма прочными позициями бюрократии.
Тем не менее догоняющая индустриализация обеспечивала в СССР очень высокую степень социальной мобильности населения, в том числе и широкие возможности вхождения в новую социальную элиту. Помимо массового превращения крестьян в индустриальных рабочих, развития процессов урбанизации страны, происходило и массовое рекрутирование кадров специалистов с высшим образованием из числа рабочих и крестьян. Получение высшего образования, наряду с возможностями политического выдвижения, было одним из главных каналов вертикальной социальной мобильности.
Что касается социально-культурных и идеологических аспектов механизма социальной мобилизации, то весьма интересным представляется выбор в качестве основных мобилизующих социальных интересов не только уровня потребления, или служебной карьеры. Помимо достаточно банальной проповеди о ценности и почетности добросовестного труда на благо Отечества, самую высокую социальную оценку получало достижение новых технических и социальных результатов, любые творческие успехи, будь то на производстве, в науке или в искусстве, в здравоохранении или в воспитании подрастающего поколения. Огромное внимание уделялось созданию новых возможностей использования свободного времени именно для реализации и расширения самых разнообразных творческих способностей человека. Престиж и темпы развития высшего образования были весьма велики. Важно отметить, что все эти элементы являются характеристиками развития в направлении не просто развитого индустриального, но и постиндустриального и постэкономического общества.
Рост уровня потребления также не был целиком забыт, хотя ему и не уделяли первостепенного внимания. Социалистическая эгалитарная идеология определяла весьма высокую роль в обеспечении потребностей населения системе индивидуальных и коллективных социальных гарантий. В этом направлении созданная в СССР в 1920-1930-е гг. система по ряду параметров опережала достижения развитых государств Запада. Прежде всего речь идет об общеизвестных фактах создания системы всеобщего медицинского страхования, страхования по безработице, бесплатного высшего образования и т. п. Немаловажное значение играла также система распределения, построенная к концу 1920-х гг. на основе почти всеобщего участия населения в потребительской кооперации, широкого распространения кредитной, жилищно-строительной и жилищно-арендной и других видов кооперации.
Другим элементом эгалитаризма было самоограничение доходов советской элиты. Несмотря на наличие все возрастающих бюрократических привилегий, длительное время не было явного существенного разрыва в уровне потребления между основной массой населения и низшим и средним слоями бюрократии. Кроме того, интенсивная вертикальная социальная мобильность означала в СССР не только возможность подняться вверх по социальной лестнице, но и возможность спуститься вниз. Превращение бюрократии в потомственную замкнутую касту произошло лишь на позднем этапе советской истории.
На протяжении 1930-1950-х гг. советская плановая экономика демонстрировала высокие темпы экономического роста. Если принимать во внимание альтернативные оценки, то можно придти к выводу, что темпы роста в период 1950-х гг. были даже выше, чем в период сталинской индустриализации. Кроме того, происходили заметные прогрессивные технологические сдвиги (рост удельного веса нефти и газа в топливном балансе, возникновение атомной энергетики, переход на электро- и тепловозную тягу на железнодорожном транспорте, развитие гражданской реактивной авиации и радиоэлектронной промышленности и т. д.) и переход к новой модели потребления (развертывание массового жилищного строительства и производства товаров длительного пользования – часов, фотоаппаратов, радиоприемников, телевизоров, холодильников, стиральных машин, легковых автомобилей, повышение удельного веса мясомолочной продукции в структуре потребления продуктов питания). Казалось бы, ничто не предвещало такого явления, как «застой», характеризовавшийся снижающимися темпами экономического роста, затуханием технического прогресса, неизменностью сложившейся модели потребления, отстающей от эволюции потребностей.
Однако уже в базовых характеристиках советской модели плановой экономики, заложенных еще в 1930-е годы, содержались противоречия, развертывание которых в 50-е-начале 60-х годов XX века подготавливало застойные явления следующего периода. Благополучное положение с темпами технического прогресса определялось продолжением политики индустриализации 1930-х годов – происходило появление новых отраслей промышленности. Новые отрасли, создаваемые за счет централизованной концентрации ресурсов, характеризовались высоким технологическим уровнем. Что касается уже созданных отраслей и предприятий, то им были свойственны крайне низкие темпы обновления производственного аппарата, при этом, в большинстве случаев, новое оборудование относилось к тому же технологическому уровню, что и заменяемое. Лишь немногочисленные примеры, связанные со сменой технологических поколений в уже существующих отраслях, демонстрируют массовое обновление производственного аппарата действующих предприятий – переход к электро- и тепловозной тяге на железных дорогах, переход к реактивной тяге в авиации, смена элементной базы в электронике с ламповой на полупроводниковую. Все остальное в большинстве своем относилось к экстенсивному расширению индустриального сектора.
В результате в народном хозяйстве СССР формировался разрыв между технологическими укладами в «новых» и в «старых» отраслях. Этот разрыв усугублялся ведомственным характером распределения ресурсов. В плановой системе сложился определенный устойчивый «баланс сил» различных хозяйственных ведомств, и именно этот баланс, а не соображения народнохозяйственной эффективности во все возрастающей степени определял, каким отраслям и предприятиям достанутся наиболее качественные, высокотехнологичные ресурсы. К тому же в советской модели планового хозяйства не было сколько-нибудь действенного механизма оценки принимаемых решений с точки зрения народнохозяйственной эффективности. Поэтому, даже если отвлечься от ведомственных влияний, народнохозяйственные приоритеты определялись в значительной мере волевым порядком.
Другим слабым местом советской плановой модели была слабость побудительных мотивов к техническому прогрессу на уровне предприятий и отдельных работников. Оценка их деятельности по непрерывному росту объемных показателей плановых заданий ограничивала возможности крупных нововведений. До определенного момента система централизованного планирования за счет реализации крупных научно-технических программ народнохозяйственного значения создавала в экономике технологические импульсы, позволявшие генерировать качественные высокотехнологичные ресурсы и обеспечивать замещение этими ресурсами менее качественных (массовых) в других отраслях народного хозяйства. К таким программам можно отнести космическую программу, создание радиоэлектронной промышленности, программу создания панельного домостроения, программы производства товаров длительного пользования. Но уже в 1950-е гг. явным образом закрепилось приоритетное значение реализации таких программ в военной промышленности (атомный проект, ракетостроение, военная реактивная авиация, ориентированное на военное применение производство электронных компонентов и т. д.)
Такой перекос отчасти компенсировался притоком в невоенные отрасли народного хозяйства дешевых массовых ресурсов за счет разработки новых месторождений полезных ископаемых, за счет заниженных цен на топливно-сырьевые ресурсы и заниженных тарифов на электроэнергию, за счет притока дешевой малоквалифицированной рабочей силы из деревни.
Наряду с последней тенденцией действовала так же и обратная – замещение неквалифицированной рабочей силы более качественной за счет усилий по наращиванию подготовки квалифицированной рабочей силы и специалистов (в связи со значительным ростом новых высокотехнологичных отраслей) и роста затрат на развитие образования и науки, в том числе фундаментальной.
Однако эта противоречивая, но в целом динамичная картина 1950-х гг. в середине 1960-х гг. резко меняется – как темпы экономического роста, так и темпы технического прогресса начинают явственно падать. Долгосрочная стратегия формирования новых направлений и ценностей развития, характерных не столько для индустриального, сколько для постиндустриального общества, не смогла достаточно прочно закрепиться.
Хотя эта стратегия играла немалую роль и в 1950-е гг., и в 1960е гг., тем не менее эрозия соответствующих ценностей оказалась неизбежной[135]. Весьма сложно навязать населению, занятому в основном трудом раннеиндустриального типа, гораздо более высокую систему ценностей. Это тем более сложно, что СССР отставал от наиболее развитых стран по уровню потребления населения, и темпы преодоления этого отставания были не столь впечатляющие, как сокращение разрыва в других областях.
Система экономических отношений («командная экономика»), обеспечивавшая успешную (для индустриального общества) догоняющую модернизацию, в качестве своего alter ego неизбежно порождала «экономику дефицита», где вещизм и потребительство были тем сильнее, чем больше был дефицит высококачественных потребительских благ.
Малая эффективность советской системы в насыщении потребностей населения, формируемых индустриальным обществом, сделала желание удовлетворить именно эти потребности одним из главных социальных интересов, не дав альтернативной системе ценностей занять доминирующее положение.
Вообще говоря, сама задача, поставленная в 1920-е гг. и особенно в сталинский период, – построить рядом с капиталистическим обществом иное, которое достигло бы уровня индустриального развития передовых капиталистических государств и при этом избежало формирования присущих такому индустриальному обществу социальных противоречий, норм и ценностей, – была не слишком реалистичной. Хотя доля творческого, научного и вообще квалифицированного труда была довольно высока, наряду с этим существовал большой слой лиц (до половины всех работающих) занятых неквалифицированным ручным трудом. Таким людям трудно привить ценности самореализации творческого потенциала.
Кроме того, бюрократическая система все более окостеневала и становилась враждебной к любым проявлениям духа свободного творчества – как на рабочем месте, так и вне его. Стремление бюрократии законсервировать свое господство, помешать реальному контролю и критике снизу, порождало ее неприязнь к любому «возмущению спокойствия», к любым действиям, которые могли бы обнаружить ее собственную некомпетентность[136].
Воспитанная в советских людях потребность в самореализации наталкивалась на бюрократические препоны. Наиболее образованная и культурная часть населения стала приобретать отчетливые антибюрократические настроения, ощущая потребность в свободе и демократии. Сама же бюрократическая элита постепенно отреклась от тех социальных механизмов и той идеологии, которые обеспечивали ей господство и социальную стабильность в обществе (несмотря на действительно вопиющие преступления властной верхушки и бюрократический произвол).
Поскольку социальная ответственность элиты не подкреплялась социально-политическими механизмами «контроля снизу», а была основана на идеологическом самоконтроле, ослабление первоначального идеологического импульса означало и понижение меры социальной ответственности бюрократии.
Исчерпание действенности сложившихся экономических и социальных механизмов стало заметным к середине 1960-х гг. Модерни-зационный рывок превращался в инерционное затухающее развитие, а вместе с этим снижалась и заинтересованность элиты в достижении тех результатов, которые были связаны с форсированной модернизацией: поскольку нет крупных и быстрых успехов на пути продолжения модернизации, то связывать с этим расчеты на укрепление и повышение своего статуса нерационально. Бюрократическая элита начинает постепенно искать иные пути для реализации своих интересов. На поверхности общества это нашло выражение в развитии коррупции и «теневой экономики».
В середине 1960-х гг. приобрели существенное значение факторы, которые привели к обострению уже отмеченных противоречий воспроизводства в советской плановой модели.
Советская модель жесткого централизованного планирования с самого начала обладала рядом недостатков. Среди них – преобладание значения формальных объемных показателей над всеми остальными оценочными критериями; нерешенность не только проблемы сбалансированности выпуска продукции, но и согласования реальных потоков продукции внутри планового периода в соответствии с графиками работы предприятий-смежников; затухание и искажение информации при движении от уровня предприятия на уровень центральных плановых органов; отсутствие ясных критериев для решения вопроса о структуре выпуска конечной продукции; отсутствие действенных каналов обратной связи потребителя с производителем.
При сравнительно небольших масштабах экономики, несложной отраслевой структуре, простой структуре конечного потребления, и пока стояла задача в первую очередь количественного насыщения экономики промышленной продукцией, эти недостатки были терпимы. Более того, они перекрывались достоинствами этой модели – способностью к быстрой и масштабной концентрации ресурсов; способностью к быстрому и масштабному межотраслевому перераспределению ресурсов; более полным, чем в рыночной экономике, использованием ресурсов (именно в силу более слабых экономических ограничений для выпуска продукции).
Однако рост масштабов экономики, усложнение отраслевой структуры и структуры потребления, исчерпание задач (а равно и возможностей) экстенсивного роста промышленности привели к ослаблению достоинств советской плановой модели и к усугублению ее недостатков, к падению эффективности централизованной системы управления. Она сделалась многоступенчатой и стала характеризоваться возрастающим торможением и искажением информации при ее передаче с одного уровня на другой. Попытка перехода к территориальной системе управления (через совнархозы) была вызвана реакцией на эти трудности. Однако неизбежным следствием роста масштабов экономики стал и рост размеров управляющей системы. Обслуживающий ее бюрократический аппарат становился все более громоздким и неповоротливым. Реальный контроль за развитием экономики на уровне предприятий мог осуществляться уже лишь в пределах отдельных ведомств. Все более расшатывалась сбалансированность между планами производства и планами материально-технического снабжения предприятий. Возникла тенденция к формированию замкнутых ведомственных систем (отраслевые органы управления с подчиненными им предприятиями) с явно выраженным обособлением ведомственных интересов и образованием частично замкнутых внутриведомственных циклов воспроизводства (за счет наращивания неспециализированного производства изделий, деталей и компонентов внутри ведомств). Централизованное плановое управление во все большей мере стало сводиться к определению баланса сил и компромиссу интересов хозяйственных ведомств.
Борьба за инвестиционные ресурсы между ведомствами привела к росту масштабов проблемы, известной еще с 30-х годов – занижению сметной стоимости строительства на стадии борьбы за «выбивание» ресурсов, что оборачивалось резким ростом фактической стоимости строительства по сравнению с плановой, разбалансированием материально-технического снабжения строек и ростом незавершенного строительства.
В результате существующие преимущества централизованной плановой экономики, основанные на ее способности обеспечивать быструю концентрацию и межотраслевой перелив ресурсов, исходя из народнохозяйственных интересов, стали утрачиваться. Происходило торможение перелива и концентрации ресурсов (даже если выделялись соответствующие финансовые средства), если это грозило нарушить сложившийся баланс сил между ведомствами. Такая ситуация очень хорошо просматривается на примере сельского хозяйства, увеличение объема капитальных вложений в которое не сопровождалось совершенствованием качества предоставляемой ресурсной базы. Приток дополнительных низкотехнологичных ресурсов лишь увеличил спрос на массовые ресурсы со стороны отраслей-поставщиков, ухудшив сбалансированность народного хозяйства[137].
Для советской модели централизованной плановой экономики была характерна так же слабость внутренних стимулов научно-технического прогресса. Основной импульс технического прогресса обеспечивался на вершине системы централизованного планового руководства, через формирование и осуществление крупных научно-технических программ и соответствующих инвестиционных решений. Однако на уровне отраслевых структур и предприятий этот импульс резко ослабевал. Нацеленность этих структур на формальные объемные плановые показатели делала техническое обновление производства скорее помехой, нежели средством достижения критериев, задаваемых планом. Поэтому технический прогресс в советской модели принял вид наращивания современного технологического потенциала за счет строительства новых предприятий, и торможения технического обновления производства на уже существующих предприятиях.
Существующая в современных экономических системах технологическая неоднородность при таком способе научно-технического прогресса приводила к отраслевому (ведомственному) сегментированию экономики советского типа на довольно заметно различающиеся технологические уклады. В отраслях, где преимущественно концентрировались инвестиционные ресурсы, а вместе с ними – и новые технологии, формировались высокотехнологичные уклады, в отраслях, относительно обделенных этими ресурсами, консервировалась технологическая отсталость. Особенностью экономики СССР была к тому же повышенная концентрация инвестиций, новых технологий и квалифицированных кадров в оборонном комплексе, что вело к соответствующему обеднению остальных отраслей, в том числе ключевых, определявших техническое лицо экономики – производителей машин и технологического оборудования.
Ослабление эффективности централизованного планового руководства, отмеченное выше (которое особенно сильно проявилось в 60-70-е гг. XX века), привело и к затуханию импульсов научнотехнического прогресса. Значение реализации крупных народнохозяйственных научно-технических программ, обеспечивавших рывки вперед в технологическом развитии, существенно ослабло. Эти программы попали под ведомственное влияние, во многом утратили народнохозяйственный масштаб, стали более мелкими, не рассчитанными на реализацию глубоких технологических сдвигов во всей экономике.
Возрастающая неповоротливость централизованной плановой системы была осознана еще в начале 1960-х гг. и начатые при Хрущеве разработки хозяйственной реформы были продолжены и при его преемнике. Замысел реформы заключался в некотором ослаблении нагрузки на централизованный аппарат управления и частичной компенсации его негибкости за счет расширения самостоятельности предприятий путем использования товарно-денежных отношений. Проведение, начиная с 1965 года, так называемой реформы Косыгина дало очень небольшой и быстро затухающий эффект. Более радикальные рыночные реформы (в Венгрии, еще ранее – в Югославии), действительно, обеспечили несколько более гибкое приспособление производства к потребностям населения и большую эффективность функционирования договорной системы в отношениях между предприятиями, но ценой этого успеха был рост инфляции (и в ВНР, и в СФРЮ), рост безработицы (в СФРЮ), падение общих темпов роста (в ВНР).
Происходившее в советской экономике распределение ресурсов по отраслям производства на нерыночной (плановой) основе, не могло преодолеть объективные рамки ресурсно-затратных соотношений. В плановом порядке происходила концентрация качественных ресурсов в тех отраслях, в которых руководившие ими ведомства занимали преимущественные позиции в сложившемся межведомственном балансе сил. В результате приоритетные позиции получили отрасли военной экономики и ряд тесно связанных с ними гражданских секторов (например, авиационная и космическая промышленность, некоторые сектора радиоэлектроники, приборостроения, производства конструкционных материалов). Но, поскольку внутренние источники технического прогресса в советской плановой модели были относительно слабыми, такая концентрация ослабляла приток качественных ресурсов во все остальные отрасли народного хозяйства, и, прежде всего, в потребительский сектор и отрасли инвестиционного комплекса, в том числе в машиностроение. А ведь именно в инвестиционном комплексе генерируются технологические ресурсы, определяющие технологический уровень остальных отраслей народного хозяйства.
Разумеется, при более детальном рассмотрении картина была много сложнее. В зависимости от иерархии плановых предпочтений (и баланса сил различных ведомств) в советской экономике выстраивалась и иерархия распределения ресурсов по уровню их качества. Поскольку в плановой системе конкурентный механизм перелива капиталов не действовал, и, кроме того, все более давала себя знать тенденция к формированию замкнутых ведомственных систем, в ней сформировалась многоуровневая (с точки зрения качества ресурсов) экономика. Этому соответствует одновременное наличие в нашем национальном хозяйстве нескольких технологических укладов при высоком удельном весе тех из них, которые формировались в начале и середине прошлого века[138].
В капиталистической рыночной экономике так же существуют различия между качественными и массовыми ресурсами, однако там не присутствуют сильные административные барьеры для перелива ресурсов. Поэтому различия в обеспечении разных секторов экономики качественными ресурсами определяются в основном конкуренцией капиталов и являются более плавными, а сама экономика с этой точки зрения сложилась как несколько более однородная. Кроме того, экономическая система развитых капиталистических государств характеризуется наличием сильного экономического механизма непрерывной генерации качественных ресурсов, поддерживаемого эффективными экономическими и государственными институтами.
Проблема недостатка качественных ресурсов в советской модели решалась двумя путями. Во-первых, через уже упоминавшуюся компенсацию недостатка качественных ресурсов вовлечением в производство большего количества относительно дешевых массовых ресурсов, что поддерживалось, в частности, заниженными ценами на рабочую силу, сырье и энергетические товары. Во-вторых, через экспорт топливно-сырьевых товаров и ввоз современного высокотехнологичного оборудования из-за рубежа.
Однако компенсация за счет использования дешевых массовых ресурсов так же все больше наталкивалась на определенные пределы – в первую очередь, на абсолютные ресурсные ограничения. Так, к концу 1970-х гг. стало очевидным как устойчивое замедление естественного прироста контингента рабочей силы, так и исчерпание возможностей наращивания занятости в индустриальных секторах за счет перелива рабочей силы из села в город. Это привело к необходимости, уже с середины 1960-х гг., постепенно увеличивать относительную цену рабочей силы, что также ограничивало эффект компенсации за счет использования массовых ресурсов. Эффект замещения массовой рабочей силы качественной за счет роста уровня образования и профессиональной подготовки уже не давал тех результатов, что в 1950-е гг., поскольку уже не сопровождался столь же значительным расширением поля высокотехнологичных отраслей и производств. Возник разрыв между уровнем подготовки рабочей силы и наличием рабочих мест, требующих высокой квалификации.
В этот же период происходит исчерпание относительно доступных источников естественных ресурсов и ухудшение горно-геологических условий их добычи из новых месторождений. Стратегия ввоза технологий из-за рубежа (обмен массовых ресурсов на качественные), сталкиваясь с растущими издержками добычи экспортных ресурсов – полезных ископаемых, ведет к наращиванию концентрации массовых ресурсов в добывающих отраслях для поддержания уровня добычи топлива и сырья. А ведь возможности наращивания массовых ресурсов так же сужаются!
Таким образом, остальные отрасли лишаются не только качественных, но теперь уже и массовых ресурсов. В результате крайне ослабевают источники роста и развития этих отраслей, и, что особенно важно – отраслей инвестиционного комплекса. Отрасли инвестиционного комплекса все слабее и слабее справляются с задачей генерирования качественных ресурсов для народного хозяйства, и даже для военного производства. Соответственно еще более возрастает роль импорта в притоке таких ресурсов в народное хозяйство, что требует наращивания добычи экспортных ресурсов. Порочный круг замыкается[139].
Одновременно с этим на протяжении 1960-1970-х гг. происходит эволюция модели потребностей населения. Возрастает потребность в таких потребительских благах, как жилье, технически сложные предметы длительного пользования, бытовые услуги, высококачественные продукты питания, модная одежда и обувь. Однако советская хозяйственная модель с большим трудом справлялась лишь с первичным насыщением потребностей по этим направлениям (а современная сфера услуг так и не была создана), не справившись с задачей непрерывного обновления и роста качества потребительских благ. Темпы жилищного строительства постоянно падали[140], потребительский рынок характеризовался высокой степенью дефицитности даже по сравнению со странами со схожей хозяйственной моделью (ГДР, Чехословакия). Такая ситуация находилась в прямой зависимости от концентрации качественных ресурсов на иных приоритетах.
Но даже независимо от недостаточного объема производства потребительских благ, советская плановая модель не имела сколько-нибудь действенных механизмов ориентации производства на конкретные запросы потребителей. Поэтому характерной проблемой советской модели воспроизводства была экономика дефицита. Ее наиболее общей причиной было отсутствие встроенных в систему надежных критериев сбалансированности производства и потребления. Рыночный механизм сбалансирования спроса и предложения через равновесные цены не действовал, а адекватный плановый механизм не сложился.
Нередко производились товары низкого качества, не соответствующие реальным потребностям. В результате рост относительной цены рабочей силы, начавшийся в середине 60-х годов, не подкреплялся в полной мере материальным насыщением растущих денежных доходов населения, что еще более усиливало явления дефицита и вело к скрытой инфляции. Хотя общий объем выпуска потребительских товаров, пусть и очень медленно, но возрастал, меняющаяся структура потребностей населения стала приходить во все больший конфликт со структурой выпуска. При сохраняющемся дефиците потребительских товаров с конца 1970-х гг. стали расти нереализованные запасы этих товаров в торговле.
Концентрация экономических решений в руках бюрократии вела и к соответствующему распределению прав собственности. Общественная собственность, вопреки распространенному мнению, не была фикцией. Но распределение правомочий в рамках общественной собственности, как и тот факт, что общественная собственность имела форму, прежде всего, государственной собственности, передавали бюрократии практически все правомочия владения и распоряжения, оставляя трудящимся права пользования и участия в доходе от собственности. Однако и к осуществлению этих прав трудящиеся имели доступ не непосредственно, а через отношения государственного патернализма.
Существо государственного патернализма заключалось в том, что все предоставляемые трудящимся весьма значительные социально-экономические гарантии и льготы они получали только из рук государственных служащих, включая администрацию государственных предприятий. Это касалось и полной занятости, и обеспечения бесплатным или льготным жильем, и субсидирования отдыха и т. д. и т. п. Конфликтный потенциал отношений государственного патернализма особенно остро высвечивался наличием у бюрократии собственной, изолированной системы распределения материальных благ и доступа к социально-экономическим льготам и гарантиям при формально провозглашаемом равенстве. Проблема усугублялась явлениями дефицита на потребительском рынке.
Такой характер отношений собственности вел к нарастающему отчуждению трудящихся от государственной собственности. Она все в меньшей мере воспринималась как своя.
В результате объективная экономическая эволюция (технический прогресс, изменения в отраслевой структуре, разбухание и окостенение бюрократического аппарата, сокращение удельного веса сельского хозяйства, урбанизация, рост благосостояния и культурного уровня и т. д.) неизбежно расшатывала и подмывала сложившийся баланс социальных интересов. Он не мог быть сохранен в неизменном виде, и когда эволюция зашла достаточно далеко, он рухнул.
Фактически следует признать, что успешное завершение сталинского проекта создания «социалистической державы» в принципе не могло создать социально-экономическую и социально-политическую ситуацию, из которой открывался бы путь к «высшей фазе коммунизма». Сталинская модель переходного общества оказалась тупиковой, не содержащей в себе механизмов эволюции в коммунистическом направлении, и, более того, неадекватной даже задачам развития позднего буржуазного общества, позднего капитализма («позднее индустриальное общество» с элементами постиндустриализма).
Сталинский путь формирования советской общественной системы победил, поскольку отвечал задачам решения наиболее насущных задач развития страны в тех реальных исторических условиях. Однако его победа означала в перспективе и неизбежную гибель той системы, творцом которой стала советская бюрократия. Успешное осуществление сталинского проекта модернизации СССР означало конец сталинской системы, ибо те же самые формы общественного устройства, которые сделали возможным осуществление этого проекта, сделали невозможной его успешную эволюцию в новых условиях, даже ценой смягчения его наиболее одиозных сторон.
Отказ от претворения в жизнь наиболее прогрессивных черт социалистической модели соответствовал личным наклонностям Сталина и интересам выдвинувшей его бюрократии, хотя и был в достаточной мере вынужденным объективными обстоятельствами. И в тоже время именно отказ хотя бы от попыток постепенного наращивания предпосылок для развития самоуправленческой, социально-творческой составляющей социалистического проекта сделал сталинскую систему окостеневшей, неспособной к значительным социальным маневрам и приспособительной эволюции.
Это произошло именно потому, что бюрократия играла ведущую роль в советской системе. Поскольку рабочий класс не смог (отчасти по объективным причинам, отчасти из-за активного противодействия бюрократии) самостоятельно овладеть управлением производством и контролем над государственным аппаратом, функции управления монополизировала бюрократия.
Социальный компромисс бюрократии с рабочим классом, предоставлявший последнему значительные социальные гарантии, обеспечивал заинтересованность рабочих в решении задач индустриализации, и, будучи подкреплен активным использованием социалистических лозунгов и атрибутов, в определенный период времени даже порождал феномен массового энтузиазма в ходе «социалистического строительства». Со стороны бюрократии этот компромисс подкреплялся также активным, а подчас и самоотверженным участием партийных и хозяйственных руководителей в решении задач экономического развития страны. Однако столь же самоотверженное участие бюрократии в реализации очевидно ошибочных установок сталинской политики (головотяпское проведение коллективизации, обернувшееся колоссальными хозяйственными потерями; экономически бессмысленная, не давшая никаких позитивных результатов попытка форсирования темпов промышленного роста в первой пятилетке; развязывание огульных массовых репрессий) показывало реальный статус этого слоя, как оторванных от масс и стоящих над массами чиновников.
И вот, с течением времени социальная основа советского строя стала неизбежно размываться. Бюрократия, укрепив свое господство, и начав превращаться в замкнутую наследственную касту, все более обособляла свои интересы от интересов остального общества.
Но возможен ли был выход (революционный? эволюционный?) из сталинской системы, открывавший путь к социализму?
К сожалению, такой выход был крайне маловероятен. Если в ходе эволюции советского общества и происходило накопление материальных и отчасти экономических предпосылок социализма, то вот социальные и идейно-политические предпосылки парадоксальным образом не укреплялись, а утрачивались. Советское общество опиралось на «патернализированный» (контролируемый и опекаемый) бюрократией рабочий класс, разочаровавшийся в «социализме» сталинского образца, и на бюрократическую элиту, в которой все сильнее прорастал импульс буржуазного перерождения.
«Строительство социализма», предполагавшее передачу средств производства в общественную собственность, а как первый шаг – национализацию основных из них – сконцентрировало колоссальную экономическую и политическую власть в руках бюрократии. Не демократическая, лишенная сколько-нибудь существенных элементов общественной самодеятельности трудящихся, не создававшая достаточных социально-экономических возможностей для превращения в перспективе труда в творческую деятельность, эта жесткая система в то же время хорошо соответствовала решению задач догоняющей индустриализации. Она обеспечивала возможность высокой концентрации и широкомасштабного перераспределения экономических ресурсов. То же самое касается и осуществления масштабных научно-технических и социальных проектов.
Однако с завершением индустриализации эта система во все меньшей мере стала отвечать задачам обеспечения дальнейшего социально-экономического развития.
Самый большой порок советской системы с точки зрения модер-низационного потенциала заключался в том, что она, исчерпав возможности сложившегося экономического и социального механизма модернизации, не создала условий для формирования нового механизма, способного осуществить модернизацию применительно к новым историческим условиям. Именно в этом отношении СССР проиграл развитым капиталистическим государствам, которые сумели совершить в 1970-1980-е гг. пусть и не слишком впечатляющий, но все же рывок в изменении технологий и структуры экономики.
Буржуазное общество – в наиболее развитых странах, где противоречия капитализма более всего вызрели – стало эволюционировать, принимая и интегрируя в свою социально-экономическую структуру некоторые уже не вполне буржуазные элементы («ростки социализма»), что стало наиболее заметной чертой в 50-70-е гг. XX века. В этом смысле для капитализма XX века стали характерны все нарастающие переходные процессы и формирование переходных производственных отношений, однако, при сохранении господствующей роли капиталистического способа производства. Сюда можно отнести распространение целого ряда ограничений эксплуатации (сужение границ рабочего дня, установление режима отпусков, минимальной оплаты, системы норм, регулирующих условия труда, права на коллективный договор и т. п.), и установление системы социальных гарантий, частично оплачиваемых из прибавочного продукта (пенсии, социальные пособия, в том числе по безработице, финансируемые из бюджета сектора в здравоохранении и образовании и т. д.). Кроме того, продолжали развиваться и ограничения действия рыночного механизма, связанные с разнообразными формами государственного и общественного (например, со стороны профсоюзов, организаций потребителей и т. д.) регулирования экономики.
Именно эти переходные формы (возникновение которых вполне закономерно для зрелого способа производства), как и лежащая в их основе борьба рабочих за более достойные условия существования, и обеспечили странам наиболее развитого капитализма постепенное нарастание элементов постиндустриального производства, а вместе с этим – и преимущество в соревновании с СССР.
Советская же социально-экономическая модель именно в этот период времени стала утрачивать имевшиеся у нее преимущества и все более ощутимо натыкаться на ограничения, заложенные в нее еще при ее формировании в 30-е годы XX века.
Непосредственной причиной экономических трудностей, с которыми столкнулся советский эксперимент, было несоответствие системы экономических отношений, довольно эффективно решавших задачи догоняющей (по существу капиталистической) индустриализации, задачам развития на позднеиндустриальном этапе (когда индустриализация в основном завершена), а тем более – перехода на постиндустриальный этап. Система отношений и институтов, аналогичных развитым капиталистическим государствам, по понятным причинам в СССР отсутствовала. А система социалистических производственных отношений, которая могла решить задачу перехода к постиндустриальной экономике, не сложилась, присутствуя лишь в частичном, крайне ущербном виде.
Кратковременный всплеск научно-технического творчества, опиравшийся на заметный рост реального потребления и качества жизни во второй половине 1950-х – начале 1960-х гг., обеспечил высокий темп экономического развития и пробудил надежды, оказавшиеся необоснованными. Этот последний в СССР период быстрого экономического и социального прогресса определялся двумя основными факторами. Первый – реализация крупных научно-технических программ, ряд которых был начат еще при Сталине. Второй – пришелся на краткий момент поверхностной «десталинизации», приведший к определенному пробуждению творческой инициативы людей. Однако речь на деле шла лишь о ликвидации репрессивных крайностей сталинского режима, что само по себе имело противоречивый характер.
Отказ от широкого применения методов насилия был объективно обусловлен изменившимися экономическими и социальными условиями, резко снижавшими эффективность насилия в управлении обществом. Однако одновременно отказ от репрессивных методов устранял и единственный действенный инструмент контроля верхушки бюрократии за сепаратизмом ведомственных и местнических интересов всех ее остальных слоев, что окончательно превратило систему управления обществом в поле конкуренции бюрократических кланов.
Попытки же призвать к изменению экономического и политического устройства советского общества в духе идеалов Октябрьской революции были успешно отторгнуты системой, возглавлявшейся сталинскими выдвиженцами, глубоко проникнутыми духом сталинизма (Хрущев, Брежнев, Суслов). Не произошло даже возврата к относительно мягкому варианту бюрократической системы 20-х гг. XX века.
Социальные скрепы советского строя в период застоя значительно ослабели. Общая для рабочего класса и бюрократии позиция защиты от буржуазной реставрации давно потеряла непосредственную актуальность и сохранилась лишь в функции защиты от внешней угрозы (которой было придано гипертрофированное значение). Сам рабочий класс из относительно привилегированного меньшинства с завершением индустриализации превратился в большинство населения (в 1940 году официальная статистика оценивала численность рабочего класса в 23,9 млн чел. Или 38 % занятых, а в 1960 году – уже 55,1 %), и бюрократия уже не могла поддерживать для него прежний относительно высокий социальный статус. В период застоя происходило так же постепенное падение относительного уровня доходов и социального престижа наиболее квалифицированных слоев работников – ученых, преподавателей, инженеров и т. д.
В результате социальный компромисс, на котором держалось советское общество, стал размываться с двух сторон. С одной стороны, наемные работники (и особенно научно-техническая интеллигенция) испытывали все большее недовольство от выхолащивания социальных гарантий и потери привилегированного социального статуса. Интеллигенция и специалисты в основном утратили более высокий уровень заработков по сравнению с рабочими, а такие важные для этого слоя права, как, например, свобода творчества, были существенно ограничены. Однако и рабочие не приобрели ничего, а их относительно привилегированный статус по сравнению с крестьянством уже не играл сколько-нибудь существенной роли. Реальное наполнение всеобщих социальных льгот и гарантий практически не возрастало, началось их размывание, развитие фактической платности многих формально бесплатных социальных услуг и т. д. Большинство групп наемных работников начинало приближаться к осознанию своей роли как эксплуатируемого социального слоя.
С другой стороны, бюрократия не только реализовала монополию на властно-хозяйственные функции, но и всячески расширяла и укрепляла собственные материальные льготы и привилегии, в том числе и нелегальными путями. Более того, все возрастающей частью бюрократии овладевало стремление превратить чиновничество из условного распорядителя общественного богатства, ограниченного в своих функциях всей остальной бюрократической иерархией, в полноправного собственника.
Советская система пыталась создать механизм хозяйственной мотивации, альтернативный вещно-денежному. Однако эта попытка совершалась в условиях, когда потенциал вещно-денежной мотивации был далеко еще не исчерпан, а вещно-денежные потребности не насыщены. Кроме того, сама гипербюрократизация ставила мощные препоны на пути действия альтернативной мотивации, опирающейся на принцип свободной реализации творческих способностей человека. В этих условиях цели вещно-денежной мотивации оказались для большинства населения желанными, но во многом не достигнутыми.
В советском обществе, вместе с нарастанием разрыва между официальными лозунгами и реальной политикой партийно-бюрократической верхушки стал развиваться кризис нереализованных ожиданий. Происходило развитие «теневой» частной собственности под патронажем бюрократии и одновременно латентная «приватизация государства» по кусочкам, подготавливающая переход к бюрократическому капитализму.
Падение темпов экономического роста, суженное воспроизводство высокотехнологичных ресурсов, обеспечивающих развитие экономики, нарастающий дефицит на потребительском рынке были не единственными симптомами неблагополучия. Падение эффективности советской плановой модели вызвало к жизни процессы, нацеленные на компенсацию ее недостатков. Эти процессы развивались вне рамок легального хозяйственного механизма, выражаясь в росте бюрократизма, коррупции, теневой экономики. Первоначально эти явления и в самом деле отчасти выступали как механизмы, компенсирующие недостатки плановой системы. Рост бюрократического аппарата компенсировал трудности планового управления экономикой в условиях возрастания масштабов и сложности последней. Коррупция компенсировала неповоротливость бюрократии и ее невнимание к реальным нуждам – отдельных людей, или же целых предприятий или организаций. То, что крайне тяжело решалось путем движения дел по официальным каналам, гораздо легче поддавалось решению за взятки. Теневая экономика компенсировала недостатки экономики дефицита, позволяя получить те товары и услуги, которые официальная система снабжения не предоставляла или же предоставляла ценой больших затрат времени и нервов.
Но с течением времени эти явления стали все больше подрывать плановую экономику. Вместе с количественным ростом бюрократической системы возрастала ее громоздкость и неповоротливость, она распадалась на замкнутые ведомственные системы, что лишало плановую экономику ее преимуществ и усугубляло ее недостатки. Коррупция из средства решения повседневных проблем, не решаемых официальным путем, все больше становилась средством продвижения частных интересов в ущерб общественным. Теневая экономика не столько компенсировала недостатки экономики дефицита, сколько паразитировала на них, превращаясь в средство обогащения узкого слоя людей за счет проблем всех остальных.
На почве теневой экономики стало формироваться нелегальное частное предпринимательство, которое, в силу своего нелегального характера, требовало покровительства со стороны государственных чиновников. Эти чиновники, в свою очередь, видели в теневой экономике средство обойти ограничения, накладываемые на них официальной бюрократической иерархией. Произошло смыкание дельцов теневой экономики и коррупционеров-бюрократов. Начался процесс эрозии плановой системы и латентного роста частнопредпринимательской экономики в ее недрах.
Предприятия, чья деятельность оценивалась по выполнению объемных показателей плана, были заинтересованы в возможно более низком уровне плановых заданий. Поскольку вышестоящие плановые органы не могли обладать всей полнотой информации о состоянии дел на производстве, то выработка планов превращалась в торг предприятий с вышестоящими ведомствами, в котором предприятия пытались добиться низких плановых заданий и получить дополнительные хозяйственные ресурсы (например, расширить штатное расписание, увеличить фонд заработной платы). Другим способом добиться благополучного выполнения планов стали приписки – искажение отчетности о произведенной продукции или выполненных работах, особенно в тех отраслях (например, в строительстве), где сложно было определить объем выполненных работ с высокой точностью. Понятно, что и плановый торг, и приписки способствовали развитию коррупции аппарата управления.
Разбалансированность заданий по объему производства и планового снабжения предприятий материальными ресурсами породила феномен нелегального обмена ресурсами и «толкачей». Предприятия стремились создавать у себя излишние запасы любых ресурсов, с тем, чтобы затем использовать эти ресурсы для обмена на нужную для них продукцию. Функцией «толкачей» было обеспечение фактического получения выделенных в плановом порядке ресурсов (что далеко не всегда обеспечивалось «автоматическим» действием плановых механизмов), а также выбивание дополнительных ресурсов в вышестоящих ведомствах. Такая деятельность, независимо от наилучших личных побуждений, также несла в себе значительный коррупционный потенциал.
Явление дефицита, касавшееся как отношений между предприятиями, так и потребительского рынка, на последнем привело к растущим масштабам спекуляции. Дефицитные потребительские товары, пользовавшиеся спросом, изымались работниками торговли из продажи и реализовывались на черном рынке по значительно более высоким ценам. Помимо всего прочего, это явление обусловило необычно высокий социальный статус работников торговли. Кроме того, аналогичные спекулятивные операции совершались теми, кто имел доступ к источникам дефицитных товаров – моряками и рыбаками загранпла-вания, лицами, направлявшимися в загранкомандировки, работниками заграничных дипломатических и торговых представительств, лицами, совершавшими туристические поездки. Поскольку наиболее дефицитными были импортные товары, то развитие спекуляции ими неизбежно влекло за собой и возникновение черного валютного рынка.
К началу 1980-х гг. возросший уровень как дефицита потребительских товаров (чему способствовала стагнация в производстве большинства потребительских товаров), так и коррупции в системе управления сделали возможным возникновение такого феномена, как подпольное производство (строго говоря, этот феномен существовал на всем протяжении существования советского строя, но именно в этот период приобрел широкие, и, главное, постоянно растущие масштабы). Это было либо неучтенное производство на мощностях государственных предприятий, либо даже нелегальное строительство целых цехов по производству потребительских товаров (обычно «под крышей» государственных предприятий). Появился даже соответствующий термин, обозначающий полуподпольных предпринимателей, организующих подобное производство, – «цеховики». Производимые в таких цехах товары реализовывались через систему государственной торговли, что предполагало искажение и запутывание государственной отчетности. Существование такого подпольного сектора было невозможно без покровительства множества чиновников достаточно высокого уровня, что свидетельствовало о значительных масштабах коррупции в государственном аппарате. Постепенно рос и теневой сектор в производстве услуг – услуги портных, машинописные услуги, услуги по ремонту бытовой техники, по ремонту квартир и т. п., даже тогда, когда их предоставляли работники государственного сектора, нередко осуществлялись на теневой основе, без государственной регистрации и по ценам черного рынка. Наряду с этим в этой сфере развивалось и индивидуальное частное предпринимательство.
Таким образом, фактически в рамках государственного сектора происходило формирование латентных рыночно-капиталистических отношений. Эти процессы оказывали неизбежное влияние на состояние политико-идеологической сферы общества, что касалось как состояния партийно-государственного аппарата, так и настроений населения.
«Застой» с социально-экономической стороны представлял собой ни что иное, как усугубление ведомственно-бюрократической эволюции планового хозяйства. Само вхождение общества в «застой» определялось тем, что осознаваемые правящим социальным слоем экономические проблемы лечились не путем воздействия на их причины. Проблема заключалась в том, что устранение этих причин означало нанесение удара по интересам правящего социального слоя в целом. Само его существование непосредственно опиралось на бюрократическую конструкцию планового механизма хозяйствования, и покуситься на эту основу для правящего слоя было невозможно. Впрочем, это стало возможно тогда, когда правящие группы нашли возможность заменить бюрократизированную плановую систему такой, в которой материальные интересы, по крайней мере, значительной части бюрократии могли бы быть гарантированы, хотя и иным способом.
При этом нельзя отрицать, что политика правящего социального слоя в СССР в 50-е, 60-е и 70-е годы XX века во многом отвечала интересам большинства населения. Во многом, но далеко не во всем. Это был компромисс интересов, причем компромисс весьма непрочный, опиравшийся на самоограничение правящей элиты в силу идеологической традиции. Такое самоограничение стало размываться уже в 1930-е гг., и кратковременное оживление идеологического импульса социализма в 1950-е и начале 1960-х гг. не имело под собой оснований в виде глубоких политических и социально-экономических перемен. В результате эгоизм интересов правящей элиты, не встречая сколько-нибудь сильных сдерживающих факторов, исторически быстро размыл окостеневшие и выхолощенные идеологические стереотипы, связанные с социалистической традицией.
Поскольку эти идеологические стереотипы были единственным (для правящей элиты) механизмом поддержания компромисса интересов между бюрократией и остальным населением, этот компромисс разрушился, а вместе с этим разрушилось и доверие населения к официальным идеологическим ценностям. Если элита фактически отказывается от этих установок, то почему им должны следовать все остальные? В той же мере, в какой элита продолжала придавать прежним идеологическим стереотипам обязательный, официально навязываемый статус, формировалось и отторжение провозглашавшихся социалистических ценностей.
Когда в ходе «перестройки» была поставлена задача перехода к «социализму с человеческим лицом», то оказалось, что необходимое для этого устранение системы бюрократического централизма разрушает всю сложившуюся модель «реального социализма», поскольку в ее недрах не было почти никаких широко развитых социальных механизмов, способных заместить господствующую бюрократию (были лишь деформированные и рудиментарные вкрапления элементов общественной самодеятельности). Бюрократия, столкнувшись с неэффективностью старой, «сталинской» модели, лишившейся в ходе эволюции репрессивных стимулов развития, и почувствовав угрозу краха этой модели, встала перед выбором: на что менять обанкротившуюся систему? Пойти по пути поддержки постепенного развития общественной самодеятельности, социального творчества трудящихся, реальной «демократии для всех»? Или едать в утиль социалистические лозунги и кинуться приобретать буржуазные источники дохода и буржуазные условия существования?
На самом деле бюрократия сделала свой выбор еще до начала видимого кризиса советской системы. Оказалось справедливым предвидение Троцкого, который писал: «Если, наоборот, правящую советскую касту низвергла бы буржуазная партия, она нашла бы немало готовых слуг среди нынешних бюрократов, администраторов, техников, директоров, партийных секретарей, вообще привилегированных верхов. Чистка государственного аппарата понадобилась бы, конечно, и в этом случае; но буржуазной реставрации пришлось бы, пожалуй, вычистить меньше народу, чем революционной партии. <…> Никак нельзя рассчитывать и на то, что бюрократия мирно и добровольно откажется от самой себя в пользу революционного равенства…На дальнейшей стадии она должна будет неминуемо искать для себя опоры в имущественных отношениях»[141]. Впрочем, Троцкий не сделал из своего анализа дальнейшего логичного вывода: сама бюрократия и составит в большинстве своем ту самую «буржуазную партию», которая свергнет советский строй.
«Перестройка» оказалась последней неудачной попыткой превратить официальную идеологию, давно ставшую ложью, в правду. Ведь невозможно одни и те же социалистические лозунги, долго служившие средством обмана масс, в одночасье превратить в программу практических действий. Бюрократия в этом вовсе не была заинтересована, и даже те немногие из ее рядов, кто искренне пытался сделать что-то в этом направлении, не могли уже рассчитывать на то, что отравленные систематической ложью идеи вдруг приобретут всеобщее доверие.
Это была одна из важных, но не единственная причина того, что лидирующим в борьбе с бюрократизированным строем СССР оказалось антисоциалистическое движение.
Приход капиталистической системы оказался неизбежным, поскольку она была единственной реально существующей альтернативной системой, соответствующей достигнутому уровню производительных сил, и к тому же занимающей господствующие позиции в мировом хозяйстве. Она также создавала прочную иллюзию соответствия стремлению большинства насытить свои вещно-денежные потребности. Кроме того, всем была очевидной неспособность тех фракций бюрократии, которые цеплялись за сохранение старых порядков, к сколько-нибудь конструктивной работе. Интересы же трудящихся на деле не собирались защищать ни те из номенклатуры, кто хотел капиталистической эволюции, ни те, кто выступал против нее.
Что касается такой проблемы, как международные условия гибели советской системы, то наиболее кратко эти условия можно определить как образование исторического разрыва между попыткой социалистических преобразований в СССР и вызреванием объективных предпосылок для такой попытки во всемирном масштабе. Дело здесь не столько в самом факте изоляции СССР и «мировой системы социализма», а в том, что эта изоляция была предопределена объективными тенденциями всемирно-исторического процесса. В таких условиях борьба мировой капиталистической системы против вызова со стороны альтернативной системы имела все шансы на успех. Внутренние противоречия советского «социализма», корни которых лежали в объективной невозможность складывания новой, более прогрессивной, чем капитализм, социально-экономической системы социализма без достаточных материальных и экономических предпосылок, да еще и в национальноограниченных рамках, позволили капиталистической системе сыграть на этих противоречиях и ускорить гибель Советской державы. Хотя материальные предпосылки социализма в СССР к тому времени были несравненно более зрелыми, чем в 1920-е или 1930-е годы, были утрачены социально-политические предпосылки социализма.
Советский «реальный социализм» до самых последних дней своего существования так и не нашел выхода из тисков противоречия, лежавшего в основе советской системы. Это противоречие можно кратко резюмировать как создание общественной системы, успешно решавшей задачи индустриальной (то есть в основе своей – капиталистической) модернизации общества одновременно и за счет использования некоторых черт социалистических общественных отношений, и за счет отказа от ряда наиболее фундаментальных и наиболее перспективных основ социализма. В результате к моменту решения задача развития индустриального общества в советской системе не смогла сформироваться жизнеспособная перспектива перехода на следующую ступень развития за счет эволюции в социалистическом направлении.
России на протяжении XX в. досталось много разного: войны, революции, тоталитаризм и диктатура, разгул стихий и демократий, развал страны и ее собирание. Все это чрезвычайно затрудняет понимание основной тенденции российского развития на протяжении всего XX века. И главное, что в начале нового, уже XXI в. эти процессы еще не закончились, еще не вылились в какие-то определенные формы, которые могли бы достаточно четко ориентировать в понимании дальнейшей судьбы России. Траектория развития современной России пока еще не поддается четкому научному анализу. С одной стороны, Россия стала энергично проводить целый ряд радикальных реформ важнейших сторон жизни общества, активно ищет пути модернизации своего развития. С другой стороны, реформы вызвали тяжелейший кризис в экономике, в политическом устройстве общества, в духовной сфере. Страна оказалась на гране физического выживания.
Что будет с Россией дальше? Этот вопрос задают миллионы людей во всем мире. Ответить на него оказалось чрезвычайно трудно. И одна из главных трудностей состоит в том, что мы плохо понимали и понимаем современную историю России в XX веке. А без понимания социально-экономической природы общества трудно понять его сегодняшний день и предвидеть пути развития. Ведь в кризисе оказалась и наша общественная наука.
В современной общественной науке нет достаточно четкого представления об экономическом строе советской и постсоветской России. Этот строй один и тот же в своей сущности или разный? Конечно, бросается в глаза различия формы: в СССР – плановое хозяйство, сегодня – рыночная экономика. Форма различна, но различна ли суть? Ведь известно немало капиталистических стран, где в той или иной мере используются элементы экономического планирования на национальном уровне (Австрия, Нидерланды, Франция, Япония и др.) В период войны во многих европейских странах существовало почти директивное народнохозяйственное планирование. С другой стороны, нельзя также утверждать, что советская экономика была совершенно безрыночной или пострыночной. В общем, вопросы для обсуждения имеются.
В советские времена у нас господствовала так называемая «марксистская» обществоведческая парадигма. Я это слово беру в кавычки, потому что марксизм у нас был очень своеобразный. Как известно, согласно марксизму, развитие производительных сил, экономики, техники и технологии производства вызывает соответствующие изменения производственных или общественных отношений. Это означает, что все страны, которые осваивают одну и ту же технику и технологию при их безусловном отличии и особенностях, имеют одни и те же закономерности исторического развития, проходят в своем историческом развитии примерно одни и те же этапы. Как писал в свое время К. Маркс, менее развитая страна видит свое будущее в картине экономически и культурно более развитой страны. Общество «не может перескочить через естественные фазы развития, ни отменить последние декретами»[142].
Эти классические положения марксизма никто из советских обществоведов в то время не оспаривал. Но, удивительное дело, они абсолютно не соответствовали советской действительности. Производительные силы СССР (т. е. фабрики и заводы, техника и технология производства и т. п.) если и отличались от той же самой техники и технологии капиталистических стран Запада, то в худшую сторону. Технологически СССР отставал от Запада. Но советская общественная наука утверждала, что общественные отношения в СССР были социалистическими, т. е. лучше. Техника и производство – хуже, а отношения, которые развивались на основе этой техники – лучше. С точки зрения аутентичного марксизма – это абсурд. Да и с точки зрения формальной логики – то же абсурд.
Но у нас был свой марксизм: так называемый «марксизм-ленинизм», который по сути своей был искусственной конструкцией, используемой руководящими кругами страны исключительно в идеологических и пропагандистских целях. Говоря по-современному, конструирование и «вброс» «марксизма-ленинизма» в 1930-х гг. прошлого века было одной из первых и наиболее мощных «пиар-акций». Идеологические конструкции и догмы «марксизма-ленинизма» так прочно засели в головах многих людей, что действительное научное (т. е. критическое) изучение реального положения дел было уже невозможно. «Марксизм-ленинизм» превратился в своеобразную религию, согласно которой надлежало слепо верить словам партийного вождя. Но потребность научного объяснения феномена СССР, который за очень короткий срок превратился из отсталой аграрной страны в мощную индустриальную державу, всегда оставалась и сегодня получила некоторый шанс на свою реализацию. Для этого надо прежде всего отбросить догмы и предвзятости. «Марксизм-ленинизм» не есть научная концепция и сегодня он уже ничего не объясняет. Многие современные обществоведы стали вообще подвергать сомнению всякие марксистские построения. Если «марксизм-ленинизм», рассуждают эти обществоведы, видимо, изучавшие марксизм по знаменитому «Краткому курсу Истории ВКП(б)», оказался логически противоречивой и искусственной конструкцией, то, значит, его, а заодно и весь марксизм, надо отбросить и соорудить какую-то новую теорию. Так родилась концепция России как особой цивилизации, имеющей отличные от западной цивилизации закономерности и пути развития.
Какова логика рассуждений такого типа? Эта логика примерно такова. Капитализм, который навязывается сегодня России прозападными либералами, ужасен. Поэтому все или почти все западные учения не годятся. Советский социализм, хоть и имел некоторые недостатки и не по всем пунктам совпадал с классическим учением К. Маркса, был все же много лучше нынешнего криминального капитализма. Отсюда вывод: значит, для России нужен особый социализм, который не обязательно вытекал бы из марксизма и детерминировался развитием производительных сил общества, а определялся бы главным образом национальными, культурными и духовными особенностями народа. То есть согласно такой логике получается, что социализм не есть определенная стадия развития общества, а некоторая Богом данная составляющая определенных обществ, преимущественно восточного типа. По проблемам «особого пути» развития России, самобытной российской цивилизации сегодня появилась довольно обширная литература, вызывающая симпатии искренней заботой о благополучии страны. Но, к сожалению, чем более страстным и сострадательным к бедам России является автор этого направления, тем дальше он оказывается от научной аргументации и реальных фактов. Хотя особенности исторического развития России существенны и пренебрегать ими ни в коем случае нельзя.
Но особенности любой страны не могут и не должны выводить ее из сферы научного анализа. Если же исходить из концепции, что Россия не вписывается в мировую историю, а сама по себе есть довольно уникальное явление со своими собственными закономерностями исторического развития, то надо будет определиться и с социальной наукой. Может ли социальная наука в условиях России четко выявить какие-то закономерности исторического развития, сказать, что общество развивается по таким-то и таким-то этапам и что еле-дующий этап развития будет такой-то. Или для России все это не годится, Россию, так сказать, «умом не понять», то есть наука в данном случае бессильна. И Россия вообще выпадает из сферы научного анализа и мы как представители социальной науки ничего не можем сказать о ее прошлом, настоящем и будущем. Тогда актуальным становиться вопрос – а возможна ли социальная наука в России?
Европа более или менее поддается каким-то научным теориям. Хорошо, не надо марксизма, это сейчас не модно. Но ведь существуют десятки других различных теорий общественного развития, которые описывают тот же процесс, что и марксизм, только в других терминах. Возьмем таких – наших же, российских – выдающихся представителей социальной науки, как П. Н. Милюков и Н. А. Бердяев, которых никак нельзя заподозрить в излишней приверженности марксизму, хотя последний они знали достаточно глубоко. Так вот, П. Милюков во многих своих работах доказывал, что процесс общественного развития идет в России точно так же, как и в других странах Европы, только с существенным запаздыванием. На заре нашей истории, – писал он, – мы застаем тот же, что и везде – но запоздавший у нас – переход от древнейшего племенного быта к государственному, те же остатки первобытных форм прямой власти народа. Более того, П. Милюков считал, что если исходить из теории «народной души» или «души предков» для объяснения самобытности России, то надо было бы согласиться с теорией, что монархия – это основная стихия русской истории[143]. Однако же никто из серьезных ученых сегодня не разделяет монархических взглядов – и даже те, которые усиленно бьются за уникальность душевного мира России.
Несколько иначе этот вопрос решал Н. Бердяев. Анализируя развитие мировой цивилизации как все большее преобладание материализма над духовностью, религиозностью, он иронически смотрит на тех, кто считает, что эта напасть материализма до России не доберется, что нас спасет «отсталость». И вот является соблазн думать, пишет Н. Бердяев, что «эта мировая тенденция современной цивилизации не имеет власти над Россией и русским народом, что мы другого духа, что она есть лишь явление Запада, народов Европы». И тут же Н. Бердяев приводит пример Германии в начале XIX века, которая тогда пережила схожей творческий подъем германского идеализма и романтизма, преобладание высших духовных интересов утверждалось как германский дух, германская настроенность в противоположность недуховному направлению «Запада», Франции и Англии[144]. Все повторяется и вся страны проходят примерно одни и те же этапы исторического развития как материального, так и духовного. Поэтому и социальная наука едина – что для Запада, что для Востока.
Итак, общественная наука едина, как едина мировая история. При учете всего разнообразия природных и исторических особенностей законы общественного развития едины для всех стран и народов. Поэтому говорить, что Россия когда-то выпала или сегодня выпадает из мировой истории, с научной точки зрения нелепо. Ведь мировая история делается не только в Европе, которая по сути лишь небольшая часть мира. Африка с ее жарой и пустыней, слонами и бегемотами – тоже часть мировой истории. И никогда Африка из нее не выпадала. А Китай и Япония не только органическая часть мировой истории, но и важнейший элемент актуальной современности. И Россия никогда не являлась и не является исключением. И во всех этих и других странах действуют одни и те же закономерности исторического и экономического развития. И до 1917 г. и после, и сегодня Россия развивается в полном соответствии с объективными законами мирового общественного развития. Просто не надо путать и принимать на веру всяческие названия, которые по тем или иным причинам давали и дают общественному устройству страны различные политические лидеры. А, как известно, в России многие политические или национальные лидеры страны, за очень редким исключением, не отличались глубоким умом или обширными знаниями. Более того, нельзя принимать форму исторического процесса, которая лежит на поверхности жизни и так сказать бросается в глаза, за его содержание, суть этого процесса. Поэтому распад СССР еще не означает и не может означать распад социально-экономического строя страны.
В этой связи и встает проблема более точного определения природы общественного строя России, который тут утвердился после революции 1917 г. И. В. Сталин этот строй назвал социализмом и многие верят ему до сих пор. Согласно этой логике, то есть сталинской методологии, развал СССР в 1991 г. означает и крах (или кризис в более мягкой интерпретации) социализма. Чтобы разобраться в этом вопросе – что же означает распад СССР – надо прежде всего усомниться в правоте Сталина. На каких основаниях и почему он назвал социально-экономический строй СССР социализмом? Для этого полезно начать с анализа развития капитализма в России еще XIX века, как предшесгвующего общественно-экономического уклада. Был ли капитализм в российской экономике и обществе господствующим к началу XX века? Вот в чем вопрос.
По общему мнению, капитализм в России стал интенсивно развиваться после отмены крепостного права в 1861 году. К концу того века русская интеллектуальная мысль встала перед проблемой дальнейшего развития страны: к какому строю и обществу движется Россия? Надо вспомнить, что подавляющее число тогдашней русской интеллигенции было марксистски ангажировано и будущее России они видели, с теми или иными оговорками, как социалистическое или что-то близкое к этому. Вопрос заключался в прояснении пути к этому обществу: через развитие капитализма или особым российским путем, через, например, общину.
Многие марксистски настроенные интеллектуалы в конце XIX в. (не путать с началом XX века, когда этот настрой существенно изменился) путь для России видели только через развитие капитализма. На эту тему тогда писали многие русские ученые. Достаточно вспомнить такие имена как М. И. Туган-Барановский, П. Б. Струве, С. Н. Булгаков и другие. И в ряду этих имен работа В. И. Ленина «Развитие капитализма в России» занимает достойное место, не представляя, однако, исключительного явления, вопреки мнению советской официальной историографии.
Но через 18 лет, после выхода первого издания и 10 лет после второго издания книги В. Ильина, случилась революция, где Ленин провозгласил курс на построение социалистического общества. И тут-то начинаются чрезвычайно интересные проблемы и вопросы. Если к 1899 году капитализм в России только набирал темпы, то возможно ли, что к 1917 году капитализм здесь оказался уже перезрелым? Возможно ли за 18 и тем более 10 лет такое бурное развитие капитализма? И почему Россия дозрела до социалистической революции уже в самом начале XX века, а европейские страны, где капитализм развивался уже несколько сот лет, еще не дозрели?
На все эти вопросы сталинская школа советской историографии отвечала просто и уверено. Большевистская партия под руководством В. И. Ленина и И. В. Сталина выбрала правильный путь строительства социализма и построила мощное социалистическое государство. Однако после 1991 года, когда это «социалистическое» государство «приказало долго жить», все эти вопросы открыто встали опять в повестку дня. Поэтому надо опять возвращаться к работе В. Ильина «Развитие капитализма в России» (1899 г.), где доказывалась необходимость капиталистической стадии развития России и сравнивать ее с работой В.
И. Ленина «Очередные задачи советской власти» (1918 г.), где излагались уже практические меры непосредственного строительства социализма. Кто же из них прав?
Для ответа на этот вопрос сделаем небольшой экскурс в теорию вопроса. Октябрьский этап русской революции, как бы к нему не относиться, по существу явился завершающим этапом единой Русской революции. Этим этапом были почти окончательно ликвидированы многие добуржуазные отношения в обществе, решены сугубо буржуазно-демократические задачи революции (ликвидация монархии, феодальных сословий, установление мира, аграрные преобразования). Вместе с тем Октябрьский этап был весьма своеобразен. Выполняя по существу функции завершения буржуазно-демократических преобразований, этап был проведен, возглавлен марксистской пролетарской партией. Целью последней было создание социалистического общества. Победа, государственная власть оказались за партией большевиков.
Эта коллизия и внесла много путаницы в дальнейшее развитие российского общества и, главное, в его теоретическую интерпретацию. Партия большевиков в своих действиях руководствовалась марксистской теорией. И Ленин был прежде всего марксистским деятелем, все работы которого суть пересказ, толкование или развитие тех или иных положений марксизма. Невозможно понять действия Ленина, отделяя его от марксизма. Однако марксизм, как известно, считал, что социалистическая революция может произойти только в странах высокоразвитого капитализма. Это положение было общепризнанным среди марксистов. Если строго придерживаться этой формулы, то становится трудно объяснить социалистический характер русской революции 1917 г. и последующее строительство социализма в отдельно взятой России. По классическому марксизму, общество не вольно выбирать: или ему еще какое-то время пребывать в лоне капитализма, или же сразу перескочить в социализм.
Поэтому социально-экономический строй, который возник в России после революции 1917 г. мог быть только буржуазным. Он и господствовал весь XX век в стране и продолжает господствовать и сегодня. Доказательству всего этого и посвящена предлагаемая статья.
По мнению современных историков, период русской революции определяется рамками 1917-1922-х гг., т. е. включает не только февраль и октябрь как этапы одного революционного процесса, но и весь период гражданской войны. Следовательно, весь период «военного коммунизма», гражданской войны нужно относить к периоду, собственно, революции, а не послереволюционного, нормального устройства общества, нормального хозяйственного развития. Другой вопрос, что большевики в период «военного коммунизма» во многом жили иллюзиями как бы наступающего коммунизма, вот-вот приближающейся мировой революции. Многие их практические действия были вызваны не только военной обстановкой, но и идеологическими схемами. Это все отложилось в их сочинениях и, в еще большей мере, в устных выступлениях. Многие последующие комментаторы, читая эти сочинения, уверовали в то, что «военный коммунизм» и есть нормальный коммунизм, как-то совершенно забывая, что период революции и гражданской войны не может рассматриваться в качестве нормального состояния общества. И действительно, период «военного коммунизма» и последующий за ним период НЭПа существенно, принципиально различаются.
В период «военного коммунизма» мы видим не только прагматические действия власти большевиков по наведению порядка и обеспечению победа в гражданской войне, но и попытку на деле изжить буржуазные отношения, попытку практического осуществления некоторых главнейших социалистических доктрин. Конечно, как уже отмечалось, все это происходило в рамках объективной неизбежности, в условиях войны, разрухи, беспорядка. Но доктринальный мотив в действиях большевистского правительства в этот период также очевиден. Однако, эта социалистическая докгринальность была эпизодической, не системной; скорее, эмоциональной, чем сознательно и планомерно внедряемой.
Даже в первых декретах новой советской власти при внимательном рассмотрении можно обнаружить преследование буржуазных принципов (отобрать и поделить по-новому). В пример можно привести декрет «О потребительских кооперативных организациях» от 10 апреля 1918 г., где, в частности, указывалось: «Все торговые предприятия, снабжающие население предметами потребления, облагаются в пользу казны особым сбором в размере 5 % их оборота»[145]. Эти 5 % налога сильно напоминают налог с продаж в том же проценте, введенный в конце 1980-х гг., когда стали активно разворачивать рыночные отношения. Однако, эта буржуазность была, так сказать, скрытая или вынужденная, она не исходила из идеологической доктрины. На эту буржуазность определенным образом уже тогда указывали некоторые наблюдатели. Так, Н. Бердяев вопрошал в ноябре 1917 г.: «Не наследует ли мир “социалистический” все “буржуазные” грехи и пороки, не хочет ли он “буржуазность” лишь равномерно распределить и довести ее до предельного развития и совершенства?»[146]. Конечно, что-то Бердяев тут уловил существенное. Но в целом выглядит весьма неуместным в самый разгар революции подводить ее итоги. Как раз «военный коммунизм» показал, что «социалистический» мир искренне стремился преодолеть буржуазность. Эта буржуазность, как бы на нее не указывали некоторые ригористы от теории, была скорее вызвана обстоятельствами, а не догмами. Нельзя же в самом деле в разрушенной стране заниматься исключительно духовным творчеством.
После периода «военного коммунизма» буржуазные принципы в экономической политике стали проявляться все больше и больше. И не как остатки прежней системы или незаконченности прежних мероприятий. Это, конечно, также было. Но теперь буржуазность входила как принцип и новой власти. Это порождало много конфликтов, вызвало большую реакцию в самой партии. Можно даже сказать, что вся идеология «левой оппозиции» была вызвана именно этим.
В чем выражалась эта буржуазность? Прежде всего, конечно, в императивах экономического регулирования нормального хозяйственного развития. В усилении и укреплении денежного обращения и вообще всей финансово-кредитной системы, развитии хозяйственного расчета, рыночного оборота, торговли, развитии материального стимулирования труда, коммерческой самостоятельности государственных промышленных предприятий и т. д. Конечно, все эти меры были объективно необходимы, вызваны объективными обстоятельствами и были исторически и прагматически оправданы. Но они никак не вытекали из марксистской социалистической доктрины. Наиболее ярко требования этой доктрины озвучивал один из тогдашних руководителей ВСНХ Ю. Ларин. В 1920 г. он писал: «Победа пролетариата означает переход к централизованному, планомерному, открытому, сознательному руководству в деле управления надлежащих пропорций между всеми частями хозяйства. При таких условиях не нужен уже дурной суррогат такого регулирования, существовавший раньше в виде денег: деньги должны отмирать»[147]. Но НЭП требовал легализации и реабилитации всех категорий товарно-капиталистического хозяйства. Отсюда и известное выражение, что НЭП – это отступление.
Справедливости ради можно указать, что еще Ленин предвидел возможность сохранения при социализме «буржуазного права» в распределении. В «Государстве и революции» он писал, ссылаясь на К. Маркса, что в «первой фазе коммунистического общества (которую обычно зовут социализмом) “буржуазное право” отменяется не вполне, а лишь отчасти, лишь в меру уже достигнутого экономического переворота, т. е. лишь по отношению к средствам производства… Однако это еще не коммунизм, и это еще не устраняет “буржуазного права”, которое неравным людям за неравное (фактически неравное) количество труда дает равное количество продукта»[148]. Однако, если оставаться на почве марксизма, то надо признать, что «буржуазное право» в распределении есть следствие буржуазного характера производства. Ведь тот же Маркс специально подчеркивал, что «право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие»[149]. Поэтому и в этом вопросе у Ленина можно обнаружить известную двойственность. С одной стороны, он допускает возможность социализма как первой фазы коммунизма, с другой – признает в нем существование «буржуазного права». Однако заметим, что ни Ленин, ни Троцкий не считали пореволюционное общество социалистическим. И вообще, до конца 1920-х гг. (и даже до середины 1930-х гг.) среди большевиков Советскую республику воспринимали как переходное общество государственного капитализма с рыночной экономикой и товарным производством. Большевики видели и понимали объективную неизбежность буржуазности, но в то же время боялись ее и старались ее минимизировать. Очень хорошо это выразил Е. А. Преображенский в своей теории «первоначального социалистического накопления». В 1925 г. он писал: «Социалистическая форма хозяйства не может существовать в окружении частного товарного производства на основе мирного сожительства… Само существование этих двух систем, хотя и включенных в систему единого хозяйства страны, неизбежно приводит к тому, что либо социалистическое производство будет подчинять себе мелкобуржуазное хозяйство в одной части, приспособлять в другой и поглощать в третьей, либо само будет рассосано стихией товарного хозяйства»[150].
Более откровенно, последовательно и, можно даже сказать, язвительно и злорадно писали о буржуазном характере русской революции и возникших в ее результате социально-экономических отношениях оппоненты большевиков. Пожалуй, одним из более глубоких и умных наблюдателей этого процесса был Н. А. Бердяев. Уже в апреле 1918 г. он писал: «Под флагом большевистской, интернациональной социалистической революции у нас происходит совершенно буржуазный процесс собирания собственности теми, которые ее не имели или имели в недостаточном количестве». И несколько далее: «Оригинальной чертой русской революции нужно признать то, что в ней буржуазия образуется и обогащается под прикрытием социалистической, а не буржуазной идеологии». «Большевизм проводит не крупномасштабную промышленную революцию, а мелкобуржуазную революцию преимущественно аграрного характера». «Крестьянство и есть грядущая русская буржуазия»[151]. Н. Бердяев один из первых и довольно точно определил как характер русской революции, так и основную ее движущую силу. Это объясняет многое в дальнейшей судьбе революции и возникшего в ее результате общества.
О сохранении, вернее невозможности преодоления буржуазности экономических отношений сразу же после революции говорит следующее логическое наблюдение другого знаменитого очевидца тех событий – П. Б. Струве. Он пишет: «С социалистической точки зрения обоснование производительности или успешности производительного процесса на дифференциальной оплате труда есть радикальное отступление от уравнительной или эгалитарной основы социалистического советского хозяйства. И то, что социалистическая мысль и социалистическая власть обращаются к этому выводу, не есть обстоятельство, чисто исторически определяемое культурным уровнем русского народа, а есть существом дела обусловленная сдача центральной принципиальной позиции социализма, социализма не как правовой или экономической техники, а как социально-политической идеологии, – отказ от его эгалитарной идеи»[152]. Это верно, что дифференциация в оплате труда есть отступление от социалистических принципов в сторону буржуазности. Напомним, что с этим вполне был согласен и Ленин, когда говорил о сохранении «буржуазного права» в распределении. Но почему так произошло, Струве не анализирует. Он просто констатирует этот факт и дальше делает умозаключение об ущербности самого социализма: «Либо социализм означает хозяйственный упадок или регресс, либо он должен быть “буржуазен”»[153]. В целом эта дилемма верная, если держаться такого механистического понимания социализма, которое было широко распространенно именно в то время. И большевикам после революции пришлось идти на такой «буржуазный» социализм. Но это по существу означает просто отсутствие социализма. Ведь одно, что провозглашала власть, и другое, что получалось на самом деле. Струве как-то легко поверил большевикам. Вот меньшевики не собирались так легко верить большевистским лозунгам и декларациям. Они четко писали о буржуазном характере русской революции и дальнейшем хозяйственном развитии. Так, Ю. О. Мартов в программной статье «Наша платформа», опубликованной в «Социалистическом вестнике» в октябре 1922 г., писал: «Поскольку государственное хозяйство неизбежно останется, оно не имеет ничего общего с социализмом, являясь государственным капитализмом в точном смысле этого понятия (а не в большевистском извращении)»[154]. Хотя, оговоримся, что ни Ленин, ни его сподвижники даже в начале 1920-х гг. нигде не говорили о социалистическом характере общества того времени, в котором они жили.
На примере Струве хорошо видно логический ход мысли либерального демократа тех и даже наших времен. Если революция социалистическая, рассуждает такой либерал-демократ (а он почему-то слепо верит большевикам), и практика уравнительного социализма губит производство, то значит, социализм вещь губительная или вообще невозможная. Но если считать, что русская революция была буржуазной, то становиться очевидным, что после нее мог развиться отнюдь не социализм, а такая система хозяйства, где доминировали буржуазные принципы организации производства и труда. Считать иначе, значит попасть в ловушку сталинизированной методологии, где оказались либерал-демократы вместе с принципиальными последователями «марксизма-ленинизма». Просто первым «русский социализм» не нравится, а вторым нравиться. Но ход логических рассуждений у тех и других совершенно одинаков.
Главное в этой проблеме выяснить вопрос: почему же большевики отступили от принципов уравнительности. Струве бросает мимоходом «культурный уровень русского народа», не акцентируя на этом положении внимания, не разворачивая всю цепочку логических взаимосвязей. Он вслед за многими не очень глубокими социалистами остается на поверхности явления, полагая, что культурный уровень означает низкую сознательность народа, что этот народ добровольно и бесплатно не хочет работать на общество. Но если вскрыть всю логическую цепочку в данном случае, то мы получим, что низкий культурный уровень народа есть объективно неизбежное следствие отсталой экономической базы страны, недостаточно развитых производительных сил. Именно это предопределяет и определенный способ производства и способ распределения, а также всю духовную и культурную сферы. В случае России начала XX века – господство буржуазных экономических отношений.
Более глубокую трактовку невозможности развития и господства социалистических производственных отношений сразу же после революции дает другой современник событий М. И. Туган-Барановский. Он рассматривает два фактора социализации: крестьянство и рабочих фабричной промышленности. Крестьянство, составляющее почти 80 % населения страны, думается, вообще бьшо определяющим фактором в дальнейшем развитии российского общества. Могло ли оно сразу перейти к социалистическим отношениям? На этот вопрос положительно отвечали только народники или эсеры. Туган-Барановский, напротив, отвечал, что «идеалом нашего крестьянства является его собственное хозяйство с достаточным рабочим инвентарем и с достаточным земельным обеспечением». И далее: «И не только крестьянин ни малейшим образом не стремится к передаче своих средств производства обществу, но и объективный процесс хозяйственного развития противодействует этой передаче»[155].
Теперь обратимся к индустриальному сектору общественного производства. Туган-Барановский считает, что социализация фабрик может происходить в двух формах. Или промышленные предприятия станут государственными, или перейдут в некую разновидность групповой формы собственности тех, кто на них работает.
Остановимся на первой форме социализации промышленных предприятий, т. е. передаче их в государственную форму собственности. Будет ли это означать социализм, спрашивает Туган-Барановский? Нет, потому что и фабрики будут управляться «агентами министерства торговли или министерства труда» примерно также, а чаще и хуже, чем они управлялись прежними предпринимателями. Но главное другое. Сам характер труда на эти государственных фабриках ничем не будет отличаться от труда на частных предприятиях, туган-Барановский рассуждает так: «Что же может заменить в социалистическом государстве те стимулы повышения производительности труда, которые столь мощно действуют в капиталистическом обществе? Главным образом, чувство долга и преданности общим интересам. Гражданин социалистического государства должен уметь ставить общие интересы выше своей частной выгоды и работать на общую пользу с такой же энергией и напряжением всех своих сил, с какой в наше время люди работают по эгоистическим мотивам»[156]. Теоретически такое представление о характере социалистического труда верно. Но в советском обществе, которое называли социалистическим, гражданин должен был видеть и получать свою частную выгоду, работая на общую пользу, а не постоянно находится в положении буриданового осла между своей выгодой и общей. Это ложная дихотомия, которая не может лежать в основе развивающегося общественного производства. Именно такое понимание социалистического труда, которое демонстрирует Туган-Барановский, было широко распространенно в то время среди социалистов и оно естественно полностью совпадает с ленинским представлением о социалистическом труде. У Ленина даже есть высказывание 1920 года о том, что «трудовые армии, трудовая повинность – вот практическое осуществление в разных формах социалистического и коммунистического труда». Но по Ленину из той же работы явствует, что это «труд добровольный, труд вне нормы, труд, даваемый без расчета на вознаграждение, без условия о вознаграждении»[157]. Однако Туган-Барановский делает вывод, что такой характер труда для тогдашних условий России «весьма сомнителен». Это, конечно, правильный вывод.
В этом и состояла основная дилемма советской практики и идеологии организации труда и производства. Труд называли социалистическим, потому что иначе его назвать было невозможно, но практика организации труда была буржуазной. Существовала сдельная форма заработной платы, премиальные системы, нормы выработки, тарифные разряды и т. п., что характерно для типичного капиталистического предприятия. Но идеологически все это называлось социалистической организацией труда, где на первом месте должны были стоять моральные стимулы. И весь советский период никак не могли решить проблему соотношения между материальными и моральными стимулами. Официальная советская идеология упор делала на моральные стимулы, а жизнь – на материальные. Хотя социалистический труд вообще никаких внешних стимулов не предполагает. Но экономическая жизнь была буржуазной.
И общий вывод, который делает Туган-Барановский из своего анализа возможностей развития социалистических отношений таков: «До социализма современная Россия безусловно не дозрела. Великая русская революция является не только политической, но и социальной. Но это не революция социалистическая… Благодаря русской революции социальный состав русского общества должен измениться в самом своем корне. Исчезнет тот общественный класс, который во всю многовековую историю русского государства играл руководящую роль – класс крупных землевладельцев-помещиков»[158]. Таким образом, Туган-Барановский не полагал русскую революцию как непосредственно социалистическую.
Лидеры большевиков и советские идеологи до середины 1930-х гг. не рассматривали СССР как социалистическое общество. Это была Советская страна, советская политическая система, советская экономика, которая до конца 1920-х гг. официально именовалась государственным капитализмом. Экономисты даже начали разрабатывать «теорию советского хозяйства». И естественно, что на этот период и в теории допускались буржуазные отношения. Лишь с принятием сталинской конституции в 1936 г. было объявлено о построении социалистического общества.
Вместо социализма, но под прикрытием социалистической фразеологии, с середины 1920-х гг. в стране развиваются тенденции обеспечения национально-государственных интересов. Потребности создания, и укрепления великой державы выходят на первый план. Имплицитно стала господствовать национал-болыиевистская идеология, которая была сформулирована и озвучена русскими эмигрантами.
Россия после 1917 года находилась и до сих пор находится в жестких экономических тисках и для преодоления или хотя бы заметного ослабления этих тисков очень и очень далеко. Объявить о создании социалистических производственных отношений было, конечно, можно, но без соответствующего уровня экономического и культурного развития в реальности достигнуть этого было нельзя. По-этому-то после 1917 г. исторический процесс не «видоизменился» и прекрасно укладывается в теорию исторического материализма. По-этому-то и появилась теория социализма в отдельной стране или «русского социализма», которая замещала собой марксистскую теорию экономического детерминизма.
И. Сталин не отказывался от трактовки СССР как социалистической страны (даже наоборот), но он изменил марксизм в одном пункте. А именно, он утверждал, что социализм можно построить в отдельной стране, к тому же совсем не самой экономически развитой. То есть, согласно такой логике, экономическое развитие, экономический базис не есть главное в построении социалистического общества. Этот пункт – решающий для всего марксизма. После такой процедуры можно объявлять социалистическим любое государство, где соблюдаются внешние признаки равенства. Сталин изучал и знал марксизм и пытался широко использовать его в своей деятельности. Но в данном случае соединить марксизм, т. е. исторический материализм со строительством социализма в экономически отсталой, полуфеодальной, крестьянской стране, к тому же отдельно взятой, было невозможно. Пришлось поступаться марксизмом и объявить, что пролетариат отдельной отсталой страны не только может, но и «должен построить социалистического общество».
Вместе с тем, нельзя утверждать, что Сталин специально и преднамеренно выхолащивал марксизм. Объективизируя ситуацию, наверное, можно предположить, что Сталин самым ходом вещей был поставлен в следующее положение: с одной стороны, необходимо было внушать и поддерживать в людях уверенность, что можно построить хорошее (т. е. социалистическое) общество вне зависимости от мировой революции и мирового рынка; с другой стороны, надо было связывать это строительство с учением и деятельностью Маркса, Энгельса и Ленина, т. е. с теми лозунгами и идеями, которые были провозглашены в начальный период русской революции. И, наверное, это было самое простое и доступное практическое решение. Это обстоятельство питает многие теоретические современные построения, которые откровенно перечеркивают исторический материализм, а, стало быть, и марксизм.
Теоретически правильно и более последовательно связывать советский тип социально-экономической системы не с марксизмом и коммунизмом, а буржуазными производственными отношениями.
Еще в начале 1920-х гг. это было развито в своеобразной концепции национал-большевизма. Эта идеология имела некоторое, а, может быть, даже широкое распространение в среде патриотически ориентированной русской эмиграции. Одним из центров этого идеологического направления был Н. Устрялов и журнал «Смена вех» (1921–1922 гг.). Важнейшим положением национал-большевизма было признание советского типа государства и государственного национализма. Н. Устрялов подчеркивал, что чисто коммунистическими методами сильной России не сделаешь. И советская власть идет на уступки, компромисс с жизнью: «Сохраняя старые цели, внешне не отступаясь от “лозунгов социалистической революции”, твердо удерживая за собой политическую диктатуру, она начинает принимать меры, необходимые для хозяйственного возрождения страны, не считаясь с тем, что эти меры – “буржуазной” природы»[159]. «Государство затосковало по хозяйству» – пишет в другой работе тот же Н. Устрялов. Следует отметить также и то, что теория национал-большевизма тесно примыкала к построениям евразийцев, которые считали, что «социалистическая революция свелась к обобщению и обострению традиционно-русского централизма и этатизма»[160].
Национал-большевизм неявно, подспудно чувствовался и проявлялся во многих действиях сталинского режима, когда интересы создания мощного государства ставились выше жизненных интересов простых людей и когда Сталин свои личные интересы отождествлял с интересами государства. Национал-большевизм никогда не был объявленной официальной идеологией в СССР, он был как бы идеологией теневой. Сталин репрессировал Н. Устрялова и других провозглашате-лей национал-большевизма, но не саму эту идеологию. Ибо она была руководством (плохо осознанным или вовсе неосознанным) к практическим действиям, которые с большей или меньшей последовательностью осуществлялись весь советский период.
По многим характерным чертам общество, возникшее после революции в России, больше напоминало буржуазное, чем социалистическое в классическом его понимании. Эти процессы в той или иной мере были свойственны всей истории послереволюционной России. Таким образом, если теоретически была ясна неизбежность именно буржуазного развития с точки зрения классического марксизма и тех, кто от него не отказывался (например, меньшевики), то эмпирически такой очевидной ясности не было. Постоянно на практике подтверждался именно этот тип развития, пусть и в своеобразной форме, но густо прикрытый социалистической фразеологией и временами действительно решающий некоторые социальные вопросы. Но надо также иметь в виду, что в советской экономической системе частично сохранялись или воспроизводились на иной основе феодальные отношения (принудительный труд, самоуправство местных чиновников, массовый голод, нищета, барачные жилищные условия и т. д.) Так что, развитие буржуазных отношений, в том числе и в труде, было известным шагом вперед.
И действительно, многие, если не все экономические мероприятия Советской власти были по своему характеру буржуазными. В данный термин я не вкладываю какого либо оценочного смысла. Под буржуазностью в данном случае понимается стремление человека (или группы людей, слоя, класса) в своей повседневной и прежде всего хозяйственной деятельности следовать правилам рационального экономического поведения. Буржуазность – это скрупулезное соизмерение затрат и результатов труда, бережливость, экономичность, говоря по старому, хозрасчет доведенный до каждого человека. Но буржуазность – это не просто экономическая рациональность и эффективность, а рациональность, возведенная в высший принцип существования, в религию. Наиболее типичной или классической религией буржуазного класса, как известно, является протестантизм. Поэтому в русских условиях советского периода буржуазность не проявлялась, так сказать, в ее чистых формах, тут было много своеобразия. Например, индивидуализм здесь не играл решающей роли. Хотя, скажем, в стахановском движении и во многих других формах так называемого социалистического соревнования индивидуализм играл решающую роль.
Буржуазность хорошо иллюстрируется средним классом европейских стран. Корни свои он ведет от средневекового города, городского ремесленничества, его цеховой структуры. В России всего этого не было, как не было и развернутого капитализма. Однако буржуазные отношения начали формироваться еще в старой России и продолжились в России советской. Это проявлялось прежде всего в индустриализации, развитии хозрасчета, материальном стимулировании труда и т. д. Развитие экономики, повышение экономической эффективности производства, стремление к рентабельности, всемерной экономии и рачительности в хозяйстве – все это есть проявление буржуазности данного способа производства. Ничего социалистического здесь нет. Согласно общему мнению, например, индустриализация есть необходимый элемент формирования и развития капиталистического способа производства, а не элемент посткапиталистического развития. В России же индустриализация происходила в 1930-е гг. и только в результате ее страна перестала быть аграрной. Именно в ходе и вследствие индустриализации получали развитие такие сугубо буржуазные отношения как хозяйственный расчет, материальное стимулирование труда, премиальные системы, тарификация труда, ударничество, стахановское движение и т. п.
Таким образом, в СССР сформировались объективные основы для буржуазного общества, которые наиболее ярко стали проявляться в период «застоя». Характерно в этом отношении наблюдение немецкого социал-демократа Р. Крумма, который впервые попал в СССР в период горбачевской перестройки: «Я увидел неожиданно для себя в определенном смысле буржуазную жизнь, против которой всегда выступал»[161]. Но во всем этом ничего удивительного или неожиданного нет. Просто все стало становиться на свои места. Героическое проявляется и выходит на первый план в переломные эпохи. В спокойные и обычные, скажем, нормальные времена в буржуазном обществе доминируют обывательские и даже мещанские ценности, Это нормально, это реальность. Другой вопрос, если человек свою жизнь сводит к пищеварению, то он волей-неволей превращается в животное.
Коммунистическая идеология с этим боролась, буржуазная – на этом животном инстинкте оправдывает делание денег. В СССР с мещанством боролись, но комфортабельной жизни хотели многие. Было ли советское общество буржуазным? На это вопрос профессор Б. Ф. Славин со всей определенностью отвечает, что «советское общество не было буржуазным»[162]. Мне же ответить на этот вопрос однозначно трудно. Основы советского общества были безусловно буржуазными, но вся пропаганда, идеология советского периода, конечно, не были буржуазными. Более того, официальная советская идеология подавляла буржуазные интенции, пыталась заменить их чем-то другим.
Конечно, в СССР не было капитализма в его классической форме, но это было господство своеобразных буржуазных экономических отношений. Сложность состоит в том, что правящая элита советского периода все это называло социализмом, что стало привычной формулой для многих. «Государство насаждало ложное сознание, – пишет известный западный историк Р. Даниельс, – иными словами, лгало на официальном уровне и внедряло это сознание в умы столь эффективно, что до самого конца оно оставалось частью мировоззрения значительной доли образованных слоев советского общества»[163]. В периоды предшествующие «застою» (индустриализация, война, восстановление народного хозяйства) расхождение между буржуазным способом производства и социалистической фразой не складывалось в серьезную проблему, ибо мобилизационные цели развития притушевывали буржуазные императивы и питали энтузиазмом социалистические (патриотические) лозунги. А вот в период «застоя», когда отпали мобилизационные цели, и энтузиазм проявлять было негде и не к чему, расхождение между делом и словом стало резко бросаться в глаза. Поэтому практика без конца натыкалась на массу противоречий: между материальным стимулированием труда и стремлением к равенству, между необходимостью прибыльного ведения хозяйства и решением социальных проблем, между социалистическими лозунгами и буржуазной действительностью.
Вместе с тем, признавая буржуазный характер экономических отношений всего советского периода русской истории, его трудно трактовать как государственный капитализм. Такая точка зрения довольно распространенна в специальной литературе[164]. Характерная сущностная черта госкапитализма – это распределение по капиталу с помощью или через государство. То, что мы сегодня имеем в России вполне отвечает характеристикам государственного капитализма. Но в советский период было нечто иное. При сохранении буржуазного способа производства, распределения по капиталу там все-таки не было. Распределение тогда осуществлялось частично по труду, частично по социальному статусу в бюрократической иерархии. Все это назвать государственным капитализмом трудно.
Но это и не означает, что не было господства буржуазных экономических отношений. Никакая диктатура класса, партии или одного лица не в силах переломить ход истории, ее объективные законы. Сто лет развития своеобразного капитализма в России делают невозможным сегодня переход к классическому капитализму эпохи первоначального накопления капитала. Нельзя вернуться к тому, что историей пройдено. Нельзя отбросить старый потенциал и с нуля начать все заново. Но это, в свою очередь, требует нового осмысления прежней истории и путей возможного развития страны.
Противоречия между требованиями социалистично-сти, которые выражались главным образом в социалистической фразеологии, и объективной неизбежностью развертывания и углубления рыночных, а стало быть, и буржуазных отношений наиболее ярко можно обнаружить в экономических реформах советского периода. В целом за советское время их было немало, но мы выделим только три, как наиболее существенных и давших заметные результаты. Это, прежде всего, денежно-финансовая реформа Г. Я. Сокольникова 1924 г., создавшая устойчивую советскую валюту (золотой червонец). Затем экономическая реформа А. Н. Косыгина 1965 г., давшая лучшую советскую пятилетку и совпавшая с началом «застоя». И, наконец, радикальная экономическая реформа 1989 г., так называемая «Программа Абалкина», сорвавшаяся в «шоковую терапию» перехода к рынку. Опыт этих реформ еще плохо изучен, здесь много субъективистских и иллюзорных представлений, но он очень поучителен и интересен. Ведь эти реформы, особенно 1965 и 1989 годов, направленные на развитие рыночных (а по сути буржуазных) отношений, были призваны создать более адекватную форму для существовавшего способа производства. Но не получилось. Поначалу и реформа 1924 г., и реформа 1965 г. дали прекрасные результаты и еще больше породили всевозможные надежды на создание адекватного объективным условиям хозяйственного механизма. Но через несколько лет эти реформы стали сворачивать и от них остались лишь приятные воспоминания.
Итак, почему, в общем-то, провалились все реформы советского периода, направленные на углубление товарно-денежных отношений в хозяйстве, развертывание рыночной экономики? И, в общем-то, реформа 1989 года тоже сорвалась, не удержалась в рамках социалистической модели. Мне кажется, потому что реформаторы плохо представляли – что они собираются делать и в каком обществе они это собираются делать. Ведь никому из них не могло прийти в голову, что вводя рыночную экономику, они замахиваются на «устои социализма». Даже в закрытых материалах ЦК КПСС и других директивных органов не говорилось и, видимо, не могло говориться о том, что руководство СССР хочет покончить с социализмом. И действительно, никаких признаков этого невозможно обнаружить ни в каких-либо документах КПСС. Это выглядело бы противоестественно. Так, в докладе академика Л. И. Абалкина, идеолога реформы в должности председателя Государственной комиссии Совмина СССР по экономической реформе, на Всесоюзной научно-практической конференции по проблемам радикальной экономической реформы в ноябре 1989 г., где была обсуждена и принята «Программа Абалкина», специально подчеркивалось, что реформа «при всей глубине и радикальности ее преобразований направлена не на то, чтобы заменить социализм другой системой, каким-то аморфным или бесполым обществом. Она призвана обновить социализм, придать ему второе дыхание. Здесь не должно быть недомолвок»[165]. Хотя в некоторых выступлениях на той же конференции говорилось, что представленная академиком Абалкиным программа берет курс на «свертывание общенародного хозяйствования, планового хозяйства, на подчинение еще остающихся анклавов планового хозяйствования рынку» (А. Сергеев[166]). Однако, эти критики «программы Абалкина» выглядели тогда очень консервативно, выступая с позиций охранителей чистоты «марксизма-ленинизма», а по сути говоря, сталинизма. К тому же, они не имели мощной поддержки в интеллигентских слоях общества. Но в чем-то они были правы. Действительно, рыночные реформы вели к разрушению системы жестко централизованного управления народным хозяйством, которую консерваторы отождествляли с социализмом.
Вот тут, думается и содержится главная причина неуспеха рыночных реформ советского периода. И она состоит в том, что социалистический строй, социализм теоретически не совместим с товарным производством, с рыночной экономикой. По этому вопросу в советское время было много дискуссий, но все они шли на ложной основе. Все участники этих дискуссий полагали, что они живут в социалистическом обществе и хотели как-то совместить социализм как нерыночную организацию общества и объективную необходимость товарных, рыночных начал в народном хозяйстве[167].
Возьмем косыгинскую реформу 1965 года, которая в целом предоставляла большие возможности развития рыночной экономики и создала систему управления народным хозяйством, которая лучше отвечала историческим, географическим и другим особенностям России того времени. Однако, сама эта реформа отличалась незаконченностью, непоследовательностью. Главная ее особенность состояла в придании большей самостоятельности предприятиям, повышению значения показателя прибыли, углублению хозрасчета и вообще материального стимулирования. Если угодно, можно сказать, что косыгинская реформа 1965 г. при всем том, что она была объективно необходима и дала положительный хозяйственный результат, усилила и углубила проявление буржуазных ценностей в обществе, стимулировала развитие нормальной, человеческой, но, ведь, и буржуазной психологии и даже идеологии.
Если производственное предприятие ориентируют на получение максимальной прибыли, а это естественно и нормально для тех условий, то разные социальные параметры работы предприятия отходят на второй и третий планы. Главным становится экономическая выгода. Об этом прямо писал идеолог экономической реформы 1965 г. профессор А. М. Бирман. Вот его фраза из одной популярной книжки: «Все показатели – и хорошие, и плохие, – могут быть обобщены и выражены лишь одним способом: через деньги, через прибыль»[168]. И для радетелей чистоты «марксизма-ленинизма» это была крамола. В другой книге он писал: «Экономика требует: перед тем, как приниматься за любую работу, надо подсчитать, какая из нее будет выгода. Выгода?!.. Да, выгода»[169]. То есть, делать нужно не то, что считает важным начальство (Госплан, Министерство и т. п.), а то, что выгодно самому производителю, предприятию. Иными словами, производить надо то, что диктует рынок. А узнать, что диктует рынок, экономисты могут только через прибыль. «Все стимулирующие меры замыкаются, – пишет А. М. Бирман в 1970 г., – в конечном счете, на прибыли. Она – источник средств для удовлетворения всех потребностей предприятия, и она же – результат хозяйственной деятельности. Хочешь расширяться – получи прибыль!»[170] А прибыль, выгода – все это не что иное, как обычные буржуазные ценности. Поэтому охранители чистоты «марксизма-ленинизма» выискивали таких профессоров и набрасывались на их труды с критикой, больше похожей на политический донос. Вспоминая то время Б. В. Ракитский пишет как «сталинист опознает и метит страшнейшего врага»: «Это не социально близкий хозяйственник, понаторевший в приписках и встречных планах…, а опасный теоретик, рассуждающий об эквивалентности обмена, о гибкости цен (вплоть до договорных), о горизонтальных… хозяйственных связях и т. п. Имя таком врагу – «рыночник», а собирательный образ врага («идея-враг») – «рыночный социализм»[171].
Дело в том, что сама жизнь была буржуазной и она с силой объективной необходимости каждый день и везде воспроизводила буржуазные отношения, а значит, и буржуазную психологию и идеологию. И любая экономическая реформа, направленная на развитие демократии, свободы, стимулирования, эффективности объективно вела к развертыванию и утверждению буржуазных ценностей в обществе. Ведь совсем не случайно консервативно-коммунистические элементы в партии и обществе выступили против реформы на базе привычных им социалистических ценностей равенства и коллективности (общности). Вот тут и сказывались противоречия советской эпохи: с одной стороны, экономическая реформа, прибыль и выгода, материальные стимулы, с другой стороны, гонения диссидентов, сужение идеологического разнообразия, возвращение сталинизма.
Основная причина низкой экономической эффективности советской хозяйственной системы состояла в недостаточном развитии стимулов производства. Это касается как стимулирования живого труда, так и в значительно большей мере стимулирования предприятий и хозяйственных организаций. В условиях жесткого централизованного планирования всегда устанавливались границы в получении прибыли или высокого заработка, которые сдерживали рост интенсивности производства или труда. Несмотря на то, что в партийных документах, речах руководителей, в пропаганде и идеологии постоянно провозглашались лозунги повышения эффективности производства и усиления стимулирования, на деле, в реальности, существовал предел повышения эффективности.
Ведь коллектив производственного предприятия, должен иметь стимулы для эффективной работы. Поэтому часть прибыли должна в виде налога поступать государству, а другая часть прибыли оставаться на предприятии. И вот эта проблема распределения прибыли государственного предприятия, если не составляла «ахиллесовую пяту» всей советской экономической практики, то, во всяком случае, представляла ее центральную и непреодолимую трудность. Государственные предприятия не имели достаточных материальных стимулов для эффективной работы. Со всей очевидностью это выявилось в эпоху «застоя», когда отпали внешние цели (стимулы) экономического развития (война, восстановление народного хозяйства, индустриализация и т. д.) Нужно было создавать внутреннею мотивацию. Косыгинская реформа 1965 года как раз попыталась разрешить эту проблему. Но если предприятие остается государственным, эта проблема в принципе не имеет решения. Тем более, если речь идет о «социалистическом» предприятии. Действительно, в идеальном случае, обложение налогом государственного предприятия в пропорциях, способствующих стремлению к его эффективной работе, должно быть точно таким, как и на частном предприятии. Создавать какой-либо особый налоговый механизм специально для государственных предприятий нереально, да и бессмысленно. Если предприятие обязано работать прибыльно, то никакой принципиальной разницы в механизме налогообложения и налогового стимулирования, что государственного, что частного предприятия быть не должно.
Таким образом, логика развертывания товарного и денежного хозяйства, логика рыночной экономики вела к тому, чтобы в принципе не должно быть государственных предприятий, ориентированных на прибыльную работу и в то же время находящихся на бюджетном финансировании. Все предприятия должны были работать на принципах коммерческого расчета. Практически, те предприятия, которые у нас были на хозрасчете, должны были переводиться на коммерческие начала, по существу становиться арендными. Г. Я. Сокольников начал прокладывать эту теоретическую тропу[172], но затем ее затоптали, и весь советский период проблема распределения прибыли предприятия оставалась крепким орешком для хозяйственной практики.
И косыгинская реформа 1965 г., в центре которой также стоял поиск стимулов развития производства, не смогла разгрызть этот орешек. В самом докладе на Пленуме ЦК КПСС в сентябре 1965 г., который и провозгласил эту реформу, А. Н. Косыгин говорил следующее: «Нужно установить порядок, при котором возможности предприятий повышать оплату труда рабочих и служащих определялись бы прежде всего ростом производства, улучшением качества продукции, увеличением прибыли и повышением рентабельности производства. Тарифные ставки и оклады рабочих и служащих и впредь будут повышаться в централизованном порядке»[173]. Как-то рука не поднимается написать, что в этой фразе содержится если не глупость, то явная несуразица. Ведь, если оплату труда ставить в зависимость от роста производства, увеличении прибыли и рентабельности конкретного предприятия, то как это согласовать с повышением окладов и ставок «в централизованном порядке»? Одно противоречит другому. И таких противоречий, оговорок, несогласованностей во всей реформе было множество, как и во всей экономической политики советской эпохи.
И реформа 1989 года также содержала в себе внутренние противоречия. Вот пример. В основном теоретическом материале этой реформы «Радикальная экономическая реформа: первоочередные и долговременные меры», который обсуждался на ноябрьской конференции 1989 г., говорилось о многообразии форм общественной собственности, о различных формах социалистической собственности. О частной собственности в этом документе речь не идет. Более того, тут указывается, что «требуется отказ от догмы о несовместимости доходов от собственности с социализмом». Хотя уже это положение очень сомнительно, но буквально в следующем абзаце и эта сомнительная вещь просто перечеркивается. Здесь сказано, что эти доходы от собственности, т. е. проценты по вкладам, дивиденды и т. п. «поддаются эффективному государственному регулированию», что исключит «неприемлемое увеличение доходов, прямо не связанных с трудом»[174]. Как все это совместить – уму непостижимо.
Если реформаторские усилия Г. Я. Сокольникова перечеркнула индустриализация и это понятно то, что перечеркнуло реформу А. Н. Косыгина и реформу 1989 года? Тут мы выходим на вторую сторону причины, которая заключается в идеологической составляющей. Почти не у кого в период «застоя» не было сомнения, что СССР – это социалистическое общество. Конечно, были ученые, идеологи, которые считали и писали о некоторых недостатках социалистического общества в СССР и предлагали различные меры по «дальнейшему совершенствованию», как тогда говорили, развитого социализма. Но мало кто сомневался в социалисгичносги «советского социализма». Многие экономические мероприятия исходили или были направлены в той или иной мере на соответствие социалистическим императивам. В этот период считалось недопустимым частная собственность, погоня за прибыльностью производства, широкое и глубокое развитие рыночных отношений. На словах признавались товарно-денежные, т. е. рыночные отношения, на деле – нет. Весь советский период дилемма рынок или план составляла крупнейшую научную и идеологическую проблему. Все это рождало много путаницы.
В последнее время как-то выпали из обихода такие категории марксистской социологии как «производительные силы», «производственные отношения», «способ производства». Некоторые вообще стали полагать, что эти марксистские категории есть какая-то архаика. Но как понимать и трактовать историю общества без этих категорий – никто не объясняет. Одни склонны считать что пришел «конец истории» и ничего уже объяснять не надо, другие занялись упорным поиском уникальных цивилизаций, где каждая страна и даже ее часть по-своему уникальна, и история которой неподвластна общим закономерностям.
Но и либеральная, и консервативная концепции истории не дают научного понимания закономерностей развития человечества как единого процесса. По существу они вообще отрицают научный подход, ибо в первом случае считают, что историческое развитие уже остановилось, а во втором, – что развитие столь многообразно, что искать какие-либо общие исторические закономерности уже бессмысленно. Более того, и та и другая концепции паразитируют на теле марксизма, въедаясь в недостаточно разработанные его места. Одним из таких недостатков советской интерпретации марксизма было очень неопределенное понимание способа производства, когда по сути дела один и тот же способ производства служил для объяснения принципиально разных общественных устройств. Так, известный советский политэконом Н. А. Цаголов, интуитивно чувствуя это противоречие, писал в конце 1970-х гг.: «Политическая экономия должна изыскать политико-экономический эквивалент противоречия между производительными силами и производственными отношениями. Для каждого способа производства это противоречие находит свое особое выражение в самой системе производственных отношений»[175]. В системе производственных отношений социализма выводили особое отношение «планомерности», которое и отличало социалистический способ производства от ему предшествующего. Тем самым, отношения «планомерности» как выражение социальной направленности (сознательное осуществление социальных ценностей) становились критерием различения способов производства. То есть для социалистического способа производства различие находили в якобы большей его социальности.
Напомним в этой связи, что писал сам К. Маркс. В «Нищете философии» имеется, ставшее уже классическим, следующее его высказывание: «Общественные отношения тесно связаны с производительными силами. Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, – они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница – общество с промышленным капиталистом»’. Отсюда можно заключить, что «ручная мельница» никогда и никак не может дать промышленного капиталиста. Стало быть, на той же самой материально-технической базе никак не могут возникнуть принципиально иные производственные отношения.
В советской социально-экономической литературе и не только в ней как-то закрывали глаза на то, что производительные силы в развитых капиталистических странах и в СССР были примерно одинаковы. Даже в СССР по ряду показателей развитие технической базы производства существенно отставало. И, несмотря на громадные усилия СССР по развитию индустриализации, перегнать в техническом отношении Запад не удалось. Удалось догнать, что уже есть бесспорное достижение, но не перегнать. В СССР не было более развитых производительных сил. Поэтому пришлось акцент делать на особой системе производственных отношений, где планомерность и вообще сознательное преследование социальных императивов как бы объективно вписывалось в экономический механизм. И утверждалось, что экономический механизм социалистического общества более действенен, более эффективен, чем просто рыночный механизм, благодаря осуществлению и социальных ценностей.
Однако в советской экономической системе основной социальной ценностью имплицитно считалась возможность мобилизации ресурсов для решения очевидных и настоятельных задач. Это были те цели, которые с помощью рыночного механизма могли быть достижимы в очень отдаленной перспективе или недостижимы вовсе. Поэтому важнейшим инструментом их достижения становился план. Одним из первых научно этот вопрос начал разрабатывать Е. А. Преображенский. Так, центральная категория Преоб1раженского «закон первоначального социалистического накопления» есть по сути дела объективная необходимость мобилизации внутренних ресурсов на определенные цели экономического развития (целевая функция экономического роста), прежде всего на индустриализацию. Этот закон, по мнению Преображенского, является «центральной пружиной всего советского государственного хозяйства»[176]. И вот его формула: закон первоначального социалистического накопления определяет «в борьбе с законом ценности, и распределение средств производства, и распределение рабочих сил, и размеры отчуждения прибавочного продукта страны для расширенного социалистического воспроизводства»[177].
Основная интрига заключалась в противоречивом единстве с законом стоимости (ценности). То есть, основная проблема состояла в сочетании рыночного императива с целями государственного регулирования экономики. Позднее в советской экономической литературе закон первоначального накопления Преображенского стали называть законом планомерного развития (даже сам Преображенский вместо длинного названия этого закона, иногда писал «плановое начало»), а проблему, на которую первым указал Преображенский – проблемой сочетания плана и рынка. Правда, Преображенский и для государственного сектора экономики видел известную коллизию между стремлением к прибыльности отдельных госпредприятий и материальной заинтересованностью их руководителей, с одной стороны, и максимизацией накоплений всего государственного хозяйства, с другой стороны. С тех пор эту дилемму так и не удалось решить.
Проблема сочетания, точнее какого-то примирения экономической рациональности и эффективности (что обычно приписывается рынку) с одной стороны, и социальности, с другой, имеет чрезвычайно длинную историю. Здесь же рассмотрим лишь один аспект этой истории: трактовку советскими экономистами так называемого «социалистического способа производства» в качестве объективного механизма примирения рынка и социальности (социальных ценностей).
Долгое время в отечественной политико-экономической литературе вообще отметалась или не замечалась проблема сочетания экономической эффективности (рациональная организация производительных сил) и социальности или то, что более узко можно обозначить как проблему социального равенства. В большинстве случаев отечественные политэкономы полагали, что имеющийся в наличии социализм автоматически обеспечивает гуманизм, нравственность, моральность, т. е. социальное равенство. Дело оставалось лишь за поднятием эффективности производства и исправлением кое-каких мелочей. Однако «лишь» поднять эффективность никак не получалось: «социалистический способ производства» в техническом и технологическом отношении десятилетиями оказывался менее совершенным, чем «капиталистический способ производства».
В советский период проблема сочетания эффективности и социальности постоянно стояла «над душой», давила на всю практику и теорию социалистического хозяйствования. Многие хозяйственные мероприятия осуществлялись не с точки зрения экономической эффективности, а преследовали достаточно определенные социальные цели. Например, строительство промышленных предприятий в среднеазиатском регионе с целью индустриального его развития и увеличения занятости населения. Считалось, что в преследовании такого рода социальных целей состоит преимущество «социалистического способа производства» и «социалистического» хозяйственного механизма. Хотя четко никто не мог объяснить: какое отношение имел хозяйственный механизм в достижении социальных целей. Ведь преследование этих целей делалось не благодаря экономическому механизму, а вопреки ему. В теоретическом смысле прямо и четко проблему сочетания эффективности хозяйственного механизма и преследования социальных ценностей не решали и даже научно не ставили. Исключение составляет постановка Преображенского и некоторых других экономистов того времени, но советскими экономистами они не были развиты. Только с началом горбачевской перестройки и кризисом «реального социализма» были сделаны некоторые попытки ее обсуждения.
Сегодня, представляется, более правильным будет говорить не о смене способа производства, ибо никаких существенных изменений в этом отношении не произошло, а об изменении представлений на этот счет. Сегодня следует говорить о снятии искажений и препон в рыночном механизме, о выводе социальных ценностей за пределы рынка, за пределы способа производства. Если рынок есть объективная необходимость и реальность, то нельзя же всерьез полагать, что люди могут по своему желанию запретить или отменить эту объективную реальность. Мы можем мешать рыночному механизму или не мешать. Можем его внешние параметры регулировать, при условии понимания и знания издержек этого регулирования.
Сам по себе рынок не дает и не ведет к каким-то социальным, этическим целям. И даже плановое регулирование рынка само по себе не ведет к достижению этических ценностей. Просто рыночные методы дают сиюминутный эффект, планово-рыночные методы в большей мере ориентированы на долгосрочный эффект. И надо сказать, что это неоднократно подтверждалось в истории.
Вместе с тем плановые методы представляют собой хороший канал для проведения политики, исходящей не только из чисто экономической эффективности. Через эти методы весьма удобно проводить и социальные, этические ценности. Это часто провоцирует политиков социальные цели ставить не как результат сознательного регулирования рынка, а вставлять их в сам рыночный механизм с помощью этих методов.
Кстати, в советский период чаще всего так и было. Через плановые методы пытались решать не задачи повышения экономической эффективности, а преимущественно социальные цели. Но результат и в том, и в другом случае оказывался существенно меньше предполагавшегося.
Итак, кратко остановимся на некоторых принципиальных положениях. Первое положение касается тоталитаризма, которым часто характеризуют советскую систему. Он, конечно, является особой исторической формой политического режима, который сам по себе обусловлен объективно, а не с неба свалился. Но нельзя все смешивать. Отождествление Ленина и Сталина, отсутствие четкого деления на ленинский период и сталинский период есть методология «Краткого курса истории ВКП(б)». Когда упертые сталинисты и упертые либералы одинаково придерживаются этой точки зрения, т. е. по существу отождествляют Сталина и Ленина, то они дружно и в полном согласии друг с другом придерживаются методологии сталинского «Краткого курса».
Это делают многие историки советского общества. На такой позиции находятся и американский историк Ричард Пайпс и отечественный академик А. Яковлев, который раньше любил Сталина, а потом, видимо, наоборот. Когда они заявляют, что Ленин и Сталин – это одно и тоже, они всего лишь говорят сталинским языком, прочно держаться сталинской методологии.
Кто первый сказал, что в Советском Союзе построен социализм? Первый это сказал Сталин. До Сталина этого не говорил никто. Все большевики до 1936 года (возможно, несколько раньше) говорили, что у нас был переходный период. А после принятия сталинской конституции все дружно стали говорить о построении социалистического общества в СССР. Кроме, оппозиции и прежде всего троцкистов.
Теперь другое положение. Иногда говорят, что Горбачев, вернувшись из Фороса, увидел другую страну, страну, которая очень изменилась. Говорят, что в стране изменился не только политический режим, но и социальные основы общества, заложенные Октябрьской революцией. Но, если социальные основы, заложенные Октябрьской революцией просуществовали до Ельцина, значит, они были и в период Сталина и в период Брежнева? И вдруг указом Ельцина о приватизации поменялись социально-экономические основы общества. Но, ведь, указами социально-экономическая система общества не меняется. Это невозможно. В таком случае придется отрицать объективные социальные законы, объективность истории. Сейчас нет Ельцина, нет его указов, неизвестно, что будет через год, полтора, какие указы еще придумают новые лихие люди. И что же, после каждого указа будет принципиально меняться социально-экономическая основа общества? Сталин захотел и объявил социализм и все ему поверили, а кто усомнился, тот был репрессирован. Хрущев, как все помнят, объявил к 1980 году построение коммунизма. Но ему мало кто поверил, потому что уже не было репрессий, а потом его вообще сняли с должности. Нельзя же научно определять историю только в соответствии с последними заявлениями последнего вождя. У истории есть объективные законы развития, которые и призвана изучать социальная наука.
Итак, социально-экономическая система, которая сложилась у нас в стране после революции 1917 г., была объективно обусловлена. Более того, тот тоталитарный политический режим, который у нас был, он тоже был в целом объективно обусловлен. Другое дело, что он мог быть не в лице малообразованного и дикого Сталина, а, скажем, в лице более европейски просвещенного человека. Тогда вероятно и не было бы таких массовых репрессий. Хотя какие-то репрессии все равно были бы. На то и тоталитарный режим. Пример Испании, где тоже был тоталитарный режим, нам показывает, что там не было таких массовых репрессий. Даже в Италии Муссолини не было таких широких репрессий, как в гитлеровской Германии.
Для тоталитарного режима, который сохраняется достаточно продолжительное время, всегда есть объективная основа. Другое дело, что совершенно необязательна фигура Сталина, которая представляла особую историческую форму этого политического режима. Естественно, она могла быть другой, и с ней можно и нужно было бороться. Но сам по себе тот жесткий политический режим, выражал или отражал объективно данную социально-экономическую основу – был объективно обусловлен, и с ним невозможно было что-либо сделать. Россия должна была совершить и завершить свой модернизационный проект. А так как она была страной второго эшелона экономического развития, то эту модернизацию можно было осуществить лишь в форме жесткого государственного воздействия. Возьмите многие республики бывшего СССР, которые после обретения государственной самостоятельности быстро обзавелись если не тоталитарным (это характерно, видимо, только для Туркмении), то жестко авторитарными политическими режимами. И это все совершенно не случайно.
Ошибка Горбачева и его ближайшего окружения была в том, что они не понимали, как и что нужно менять и главное, как и что можно менять. Конечно, сегодня, задним числом давать советы было бы легко, но и слишком глупо. Однако, общая тенденция и тогда, и сегодня ясна. В силу целого ряда объективных условий в России демократия европейского образца никак не получается и в ближайшее время не получится. Так или иначе, речь может идти о некоем авторитарном режиме. Вот оппозиция к нему, борьба с ним позволит выбрать более приемлемую, более приличную форму этого режима. И эта задача стоит прежде всего перед интеллигенцией.
Все эти вопросы, до сих пор широко и глубоко не обсуждались, ходя они действительно очень острые и сложные. Интеллигенция до сих пор стремится желаемое выдавать за действительное. В общем, надо обсуждать эти вопросы, так как без обсуждений сути социально-экономического процесса в стране и его исторической формы, в которой все это проходило и происходит, без понимания соотношения противоречивых сторон исторического процесса, невозможно понять ни сегодняшний, ни завтрашний день России.
Представители разный историософских школ не могут договориться о том, что же было построено в СССР. Для одних СССР – «реальный социализм», для других – тоталитаризм, для третьих – этап развития российской цивилизации, для четвертых – государственный капитализм, для пятых – этократическое (бюрократическое) индустриальное общество. Думаю, спорщиков вполне можно усадить за стол переговоров. Все эти точки зрения совместимы, поскольку разногласия в значительной степени носят терминологический и эмоциональный характер.
Идея «реального социализма» исходит из того, что в СССР марксистская концепция социалистического (коммунистического) общества была реализована настолько, насколько это вообще было возможно. То есть «реальный социализм» – это не капитализм, так как капитализм не может существовать без господства частной собственности. Сторонники концепции «реального социализма» доказывают, что в СССР не было также эксплуатации и эксплуататорских классов, с чем представители других идейных течений (в том числе и левые по взглядам) никак не соглашаются, указывая на бюрократический класс. Этот интересный спор будет длиться еще долго, и здесь мы остановимся на очевидном факте – в СССР существовала господствующая элита, но ее господство обеспечивалось не частной собственностью, а государственной, что определило качественные отличия советского общества от классических капиталистических обществ.
Часть социалистов (в том числе марксистов) считает, что суть капитализма – не в частной собственности буржуазии, что бюрократия в целом тоже может быть частным собственником, и поэтому в СССР был особенный государственный тип капитализма. Но если это и капитализм, то уж очень особенный. Место биржи занимает Госплан, вместо акций – приказ о назначении на должность, вместо безработицы и перепроизводства – дефицит ресурсов и рабочей силы. Уж очень много различий как с «реальным капитализмом», так и с заявленным проектом социализма, то есть с теми критериями социализма, о которых писали социалистические теоретики, включая К. Маркса и В. Ленина. Ни тебе безденежного товарообмена, ни отмирания государства, ни бесклассового общества.
Итак, «реальный социализм» («государственный капитализм») – это такое общество, которое имеет некоторые черты сходства как с идеей социализма, так и с реальностью капитализма, точнее – индустриального общества. От социализма «реальный социализм» унаследовал запрет частной собственности, плановое хозяйство, социальную «программу-минимум» – бесплатное образование, медицинскую помощь, поддержку слабых групп населения (стариков, инвалидов и др.). Кроме отказа от частной собственности (или ограничения ее распространения, как в некоторых «братских» странах) такое «социальное государство» существует и на Западе. «Реальный социализм» обеспечил решение ряда задач, которые в соответствии с марксистской теорией должен был решить капитализм. Прежде всего, речь идет о переходе от аграрного общества к индустриальному.
Когда советское общество стало индустриальным и таким образом приобрело частичное сходство с капиталистическими индустриальными обществами?
Индустриальное общество отличается от предыдущего (аграрного, традиционного) множеством показателей – и более высокой производительностью труда, и урбанизацией (переселением жителей из деревни в город), но все эти показатели вытекают из самого характера деятельности, который преобладает при индустриализме. Эта деятельность основана на специализации и стандартизации (одно без другого невозможно). Именно так организована работа фабрики, именно это обеспечивает высокую производительность труда, концентрацию производства в городах и переток туда населения.
В СССР были все социальные ниши, необходимые для функционирования индустриальной системы, но у нас и на Западе эти ниши иногда занимали разные структуры (частный собственник – чиновник, биржа – Госплан и т. д.), а иногда – общие: (наемный рабочий, менеджер, школьный учитель, инженер). В этом отношении советское общество можно описать формулой «индустриальное общество минус развитая частная собственность плюс социальное государство и государственное управление хозяйством».
Таким образом, «развитый социализм» и «государственный капитализм» – это общество, которое находится от капитализма столь же далеко, как и от теоретической модели социализма. Но мы знаем, что оно основано на трех китах: индустриализм, государственное управление экономикой, социальное государство.
Роль государства в СССР была более велика, чем в других моделях индустриального общества. Ближе других к СССР подошла в этом отношении нацистская Германия, что дало почву для развития теории тоталитаризма. Эта теория создавалась в 1950-е гг. X. Арендт и 3. Бже-зинским как идеологическое оружие против СССР, она подчеркивала общность государственных систем Советского Союза и нацистской Германии. Советские авторы не оставались в долгу, доказывая, что нацизм имеет много общего с государственно-монополистическим капитализмом США. Обе стороны оказались правы, потому что всегда можно найти что-то общее и различное[178]. Но этот спор показал, что «тоталитаризм», то есть тотальное, полное управление обществом из единого центра – это характеристика, которую можно встретить в любом индустриальном обществе – ведь на фабрике администрация стремится к тотальному управлению своим персоналом. Когда советские люди, привыкшие к перекурам и разгильдяйству в «тоталитарном» СССР, в 1990-е гг. нанимались на западную или японскую фирму, нередко их поражали тоталитарные порядки, царившие там: визит в туалет с разрешения начальника, запрет на частные разговоры в рабочее время, постоянное наблюдение менеджера за тем, что делает работник и т. д.
Итак, элементы тоталитаризма при желании можно найти в любом обществе. Тоталитарный режим – нечто иное. Это – открытое стремление власти контролировать все стороны жизни общества (неофициальный контроль за частной жизнью граждан существует и на Западе). Правда, при всем стремлении сталинской системы к контролю над умами населения, эта власть никогда не была тотальной. Даже при Сталине сохранялись и расходившееся с официальной идеологией религиозное мировоззрение, и незамеченные НКВД критические разговоры, и так и не подавленная полностью «аполитичная» культурная жизнь.
Следовательно, термин тоталитаризм правомерно употреблять только в конкретно-историческом значении – как стремление власти к тотальному управлению общественной жизнью. При Сталине такой тоталитаризм был, все замеченные неподконтрольные общественные группы уничтожались. При Хрущеве, когда допускались различные общественные течения и существенные оттенки политических взглядов – уже нет. Общество перешло от тоталитарного к более мягкому – авторитарному состоянию[179].
Таким образом, на некоторых этапах жизни советского общества ему были присущи черты тоталитаризма, но не они определяют логику развития советского общества на протяжении всей его истории.
Тоталитаризм является вполне органичной «надстройкой» над индустриальной системой, когда все общество превращается в единую фабрику под руководством одной администрации. Но западные элиты предпочли более мягкую систему согласования интересов между тоталитарно организованными фирмами, бизнес-группами и бюрократическими кланами, которая и известна как капитализм. Столкнувшись с кровавыми издержками тоталитаризма, коммунистическая бюрократия также предпочла перейти к более гибким формам господства. И этот отход от тоталитаризма позволил советскому обществу завершить переход к индустриальному обществу.
Индустриальная модернизация началась еще в Российской империи, завершилась к началу 60-х гг. XX века, когда большинство населения РСФСР стало жить в городах[180]. Но решающий этап пришелся на правление Сталина, точнее – на 1930-е гг. Тогда именно сталинская система с жестокостью, не уступавшей рыцарям первоначального накопления, сконцентрировала ресурсы, необходимые для построения промышленной базы, на которой дальше достраивалась индустриальная система советского общества.
Экстренный, форсированный характер модернизации вызвал огромные жертвы, которые могут восприниматься как неоправданные. Тем более, что стремительность модернизации привела и к растранжириванию ресурсов, разрушениям в сфере сельского хозяйства. Образовавшаяся в результате система оказалась недостаточно гибкой, страдавшей множеством социальных болезней, которые сказывались на развитии советского общества всю его историю. Эти «минусы» очевидны.
Но нельзя не замечать и другого – эволюционный путь модернизации в XX веке привел большинство стран мира (особенно за пределами Европы) к модели зависимого капитализма, к искусственному закреплению отставания «Третьего мира» от «Первого». Так что проблема «издержек прогресса» неоднозначна.
Одно несомненно – в 1930-е гг. страна перешла качественную грань своего развития, прошла гораздо больший путь, чем Франция во времена якобинцев и термидорианцев. Если «термидор» – это откат к прошлому, то СССР уходил от прошлого необратимо. Если «термидор» – это вытеснение революционного наследия признаками «нормального», общемирового развития, то его элементы были неизбежны. Хоть и своей дорогой, СССР шел по общему пути индустриальной модернизации. СССР не стал ни воплощением идеалов социализма, ни «империей зла». Он стал своеобразным вариантом индустриального общества. И своеобразие это вытекало из трех источников – культурного наследия народов России, социалистического проекта и того направления, которое придали ему Ленин и Сталин.
Никакой критики не выдерживают также идеологические схемы, по которым СССР 1970-х гг. представлял из себя тоталитарную систему, где почти все люди действовали по команде сверху, мыслили в соответствии с идеологическими заклинаниями партии и при этом все время боялись репрессий КГБ. Такую картину можно увидеть в западных фильмах о советской жизни и в современной телевизионной псевдодокументалистике, но в реальности советское общество было живым, чрезвычайно многообразным, «разноцветным», и населена эта страна была обычными людьми со своими нуждами и взглядами. Кто-то, конечно, верил в официальные идеалы просто как Джордж Буш младший, но и скептиков среди нас, советских людей, было не меньше.
В силу ускоренного, форсированного характера модернизации и победы в революции 1917–1922 гг. коммунистической альтернативы, в СССР возник своеобразный вариант индустриального общества с крайней степенью этатизации, монополизации и централизации. В ходе форсированной модернизации 1930-х гг. общество строилось по образцу и подобию фабрики. Экономика, политика, общественная мысль и культура СССР в 1930-е гг. были огосударствлены, и потому процессы, происходящие в недрах бюрократии и в отношениях между бюрократией и обществом, определяли развитие СССР. Следствием крайней этатизации стали также высокая степень монополизма, индустриализма и милитаризации страны. Модель общества, утвердившаяся в 1930-е гг. в СССР может быть охарактеризована как государство-партия, сверхмонополия, единая фабрика. По замыслу это было крайнее проявление принципов индустриализма, корпорация, охватывающая огромную страну. Но коммунистический проект развивался во взаимодействии со сложной социально-культурной тканью, «стихией» социальных отношений, которые оказывали на него серьезное воздействие. Советское общество так и не стало полностью контролируемым и управляемым из центра, тоталитарным. Оно лишь приблизилось к этой модели. После того, как в начале 1950-х гг. тоталитарный проект достиг апогея, «стихия» стала брать реванш, и социальные структуры СССР формировались как компромисс между коммунистическим проектом и советским обществом. Выражением этого компромисса было распределение ресурсов между задачами модернизации и обороны с одной стороны, и социального государства и народного потребления – с другой.
Своеобразие советской социально-экономической модели можно коротко охарактеризовать как централизованное индустриальное общество, имея в виду, что централизация управления в нем была максимальной среди других индустриальных обществ. Из этого вкупе с социальным государством вытекала высокая степень социальной однородности. СССР представлял собой гигантскую корпорацию, и, подобно капиталистическим корпорациям XX в., развивался в направлении большей автономии подразделений и элементов. В ходе процесса автономизации прежде управляемые из единого центра элементы формировали сложную систему многоуровневых горизонтальных связей (хотя сохранялись и вертикальные).
В случае сохранения равномерности этого процесса автономизации могло возникнуть общество с сетевыми связями, преобладающим средним слоем, высоким уровнем образования – оптимальные условия для решения посг-индустриальных задач. Однако в структуре советского общества было немало того, что препятствовало этому. Прежде всего речь идет о крайней степени монополизма и бюрократизации хозяйства и социальных отношений.
Во второй половине XX в. динамика и проблемы советской системы во все большей степени определялись противоречием между индустриальным централизмом, вертикальными управленческими связями, и растущей автономизацией, развитием горизонтальных, равноправных связей. Но чтобы «вызреть», это противоречие должно было десятилетиями развиваться подспудно.
Возможности количественного роста исчерпывались. Он не мог решить накапливающихся проблем. Гонка за ресурсами привела к их значительному удорожанию (Запад по другим причинам столкнулся с этой проблемой в середине 1970-х гг.). Но экономическая логика продолжала тянуть хозяйство на экстенсивный путь, изымая последние средства из фондов, которые могли быть использованы для технического перевооружения уже существующей промышленности.
В 1980 г. средний срок службы оборудования составил 26 лет (при нормативе в 13 лет). Более 11 лет работало уже 35,1 % мощностей, то есть каждая третья единица оборудования[181]. Износ основных фондов промышленности возрос в 1980-1985-е гг. с 36 до 41 % (в тяжелой промышленности – до 42 %, в том числе в топливной – до 47 %, в черной металлургии – до 45 %)[182]. Для сравнения – в капиталистической РФ начала XXI века эти показатели хуже – 47,8-55,6 % (по разным отраслям) в 2005 г.[183] При нынешних темпах обновления основных фондов оно может быть проведено только за полвека. В СССР масштабное обновление промышленности проходило раз в четверть века.
Высокий износ оборудования – вовсе не следствие особенностей «социалистической» (то есть огосударствленной) экономики. Здесь мы снова сталкиваемся с последствиями кризиса зрелого индустриального общества. США переживали свой «застой» в 1950-е гг. И что же? На машиностроительных предприятиях Америки доля оборудования возрастом более 10 лет возросла в 1953–1958 гг. с 56 % до 60 %, причем большинство станков в металлообработке были сконструированы до 1939 г.[184]
По подсчетам В. Селюнина и Г. Ханина в 1984 г. тяжелая металлургия получила средств меньше, чем было необходимо на замену изношенных мощностей. Аналогичные процессы происходили и в других отраслях промышленности[185]. Затраты на капитальный ремонт машин и оборудования составили в 1985 г. 9,6 миллиардов рублей при общем объеме капитальных затрат – 65,5 миллиардов[186]. Промышленность продолжала расти вширь, хотя ее оборудование нуждалось в физическом и моральном обновлении. После прихода к власти Горбачева, в период ускорения лидеры СССР попытаются решить эту проблему привычными средствами – вложить как можно больше ресурсов в передовые технологии. Они не понимали, что резервы собственно индустриальной системы исчерпаны, дальнейшее развитие должно быть обеспечено качественно новой инфраструктурой, необходимо стимулировать инновации и развивать сетевые информационные системы, основанные не на вертикальных связях и монополизме, а на сетевых горизонтальных отношениях и автономии. В итоге программа «ускорения» провалилась, нанеся решающий удар по бюджету страны.
А в начале 1980-х гг. вследствие все большей изношенности оборудования экономика страны стала подходить к черте, за которой предприятия уже были не в состоянии перерабатывать даже те ресурсы, которые поступали в их распоряжение. Этот процесс можно было проследить даже по открытым источникам, что позволило В. Сокирко сделать пророческий вывод: «В 1985-1990-е гг. прирост национального дохода станет меньше прироста населения, и страна начнет нищать: не относительно других стран, а абсолютно, и не по отдельным группам населения, а в целом…, что откроет эру социальных потрясений»[187].
Но у СССР была неплохая кислородная подушка – высокие цены на нефть. Они позволяли ослабить дефицит за счет импорта. Тем более, что СССР импортировал не только энергоносители, но и промышленную продукцию, которая сохраняла конкурентоспособность в странах Третьего мира. Топливо и электроэнергия составили в 1980 г. 46,9 % советского экспорта (в 1985 г. эта цифра выросла до 52,7 %)[188]. Е. Гайдар ссылается как на очевидный факт на неконкурентоспособность продукции гражданского машиностроения СССР на мировом рынке. Но в доказательство этой, казалось бы, очевидности, ссылается на данные торговли СССР с развитыми странами (куда советская промышленность умудрялась пристроить на 838 млн долларов продукции)[189]. Но Е. Гайдару должно быть известно, что мировой рынок значительно шире, чем рынок развитых стран. СССР экспортировал продукцию машиностроения в страны Третьего мира. Так, например, в 1980 г. СССР экспортировал 2,5 тыс. станков.
По экспорту оружия и военной техники СССР стоял на первом месте в мире, осуществляя 28 % продаж[190].
Положительное сальдо внешней торговли в 1980 г. составило 5171 миллионов инвалютных рублей (то есть более 7 миллиардов долларов). В 1985 г. положительное сальдо упало до 3235 миллионов. В 1986 г., несмотря на падение цен на нефть – возросло до 5699 миллионов. В 1980–1985 гг. экспорт вырос на 10 %[191].
Е. Гайдар утверждает: «К началу перестройки нарастание внешнего долга страны приобрело лавинообразный характер»[192]. Однако цифры более скромны, чем их интерпретация либеральным экономистом: в 1984 г., т. е. в последний год «застоя», сальдо внешнего долга СССР составило 5,9 млрд долл. Это меньше, чем в 1981 г., когда этот показатель составил 6,4 млрд долл. Лишь в 1986 г., т. е. не к началу Перестройки, а после ее начала и после чернобыльской катастрофы сальдо составило 15,1 млрд долл. Величина, впрочем, для Советского Союза вполне терпимая.
Нефтедоллары позволяли СССР создать развитую систему социального государства, поддерживать уровень жизни, приближающийся к странам Запада и опережающий «Третий мир». Когда советское руководство обвиняют в том, что нефтедоллары не были использованы для модернизации экономики, это не вполне справедливо – в экономику вкладывались миллиарды рублей (а значит и долларов). Проблема заключалась в неэффективности этих вложений, а также в том, что у советского руководства не было понимания задач постиндустриальной модернизации. В Кремле мыслили валовыми категориями. Но чего мы хотим от Политбюро, если и российское руководство до сих пор занимается «удвоением ВВП», вместо того, чтобы выстраивать структуры пост-индустриального общества.
Можно согласиться с С. Забелиным, который предлагает рассматривать кризис системы СССР как первый пример осуществления предсказаний авторов доклада Римскому клубу «Пределы роста» 1972 г. СССР приближался к пределам индустриального роста. В докладе, в частности, говорилось, что когда месторождения начинают истощаться, «становится необходимым использование всевозрастающих объемов капитала в ресурсных отраслях, в результате чего уменьшается доля, идущая на инвестирование и обеспечение роста в других отраслях. Наконец, инвестирование становится настолько малым, что уже не может покрывать даже амортизацию капитала, и наступает кризис промышленной производственной базы». Проявлением этой же тенденции являлся и нараставший в СССР экологический кризис[193].
Мысль Забелина нуждается в существенном уточнении. Советская система распалась не потому, что кончились ресурсы – Россия и поныне снабжает ими ближнее и дальнее зарубежье. Пределы роста заключались в том, что система не могла расти вширь, наращивать количественные показатели, сохраняя прежнюю структуру. В этом и заключался ее фундаментальный кризис – это был кризис централизованного, монополизированного индустриального общества. Изменение структуры социальных отношений СССР в 1980-1990-е гг. было неизбежно.
Советская система, пока ей хватало ресурсов, обеспечивала экономический рост и социальную стабильность. Поэтому, когда общество в своем развитии подошло к барьеру новой научно-технической революции, к решению задач постиндустриальной эпохи, правящая элита долго не решалась сделать следующий шаг. Дело в том, что любые подвижки к новым постиндустриальным отношениям были губительны для государственного «социализма». Такой переход требовал перестройки социального организма на новых основаниях, отказа от стремления к всеобщей управляемости в пользу большей автономности и творческой деятельности, горизонтальных, более равноправных социальных и коммуникативных связей. Не управляемые государством связи должны были выйти из тени так или иначе, и они вышли – полу-мафиозной экономикой с одной стороны и гражданским обществом – с другой. Если в середине XX в. задачи, стоявшие перед страной, требовали организации общества в виде «вертикали», то теперь требовалась «горизонталь», не пирамида, а корни травы.
Жесткость, негибкость социальной модели СССР практически исключала возможность плавных перемен. Страх перед разрушением ставил правящую элиту СССР в тупик – перемены губительны, но без них невозможно дальнейшее развитие экономики и общества. Индустриальная система достигла пределов роста, а понимания постиндустриальных задач у элиты практически не было. Не будем строго судить ее за это – теоретическое осознание проблемы информационной революции появилось в нашей стране только в ходе Перестройки. Сложившаяся в СССР система подавляла альтернативные индустриализму формы организации труда и жизни, что загоняло их в тень и не позволяло заняться современным производством. Без этого «фермента» хозяйство в целом тоже не могло преодолеть рубеж научнотехнической революции и перейти к широкомасштабному производству технологий постиндустриального (информационного) общества. Проблема научно-технической революции, которая будоражила умы Андропова и Горбачева, заключалась не столько в способности советской экономики произвести экспериментальные образцы компьютерных технологий, а в том, что для их эффективного внедрения необходима горизонтальная социальная инфраструктура, способная обеспечить интенсивный обмен информацией. Отсутствие социальных условий информационно-технологической революции определяло постепенное, но неуклонное отставание СССР в международном соревновании, от итогов которого зависели не только позиции Союза как сверхдержавы, но и социальное благосостояние и безопасность его населения.
Столкнувшись с кризисом существующей в СССР социальной системы, правящая элита в лице ее ведущих лидеров и их советников не осознавала комплексности проблемы. Но поступившая «наверх» информация свидетельствовала: стимулы деятельности и работников, и руководителей гасятся, растет недовольство всех слоев населения их положением, коррупцией и привилегиями, темпы количественного роста продукции падают, а ее качество вызывает недовольство покупателей, нарастает дефицит всего от колбасы до природных ресурсов нарастает межэтническая напряженность, развиваются общественные движения, пропагандирующие необходимость перемен, возникла угроза отставания в гонке вооружений и падения международного престижа страны.
В этих условиях переход к реформам в 1980-е гг. был неизбежен, кто бы не пришел к власти в середине десятилетия. От фигуры лидера зависели некоторые особенности, стиль преобразований. Но в целом все наследники Брежнева лучше знали, от чего хотят уйти, чем то, что надеются построить.
Советская социальная структура 1970-х – начала 1980-х гг. была достаточно прочной, могла выдерживать большие нагрузки, но боялась перемен. Отклонение от основных параметров системы на критическую величину (точного размера которой никто не знал) несло угрозу неуправляемого разрушения.
Перестройка перевернула жизнь страны и вызвала разнообразие мнений, прежде всего – о причинах и характере самой Перестройки. В зеркале преобладающих в обществе мифов, давным-давно, двадцать лет назад, существовала монолитная, как ледяная глыба, Империя СССР. Для одних сказочников она была Империей зла, в которой все люди мучились в рабстве и подчинялись как зомби страшному коммунистическому режиму. Для других сказителей, это была великая и могучая Империя добра, которая несла всему миру свет справедливости. Но вот однажды на вершине ледяной глыбы появился добрый (злой) император – он же волшебник. Он стал говорить волшебные речи и делать руками магические пассы, и глыба стала таять. Он шаг за шагом разрушал свою империю, подчиняясь воле Запада (по другой версии – стремлению к Свободе). По мановению его магических действий рабы превратились в свободных людей (другими словами: добропорядочные подданные империи – в безумцев). Под руководством мудрых сторонников демократии (кукловодов из ЦРУ), народ (толпа) вышел на улицу, сокрушил Империю, не оставив камня на камне. Из народа (толпы) вышел супергерой свободы (разрушения), который могучей рукой отодвинул сыгравшего свою роль импе-ратора-всшшебника и надел на себя царский венец. И стали люди свободными (нищими), зажили в новой стране.
И вот мы живем в стране, которой 20 лет, празднуем новые праздники с многовековой традицией и слушаем сказки про день сегодняшний, так и не разобравшись во вчерашнем. Так что сказке не конец.
История Перестройки – замечательное поле для псевдологических манипуляций и ловушек. Если Вы цените свободу, то Вы должны приветствовать разрушение Империи, подавлявшей свободу ради справедливости. Если Вы недовольны нынешней нищетой и бесправием, посмотрите, что бывает, когда люди хотят что-то изменить в этой жизни. Получается еще хуже – развал страны.
Эта нехитрая логика основана на несложных подменах и упрощениях. Подмена первая: представить СССР как что-то одномерное, где люди не живут, а служат идее. Реальный Советский Союз был хоть и особенной страной, но населенной нормальными людьми со своими нуждами, собственными размышлениями, идейными и социальными противоречиями. Во всяком случае, накануне Перестройки это было не тоталитарное (полностью управляемое из центра), а авторитарное государство, ограничивающее политические свободы, но не устраняющее многообразие общества. СССР не был воплощением ни справедливости, ни несвободы[194].
Подмена вторая: соединить под словом «Империя» две совершенно разные вещи – страну и режим. В результате причины Перестройки отождествляются с причинами распада СССР, хотя это не одно и то же. Более того, распад СССР во многом является результатом поражения Перестройки. Преодоление авторитарного режима вовсе не обязательно ведет к распаду страны. Если разделить борьбу с режимом и распад страны, не забывая о возможных причинно-следственных связях между этими двумя явлениями, станет заметно, что коммунистический режим перестал существовать раньше, чем стал необратимым распад страны.
Причины событий кроются не только в злой (доброй) воле правителей, но и в стремлениях миллионов людей к лучшей жизни. Надо отдать должное Горбачеву – когда события только набирали оборот, он был скромен в оценке своей роли. Одним из его любимых выражений было: «раскручивается маховик». Тяжелая, инерционная система сдвигается с места. Если не прикладывать к ней усилий многих людей, «маховик» остановится. Движение потухнет в ней, накопившиеся противоречия не найдут выхода, и некоторое время спустя прогремит социальный взрыв. Не бархатные митинговые перемены, а бунт и гражданская война. Сумгаит в масштабах одной шестой части суши.
Или, как полагают многие сегодня – Перестройка вовсе была не нужна. Следовало просто все оставить как есть и подавлять любые попытки к изменению системы. Собственно, такая постановка вопроса является самой честной в упрощенной критике Перестройке. Но упрощенная – не значит убедительная. Если автор критикует сам факт перемен, то он должен ответить на вопрос: сколько времени социально-политическая система СССР могла находиться совершенно неизменной, в рамках модели, сохранявшейся в 1965–1982 гг.? Десять лет? Тогда Перестройка началась бы в 1995 г., и чем бы это было лучше? Четверть века? И как бы мы жили теперь, отстав еще сильнее от перемен остального мира? Тысячу лет?
Обычно здесь сторонники «замораживания» общественного строя СССР на уровне середины 1970-х гг. здесь возмущаются: не надо утрировать! Мы же не утверждаем, что вообще ничего не следовало менять. Что-то нужно, но не то и не так, как Горбачев.
И в этот момент консервативная критика Перестройки рушится, как карточный домик. Потому что если Вы признаете, что нечто следовало изменить, что какие-то преобразования были нужны, то вы должны предложить свой проект Перестройки, более убедительный, чем реформы 1983–1991 гг. И убедительный не только для Вас, и не просто для какой-то группы людей, которые задним числом знают, чем кончилась Перестройка и имеют свое мнение о причинах ее провала. Задача, которая стояла перед Андроповым, Горбачевым и их соратниками была куда сложнее потому, что они еще не знали, чем все кончится и куда пойдет. Они не знали того, что мы знаем или думаем, что знаем.
Мы можем обвинить реформаторов в ошибках лишь при том условии, если их об этих ошибках письменно предупреждали уже тогда – в ходе самих реформ, а они не вняли, не приняли требований, выдвинутых уже тогда. Но и в этом случае критика будет справедливой, если можно доказать, что отвергнутые или проигнорированные альтернативные предложения дали бы лучший результат. Такова честная позиция в споре об ответственности Горбачева. Но, увы, сейчас и спора-то нет – подавляющее число мемуаристов и публицистов достигли консенсуса в одном вопросе – о «козле отпущения». Именно на Горбачева следует переложить коллективную ответственность всех действовавших тогда чиновников и политиков, всех, как говорил В. Черномырдин, «не просто участников, а соучастников».
Однако даже если отказаться от такого горбачевоцентричного обличительства, проблема критического анализа Перестройки не снимается с повестки дня. Да, в тех исторических условиях трудно было найти оптимальный путь преобразований. Но теперь, когда в нашем распоряжении обильная информация о результатах Перестройки, ее замысловатом маршруте – самое время интеллектуально прожить Перестройку снова. Эта задача вдвойне актуальна потому, что задачи, поставленные перед страной самой жизнью в середине 1980-х гг., до сих пор не решены. А пока они не решены, наше общество не может двигаться дальше вперед, оно может только откатываться назад от планки задач Перестройки, проще говоря деградировать.
Итак, была ли Перестройка неизбежной? В этом вопросе кроется некоторое коварство, его можно понять так: были ли неизбежны именно те реформы, которые известны как «Перестройка», распад СССР и даже последующие реформы 1990-х гг. Но весь этот «развал» представляет собой сложный ряд событий со множеством альтернатив и развилок. Проблема станет более ясной, если разбить ее на ряд подвопросов. Могли ли сохраняться в течении еще нескольких десятилетий:
1. Система государственного управления экономикой, исключающая негосударственные формы собственности на промышленные предприятия;
2. Коммунистический режим;
3. Государство СССР.
Перестройка в том виде, как она начиналась, поставила на повестку дня только первый вопрос, и лишь со временем обнажался системный характер кризиса, с которым столкнулась страна. Перестройка и ее последствия стали результатом как самого кризиса, так и несогласованных действий разных сил, искавших выход из него. Причины Перестройки – это сам кризис, определивший правила социально-политической игры периода перемен. А вот каким могло стать общество в итоге периода – зависело от игроков.
Что же было предопределено заранее?
Советская социальная структура 1970-х – начала 1980-х гг. была достаточно прочной, могла выдерживать большие нагрузки, но боялась перемен. Отклонение от основных параметров системы на критическую величину (точного размера которой никто не знал) несло угрозу неуправляемого разрушения. Правящая элита чувствовала это и гасила импульсы перемен, исходившие от отдельных своих лидеров.
В чем была причина этой хрупкости? Особенность индустриального общества СССР в сравнении со странами Западной Европы и Северной Америки, заключалась в том, что политическая, социальная и экономическая структуры СССР создавались как сверхгосударствен-ные и сверхцентрализованные, монополизм власти стремился к абсолютному, монополизм экономики носил технологический характер. В то же время, начиная с 1950-х гг. росла автономия социальных и экономических групп во всех общественных сферах СССР. Этот неизбежный процесс сопровождался рассогласованиями в системе, так как ав-тономизация различных социальных структур происходила с разной скоростью. В результате из относительно стройной сталинской социальной пирамиды возникла сложная социальная структура со множеством внутренних «трещин», конфликтов и противоречий.
Советская социальная структура включала в себя характерные для индустриального общества слои: рабочие и примыкающие к ним полупролетарские слои (прежде всего колхозное крестьянство), относительно небольшие маргинальные слои (с одной стороны – бомжи, «жалобщики» – советские безработные, хотя в СССР почти не было безработицы; с другой – теневые предприниматели), обширный средний класс – интеллигенция и служащие, менеджерские слои (прежде всего хозяйственный директорат), правящая бюрократия (номенклатура). По мере обострения кризисов социальной системы СССР росли противоречия между этими слоями. Рабочие и интеллигенция стремились к росту уровня и качества жизни, приближающегося к уровню жизни правящей элиты (тем более, что социальное равноправие было декларировано официальной идеологией). Всеобщее возмущение вызывали номенклатурные привилегии, неэффективность работы бюрократического аппарата, произвол и безответственность чиновников, коррупция. В то же время основные социальные слои привыкли к преимуществам развитого социального государства – доступному образованию и медицинскому обеспечению, отсутствию заметного социального расслоения. Но практически все ставили вопрос о значительном увеличении качества обслуживания людей во всех сферах советского общества. Интеллигенция была готова вступить в борьбу с номенклатурой как за места в государственном аппарате, так и за свободный доступ к информации – основному ресурсу интеллигенции, который пока контролировался номенклатурой. Противоречие между частью общества и номенклатурой сочеталось с растущими противоречиями также внутри номенклатуры.
Советская система, пока ей хватало ресурсов, обеспечивала экономический рост и социальную стабильность. Поэтому, когда общество в своем развитии подошло к барьеру новой научно-технической революции, к решению задач постиндустриальной эпохи, правящая элита не решалась сделать следующий шаг.> Дело в том, что любые подвижки к новым постиндустриальным отношениям были губительны для государственного «социализма». Такой переход требовал перестройки социального организма на новых основаниях, отказа от стремления к всеобщей управляемости в пользу большей автономности и интеллектуальности личности и коллективов, более равноправных социальных и коммуникативных связей. Если в середине XX в. задачи, стоявшие перед страной, требовали организации общества в виде «вертикали», то теперь требовалась «горизонталь», не пирамида, а сеть.
Жесткость, негибкость социальной модели СССР практически исключала возможность плавных перемен. Страх перед разрушением ставил правящую элиту СССР в тяжелое положение. Надежды на рынок и невозможность просто погрузить в него экономику, приспособленную к совсем другим отношениям. Индустриальная система достигла пределов роста, а понимания постиндустриальных задач у элиты практически не было. Не будем строго судить ее за это – теоретическое осознание проблемы информационной революции появилось в нашей стране только в ходе Перестройки. Сложившаяся в СССР система подавляла альтернативные индустриализму формы организации труда и жизни, что затрудняло проведение научно-технической революции и переход к широкомасштабному производству технологий постиндустриального (информационного) общества. Проблема научно-технической революции, которая будоражила умы Андропова и Горбачева, заключалась не столько в способности советской экономики произвести экспериментальные образцы технологий компьютерной эпохи, а в том, что для их эффективного внедрения необходимы сетевые, а не командные связи между людьми, автономия творческих групп, интенсивный обмен информацией и т. д. Отсутствие социальных условий информационно-технологической революции определяло постепенное, но неуклонное отставание СССР в международном соревновании, от итогов которого зависели не только позиции Союза как сверхдержавы, но и социальное благосостояние и безопасность его населения.
Важный результат централизации общества – наследия тоталитарных 1930-х гг. – эффект резонанса кризисов. Управляющий центр одновременно воздействует на все стороны жизни, во все вмешивается. В результате все кризисы усиливаются одновременно, накладыва-ясь друг на друга, резонируя и усиливая друг друга. Как полк солдат, который марширует по мосту в ногу, раскачивая его строевым шагом, одновременными ударами. И мост рушится. Так и СССР к середине 1980-х гг. СССР встал перед угрозой социальной катастрофы.
Советский Союз столкнулся с целой группой кризисов. Во-первых, это был кризис сверхдержавы, выразившийся в том, что СССР встал перед угрозой отставания в гонке вооружений, а также столкнулся с тяжелым положением в Афганистане. Население все сильнее разочаровывалось в достижениях советской экономики, сравнивая их с достижениями стран Запада. Во-вторых, этно-демографические диспропорции и различие стадиальных и цивилизационных состояний народов СССР уже с трудом компенсировались с помощью центральной системы управления и слабеющего социального государства, все менее обеспеченного ресурсами.
В-третьих, проявился кризис «государственного социализма», то есть государственно-монополистического индустриального общества. Система социально-экономических отношений, основанная на массовом стандартизированном производстве, лишении работника инициативы, бюрократическом управлении всеми экономическими процессами, уже не могла обеспечить дальнейшего роста эффективности производства, выпуска продукции, которая требовалась для нужд обороны и для удовлетворения растущих качественных потребностей населения.
Рост культурного уровня жителей СССР позволял им не только отдавать предпочтение качественным показателям продукции, но и осознавать опасности, о которых они раньше не задумывались. Прежде всего, это касается экологической проблемы.
В-четвертых, развивался кризис авторитарной политической системы. Советские люди уже не хотели мириться с ролью бессловесных объектов управления, тем более, что коммунистическая идеология объявляла: в СССР существует советская демократия, и народ является хозяином страны. Постепенно сформировалась основа гражданского общества – самостоятельные от власти общественные течения. Всеобщее возмущение вызывали номенклатурные привилегии, неэффективность работы бюрократического аппарата, произвол и безответственность чиновников, коррупция. Разумеется, все познается в сравнении, и сегодня мы можем считать ситуацию того времени сносной. Но важно отношение к ситуации советского человека того времени.
Советский человек как минимум с 1970-х гг. жил уже не мечтами о коммунизме и не напряжением «Холодной войны». Даже государство даровало ему «развитой социализм» и «разрядку». Война и атомная угроза делали из советского человека пацифиста: «Спросите вы у тишины, хотят ли русские войны».
Советский человек жил удовлетворением растущих потребностей. «Строительство социализма», требовавшее огромного напряжения сил в 1930-е гг., манило грядущим «удовлетворением», и начиная с 1950-х гг. «предприятие» советского народа стало давать все более ощутимую отдачу. Потребности удовлетворялись, стимулируя труд и творчество с одной стороны, и разгоняясь по мере появления новинок потребительской продукции в стране и мире – у соседа и в рекламе. Вчерашние крестьяне были рады коммуналке, столовке и сапогам. Рожденный в советском городе послевоенный горожанин стремился к отдельной квартире с хорошим телевизором, холодильником, о даче, автомобиле как о признаках достойного, нормального образа жизни. Сложности в получении колбасы он воспринимал с возмущением, яркие упаковки зарубежных товаров – с растущим интересом. На очереди стояли видеомагнитофоны и персональные компьютеры.
Советский человек вырос из сверхцентрализованной экономики как ребенок из школьной формы. Это была добротная форма, и мы скучаем по ней, тем более, что многим приходится ходить в лохмотьях. Но надеть старую форму уже нельзя, и носить ее дольше было невозможно.
В принципе советская промышленность могла и далее выпускать потребительскую продукцию, которая все меньшее соответствовала потребностям населения. Одновременно мог и дальше нарастать дефицит востребованной продукции. Еще несколько лет годами могло нарастать раздражение низов и даже прорываться локальными бунтами, как в 1960-е гг. Но предотвратить всеобщий бунт могла или большая гибкость политической системы, или то или иное решение социальных проблем, переплетенных с этническими. Системный кризис вызывал нарастание массового раздражение властью, которая не может остановить накопление проблем, не может обеспечить удовлетворение потребностей, которые двадцать лет назад казались несбыточными, а теперь – очевидными.
Сценарии некоторых диссидентских авторов, пророчивших массовую бойню, голод, одичание страны[195] – всего лишь продолжение в будущее тех процессов, которые действительно развивались в конце 1970-х – начале 1980-х гг. Но для того, чтобы все «мины замедленного действия», заложенные под основание СССР, взорвались одновременно и привели к действительно катастрофическим последствиям, необходимо было выполнение двух условий: сохранение авторитарно-централизаторской стратегии правящей группировки (то есть синхронность социальных процессов, которая ведет к «резонансу») и подавление гражданской активности (условие накопления энергии низов для разрушительного бунта). К счастью, эти условия не были соблюдены. Во-первых, в борьбе централизаторской и регионалистской альтернатив накануне Перестройки победила вторая. Во-вторых, КПСС не удалось сохранить за собой монополию на общественную жизнь, и в конце 1980-х гг. на арену вышли гражданские движения, скорректировавшие ход событий.
Таким образом, дальнейшее развитие советского общества с неизбежностью требовал отказа от жесткой модели «государственного социализма». В этом смысле Перестройка была неизбежна. Однако направление реформ, их результаты и судьба СССР как единого государства зависели от расстановки сил в правящей элите и обществе и внешнеполитического положения.
Верхи хотят…
Успешное реформирование сложившейся системы могло начаться только изнутри правящего класса. Недовольство, вызревающее в обществе, еще не могло вылиться в формы массового политического протеста в масштабах всей страны. Бунты были возможны, но пока не связанные между собой. В СССР не существовало легальной оппозиции. Реформистская группировка в высшем руководстве могла усиливать свои позиции только при условии крайне осторожных действий, укрепления своей защищенности со стороны окружающих ее бюрократических структур, имевших иное представление о необходимых переменах. Поэтому скрытое выдвижение реформистов в высший эшелон власти имело ключевое значение для выбора варианта реформ и момента их начала. Но сами реформисты не могли на начальном этапе отказываться от коммунистической идеологии.
Впрочем, как показал более поздний опыт 90-х гг., реформирование, основанное на радикальном отказе от коммунистической перспективы и социалистических ценностей, не оказалось более удачным.
Правящая элита все в большей степени стремилась к преодолению отчуждения от собственности. Эта мысль стала банальной еще во времена Перестройки, и в современной публицистике превратилась чуть ли не в главное объяснение начала реформ.
Это стремление было пока относительно платоническим и выражалось не в каком-то требовании приватизации, о чем большинству чиновников и думать было страшно, а в скромной по нынешним временам коррупции, а также в так называемых «ведомственности» и «местничестве», усиливающих противоречия в среде правящей элиты. Значительная часть бюрократии стремилась превратиться в буржуазию, но если мы сравним круг реформаторов 1980-х гг. и состав «се-мибанкирщин» 1990-х и 2000-х годов, то убедимся – собственность перешла не к тем, кто начал реформы. Это были совсем разные даже по складу люди, представлявшие разные слои номенклатуры. Реформаторы руководствовались идеями, проектами преодоления кризиса общества и государства, а не желанием «заиметь свечной заводик». Те, кто мечтали о заводике или отрасли, не инициировали реформы, а воспользовались ими, причем уже на поздней стадии, когда преобразования не в первый раз изменили направление и форму. Конкретные противоречия в аппарате в канун и в начале Перестройке представляли собой борьбу за контроль над частями общегосударственной собственности, далекий от последующих конфликтов вокруг приватизации.
Реформы были поддержаны широкой коалицией групп правящего класса, часть которой выступали, напротив, за «наведение порядка», подавление коррупции и ведомственности.
В конкретно-исторической ситуации середины 1980-х гг. гораздо большее значение, чем борьба за собственность, имела тема карьерного продвижения. При Брежневе обновление кадров протекало крайне медленно в результате политики стабилизации кадров. Такое положение подрывало основной принцип бюрократической иерархии – принцип карьеры, который гарантировал бюрократу со временем продвижение по службе. «Застой» в карьерном продвижении парали-зовывал и другие механизмы бюрократического общества – в том числе бюрократическую экономику. Без карьерного стимула чиновники и директора не только теряли желание развивать порученное им дело и обращались к кормушке коррупции, но и все больше раздражались отсутствием перемен. Накопление недовольства против стариков, занимавших вышестоящие посты и не дававших дорогу следующей генерации номенклатуры, становилось мощной бомбой, заложенной под режим брежневского равновесия.
Таким образом, не удивительно, что номенклатура самых разных взглядов поддержала политику обновления. Пути обновления виделись по-разному, но правящий класс в целом был готов постепенно начать преобразования.
По мере развития общей культуры населения все большее количество людей начинало обращать внимание на охватывающий СССР кризис. Обстановка психологического недовольства способствовала быстрому распространению критической информации, даже когда телевидение, радио и газеты сообщали прямо обратное. Недовольство условиями своей собственной жизни превращалось (пока у меньшинства) в недовольство системой. Ощущение «Так жить нельзя» и «Мы ждем перемен» уже становилось преобладающим.
Но откуда в обществе «тоталитаризма» могли взяться реформистские идеи? Может быть, их забросили листовками из-за рубежа или тайно внушили загадочным «агентам влияния»? При всей важности тамиздата и влияния мировой политической мысли на СССР, основы нашего идейного плюрализма формировались внутри страны, и уже очень долго. «Тоталитарное» или иными словами «морально-политическое единство советского народа», насколько оно вообще существовало, осталось в сталинском прошлом. Советское общество уже не было идейно монолитным. Наряду с официальным марксизмом-ленинизмом (в его интернационалистической и державно-националистической разновидностях), в среде интеллигенции были распространены либеральное западничество, державное почвенничество и неортодоксальный демократический социализм. Эти направления вступали друг с другом в разнообразные альянсы и конфликты на ниве культурной жизни. Официальная идеология вела борьбу против всех видов неортодоксальности, но это уже давно не была борьба на уничтожение. Многократно критикуемые, деятели культуры не отказывались от своих взглядов, но и не переходили в решающие атаки на режим. Они пока лишь готовились к такому наступлению, к решающей борьбе за умы. Уже в первой половине 1980-х гг. возникли ядра будущих «партий» времен Перестройки – «патриоты» и «либералы»[196] «окапывались» в толстых журналах, народники исследовали мыслителей прошлого и пели песни, западники писали в самиздат или делали партийногосударственную карьеру. Распространенным и влиятельным типажом стал «шестидесятник» или либеральный коммунист. Его мировоззрение складывалось из эклектического сочетания коммунистических мифов и либеральных ценностей индивидуальной свободы. Либеральные коммунисты не были тогда приверженцами либеральной идеологии и склонялись к демократическому социализму. Но их идеологические пристрастия были основаны на мифах, и когда в ходе Перестройки выяснится, что Ленин – не демократ, НЭП – не идеал рыночного социализма, а западные супермаркеты ломятся от продуктов – тут большинство «шестидесятников» быстро уверует в обычный либерализм, перейдет к апологии капиталистических отношений.
В 1950-1980-е гг. в недрах слоя специалистов-интеллигентов и служащих (в условиях СССР – среднего слоя) формировались зачатки гражданского общества – системы горизонтальных, независимых от государства общественных связей. Однако пока это были изолированные друг от друга круги неформального общения, связанные с музыкальной культурой (клубы самодеятельной песни и рок-движение), хобби, семейными и дружескими узами, и лишь иногда – с общественной активностью. Крупнейшими общественными движениями того периода были культурно-экологическое (дружины охраны природы, актив Всероссийских обществ охраны природы и памятников истории и культуры), песенно-музыкальное (КСП и рок-движение), педагогическое (коммунары, педагоги-новаторы) и правозащитное (диссиденты). Только последнее носило открыто оппозиционный характер.
Консервативный идейно-политический каркас системы не был рассчитан на новые запросы людей (будь то желание авторов «Метрополя» публиковать аполитичные произведения, отрицающие каноны «социалистического реализма»; либо любовь молодежи к нетрадиционной музыке или повальная склонность к приобретению яркой модной одежды). Противопоставляя себя неконтролируемому интеллектуальному и художественному творчеству, режим провоцировал средние слои на переход к творчеству социальному.
Попытки наступления на общественность в первой половине 1980-х гг. показали ограниченность возможностей власти – однажды попробовав вкус самостоятельного мышления и обсуждения социальных проблем, люди уже не могли от этого отказаться. В целом общество противостояло идее централизаторской модернизации за счет «затягивания поясов». Эти настроения охватили также и широкие слои правящей элиты, что в конечном итоге стало решающим фактором выбора ее лидеров.
Общественная среда России могла бы поддержать реформы, основанные на антиавторитарных и социальных ценностях. Реформистской группировке предстояло хотя бы в общих чертах разработать модель таких преобразований. В конкретных условиях первой половины 1980-х гг. «либералам» из правящей элиты не нужно было искать модель реформ самим. Концепции, обсуждавшиеся в неформальных кругах общественности фокусировались и формулировались диссидентской средой, затем проникали в «либеральные» круги научной и творческой элиты, советников правящей элиты, а от них – к «реформистам» в правящей группе. Приход к власти антиведомственной коалиции «реформистов» и «модернизаторов» дал старт борьбе идей, которая должна была определить направление выхода из кризиса советского общества. Но нельзя забывать, что эти идеи были продуктом той эпохи, и никакой другой. Они исходили из простого предположения, что сочетание рынка и государственного регулирования решит накопившиеся проблемы. Все оказалось сложнее. Тем не менее, когда сегодня говорят о полном отсутствии «проекта Перестройки», это неверно. В общих чертах он существовал. Так, например, в сухом остатке программной речи Горбачева на XXVII съезде КПСС можно выделить такие положения:
Горбачев ставил перед реформой следующие задачи:
1. Усилить эффективность централизованного руководства экономикой, производством и сбытом продукции;
2. Изменить роль центра в пользу стратегического планирования и ослабить вмешательство центральных органов в повседневный экономический процесс;
3. Установить прямую зависимость материального вознаграждения от эффективности работы;
4. «Перейти к экономическим (то есть не административным, а финансовым – А. Ш.) методам руководства на всех уровнях хозяйства, для чего перестроить материально-техническое снабжение, усовершенствовать систему ценообразования, финансирования и кредитования, выработать действенные противозатратные стимулы»;
5. Создать комплексы «взаимосвязанных отраслей, научнотехнических межотраслевых центров, разнообразных форм хозяйственных объединений, территориально-производственных образований»;
6. Обеспечить «оптимальное сочетание отраслевого и территориального управления хозяйства, комплексное экономическое и социальное развитие республик и регионов, налаживание рациональных межотраслевых связей»;
7. «Осуществить всестороннюю демократизацию управления, повысить в нем роль трудовых коллективов, усилить контроль снизу, подотчетность и гласность в работе хозяйственных органов»[197].
Еще сомнительнее и предложения Горбачеву идти по «китайскому пути». Если вынести за скобки все те особенности реформ в КНР, которые обусловлены спецификой Китая и той стадии общественного развития, которую он проходил в конце XX в., то на долю Горбачева остается немногое – авторитарная модернизация, роспуск колхозов, «открытые экономические зоны», еще некоторые формы преобразований, применимость которых в СССР не очевидно[198]. Но в том-то и дело, что до 1988 г. в СССР проводилась вполне авторитарная модернизация – никаких свободных выборов не проводилось, ставка делалась на технологическую модернизацию, «наведение порядка» и т. п. И этот путь привел в тупик. «Расколхозивание» в постсоветских странах дало совсем не те результаты, на которые рассчитывала либеральная общественность. А идея предоставить таможенные льготы отдельным территориям тут же переплелась с национал-сепаратизмом. Не будем забывать, что китайские реформы в 1980-е гг. развивались совсем не гладко. Так что у Горбачева было немало оснований для скепсиса по поводу «китайского пути».
Важнейшим обстоятельством, которое воздействовало на социальную систему СССР, стал геополитический кризис, в котором очутилась страна. Какую роль играли внешние обстоятельства при переходе к реформам? Стал ли СССР жертвой «Холодной войны»? Какой фактор был определяющим при выборе направления преобразований – внутренний или внешний?
Какую роль политика Рейгана играла в стимулировании преобразований, в какой мере Рейган делит с Горбачевым лавры «отца перестройки»?
В середине 1970-х гг. сложился примерный паритет стратегических ядерных сил между СССР и США. Каждая сторона утверждала, что противник несколько превосходит ее по тем или иным видам ядерного оружия и его носителей. Но в условиях, когда любой из противников мог уничтожить все живое на планете, состояние паритета стало фактом, не зависящим от незначительных колебаний в числе носителей и боеголовок. По данным министра обороны США К. Уайнбергера США имели в 1979 г. 20400 боеголовок всех типов, а СССР – 3400 (данные о советских вооружениях приблизительны, другие американские исследователи дают иные данные, обычно меньшие). Но боеголовка боеголовке рознь. По данным маршала С. Ахромеева, первого заместителя начальника Генерального штаба Министерства обороны, в 1980 г. СССР имел 8000 стратегических зарядов, а США – 9700[199].
Считается, что СССР не мог выдерживать дальше гонку вооружений. Это мнение горячо поддерживает и М. Горбачев: «Оказалось, что военные расходы составляли не 16, а 40(!) % госбюджета, продукция ВПК – не 6, а 20 % валового общественного продукта»[200]. Однако позиция отца разоружения не вполне объективна. К тому же Горбачев не объясняет методику его советников, которые представили такие данные. Насколько в них учтена продукция двойного назначения, которая использовалась и в гражданских целях, «вытягивая», а не «глуша», экономику? Более детальные оценки собственно военных расходов все же подтверждают цифру в 16 % бюджета к началу Перестройки[201]. СССР за свою историю переживал в отношении военных нагрузок и гораздо худшие времена.
Роль ВПК в советской экономике несколько мифологизирована. В современной индустриальной экономике даже на Западе роль ВПК в развитии производства и технологий очень велика, многие производства в нашем взаимосвязанном мире так или иначе связаны с военными сферами, но это не значит, что «все работают в ВПК».
В 1980 г. в связи с конфликтом из-за ракет средней дальности, вторжением советских войск в Афганистан и началом Польской революции вспыхнул второй этап «Холодной войны» или, иными словами, «вторая Холодная война».
В отличие от первой «Холодной войны», которая была «встречным сражением» двух систем, и от «разрядки», сопровождавшейся экспансией прокоммунистических сил в «Третьем мире», «вторая Холодная война» была для СССР оборонительной. Лидеры коммунистической бюрократии осознали отсутствие у них ресурсов для продолжения экспансии и стремились к сохранению status quo, к равновесию. Новая динамичная американская администрация, поддержанная европейскими неоконсерваторами, надеялись не только вернуть утерянные в 1975–1979 гг. позиции, но и довести Холодную войну до «победного конца».
Администрация Р. Рейгана фактически поставила перед собой задачу добиться разорения СССР. Насколько удалось ее выполнить, насколько политика конфронтации, избранная администрацией Рейгана, инициировала распад СССР, и, следовательно, можно ли говорить о победе США в «Холодной войне»?
Продолжая соревнование с СССР на ниве стратегических ракетных вооружений, администрация США решила резко активизировать противоборство в других сферах, одновременно нанося удары по экономике СССР. В ноябре 1982 г. вышла директива президента NSDD № 66 (Директива по защите национальной безопасности). Она провозглашала, что цель политики США – подрыв сырьевого комплекса СССР. Другая основополагающая директива NSDD-75, принятая в январе 1983 г., шла еще дальше. Она предусматривала дополнительное финансирование оппозиционного движения в странах Восточного блока в размере 108 миллионов долларов.
Внезапно «заболев марксизмом», Рейган утверждал: «постоянный спад экономического развития и рост военного производства ложатся тяжелым бременем на плечи советского народа. Мы видим, что в СССР политическая структура не соответствует экономической базе, что производительные сипы общества сковываются политическими силами»[202]. Если бы Рейган верил в это теоретическое построение всерьез, ему следовало бы способствовать развитию экономики СССР, чтобы она «взломала» политические оковы. Но президент США взял курс на подрыв «производительных сил» противника, чтобы придать изменениям в СССР катастрофический или, выражаясь словами Рейгана, революционный характер.
Чтобы запугать советское руководство, в 1983 г. Р. Рейган заявил, что готов в нарушение договора о Противоракетной обороне (ПРО) перенести гонку вооружений в космос, где создать «зонтик» против советских ракет. Эта «стратегическая оборонная инициатива» (СОИ) вызвала резко негативную реакцию Кремля – у СССР не было технологий, чтобы создать свою СОИ. Впрочем, как выяснилось, таких технологий не было и у США. Они не добились заметных успехов на новом витке гонки, создать новые технологии ПРО в XX веке не удалось. Поэтому и СССР мог обходиться штатными затратами на оборону.
Центр тяжести противоборства сместился в сферу сырьевых ресурсов. По оценкам западных финансовых кругов валютные запасы СССР составляли 25–30 миллиардов долларов[203]. Для того, чтобы подорвать экономику СССР, американцам нужно было нанести «внеплановый» ущерб советской экономике в таких размерах – иначе «временные трудности», связанные с экономической войной, амортизировались валютной подушкой изрядной толщины. Действовать нужно было быстро – во второй половине 1980-х гг. СССР должен был получить дополнительные вливания от газопровода Уренгой-Западная Европа.
29 декабря 1981 г. Рейган объявил о серии санкций против СССР: прекращении поставок нефтегазового оборудования, что должно было сорвать строительство газопровода Уренгой-Помары-Ужго-род-Западная Европа, рейсов «Аэрофлота» в США, работы советской закупочной комиссии в Нью-Йорке и др. Для строительства проектируемых газопроводов по оценкам ЦРУ до конца 1980-х гг. СССР требовалось 15–20 миллионов импортных стальных труб. Таким образом, международная блокада могла принести СССР финансовый ущерб, сопоставимый с его валютными запасами[204]. «Мы и в самом деле считали, что должны остановить осуществление проекта или хотя бы задержать его, – вспоминал министр обороны США Уайнбергер. – Иначе он дал бы им стратегическое преимущество и огромный приток средств»[205]. Но эту задачу США решить не смогли. Сначала СССР использовал противоречия США и его союзников по НАТО, которые хотели заработать на газопроводе, а затем наладил производство труб сам. В 1987 г. трубопровод вступил в строй. Валютного запаса страны хватило до 19901991-х гг., когда внутриэкономическое положение по сравнению с началом 80-х гг. значительно ухудшилось. Таким образом, осложнение международной обстановки в 1979-1984-е гг. не привело к разорению СССР, хотя и стоило ему около 3 млрд долл. в год (затраты на войну в Афганистане, поддержание относительной стабильности в Польше).
СССР выдержал натиск с Рейгана.
Ситуация обострения «Холодной войны» беспокоила руководство СССР, но не до такой степени, чтобы идти на уступки Западу. В Кремле мечтали о возобновлении «разрядки» как взаимоприемлемого компромисса. Курс Рейгана на «звездные войны» планировалось парировать средствами противокосмических вооружений и другими «асимметричными» ответами. Агрессивные действия Рейгана способствовали Перестройке лишь в том смысле, что подвели гонку вооружений к технологически возможным пределам, а конфронтацию сверхдержав – к грани войны. Это способствовало стремлению мировых элит (включая западные) к новой «разрядке», которая под названием «нового мышления» станет одной из основ политики Горбачева. Но сама Перестройка, таким образом, не была результатом агрессивного наступления Рейгана.
Наступил период более благополучных отношений СССР и США, постепенного умирания «Холодной войны». В 1989-1990-е гг. можно было констатировать ее завершение. А СССР все еще был жив. Он пережил «Холодную войну», его распад стал результатом не поражения в «Холодной войне», которого не было, а каких-то других причин.
Американская экономика, также как и советская, теснейшим образом зависела от мировых цен на нефть. Но зависимость эта была различной. Падение цен на нефть с 34 долларов за баррель до 20 долларов уменьшало бы американские расходы на энергию на 71,5 % и позволило бы закрепить наметившийся выход из сильнейшего экономического кризиса 1980–1983 гг. А для СССР, напротив, энергоносители были важнейшим источником доходов.
Несмотря на конкурентоспособность советской промышленной продукции в странах «Третьего мира», СССР оставался, прежде всего, поставщиком сырья. Топливо и электроэнергия составили в 1980 г. 46,9 % советского экспорта (в 1985 г. эта цифра выросла до 52,7 %)[206]. Но нефтедобывающая промышленность СССР находилась в состоянии кризиса. Для роста нефтедобычи необходима была ее модернизация. США были крупнейшим производителем новейших технологий бурения, в которых был заинтересован СССР. Без западных технологий рост добычи энергоносителей был крайне затруднен. Нефтедоллары позволяли СССР создать развитую систему социального государства, поддерживать уровень жизни, приближающийся к странам Запада и опережающий Третий мир. Стратегической ошибкой советского руководства считается то, что нефтедоллары не были использованы для модернизации экономики. Это не вполне справедливо – в экономику вкладывались миллиарды рублей (а значит и долларов). Проблема заключалась в неэффективности этих вложений в условиях сверхмонополистической экономики, а также в том, что в советском руководстве не было понимания задач постиндустриальной модернизации. В Кремле мыслили валовыми категориями. Но чего мы хотим от Политбюро, если и российское руководство в начале XXI века занималось удвоением ВВП.
П. Швейцер утверждает, что именно американская администрация обрушила цены на нефть и тем нанесла смертельный удар экономике СССР[207]. Однако, это скорее хлестаковщина политиков и американских спецслужбисгов. Американская администрация давила на страны ОПЕК, прежде всего на Саудовскую Аравию, убеждая шейхов понизить цены. Шейхи колебались – отказываться от нефтедолларов не хотелось.
Пока «большой насос» в песках Аравии работал по-прежнему, американцы решили начать сбивать цены на нефть с помощью «малого насоса». К. Уайнбергер вспоминал, что уже в начале 1983 г. «мы старались как могли убедить англичан, что нужно увеличить добычу и понизить цены. Вскоре Советы должны были пустить газ по газопроводу в Европу. Если цена нефти не понизится, Европа переключится на газ. Это была бы неслыханная прибыль для Советов»[208]. В 1983 г. британцы стали играть на понижение нефтяных цен. Это соответствовало либеральной политике М. Тэтчер, которая просто приватизировала британскую нефтяную кампанию и, таким образом, перестала сдерживать падение цен на нефть. Но долго Великобритания такую политику проводить не могла. Ее нефтяные возможности были не столь велики, чтобы бороться с ОПЕК.
Игра на понижение цен имела перспективу потому, что соответствовала и объективной тенденции конъюнктур. Даже без специальных усилий со стороны США цены начали бы падать.
Вопрос заключался в сроках и размерах этого падения. Дело в том, что, «ОПЕК была в тяжелом положении. Рынок ставил перед ней крайне неприятный выбор: снизить цены, чтобы вернуть себе рынки, или же сократить нефтедобычу для поддержания цены»[209].
Уже в 1983 г. ОПЕК понизила свои цены с 34 до 29 долл. за баррель. Это было тревожным сигналом для СССР, но, разумеется, совершенно недостаточным, чтобы изменить экономическую стратегию страны в целом. Некоторое оживление западных рынков также не способствовало росту цен на нефть. Во-первых, потому, что само это оживление было еще достаточно вялым и неустойчивым и, во-вторых, потому что западные экономики на время адаптировались к росту цен на нефть, и энергопотребление в этих странах было снижено. США также испытывали большие колебания в вопросе о нефти, т. к., по замечанию Д. Ергина, «у них были интересы по обе стороны водораздела»[210]. В конечном итоге на решение арабов опустить цены повлияло не столько давление американцев, сколько экономические соображения. Уже при имеющейся конъюнктуре цен доходы Саудовской Аравии упали с 119 млрд долл. в 1981 г. до 26 млрд долл. в 1985 г. из-за потери рынков. В результате осенью 1985 г. Саудовская Аравия фактически вышла из квот ОПЕК, что и вызвало революцию цен. Падение цен 1983-1985-х гг. было неустойчивым. Так, в ноябре 1985 г. фьючерсные цены на нефть составляли более 31 долл. за баррель. Обрушение цен началось только в декабре (уже после начала преобразований Горбачева).
Американцы в этих условиях действовали противоречиво (что фактически опровергает версию, будто падение цен на нефть стало результатом сознательной политики США). Если внешнеполитические ведомства, для которых главным была борьба с СССР, считали необходимым падение цен, и в этом их поддерживало промышленное лобби, то нефтяное лобби сопротивлялось этому процессу, имея, в частности, такого мощного сторонника, как вице-президент США Д. Буш. На него, однако, давили и промышленники, в том числе ВПК. Ситуация оставалась неопределенной. Именно в этот период сформировалась позиция Дж. Буша, которой республиканцы придерживались даже тогда, когда формально Америкой руководил уже его сын. Цены на нефть нельзя обваливать, ими нужно управлять. Именно этим определяется политика США в отношении цен на нефть и в конце правления Р. Рейгана, и во время правления обоих Джорджей Бушей, в частности их политика в отношении Ирака. Нужно иметь рычаг управления ценами на нефть, будь то иракская нефть или аравийская нефть. В 1986 г. Буш выступал категорически против низких цен на нефть, в том числе и во время переговоров с аравийцами. Таким образом, его позиция, по существу способствовала тому, что цены на нефть стабилизировались на среднем уровне, в районе 18 долл. за баррель. Американцы, по существу способствовали восстановлению контроля чуть было не развалившейся ОПЕК над рынком, что и стабилизировало цены уже в 1986 г. По мнению Д. Ергина, «выгоды от падавших цен на нефть (более высокие темпы роста и снижение инфляции) перевешивали потери (проблемы энергетических отраслей и промышленности района Юго-запада)». Но при этом администрация Рейгана была вынуждена стремиться к стабилизации цен на таком уровне, при котором «также могла бы прожить и нефтяная промышленность»[211]. В июле 1986 г. положение было тяжелым для всех участников большой игры, так как цены в Персидском заливе опускались и ниже 7 долл. за баррель. При этом и США, и Саудовская Аравия, и Кувейт «стремились во что бы то ни стало положить конец “хорошей встряске”». При этом в СССР даже не сразу осознали угрозу, и в мае 1986 г. один из представителей СССР по энергетике «высмеял саму идею, что Советский Союз будет когда-либо официально сотрудничать с ОПЕК. Советский Союз, сказал он, это не страна “третьего мира”»[212]… Однако уже через несколько месяцев СССР стал активно сотрудничать с ОПЕК в поддержании цен. В декабре 1986 г. ОПЕК восстановил квотное соглашение и остановил «хорошую встряску». Цены стали колебаться в промежутке между 15 и 18 долл. т. е. даже выше, чем уровень 1973–1979 гг. Это соотношение было оптимально для США. Но и для СССР оно не было смертельным.
СССР экспортировал пятую часть добываемой нефти, так что у него сохранялась значительная свобода экспортного маневра. Экспорт нефти сократился в 1980-1985-е гг. с 119 до 117 миллионов тонн, что можно связывать с кризисом отрасли. Однако вывоз нефти за свободно конвертируемую валюту возрос с 27,4 до 28,9 миллионов тонн. СССР расширял вывоз в капиталистические страны за счет «социалистических». Возрос также вывоз нефтепродуктов, газа и особенно – электроэнергии (с 19,9 до 29,3 млрд кВт/ч, то есть в полтора раза). Советский Союз нашел таким образом еще один ответ на вызов неблагоприятной ситуации на рынке энергоресурсов.
Е. Гайдар утверждает, что экономический кризис СССР был рожден «сокращением нефтяных доходов, крахом экономической стратегии предшествующих двух десятилетий»[213]. Однако как раз сокращение нефтяных доходов не является одной из причин Перестройки, оно последовало уже после начала преобразований, вызванных другими обстоятельствами, и не было катастрофическим. В чем же заключается по Е. Гайдару крах экономической стратегии советского руководства предшествующих двух десятилетий? Все в той же ставке на нефтяные доходы и связанный с этим экономический рост[214]. Но вот в чем загадка для Е. Гайдара и подобных ему либеральных идеологов: ведь эту ставку сделал далеко не только СССР, но только в этой стране разразился столь острый кризис в условиях падения нефтяных цен. Этого экономического кризиса не было ни на Ближнем Востоке, ни, например, в Великобритании, добывающей нефть. Насколько справедливо это распространенное мнение о том, что падение нефтяных цен вызвало экономический кризис в СССР? Советский Союз в 1985–1990 гг. лишился не всех сверхдоходов от экспорта нефти, который имел после начала нефтяного кризиса в первой половине 70-х гг. Цены на нефть в 19851986 гг. упали не до уровня 1973 (2–3 долл. за баррель), а до гораздо более высокой планки, выше того уровня, на котором они находились до начала Иранской революции 1979 г. Ведь в 1973 г. цены подскочили до 11 долл., обеспечив СССР высокие нефтяные доходы, в 1979 г. – до 34 долл., а в 1986 г. упали до 15–18 долл. В итоге колебания нефтяных цен срезали советскому руководству не «сверхдоходы», а «сверхсверхдоходы», которыми СССР пользовался лишь в 1979–1985 гг., т. е. в период, когда кризис развития СССР стал заметным даже для советских руководителей. «Сверх-сверхдоходы» СССР не были спутником быстрого роста, они действовали на советскую экономику даже угнетающе, и небольшой стимул в виде определенного снижения цен в 1985–1986 гг. был бы полезен советской экономике, если бы не другие обстоятельства уже сугубо внутреннего характера.
Экономический кризис СССР, понимаемый как долгосрочное явление, возник до падения цен на нефть, но в острую, заметную фазу перешел уже позднее. Некоторое падение цен на нефть дисциплинировала советскую экономику, но политика ускорения не подчинялась этой дисциплине, и тогда начались настоящие трудности. Е. Гайдар утверждает: «К началу перестройки нарастание внешнего долга страны приобрело лавинообразный характер»[215]. Однако цифры более скромны: в 1984 г., т. е. к моменту прихода к власти Горбачева, сальдо внешнего долга СССР составило 5,9 млрд долл. Это меньше, чем в 1981 г., когда плата СССР по кредитам составила 6,4 млрд долл. Лишь в 1986 г., т. е. не к началу Перестройки, а после ее начала и после чернобыльской катастрофы сальдо составило 15,1 млрд долл. Величина, впрочем, для Советского Союза вполне терпимая.
Итак, мы можем констатировать, что причины Перестройки и формирование ее программы лежат прежде всего внутри СССР. Советское общество с энтузиазмом встретило начало преобразований Горбачева. Разочарование нарастало постепенно, и с 1989 г. страну захлестнули массовые движения, которые выдвигали уже свои планы преобразований. На сторону оппозиции перешла часть номенклатуры и возникающая новая буржуазия. Ситуация усложнилась, ошибки реформ накладывались на противоречивые социально-политические воздействия. Результаты противоречивы – это и «свободы», и «распад», «ростки нового» и откат от социально-экономических и культурных достижений СССР. Причины этих результатов следует отличать от причин начала преобразований как таковых. У Перестройки были глубокие причины, перемены были неизбежны. Ход событий определяли все их участники, отчасти – все советские люди.
Однако не следует путать неизбежность Перестройки (то есть глубоких социальных перемен в СССР) с неизбежностью распада СССР. Неизбежным было только расширение сферы рынка и ликвидация политической монополии КПСС.
Проблема причин распада СССР продолжает будоражить и раскалывать общественное мнение. Для одних события 1991 г. – результат заговора, алой воли нескольких чиновников и иностранных спецслужб, для других – неизбежный результат непреодолимых объективных обстоятельств.
Среди объективных факторов, способствовавших распаду СССР[216], можно назвать социально-экономический кризис, этноконфликгы, внешнеполитические проблемы. Однако этноконфликгы развивались прежде всего на периферии СССР, а не в треугольнике Москва-Киев-Минск, где в декабре 1991 г. был решен вопрос о роспуске СССР. Периферийные этноконфликгы характерны для всех существовавших в прошлом империй, и проходят века, прежде чем они распадаются. Те конфликты, которые нарастали в СССР в 1988–1990 гг. и фактически стабилизировались к середине 1991 г., могли привести к сокращению территории государства, но не к его полному распаду. Внешнее давление на СССР, связанное с «Холодной войной», также ослабевало – в 1990 г. «Холодная война» фактически уже прекратилась.
Социально-экономический кризис был наиболее тяжелым объективным фактором, воздействовавшим на ситуацию. Но нельзя забывать, что социально-экономические кризисы происходят в истории всех государств, что, как правило, не ведет к их распаду. К тому же социально-экономический кризис 1989–1991 гг. был связан с целым рядом субъективных обстоятельств – и с ошибками реформаторов, и с разрушительными последствиями политической борьбы.
СССР не мог сохраниться в прежнем виде, но вплоть до конца 1991 г. его судьба висела на волоске. Этот волосок можно было обрезать, а можно было и укреплять. Лидеры, получившие власть в стране в 1991 г., предпочли обрезать утончившуюся нить истории СССР. Их политические мотивы понятны. Их историческая ответственность заключается не в том, что они вызвали распад СССР – у этого события были более глубокие причины. Эта ответственность заключается в выборе стратегической линии развития, которая исключила другие альтернативы, сохраняющие целостность страны. Если прежде ещё существовала свобода субъективного выбора, то в декабре 1991 г. процесс распада СССР принял необратимый характер[217].
Сегодня, в начале нового века мы отброшены назад. Это значит, что в случае успешного развития нашего общества мы вновь подойдем к решению тех же задач, которые не смогла решить Перестройка. Так часто бывает в истории – революции не получаются с первого раза, особенно ранние. Они не обеспечивают переход к более передовому обществу, а лишь разбрасывают семена новых отношений. Проходит время, и семена прорастают. В 1990–1993 гг. советское возрождение сорвалось. Но посмотрите вокруг – несмотря на все кампании борьбы с «совком», современная российская (только ли российская?) культура питается соками советской культуры. Вокруг звучат перепевы «старых песен о главном». Вытравить постсоветскую идентичность не удалось. Значит, сохраняется перспектива Советского возрождения также, как в 1980-е гг. сохранялась возможность для литовского или эстонского возрождения. Если мы перестанем отождествлять советскую культуру с мертвой Империей, Возрождение станет реальностью.
Эти строки представляют собой комментарии на обзор книги Марселя ван дер Линдена «Западный марксизм и Советский Союз», подготовленный Дэвидом Лайбманом (обзор был опубликован в этом же журнале, выпуск 73, № 4,2009).
Прежде всего хочу выразить благодарность Дэвиду Лайбману за его щедрую поддержку. Не имея возможности читать саму книгу (ван дер Линдена], а также с учетом других ограничений, с которыми я столкнулся в моей работе, остановлюсь только на одном вопросе, а именно – на позиции Лайбмана относительно советского социализма. В частности, предметом моего рассмотрения станет его утверждение о том, что советское социалистическое развитие совместимо с положениями марксовой «Критикой Готской программы» (Marx, 1964), особенно в смысле первой фазы коммунизма, «длительного периода эволюционного перехода» на основе «успешной пролетарской революции и установления власти трудящихся» при сохранении «решающих особенностей производительных сил и производственных отношений» капитализма как такового – «наемного труда», «денег» и «цен» (дальнейшее развитие основано исключительно на собственно Марксовых категориях).
Прежде чем рассматривать этот вопрос, позвольте мне сказать несколько слов о существующей терминологической путанице вокруг термина «социализм». По Марксу, социализм не является ни переходом к коммунизму, ни низшей фазой коммунизма. Это настоящий коммунизм. Действительно, капитализм Маркс называет «переходной точкой» или «переходным периодом» к коммунизму (1953, 438; 1962, 425–426; 1989, 783).
Знаменитый «политический переходный период», ключевые процессы в ходе которого управляются (и направляются) пролетариатом, все же находится еще в рамках «старой организации общества», как Маркс напомнил Бакунину (1873, 630). Для Маркса есть только одно общество после общества капитала, которое он называет (в разных произведениях) то коммунизмом, то социализмом, то республикой труда и связанного с ней общества свободных производителей, или просто ассоциацией, кооперативом, соединением (воссоединением) свободных людей. Я ограничусь ссылкой на четыре произведения, где Маркс говорит только о социализме как об обозначении будущего общества, без упоминания «коммунизма» вообще: (1) 1844, письма А. Руге (1976а, 58, 101–102); (2) «К критике политической экономии» (1976b, 327); (3) экономические рукописи, ставшие основой для «Капитала» (1992,124–125) и их редакции, относящиеся примерно к 1876 году; а также (4) ряд работ, посвященных анализу соотношения труда и капитала(1988,783–784).
Оба представления о социализме оспариваются в названных работах, однако же они популяризированы (если даже не сказать – развиты) В. И. Лениным в 1917 году, слепо приняты его последователями и были руководством к действию для лидеров политических режимов, называвших (а в ряде случаев – и называющих) себя «социалистическими», по всему миру. Перефразируя Лайбмана, можно сказать, что эти лидеры называли свои режимы «социалистическими» лишь только для того, чтобы «марксизм был совместим с исторической реальностью». Эти представления стали удобным инструментом легитимации политических репрессий, да и вообще любых действий, совершавшихся в свое время во имя строительства социализма. Таким образом, пользуясь удачными выражениями Лайбмана, можно сказать, что все те аспекты социализма, вообще марксова «коммунизма», которые действительно являлись освободительными по отношению к человеку, оказывались утопичными и недостижимыми на практике.
Вернемся к нашей проблеме. В «Критике Готской программы» как «наемный труд», так и «деньги и цены» не включаются в число тех «родимых пятен» «старого» общества, которые имели значение на низших ступенях общества «нового». (На практике же, конечно, эти элементы постоянно оставались существенными чертами советского «социализма»). Кто, как не Маркс, в этом же произведении охарактеризовал «систему наемного труда» как систему рабства (1964: 21)? И действительно, в «Капитале» Маркс определяет капитализм как «общество наемного труда» (1987, 226), а во французской версии этого произведения – как «систему наемного труда» или же просто как «наемный труд» (1965, 59, 770, 1113–1114), также как он делал ранее в рукописи 1857-58 годов (1953, 635). Опять же, как отмечал Маркс, наемный труд и капитал отражают одни и те же общественные отношения (в том числе и противоречия), только рассматриваемые с разных полюсов (1962, 488). И было бы странно предполагать, что после исчезновения капиталистического класса наемный труд продолжает существовать. Опять же: кто, как не Маркс, адресует рабочим в 1865 году утверждение, что «ликвидация системы заработной платы» совпадает с «освобождением рабочего класса»? (1988, 432). Что же касается «денег и цен», то нет ни одного произведения Маркса, в котором бы демонстрировалось бытие этих категорий в эпоху социализма. В центре внимания «Критики Готской программы» Маркса – все та же «низшая фаза», разделение общественного продукта между производственными и потребительских нуждами, где первое – это расширение средств производства, а второе – обеспечение удовлетворения потребностей как личности, так и коллектива. На этой фазе все еще сохраняет свое действие принцип, который регулирует обмен товаров: количество труда в обществе фактически возвращается обратно от общества (после необходимых отчислений) к трудящемуся. Тем не менее, труд сам по себе не имеет меновой стоимости. В самом деле, в товарном производстве существует противоречие между «принципом и практикой»: эквивалентность установлена «только в среднем», так как доля человека (трудящегося) в совокупном «общественном» труде неопределима. При социализме, по Марксу, имеет место противоположное (Маркс, 1964, 16). Маркс напоминает нам, что в обществе, основанном на общей собственности на средства производства, производители не обменивают своих продуктов, равно как и количество труда, затраченного на производство продуктов, проявляется как ценность этих продуктов. В «Капитале» социализм представлен Марксом как «Verein freier Menchen» («Воссоединение свободных индивидов»), в противоположность «обществу товаропроизводителей», В то же время, в «Критике Готской программы» мы видим модель распределения, как она предстает в рамках «низшей фазы»: с одной стороны, социально планомерное распределение рабочего времени регулирует долю различных функций в зависимости от различных потребностей, а, с другой стороны, рабочее время есть мера долевого участия каждого трудящегося в общественном труде, его доля в общественном продукте, которая в итоге к нему возвращается в овеществленном (но не денежном – если понимать деньги в том виде, в каком они существуют при капитализме!) виде (1987, 109, 122). Во втором томе «Капитала» Маркс пишет: «На основе общественного производства <…> общество распределяет рабочую силу и средства производства в различных отраслях промышленности (Geschflftszweige). Производители [т. е. трудящиеся] получают бумажные купоны, с которыми они выходят из фонда социального потребления в количестве, соответствующему их рабочему времени. Эти купоны – не деньги. Они не обращаются». (2008, 347). Уже в рукописях 1857-1858-х гг. Маркс обозначает основные моменты более детально. Здесь он отмечает, что «для общественного производства определение времени остается существенным <…>.
Вся экономика, наконец, [в значительной мере] сводится к экономии времени. Общество должно распределять свое время надлежащим образом в целях получения продукции в соответствии с его общей потребностью. Экономия времени, а также планомерное распределение рабочего времени по различным отраслям производства остается, таким образом, первейшим экономическим законом для общественного производства. Это, однако, существенно отличается от измерения меновой стоимости (труд и продукты труда) в рабочее время» (1953, 89). Другими словами, для «денег и цен» нет места даже в «низшей» фазе «социализма», что само по себе исключает наличие наемного труда при социализме.
Что касается утверждения Лайбмана об успешной «пролетарской революции» и создания «рабочей власти», то я считаю его лишь постулатом и – с учетом первоначального смысла, который в эти категории вкладывал Маркс – принять такой посыл я не могу. В октябре 1917 года судьба более 170 миллионов человек была решена несколькими людьми, не относившимися к пролетариату, далекими от реальных процессов производства, не подлежавшими при этом свободным выборам (и, соответственно, отзыву) со стороны трудового народа. Благодаря замене целого правящего класса одной страны власть в ней была захвачена, пусть даже и под лозунгом «Вся власть Советам». Даже уже при Временном правительстве сами Советы, которые были призваны быть подлинными органами самоуправления трудящихся, действительной власти были лишены. Февральская революция 1917 года, пусть по содержанию своему она и была буржуазно-демократической революцией, все же по сути была всероссийским восстанием трудящихся (пусть спонтанным, но массовым), создавшим потенциал для последующего перехода на более позднюю фазу в случае создания соответствующих материальных условий. Подлинная социалистическая революция в Марксовом смысле была бы возможна, если трудящиеся массы были бы наделены неограниченной свободой и имели бы такие властные органы, которые бы являли собою действительное самоуправление. Большевики стали тормозом этого процесса, как только уничтожили эту большую возможность (не исключено, что самую значимую за весь XX век). Этот «упреждающий» удар был совершен ими своевольно, за спиной Советов, тем самым лишая Советы возможности создания основ нового социального устройства. Один из влиятельных деятелей Советской России того времени, в частности, писал: «Узурпация власти в канун заседания высшего советского органа [имелся в виду, в частности, Второй Всероссийский Съезд Советов. – Прим. перев.] означает в то же время разрыв большевиков с советской демократией. В день их высшего торжества началось лишение Советов их власти» (Anweiler, 1958, 242). В этом отношении симптоматична тайная переписка Ленина с ближайшими соратниками в руководстве партии, относящаяся к сентябрю – октябрю 1917 года, в которой он выражал полное недоверие и презрение к Советам, при этом провозглашая «Всю власть Советам» на публике. Так, Ленин писал, что «ждать съезда – это полный идиотизм и полная измена. Съезд не даст ничего и дать ничего не может» (Ленин, 1982, 345, 346). Советы как органы независимого самоуправления рабочих по существу «испаряются» в начале лета 1918 года. Как отмечал один из исследователей, «советская демократия продолжалась с октября 1917 года до лета 1918 года <…>. Начиная с 1919 года, большевизм начал отрицать право всех диссидентов революции на политическое существование» (Serge, 2001, 832). Э. Карр отмечал, что летом 1918 года другие политические партии, кроме большевистской, существовали только «из милости», а далее их статус становится все более нестабильным, и к 1921 году они практически исчезли (1964,186). Выдающийся американский историк Р. Дэниелс пишет, что лозунг «Вся власть Советам» оказался реальностью на 26 октября 1917 года, но в основном в части власти большевиков в этих советах, а далее вся система Советов и исполнительных комитетов была сокращена до административных и вспомогательных элементов пропаганды партии; «лишенный власти в Советах и на заводах русский пролетариат <…> узрел, что победа диктатуры была лишь номинальной; в действительности же она была пустой победой». (Daniels, 1967, 223S24).
Конечно же, массы и большинство Советов, представляющее их, приветствовали падение ненавистного старого режима, но «большевистского» господства они сами не получили. Э. Карр цитирует Ленина, который лишь за несколько дней до захвата власти говорит о партийных лидерах следующее: «Мы не можем ориентироваться на настроения масс, которые переменчивы, притом переменчивы необъяснимо. Массы дали доверие большевикам и спросят у них не по словам, а по делам» (1964, 95). Тем не менее, благодаря опыту, накопленному трудящимися массами (в частности) во времена успешной борьбы против Л. Корнилова, я все в большей мере убеждаюсь, что только власть Советов, а не той или иной политической организации, может спасти страну от тяжелой ситуации, в которой она оказалась. Про события 1917 года в России выдающийся историк Рабинович пишет: «Побужденные новостью об атаке Корнилова, все политические орга-низадии трудящихся, солдаты и матросы, на всех уровнях сразу поднялись бороться против Корнилова. Трудно найти в новейшей истории более мощные и эффективные проявления в значительной степени спонтанного, но единого массового политического действия <…>. Поражение Корнилова свидетельствовало о большом потенциале левого движения и еще раз продемонстрировало огромную поддержку большевистской программы. Тем не менее, сомнительно было бы утверждать, как это делают некоторые, что поражение Корнилова сделало победу Ленина неизбежной. Массовые настроения были не большевистскими (в том смысле, что они в основном не отражали чаяний большевистского руководства). Именно после разгрома Корнилова – в большей степени, чем когда-либо еще – в Петрограде было привлечено исключительно большое число солдат, матросов для цели создания советского правительства, объединявшего бы все социалистические политические силы. И, на их взгляд, большевики стояли за Советскую власть, за советскую демократию» (2004,139,167).
Очень интересно, что накануне Второго съезда Советов его делегатам, прибывавшим в Смольный, было предложено заполнить анкеты, из которых можно обнаружить, что подавляющее большинство из них (в том числе делегаты-большевики) прибыли в Петроград, поддержав переход всей власти к Советам. То есть создание советского правительства, по-видимому, отражает партийный состав Съезда. Делегаты имели мандат поддержать на Съезде создание коалиционного правительства партиями, представленными в Советах [и, соответственно, на Съезде] (Рабинович, 2004, 291–293).
Рабинович заканчивает свой великолепный, захватывающий рассказ о событиях 1917 года следующим образом: «Стоит повторить, что петроградские массы поддержали большевиков в свержении Временного правительства не из симпатии к строго большевистской власти, но потому, что они считали, что революция и съезд были в опасности. Только создание действительно представительного, но исключительно социалистического правительства на съезде Советов, которым, по мнению петроградских масс, должно было стать правительство большевиков, давало массам надежду, что тому ненавистному пути, по которому шел старый режим, возврата не будет» (Рабинович, 2004, 314).
Итак, представляется, что видение перспектив революции подавляющим большинством делегатов Съезда и даже самыми «продвинутыми» из них сильно отличалось от того, чего хотели лидеры большевиков.
Недовольство рабочих возрастало, и оно было подавлено силой. Кульминацией была массовая резня кронштадтских моряков и трудящихся в начале 1921 года по ложному обвинению в сотрудничестве с белыми (по свидетельству Ленина на X съезде партии в 1921 году). Дойчер пишет, что в 1921–1922 гг., впервые с 1917 года, «большая часть рабочего класса явно отвернулась от большевиков <…>. Если бы большевики теперь разрешили свободные выборы в Советах, они почти наверняка проиграли» (1963, 504). (Позвольте мне добавить, что в 1917 году Ленин уже заявил, что, придя к власти, «мы не позволим ей [власти] уйти [от большевиков]»). Как мы можем тогда сказать, что большевистский захват власти стал началом «успешной пролетарской революции» в России?
Также я не могу согласиться с позицией Лайбмана о том, что «власть трудящихся» была «создана» в тогдашней России. Эта позиция, на мой взгляд, представляет собой постулат, иначе говоря, неисследованное и принятое без возражений предположение. Таким же постулатом, на мой взгляд, является отрицание им того, что рабочие были отделены от средств производства и политической власти. Вместо абстрактной контраргументации давайте обратимся к ряду свидетельств изнутри советского режима. Так, А. П. Бутенко, выдающийся советский экономист, писал: «Отстраненные от прямого управления и распоряжения общественной собственностью, не имеющие ни влияния на систему оплаты труда, ни участия в распределении национального дохода и производства продукции, советские рабочие воспринимали собственность в таком состоянии как «чужую» и «не свою» (Бутенко, 1988, 16, 18). Другой известный советский экономист Е. Маневич, специализирующийся в сфере экономики труда, уже к концу советского режима отмечал, что государственная собственность по сути не была ни общественной, ни социалистической; избыток рабочей силы и соответствующей прибавочной стоимости принадлежал не тем людям, которые ее создавали; прибыль аккумулировалась государством; руководители предприятий были по сути той же наемной рабочей силой, нанятой государством; заработная же плата в этих условиях была, точно так же как и во всяком капиталистическом обществе, превращенной формой стоимости рабочей силы как товара (Маневич, 1991, 139). Именно в этой ситуации возникает «апатия, охватывающая миллионы» (см., например: Логинов, 1992).
В заключение обратимся к свидетельству с «другой» стороны, пусть даже неожиданному в данном контексте. Это свидетельство Бориса Пастернака. Он говорит о «бесчеловечном правлении лжи там, где невозможно было признать ошибки, чтобы скрыть провал; где с людьми обращались с помощью террора; где люди были вынуждены видеть то, чего в действительности не существует, и утверждать прямо противоположное тому, что их глаза сказали им». Он также упоминает «принятие конституции, которая никогда не должна была быть применена, и установление таких выборов, которые нарушают сам принцип свободного выбора» (1958,422).
Недавно вышедшая книга Марселя ван дер Линдена «Западный марксизм и Советский Союз» посвящена главным образом «сталинизму», то есть режиму, который был установлен в России после гражданской войны, последовавшей за большевистской революцией в октябре 1917 года. Слово «сталинизм» не звучит непосредственно в самом названии книги, может быть, по той причине, что в первой главе анализируется ранняя критика Советского Союза (в то время возглавляемого Лениным и Троцким) с помощью таких работ, как эссе Розы Люксембург «Русская революция», работ Карла Каутского, некоторых большевистских лидеров, а также коммунистической критики ленинизма Германом Гортером, Антоном Паннекуком, Отто Рюле, а затем Карлом Кочем[220]. Основная часть работы, однако, посвящена природе Советского Союза после установления сталинского режима. Но сначала несколько слов о самой книге.
Первый положительный момент, который нужно отметить, говоря о книге ван дер Линдена, заключается в том, что исследуемые авторы включают в себя как политических деятелей, так и ученых, причем по большей части именно первых. В обзоре, опубликованном в EH.NET, ван дер Линден был обвинен в том, что он не включил в книгу экономистов и историков, таких как Алек Нове и Дональд Филтзер. Хотя у меня есть мои собственные пожелания относительно списка научных работ, отзывы на которые я хотел бы видеть (например, Lewin, 2005), я думаю, что для лучшего понимания сущности и судьбы самого Советского Союза и его Коммунистической партии как политически изменчивых субъектов было мудрым решением как раз сделать приоритет на идеологии левых политических течений, попытаться дать именно альтернативу сталинизму. По моему мнению, в книгу было необходимо включить еще и анализ работ политических лидеров, «игнорированных» другими учеными, например, работы Теда Гранта «Россия – от революции к контрреволюции», которая получила положительный отзыв троцкистского историка Аль Ричардсона в журнале «Революционная История» (Грант, 1997, Ричардсон, 1998). Также стоит отметить, что в книгу не вошли работы меньшевистских эмигрантов с Запада, которые были влиятельны в марксистских кружках. Например, оказалось, что теория государственного капитализма в британском троцкизме впервые возникла в меньшевистских кругах, а затем была заимствована Социалистической партией Великобритании, Джоком Хастоном и, в конечном счете, Тони Клиффом (Бернштейн и Ричардсон, 1986,182-5).
Однако все имеет свою цену. Ван дер Линден не предоставляет информацию о том, кто из анализируемых в книге авторов знает русский язык и читал первоисточники, хотя именно эта информация интересует рецензентов. Одно из главных правил Умберто Эко о том, как написать диссертацию, гласит: «Я должен выбрать тезис, который не требует знания незнакомого языка или того языка, который я не желаю учить» (Эко, 2001, 33). В этом смысле, многие из материалов, посвященных Советскому Союзу и анализируемых ван дер Линденом, не могут соответствовать таким работам, как, например, работа Гилеля Тиктина, основанная на реальном знании советской системы и анализе русских источников.
Ван дер Линден утверждает, что в 1917–1929 гг. «марксистская идеология [, касающаяся Советского Союза,] развивалась однолинейно» (например, историческая последовательность способов производства, ведущая от рабства через феодализм к капитализму и, в конечном счете, к социализму), и что «критики, освещающие события в Советском Союзе, основное внимание уделяли вопросу о том, была ли Октябрьская Революция буржуазной или социалистической, вопросу о том, существовала ли возможность превращения пролетарской революции в буржуазную в связи с возможностью возникновения различных факторов (таких, как политические ошибки большевистских лидеров и др.)» (11–12). Такой анализ включает в себя работы Розы Люксембург и Карла Каутского как ученых, занимавшихся вопросом однолинейного развития СССР (12–36). Моя совместная работа с Ричардом Б. Дэем по истории русской революции – в которой, честно говоря, наибольшее внимание уделяется раннему периоду в истории Советского Союза – не подтверждает тот факт, что в работах двух вышеперечисленных авторов применяются однолинейные схемы к анализу социальных изменений (Дэй и Гайдо, 2009). Отнюдь нет: они давали объяснение русской революции с точки зрения комбинированных исторических схем развития страны, рассматривали возможность того, что страна может попасть в категорию отсталых стран под влиянием передовых капиталистических стран, а также учитывали риск исторической регрессии (возврата к уровню развития прошлых лет – перев.)[221]
Но это косвенные вопросы, относящиеся к предыстории дискуссии о Советском Союзе. Ван дер Линден определяет следующие наиболее значимые периоды, необходимые для изучения: 1938 г. (работа Троцкого «Преданная революция»), 1941 г. (дебаты Троцкого-Бернхэма-Шачмана), 1947–1948 гг. (дискуссии вокруг европейского издания «Революции руководителей» Бернхэма), 1951–1953 гг. (дискуссия о Югославии), 1958 г. (дебаты о «Новом классе» Джиласа), 1974–1980 гг. (период наиболее интенсивной публикации трудов, касающихся Советского Союза) и 1990 г. (крах Советского Союза) (306).
Споры о природе сталинизма сформировались под влиянием трех основных факторов: (1) анализе ситуации на Западе, (2) анализе ситуации в Советском Союзе и (3) на основе марксистского анализа общества. Кроме того, можно проследить эволюцию каждого из этих факторов по отдельности. Так, и капиталистические страны Запада, и Советский Союз в течение некоторого времени попеременно воспринимались то как нестабильные, то как стабильные и динамичные, а затем снова как крайне нестабильные – вплоть до распада СССР (307).
Однако такие прогнозы, касающиеся Советского Союза и Запада, не были «синхронными». «В марксистском лагере, начиная с Октябрьской революции и вплоть до 1952 года, доминирует представление о «предсмертной агонии» и «коллапсе» капитализма»[222] (6–7). Данные представления о «развивающемся коммунистическом обществе» и «разрушающемся капиталистическом строе» находили все больше и больше сторонников после разрушительных последствий Великой Депрессии, разразившейся в капиталистических странах. Это привело к тому, что некоторые бывшие критики Советского Союза, такие, как Отто Бауэр, изменили свои взгляды об СССР в 1930-х годах (47). Однако экономическое развитие передового капиталистического мира после Второй мировой войны, напротив, привело к временному отказу от идеи «краха капитализма» в 1950-х и 1960-х годах. Эти темы были снова подняты в 1970-е годы под воздействием нового мирового экономического кризиса, но к тому времени советская экономика уже показала явные признаки застоя и фактического отставания от развитых капиталистических стран.
Ван дер Линден выделяет три «классические» теории западных марксистов о сталинском режиме в Советском Союзе: (1) теория Троцкого об СССР как об угнетенном государстве рабочих (наиболее полно разработана в книге «Преданная революция», 1936); (2) теория бюрократического коллективизма, выдвинутая такими авторами, как Бруно Рицци, Джеймс Бернем и Макс Шахтман; (3) теория государственного капитализма, которая стала наиболее популярной после выхода в свет работы Тони Клиффа, исторического лидера Международного Союза Социалистов, в Великобритании и после работы Джеймса и Дунаевской в США. К этим трем основным теориям Ван дер Линден добавляет (4) четвертую, создаваемую более разнородной группой авторов – речь идет об авторах, которые разработали теории о «новом режиме производства», обычно по аналогии с азиатским способом производства («восточной деспотией»)[223].
Анализ сталинизма Троцким характеризуется его позицией о необходимости защищать завоевания Октябрьской революции, такие, как национализация средств производства, от империалистической агрессии. Еще в 1933 году Троцкий предупредил, что «дальнейшее беспрепятственное развитие бюрократизма должно неизбежно привести к прекращению экономического и культурного роста, страшному социальному кризису и снижению уровня жизни всего общества» (Троцкий, 1933, 115; Ван дер Линден, 2007, 280). Тем не менее, он считал, что бюрократия в советском обществе была «временным явлением», которое не выжило бы в период Второй мировой войны. Ван дер Линден утверждает, что «непредвиденная стабильность Советского Союза и структурная ассимиляция государсгв-соседей [в Восточной Европе] заставила сторонников теории угнетенного государства рабочих встать перед трудным выбором: либо они должны были пересмотреть точку зрения Троцкого, либо они продолжали бы поддерживать его, в то же время отказываясь учитывать временной фактор»(158). Наиболее известный из западных последователей взглядов Троцкого, бельгиец Эрнест Мендель, пересмотрел свою позицию в отношении сталинизма, утверждая, что «плановая советская экономика превосходила капиталистическое хозяйство» и что «Советский Союз, за счет коллективной собственности на средства производства, централизованного планирования и государственной монополии на внешнюю торговлю, сможет достигнуть все более высокого уровня экономического развития» (ван дер Линден, 280-81).
Ван дер Линден считает, что ни один классический анализ Советского Союза не может являться существенным и значимым, если в нем не уделяется существенное внимание либо марксистской теории, либо эмпирическим данным, либо и тому и другому вместе. Теории бюрократического коллективизма (нового типа общества с господствующим классом) с легкостью можно признать незначимыми и не соответствующими истине, так как идеи о том, что после капитализма может установиться строй, отличный от социализма, в корне чужды марксизму. Кроме того, «ни одна теория государственного капитализма не может соответствовать фактам или марксистской идеологии», потому что сторонники тезиса государственного капитализма «не в состоянии доказать существование конкуренции в экономике Советского Союза в соответствии с марксистской идеологией, т. е. выпадающей в той или иной момент из имманентной логической системы» (313).
По словам ван дер Линдена, теория Троцкого об «угнетенном рабочем государстве» также не вполне выдерживает испытание историей, потому что его утверждение о временном характере бюрократических явлений столкнулось с исторически длительным характером сталинской системы. Проведенная Троцким теоретическая дифференциация сферы производства (где социалистические нормы преобладают, хотя и в деформированном виде) и сферы распределения (где преобладают буржуазные формы) «конфликтует с идеями Маркса, который всегда подчеркивал, что сферу производства и сферу потребления следует рассматривать как часть сплоченной совокупности» (314).
Кроме того, Троцкий приписывает распределительные и паразитарные функции только бюрократии, и тем самым отрицает тот факт, что она может иметь корни в производственной сфере. С точки зрения марксистов эта теория не может являться правильной. Советская бюрократия, существовавшая на предприятиях, а, следовательно, и влиявшая на производственный процесс [советского управления предприятием], с одной стороны, пыталась организовать производство, а с другой стороны, одновременно являлась воплощением угнетения работников. Очевидно, что в таком случае следствием должно стать утверждение, что, по крайнее мере, функции советской бюрократии были не только паразитарными, но и заключались в создании производительных сил в соответствии с марксистской идеологией.
Наконец, постулат Троцкого о необходимости политической революции в Советском Союзе, в отличие от социальной революции, а также политических революций в капиталистических странах, являлся ложным, поскольку «именно в условиях плановой экономики политическая и экономическая власть не могут быть разделены. Тот, кто сформулировал [этот план] и руководил осуществлением этого плана и, следовательно, обладал политической властью, очевидно, также управлял и экономикой» (315).
Ближе к концу книги ван дер Линден перечисляет ряд наиболее часто встречающихся суждений и убеждений о сталинизме – суждения о советской власти как о «новом виде» диктатуры, о Советском Союзе как представляющем собой нечто сущностно отличающееся от «Запада», мнение о советском обществе как об «ужасной» формации, «нелегитимном» явлении, cul-de-sac (в переводе с французского означает тупик – комментарии перев.) на пути человеческого развития, восприятие большевизма и/или сталинизма как исторически ограниченного, временного явления, суждение о том, что сталинизм и фашизм были двумя вариантами одного и того же общества (теория тоталитаризма), а также суждение о том, что динамика развития Советского Союза была сформирована только за счет его конкуренции с Западом.