Еще недавно казалось, что исследовательский интерес к проблематике «СССР» близок к исчерпанию, но по мере исторического удаления от советской эпохи он все заметно возрастает. При этом нельзя сказать, что природа общественного интереса к этой теме на протяжении последних двух десятилетий оставалась неизменной, вот почему сводить его сегодня лишь к такому понятию, как «ностальгия», было бы ошибочным упрощением. Конечно, ностальгирующий мотив имел и имеет место, но на сегодняшнем этапе он уже не является единственным. Кроме того, не следует забывать: феномен ностальгии заключается не в том, что предметом интереса является историческое прошлое, тогда можно сказать, что и Ренессанс ностальгировал по Античности. Дело вовсе не в темпоральности. Суть ностальгии заключается в другом: когда логику актуального или потенциального развития пытаются уложить в прокрустово ложе не столько исторически прошлых, сколько исторически исчерпанных форм.
Сегодня тема СССР рассматривается не только через призму утраченных ценностей, но и, может быть, еще в большей степени как некий прецедент того типа реальности, который нес в себе, хотя бы в масштабах полувековой истории, перспективу развития, причем такую, которая определяла в значительной степени магистраль мировой истории всего XX века. Неслучайно советская культура явила собою новый тип культуры – всемирной, став в определенном смысле «точкой схода» культур всех народов мира.
Содержание этой перспективы, противоречивость сопряжения ее с жизненными интересами человека (не только срветского) получило свое художественное выражение в советском искусстве, в котором образ «пути», «дороги» является одним из доминирующих. В то же время эта перспектива, порожденная революционными преобразованиями 1920-х гг. являлась одновременно вызовом другой стороне действительности, подчиненной инерции исторически изжитых форм, в которых уже было невозможным разрешение ее перезревших противоречий. Столкновение этих разных векторов и потенциалов исторического развития определяло общественную драматургию и советской истории, и советской культуры, и советского человека.
Сегодня в постсоветской России более заметным становится общественный запрос не столько даже на историческую перспективу, сколько хотя бы на просматривание этой самой перспективы (это отнюдь не тавтология), причем независимо от предпочтения той или иной ее модели (линейной, сферической, обратной, панорамной). Более того, ее поиск связан еще с идеей обретения такой онтологической опоры, которая позволила бы, говоря словами А. Блока, «…предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в то “чего нет на свете”, а в то, что должно быть».
Так что, сегодняшний интерес к теме СССР – это скорее попытка «навести мосты», но не только из настоящего в прошлое, но и из будущего в настоящее. В связи с этим рассмотрим основные стороны современной действительности, определяющие положение и роль человека в российском обществе, ибо это центральная проблема и философии, и культуры.
Как известно, понятие «переход» предполагает развитие нового этапа системы на основе разрешения противоречий ее предшествующего периода. Говоря языком диалектики, «переход» предполагает отрицание отрицания предшествующего состояния системы. «Переход» же от советской системы к постсоветской в действительности осуществился вне классической диалектики исторического развития, т. е. не на основе позитивной критики (отрицания отрицания), а в форме лишь негативного («голого», «пустого») отрицания всей советской системы в целом как таковой. На этой же основе, т. е. на основе деконструктивной (разрушительной) негации советской системы как раз и возникала постсоветская реальность. Но, возникая из логики распада, она сама являлась продуктом разложения. Именно этот деконструктивный генезис и определил общественную природу всей российской системы в целом (экономику, социальные отношения, политику), ее дух всеобщей эсхатологии. Это особенно откровенно проявилось в «новой» культуре, которая даже получила свое название – «российская», но при этом она так и не обрела своего имени[310], понимая под этим то, что связано с образом человека и мира, к которым она обращена и от имени которых она себя являет.
Все это говорит о том, что осуществляемые преобразования в сущности явились принуждением к негативному (не диалектическому) отрицанию советской системы, а это значит, что еще и принуждением к негативному отрицанию самого потенциала развития. Так что переход по либеральной модели породил ситуацию, при которой, с одной стороны, сохранялись важнейшие противоречия советской системы, которые требовали своего диалектического разрешения, а с другой потенциал, необходимый для их разрешения, оказался разрушен этой же либеральной моделью. Противоречие налицо. Сам по себе факт противоречия для системы не опасен, ибо, как хорошо известно, противоречие является условием ее развития. Но именно этот вид противоречия для системы оказался смертельно опасным, ибо, потенциал ее развития, будучи разрушенным, теперь являл собой ничто, а это значит, что данное противоречие в диалектическом отношении оказалось «обесточенным».
Можно сказать, что мы получили не просто пустое, но именно мертвое противоречие – противоречие без потенциала его разрешения. Но ведь это уже само по себе есть противоречие, причем уже самого противоречия. В рамках классической диалектики (теза антитеза – синтез) оно уже в принципе не могло разрешиться, становясь тем самым мертвой точкой развития. Сойти с этой мертвой точки оказалось возможным только в одном направлении – в направлении развития попятной диалектики, которая заявила себя сначала как разрушение антитезы (потенциала развития), затем как разрушение уже самой тезы (исходной основы советской системы). И уже в качестве квази-синтеза как необходимой составляющей диалектической триады утверждается распад как всеобщее отношение системы.
Таким образом, переход от поздней советской системы к российской на основе либеральной модели, причем, осуществленный с «ускорением» и под лозунгом «Только не назад в СССР!», как раз и породил ту попятную диалектику, разворачивание которой привело к утверждению распада как всеобщего отношения российской действительности. Соответственно, «разрешение» кризиса советской системы на основе ее голого отрицания (негации), в сущности, явилось симулятивной формой ее прорыва (перехода) из состояния неразрешенности позднесоветских противоречий. Результатом этого симулятивного прорыва стало – разрушение фундаментальной основы советской системы вместо разрешения ее противоречий. Более того, эта симулятив-нал форма перехода породила и превратную форму разрушения: негативные стороны советской системы, которые требовали своего диалектического изживания, были сохранены и усилены, а потенциал действительного развития – разрушен. Так что этот переход нельзя назвать даже историческим транзитом, ибо в основе его лежало не диалектическое снятие советской системы, а разрыв с ней. Но разрыв – это еще не прощание.
В связи с этим возникает вопрос почему переход произошел именно таким образом? Конечно, субъективный фактор имел огромное значение, но каковы объективные предпосылки этих процессов? В любом случае общественные перемены, вызванные этим переходом, напоминают в некотором роде прощание истории с гуманистически идеалами Ренессанса, о котором выдающийся советский режиссер Г. Козинцева написал следующее: «Теперь титаны должны научиться хитрить> скрывать свои мысли, прятать чувства. За буйные страсти сажают в Тауэр. Мечту скоро сменит чтение Библии у домашнего очага…. Возникает начало пути от трагедии к фарсу[311].. Языческий восторг перед возможностями человека сменялся интересом к ценам на мировом рынке…. Кончилась молодость эпохи Кончился век поэзии. Наступал век прозы»[312]. Но это одна сторона современной российской действительности.
Другая сторона состоит в том, что культура сегодня оказывается во власти тотального рынка, отношений купли-продажи. В прошлом рынок если и влиял на культуру, то главным образом в опосредованной форме, например, через институт социального заказа (мецената, двора, церкви, государства, политической партии и т. п.) Но такого прямого рыночного диктата в сфере культуры (причем влияющего не только на ее форму, но и на само содержание), как это наблюдается сегодня, еще не было. Общественная актуальность того или иного предмета культуры сегодня измеряется главным образом востребованностью его именно как товара.
При этом сам рынок сегодня не является неким автономным институтом. Вырастая из глобальной гегемонии капитала и базируясь на информационных технологиях и современных средствах телекоммуникаций, масс-медийной экспансии, он становится некой тотальностью, проникая во все сферы жизни человека и общества. Но идея вещи, тем более как товара, каким бы полезным и эстетичным он ни был, в любом случае не может быть основой человеческой жизни. Пафос потребительства особенно в мире культуры, способен рождать лишь метафизику опустошения.
Доминирование принципа частного интереса в экономике, рост социального отчуждения и личной зависимости от расширяющейся сети бюрократических институтов власти, жесткий дрейф российской культурной политики в «ситуацию ноль», сужение коридора личной перспективы – все это загоняет индивида (независимо от его имущественного ценза) в формы частного бытия и, как правило, реакционно-консервативные. Законы частного (не путать с понятием «личное») бытия диктуют и соответствующее отношение к культуре, и чаще всего – потребительское.
Но ведь развитие человека и общества не может быть плодотворным без перспективы сопряжения его сущностных сил с миром культуры, ибо только на этой основе можно искать альтернативу господствующим формам отчуждения. В связи с этим возникает вопрос: насколько в принципе возможно такое социальное бытие индивида, которое предполагало бы не ритуальное, а живое и активное сопряжение его с культурой, предполагающее раскрытие его сущностных сил, в том числе за пределами его профессиональной деятельности? При этом важно, чтобы эта связь с миром культуры была «заземлена» на материальные интересы индивида, любые другие связи с миром культуры (в обход его материальных интересов) рискуют рассыпаться при первом изломе социальной реальности.
Но есть и третья сторона. Она состоит в том, что человек всегда в той или иной мере раб истории, вкладывая в это тот смысл, что индивид есть некая функция господствующих общественных сил. В то же время человек является творцом той же истории, понимая под этим творчество тех или иных форм общественных отношений. Возникает вопрос: какова мера этого соотношения (рабского и творческого бытия в истории) для индивида, той или иной социальной группы, человеческого сообщества в целом в те или иные исторические эпохи. Диалектика развития между рабским и творческим принципом общественного бытия индивида в значительной степени определяет меру и характер субъектности индивида как одного из важнейших критериев его феноменальности как Нового человека.
Сегодня сама идея субъектного бытия остается закрытой, лежащей вне «зоны доступности», как когда-то гелиоцентрическая система Коперника для его современников. И причин для этого несколько.
Во-первых, мировоззрение российского индивида сегодня покоится, как правило, на признании господствующих отношений в качестве неких абсолютно неизменных трансценденций, определяющих его бытие, но от него никак не зависящих. Причем, набор этих трансценденций может быть самым разнообразным по своему содержанию: идея частной собственности; бог как субстанция всего сущего; рынок как универсальный механизм регулирования всех отношений; государство как социальный patron; «русская идея» как знак особой национальной интеграции; Сталин как символ сильного государства; права человека как теодицея современного либерализма и т. д.
Во-вторых, современный индивид, находясь во власти превратных форм общественной реальности и постепенно становясь их продуктом, способен понимать только превратные смыслы. Понятия (в том числе, такие как социальное творчество, энтузиазм), несущие в себе альтернативу миру господствующего отчуждения оказываются не доступными для его понимания[313].
В-третьих, индивид в значительной степени сегодня отчужден еще и от самого творчества, которое все активнее вытесняется из всех сфер жизнедеятельности индивида засильем технологизма разного рода, постепенно превращая его в функционера социальных, рыночных, политических институтов. Но даже тогда, когда процессы творчества имеют место, они, как правило, оказываются во власти превратных форм. В любом случае современный индивид связывает творчество с чем-то конечным, преходящим, изменчивым. А вот превратные формы действительности, властвующие над ним, он воспринимает уже как некую трансцен-денцию, абсолютно неизменную во времени и пространстве.
В любом случае принцип субъектного бытия современным сознанием чаще всего воспринимается не иначе, как чуждая абстракция или идеологический знак прошлого тоталитарного нарратива. Все что несет в себе идею человека как субъекта истории и культуры – все это оказывается для него активно чуждым. Отказавшись от того прошлого, которое было связано с субъектным бытием индивида и которое существовало в советской системе в жестком противостоянии с конформизмом, в тоже время боясь того будущего, которое требует от него социально-творческой самодеятельности, современный индивид оказывается беспомощным наедине со своим настоящим. Но это настоящее оборачивается для него тем, что индивид, поглощаясь сетями рыночных и бюрократических отношений, обречен на самоотчужден-ное бытие. Кстати, проблема самоотчуждения сегодня обрела такие масштабы, что становится едва ли не первоочередной в ряду таких проблем как экологическая катастрофа, войны, терроризм.
Так что, современный обыватель эпохи глобализации, – так же, как и человек средневековья, даже не допускает мысли о возможности для себя быть тем, кто хоть в какой-то степени определяет лицо существующей действительности. В результате он для себя выбирает лишь путь приспособления к существующим условиям жизни. Как писал Ленин в работе «К оценке русской революции» (1908 г.): «…мещанство трусливо приспосабливается к новым владыкам жизни, пристраивается к новым калифам на час, отрекается от старого…»[314] Но приспособиться к современной реальности – значит втиснуть себя в господствующие формы превратного бытия, постепенно превращаясь в соответствующий феномен превратной культуры.
Понятно, что это отчуждение не свалилось вдруг с неба на российскую почву, а появилось как результат неразрешенности противоречий советской системы, ставшей основанием для развития отечественного постмодернизма (у западного постмодернизма генезис другой). Неразрешенность этих противоречий либеральной методологией породила ряд превратностей российской реальности:
современные формы глобализации (ее социальная сущность, а не техническая сторона) как симулякр исторической перспективы;
попятная диалектика как превратная форма «развития»;
частные формы бытия диктуют потребительское отношение к культуре;
бессубъектное бытие индивида – основа «развития» современных форм самоотчуждения.
Мир этих превратностей либо превращает современного индивида в функцию капитала, рынка, бюрократии, либо загоняет его в консервативно-реакционные формы бытия. Возможен ли прорыв из этих превратностей? И если – да, то на какой основе? В связи с этим обратимся к советским практикам того периода, который стоял у истоков генезиса советской системы (1920-м гг.), когда несмотря на все противоречия исторической обстановки пробивалась реальная альтернатива миру отчуждения.
Отсутствие перспективы у современной российской реальности говорит о том, что в рамках существующей системы нет основы для формирования самого потенциала развития, задающего вектор исторического движения системы. А вот вектор распада оставшихся общественных связей имеет достаточно четкие очертания и об этом свидетельствует многое, в том числе не ослабевающая тенденция роста желающих уехать работать и жить за границу.
В связи с этим возникает вопрос: что формирует потенциал перспективного развития той или иной системы и что составляет основы ее развития?
Обратимся к конкретным практикам, а именно – к истокам советской системы. Происходящие в 1920-е гг. революционные изменения задали тот ход общественного развития, который предполагал освобождение действительных отношений от всех форм отчуждения, причем порожденных не только прежним режимом, но и реальными противоречиями уже новой – советской системы. И что особенно важно – это высвобождение основывалось не на голом отрицании существующих форм отчуждения, а на диалектическом разрешении порождающих из противоречий. В действительности, это разрешение означало созидание самими индивидами качественно новых общественных отношений, снимающих господство над человеком внешних сил отчуждения (власти рынка, государства и т. п.), и уже потому оно являлось антитезой феномену отчуждения и самоотчуждения человека. Это деятельностное преодоление отчуждения как раз и составляло суть социального творчества. Другими словами, социальное творчество можно определить как деятельностное преодоление отчуждения в его конкретно-исторической форме (автор называет этот вид деятельности разотчуждением).
Период 1920-х гг. характеризовался развитием социального творчества, связанного не только с решением самых насущных проблем (очистки железнодорожных путей от снега, налаживания сельских школ и клубов, разгрузки товарных поездов, организации фронтовых театров и т. д.), но и с созданием социальных форм включения индивида в разные формы культурного творчества.
Понятно, что социальное творчество, осуществляясь в условиях жесткой революционной борьбы низового энтузиазма с бюрократизмом и патриархальностью, показывающим свою силу особенно в периоды политического излома, объективно несло на себе печать этой борьбы.
Так что, в основе генезиса советской системы лежало отношение разотчуждения (социальное творчество). Разотчуждение лежало и в основе освободительной тенденции советской культуры, которая выразила и ее сущность, и особенность, хотя и существовала наряду с другими. Вот почему с полным правом можно сказать: советская культура-это идеальное советской системы.
Это же отношение разотчуждения составляло и суть идеала советской культуры. Его содержание составляло не представление о мире, свободном от власти отчуждения, а именно образ его деятельностного сотворения, т. е. образ самого движения. Таким образом, идеал свободы, провозглашаемый еще на заре молодого либерализма, т. е. еще до своей капитуляции перед властью капитала, в рамках уже советской культуры получает свое диалектическое развитие, становясь идеалом освобождения.
Деятельностная основа освободительной тенденции определяла и качественно иной принцип бытия ее субъекта: Новый человек (как некое диалектическое единство субъекта истории и культуры) из своей декларативной модальности должен был перейти в модальность доказуемости. Соответственно, экзисгенциональный принцип бытия Нового человека обретал следующую формулу: «Я разотчуждаю – следовательно, я существую».
Это означает, что в той мере, в коей индивид практически преодолевал те или иные конкретные формы отчуждения (а это и есть созидание «нового мира»), он и доказывал свою состоятельность как субъект истории и культуры (Новый человек), причем не вообще – на все времена, а лишь на момент свершения данного акта разотчуждения. Одним словом, Новый человек советской культуры должен был всякий раз заново завоевывать свое право на субъектное бытие, как в Истории, так и в Культуре. Принцип субъектносги требует от индивида не только всех необходимых для этого личностных качеств, но еще и завоевания своего права на это, причем всякий раз.
Итак, мы видим, что разотчуждение, лежащее в основе материального и идеального освободительной тенденции, являлось исходным и всеобщим отношением советской системы. На основе этой всеобщности как раз и формировался тот потенциал, который как раз и задавал перспективу развития советской системы. И в той мере, в какой разотчуждение являлось всеобщим отношением советской действительности, в той мере существовала и сама перспектива исторического развития общества и его субъекта.
Потребность в культуре у революционного индивида диктовалась тремя вещами: во-первых, необходимостью материального обустройства мира, разрушенного и покалеченного кризисами и недавно отгремевшими войнами; во-вторых, стремлением сохранить те политические завоевания, которые ему пришлось защищать в тяжелой классовой борьбе; в-третьих, насущной потребностью индивида понять, как обустраивать этот мир в соответствии со своим классовым интересом. Непосредственное включение революционного индивида в социальные преобразования потребовало от него культуры в широком смысле слова: понимания социально-политического контекста; творческой организационной смекалки, управленческих способностей и навыков; знаний существа решаемого вопроса; умения вступать в диалог с представителями разных социальных групп и классов в условиях острой политической, а нередко и военной конфронтации.
Кроме того, включения субъекта социального творчества в культуру оборачивалось для него целым рядом проблем: надо было разобраться, что из нее брать и самое главное – как это можно взять (при низком уровне образования данного субъекта это серьезная проблема), более того, понять, как это можно применить в деле обустройства новой жизни.
Но главным все же являлось то, что социальное творчество выступало основой формирования у революционного индивида насущной потребности в культуре, которое исключало потребительское отношение к ней, но и не порождало мнимого преклонения перед ней как перед музеем ценных, но мертвых вещей. Социальное творчество открывало новые смыслы культуры, ее актуальность. Культура для трудящихся становилась не зеркалом для нарцисстического любования, не фетишем и не товаром, а в первую очередь – «рабочим инструментом» в деле (пусть порою примитивного, но от этого не менее великого) созидания новой общественной жизни. Понятие же «рабочий инструмент» для трудящихся – понятие не праздное, вот откуда у них объективно появлялось заинтересованное отношение к культуре и творческое к решению самых разных социальных проблем. Кроме того, культура для него становилась неким прорывом в новый мир, а точнее – в некое идеальное этого нового мира, свободного от господствующей власти отчуждения. И самое главное – она становилась сферой подлинно человеческих отношений, построенных не на принципах – купли-продажи и не на иерархической подчиненности бюрократических структур, а на основе творческого и товарищеского сотрудничества.
Более того, социальное творчество 1920-х гг. стало той формой общественной практики масс, которая, с одной стороны, выявляя всю меру их культурной недостаточности, одновременно становилась формой ее преодоления. Более того, по развития себя как субъекта истории, в революционном индивиде формировалась и потребность в осуществлении себя уже в качестве субъекта культуры.
Хотя надо сказать, что революционные изменения не обошлись и без «культурного» вандализма. До революции культура для эксплуатируемых выступала главным образом в отчужденных формах: либо как праздное занятие господ, либо как особый инструмент насилия, эксплуатации, либо как особый и недоступный товар. Этот вандализм шел из дореволюционного общественного уклада, который, с одной стороны, не позволял человеку развернуть свои творческие силы, но с другой – заражал его мелкобуржуазным сознанием. На этой почве как раз и вырастала черносотенная культура, которую критиковал Ленин и на борьбу с которой поднялся большевизм. Кроме этого было еще одно обстоятельство, о котором пишет А. Бузгалин: «В условиях революции, когда установленный миропорядок рушится на глазах у звереющего от этого хама, все это вкупе вызывает у него неспособность к самоориентации и провоцирует стремление хама одновременно и к хаотически-разрушителъным действиям (бандитизму и уголовщине), и к власти твердой руки. Именно такого обывателя-мещанина, взбесившегося от неопределенности и противоречий революций, от необходимости и (но неспособности) самостоятельно, сознательно, со знанием дела принимать решения и действовать, мы можем назвать “Хамом”».
Наряду с этим не следует забывать еще одно обстоятельство: в условиях дореволюционного формально-полицейского порядка любые интенции разрушения или протеста со стороны эксплуатируемых подавлялись, а в условиях устранения этого порядка они проявились во всей своей невоздержанности. Но ведь если бы массы обладали достаточным уровнем культуры, то в этом случае актуальность культурной революции оказалась бы под сомнением – можно было бы обойтись просто культурными реформами. Историческая заслуга большевиков как раз в том и состояла, что они сумели перевести всю ярость и агрессивность отчужденного отношения масс в энергию социального преобразования, а снятие культурного отчуждения сделать одной из главных задач революции.
Одна из самых сложнейших и болезненных проблем российской реальности – это то, что сегодня индивид ни в одной из сфер общественной жизнедеятельности не востребован в качестве субъекта, тем более культуры или истории. Сегодня субъектное бытие возможно лишь в рамках частного пространства, а вот уже за его пределами индивиду предписана лишь одна роль – агента рыночных отношений и электоральной единицы. Все это объективно низводит его до положения социального объекта, который в условиях рыночного тоталитаризма и подчиненным им информационных технологий неизбежно превращает его в объект экономического и политического манипулирования.
Более того, в фокусе внимания либеральной позиции проблема субъектного бытия индивида как таковая сегодня не ставится вообще. А вместо этого утверждается в экономике – как анонимный агент рыночных отношений, в социальной сфере – как «человек правил», в культуре – как анонимный потребитель культурных услуг. Неизбежным следствием этого становится «развитие» и новых форм самоотчу-ждения во всем разнообразии его болезненных и опасных проявлений.
Это тяжелейшая проблема современного мира отчуждения невольно обращает нас к общественным практикам 1920-х гг., в основе которых лежала не какая-то абстрактная идея, будь то религиозная, национальная или державная, и даже не идея эгалитаризма. В основе его лежала не идея как таковая вообще, а что принципиально важно – принцип деятельностного разотчуждения в его конкретно-исторической форме (социальное творчество). Будучи деятельностью особого вида, социальное творчество предполагало и соответствующего субъекта – не исполнителя и не функционера, но именно творческого и сознательного субъекта культуры и истории, причем в их диалектической целостности. Вот чем была продиктована востребованность в новом онтологическом принципе – субъектном бытии индивида.
Это задавало и новый дух его бытия: активного и напряженного, творческого и трагического. Это задавало и новый тип общественного противостояния, нередко более жесткого, чем Гражданская война. И если Гражданская война – это вооруженная борьба идейно-политических противников (красных с белыми), то социальное творчество – это уже онтологическое противостояние, борьба социального творца с обывателем уже на онтологическом уровне. Борьба на этом фронте прошла через всю советскую историю и гибель Маяковского – одна из тяжелых потерь на нем. Этот фронт продолжается и сейчас. Так что, социальное творчество 1920-х гг. несло в себе не только логику разрешения общественных противоречий, но и являлось формой развития субъектности индивида, востребовавшей его во всем богатстве конкретных проявлений и потенциальных возможностей.
Как-то в одном из своих интервью Ф. Кафка сказал: «…человек отказался от участия в созидании мира и ответственности за него[315]…большинство людей живет без сознания сверхиндивидуалъной ответственности, и в этом, мне кажется источник всех бед»[316].
История XX в. подтвердила правоту этих слов и не раз. Но история подтвердила и другое – в какой мере индивиду удавалось обрести полноту своей субъектности (культурно-творческой – в мире культуры и социально-творческой – в истории), в той мере он способен был определить и перспективу своего становления как родового человека. Таковы уроки и вызовы советских практик, которые могли бы послужить «плацдармом позитивной критики» (Г. Белль) в поисках выхода из противоречий XXI века.
P.S.
Говоря о советских практиках не надо забывать, что идея субъектного бытия была впервые заявлена еще в эпоху Возрождения. «Выделившись» из понятия «Бог» как единственной и абсолютной субстанции бытия, человек Возрождения сделал первый шаг в мир Культуры, чтобы уже в ней в полной мере обрести свою субъектность. Как пишет А. Ф. Лосев, едва ли не впервые в истории человеческая личность выдвигается на первый план. Парадигмальное обновление основ бытия возрожденческого индивида сопровождалось процессом активного самосознания себя как общественного субъекта[317]. Становление индивида как субъекта – это то главное, что, с одной стороны, составляет суть гуманистического пафоса феномена Ренессанса, а, с другой – принципиально отличает его от Средневековья. Более того, теперь этот индивид, поставивший себя в центр мира «должен сформировать себя сам, как «свободный и славный мастер». Утверждение субъектности не ограничивается только рамками художественного творчества, но постепенно распространяется и на сферу этики, философии, да и самой жизни.
Осталось сделать лишь еще один шаг к тезису о самостоятельном творении истории. Этот шаг был сделан существенно позднее – в советской культуре и в лежавшем в ее основе социальном творчестве 1920-х годов. Теперь наряду с культурой уже сама история становится субстанцией субъектности индивида. Процесс становления индивида как субъекта – это то главное, что объединяет Ренессанс и Советскую эпоху. В обеих этих эпохах индивид осознает себя субъектом, только в первом случае субстанцией этой субъектности выступала в первую очередь Культура, во втором – История.
Становление этой субъектности и стало основой того, что и Советская эпоха, и эпоха Ренессанса по масштабам того мирового социально-культурного переворота, который произвела каждая из них, несоизмерима ни с какими другими эпохами в истории человечества, разве что только друг с другом.
«То, что здесь перед нами великий мировой переворот, не известный никакому иному периоду предыдущей человеческой истории, что тут появились титаны мысли, чувства и дела, что без такого Ренессанса не могло быть никакого последующего передового культурного развития, сомневаться в этом было бы только дикостью и недостатком образованности…» – эти слова А. Ф. Лосева о значении Ренессанса можно в полной мере отнести к советской эпохе, ее культурному наследию.
Без этого наследия не может быть и речи о плодотворном поиске перспектив исторического развития как России, так и мира в целом.
«Результат, без пути, приводящего к нему, есть труп». Это – Гегель. Как всегда, тонко, точно и мудро.
Мне хотелось бы рассказать о результатах моих многолетних размышлений о судьбе социалистической теории – в ее сопряжении с социальной практикой СССР.
Но рассказ о результатах я поведу так, как того требует старик Гегель, – буду совмещать его с рассказом о путях, приводивших к этим результатам. Это, я думаю, должно быть особенно интересно читателю – как, под влиянием социальной практики и личного участия в ней автора, развиваются его теоретические взгляды, вырабатываются новые социально-политические концепции.
Я попытаюсь дать нечто вроде авторецензии на свои писания. Попробую посмотреть, насколько это для меня возможно, отстраненным взглядом, «со стороны», на то, что писал в своих книгах и статьях человек, «по случайности» носивший такую же, как и я, фамилию.
Я постараюсь быть объективным, непредубежденным и независимым. Моя исходная аналитическая позиция: я ничего не знаю об этом авторе, кроме его текстов. Я не обращаюсь к его «внутреннему миру» (хотя, полагаю, что он мне более или менее знаком, но есть, правда, очень серьезная опасность исказить, модернизировать, осовременить его под воздействием моих нынешних взглядов и установок). Повторю: передо мной – только тексты «неизвестного» мне автора за почти полувековой период – с 1959 года по 2007 год. И основываясь на них, я попробую реконструировать его взгляды и их эволюцию. (Мы будем далее писать слово «Автор» с большой буквы вовсе не из какого-то особого к нему почтения, а просто потому, что оно заменяет имя собственное).
Если обозначить центральную идею Автора, к которой он постепенно шел с середины 1950-х по середину 1970-х гг. (и не отказался от нее впоследствии), то это будут тезисы:
– о «несоциализме» СССР;
– о том, что в Советском Союзе сформировалась новая общественная формация – несоциалистического (и некапиталистического) типа;
формация социально-антагонистическая (но со специфическим типом антагонизмов, отличных от тех, что знала мировая история); формация, появление которой не удалось предвидеть ни классикам научного социализма, ни представителям каких-либо других научных школ;
формация, которая решала (а отчасти решила) ряд важных, стоявших перед обществом социально-экономических задач, но в рамках развивавшихся, расширявшихся и углублявшихся внутренних социальных антагонизмов, порождая тем самым острейшие социальные противоречия, разрешить которые, по мнению Автора, можно было только в лоне коренных общественно-экономических преобразований, совокупность которых можно обозначить как «глубокие социально-политические реформы» или «народная, демократическая революция».
Эта идея, фокусирующая основные направления теоретического поиска Автора, сформировалась и получила достаточно развернутое теоретическое оформление, повторяю, к середине 1970-х годов.
Будет, думается, весьма поучительно рассмотреть, как Автор шел к этой идее, какую трактовку он давал этой новой формации и ее внутренним социальным коллизиям, как он анализировал процесс ее трансформации в последней четверти двадцатого столетия, какой в результате, по мнению Автора, строй сложился в нашей стране в начале XXI века, каково его возможное будущее и какие, в этой связи, задачи стоят перед прогрессивными силами гражданского общества России.
Теоретические приоритеты и политические ориентиры 1959–1968 гг.
Исходное: «В СССР – социализм, но с обширными деформациями».
«Вступая в жизнь» – первая статья Автора, изданная в 1959 году, по которой можно судить о его теоретических взглядах и политических позициях того времени. Автору – 21 год.
Общую позицию Автора относительно существующей в стране социально-политической системы можно сформулировать так: в Советском Союзе – социализм, но с очень глубокими и обширными деформациями. Вытекающая отсюда задача: устранить деформации. Что за «деформации» и как их «устранить»?
Одно только предварительное замечание – для ясности картины. Мы сказали, характеризуя позицию Автора: «социализм с деформациями». Так вот, о «деформациях» и необходимости борьбы с ними – в статье, действительно написано много, а вот о социализме, об аргументах, доказывающих, что существующая система действительно «социалистическая», там ни слова. По очень, думается, простой причине. Для Автора, по-видимому, тут просто нет проблемы. Тут нет еще даже постановки вопроса: социализм или несоциализм? Это для Автора сама собой разумеющаяся аксиома: ну, конечно же, – социализм, что же еще, не капитализм же.
А вот теперь – о деформациях. Надо сказать, что в статье дается весьма масштабная и впечатляющая картина этих деформаций – так что у читателя, несомненно, должно возникнуть ощущение большой опасности, которая надвигается на страну.
В основе всех деформаций, как это явствует из статьи, – разрастающаяся система бюрократического правления, усиливающееся господство бюрократии: тесно сплоченная бюрократия, преследуя свои клановые, групповые, корпоративные интересы, теснит советскую власть, узурпирует власть народа.
В статье не об «отдельных бюрократах», не об «отдельных бюрократических извращениях» идет речь, а именно о складывающейся системе бюрократического господства – в ее отношении к народу, к социальным (социалистическим) ценностям. В статье (представляющей собой анализ одного литературного произведения) описывается одно из типичных звеньев бюрократической системы, некая ее «клеточка» – на регионально-областном уровне: сплоченный чиновничий клан с четко отработанной внутренней структурой, специфической социально-психологической атмосферой и бюрократической иерархией. «Карьеристы, бюрократы, – пишет Автор, – тесно связаны между собой. Располагая большими возможностями, обширными связями, они покрывают друг друга, действуя как хорошо слаженный механизм»[318]. Это – редактор областной партийной газеты (вельможа, барин, «хозяин», как называют его редакционные подхалимы), его дружки и заступники в обкоме партии (всесильное региональное начальство, умеющее «зажимать рты» всем неугодным), секретарь райкома (сравниваемый Автором с известным тургеневским помещиком-самодуром Пеночкиным), председатель колхоза (аттестуемый Автором как «современный бурмистр» – одаривающий партийное начальство «коровками», «баранчиками» и т. п.), чиновная, поддакивающая и обслуживающая их мелюзга, стремящаяся проникнуть в высший бюрократический свет… Бюрократия предстает здесь не в виде забавных и смешных персонажей вроде Бывалова (из «Волги-Волги»), Огурцова (из «Карнавальной ночи») или даже Победоносикова (из «Бани» Маяковского), а в виде сильных (даже – жестоких) и «опасных врагов». Автор не скупится на самые острые и резкие характеристики их сути. Вот один из руководителей бюрократического клана: «Вглядись в него, товарищ. Крепко запомни его, запомни, как величественно он поднимает голову… Хозяин! Запомни его усталые задумчивые глаза, за которыми пустота, запомни его добрую безразличную улыбку, которая скрывает клыки хищника»; в деле управления людьми он руководствуется «теорией вожжей и кнута» (атрибут лихого «феодального наездника»). И далее – о ненавистном Автору сословии: «бюрократическая шатия», «бюрократическое зверье»[319]. Лихо!
Иначе говоря, «деформации» оцениваются как очень серьезные и очень опасные: господствующая бюрократия «не может думать и чувствовать по-коммунистически». Речь, стало быть, идет о силе, враждебной социализму. И потому всех, кому дороги социалистические идеалы, Автор зовет на бескомпромиссную борьбу с ней. «Не склоняй перед ним (чиновником-бюрократом) голову! – призывает он. – Выходи на борьбу с ним. Не прогибайся под ним, не сдавайся, не прячься в кусты. Бой – желателен и абсолютно неизбежен!»
К кому же апеллирует Автор, где видит он главную силу, способную «дать бой» бюрократии и победить ее?
Эти силы, прежде всего, «внизу» – «простые, честные люди», те, кто – «в цехах заводов и на полях колхозов, на высоте строек и в глубине шахт», «честные и справедливые» представители интеллигенции, способные «в трудные минуты подниматься до вершин высокого гражданского мужества»[320].
И другое направление Авторских «апелляций» – к высшему партийному руководству и к тем коммунистам-руководителям («настоящим коммунистам»), которые «не формально принадлежат к ленинской партии», назначение которой быть «душой и мозгом народа»[321].
Последнее требует пояснений и добавлений.
Вначале – о «надеждах» на «высшее партийное руководство». Конструкция, рисуемая Автором, кажется на первый взгляд довольно наивной: «внизу» – «народ», сохраняющий в большинстве своем приверженность идеалам Октября, социализма, идеям гуманизма и социального равенства, «посередине» – враждебная социализму бюрократия, и «наверху» – какие-то светлые силы, готовые соединиться с «народом» и «дать бой» бюрократии. Получается что-то вроде схемы традиционного российского сознания: «народ» и «добрый царь» против «злонамеренного чиновничества».
Так вот, не так! Автор всё же не столь наивен. Он отнюдь не «надеется» на «верхи», он просто готов использовать решения «верхов» (решения XX съезда – на основе известного доклада Хрущева) для подкрепления и укрепления своей позиции и позиции тех низовых, народных сил, к которым он, главным образом, и обращается. Да, тут нет еще развернутого анализа XX съезда, не выявлены его сильные и слабые стороны, его причины и следствия (это всё будет сделано немного позднее). Пока же, и для Автора этого тогда достаточно – констатируется, что высшее руководство партии (в лице ее лидера Хрущева) начало наступление на сталинизм. И потому теперь, как фиксирует Автор, бороться со сложившейся в сталинскую эпоху бюрократией, используя возможности, приоткрытые XX съездом, становится легче. А что, разве не так?
Вместе с тем даже здесь, в контексте этих установок, Автор постоянно подчеркивает, что всё тут не так просто, что «благодушничать не следует», полагая, что победа придет сама собой. Надо быть готовым к острым и напряженным боям, тем более, что «бюрократы, теряя позиции, становятся злее и хитрее, перекрашиваются в новые цвета»[322], то есть в цвета XX съезда и натягивают на себя маски антисталинистов. Срывать эти маски зовет Автор, обнажая антинародную суть современного чиновничества, «сметать эту дрянь, путающуюся в ногах». И уверенность: «Дни бюрократии сочтены, наступило время, когда можно ставить вопрос о ее окончательной ликвидации!»[323] А решать эту задачу можно и должно – через партию, через реализацию решений, принятых на XX съезде, через развитие идей, высказанных на высоком партийном форуме, мобилизуя народные и партийные «низы» на выполнение этой задачи. Отмечу, что одним из образцов такой антибюрократической деятельности был для Автора и его единомышленников герой очерков Валентина Овечкина – секретарь райкома партии Мартынов: через завоевание позиций внутри партии, действуя подобно овечкинскому Мартынову, можно наилучшим образом способствовать постепенному избавлению советского социализма от бюрократических деформаций.
Понадобилось 5–6 лет после той статьи («Вступая в жизнь»), чтобы жизненный опыт и теоретические раздумья выявили для Автора узкие места, утопические (а то и действительно наивные) элементы его исходных представлений.
Особенно был значим трехлетний опыт работы в правительственной газете «Известия», возглавлявшейся зятем Хрущева, весьма могущественным в те времена политиком Алексеем Аджубеем. Работая в ведущем отделе газеты – «Советского строительства», Автор сделал лейтмотивом своих публикаций борьбу демократических и бюрократических начал в общественной жизни страны. См, его статьи «Конфликт в Быкове» (об острой схватке бюрократического клана во главе с председателем исполкома с общественными комиссиями – низовыми институтами гражданского общества, как сказали бы сегодня), «Надо ломать копья!» (о работниках института народного контроля, жестоко преследуемых и травимых не желающей быть кому бы то ни было подконтрольной бюрократией Харьковской области), «Помогите найти хозяина!» (где советовалось авторам письма в редакцию: не ищите «хозяина» «на стороне», «наверху»; хозяева – это вы сами, и потому ведите себя соответственно) и др.
То есть Автор всерьез пытался следовать программе, намеченной в статье «Вступая в жизнь»: бить бюрократию, обращаясь к «низам», вдохновляя, поддерживая и защищая их, «по-мартыновски» отстаивать ценности партийной и общегражданской демократии, социального равенства и бескорыстия.
Но постепенно выяснялось, что, во-первых, «низам» недостает силы, сознательности, организованности. Получалось, что сплоченной – в масштабе района, области, республики – бюрократии противостоят герои-одиночки или малые группы честных людей, не имеющих перспектив объединиться с другими, подобными себе группами и превратиться тем самым в серьезную общественную силу, с которой бюрократия вынуждена была бы считаться. А во-вторых, надежды на то, что в партийных органах будут появляться и множиться Мартыновы и что на верхних ступенях партийной лестницы будут расширять свое влияние искренние сторонники антисталинистской линии, рушились у Автора с впечатляющей быстротой. Становилось ясно, что даже лучшая партийная газета той поры, рупор Хрущева-Аджубея – «Известия»
– не имеет шансов стать органом подлинной партийной демократии и народных низов, органом Овечкиных-Мартыновых. Руководители отдела «Советского строительства» (Юрий Феофанов, Константин Сев-риков), хорошие, талантливые газетчики и симпатичные по-человечески люди в духе курса, выработанного руководством газеты, внушали своему молодому коллеге: «Да, с бюрократами надо бороться, но не так, как это пытаешься делать ты. Надо бороться с конкретными, плохо работающими «бюрократами», а не с «бюрократией». Ты привозишь материалы из белорусского Пинска, украинского Тернополя, из подмосковного Раменского – и читатель, ознакомившись с твоей фронтальной и зубодробительной критикой местного начальства (в котором ты не видишь ни одного светлого пятна), неминуемо придет к выводу: там вообще нет советской власти. Нет, Гриша, так нельзя. Мы не можем позволить тебе порочить советский строй…»
И не только личный опыт деятельности Автора толкал его к уточнению и перепроверке его исходных позиций. Деятельность хрущевского руководства всё больше обнаруживала свою действительную, глубинную, противоречивую суть: попытки проведения демократизации (да к тому же и в очень узких масштабах) административно-бюрократическими методами. Отсюда – множащиеся безобразия во всех сферах общественной жизни: «партийное руководство наукой» – и вновь полезли вверх авантюристы-лысенковцы; цековские «наказы» работникам философско-идеологического фронта – и вновь на Олимпе слегка подгримировавшиеся сталинские соколы, все эти Федосеевы-Константиновы; «управление искусством» – и чудовищная травля (на сталинско-ждановский манер) Дудинцева, Яшина, Гранина, Пастернака, молодых поэтов и художников, идиотские эксперименты с кукурузой, повсеместное очковтирательство с «перевыполнением» планов (авантюры партийных лидеров Рязани, Тулы и др.), лизоблюдская и бездарная книга, славословящая «нашего дорогого Никиту Сергеевича», авторы которой (во главе с Аджубеем) получили, конечно же, ленинскую премию… И апофеоз – расстрел рабочей демонстрации (по сути, голодного бунта) в Новочеркасске.
Какие тут возможны Мартыновы, через какую еще «партию» тут пытаться выправлять «деформации»? Кто их в этой «партии» вообще выправлять собирается?
В общем, Автору надо было основательно разобраться во всём этом. Для чего прежде всего надо было немедленно и как можно дальше бежать из этой «замечательной» газеты. В аспирантуру МГУ.
И начались три счастливых года фундаментального самообразования. Всё – с самого начала, с самых азов. Особое внимание – дотошнейшему изучению Маркса, Энгельса, Ленина, стенограмм съездов партии. Что и почему предлагали классики, что предсказывали, как действовали и что из всего этого получилось – вот вопросы, на которые начал искать ответы Автор.
Первые результаты подобного самообразования и подобных размышлений – в статьях для «Нового мира» Твардовского «Суд над судьями» и «Нравственность и революция».
Вообще в центре Авторских размышлений этого периода – вопрос: что все-таки сие есть, эти самые «бюрократические деформации» – болезненные явления на в принципе здоровом социалистическом теле, или они сами уже стали всем телом социума, а социалистические вкрапления – так, некоторые еще не до конца исчезнувшие реликты былых надежд и устремлений? То и дело возникает у Автора вопрос: а вообще-то «социализм» ли у нас получился? Развернутого ответа Автор пока не давал, но неуклонно шел к нему.
И двигался он тут вот по каким теоретическим ступеням.
Вначале – о «бюрократических деформациях».
Открытым текстом писать об этом, разумеется, было невозможно – слишком бдителен был контроль со стороны цензуры, партийных органов и, конечно, госбезопасности. Поэтому писалось обо всём этом аналогиями, подтекстами, впрочем, для вдумчивого и тренированного читателя – довольно прозрачными.
Статья «Суд над судьями» – вроде бы о Германии, о том, как демократическим силам можно и нужно судить гитлеризм и преодолевать его наследие – политически, юридически, идейно и психологически. «Нравственность и революция» – о сущности и особенностях тоталитаризма (на примере маоистского Китая, хотя ясно было, что речь там идет о «китайцах», проживающих на территории от Ленинграда до Владивостока).
Конечно, Автор не отождествлял гитлеровскую тоталитарную систему и сталинский тоталитаризм. Он вполне отдавал себе отчет, что у них немало разнящегося (и в политической системе, и в идеологических концепциях). Но есть у них и существенно общее – тоталитарная форма организации общества и государства, господство бюрократии, культ вождя. И вот именно об этих элементах германской тоталитарной системы, роднящих ее с советским тоталитаризмом, и писал Автор, и потому его анализ германской реальности без труда воспринимался проницательными читателями как анализ их, отечественной, реальности. Тот же тип сопоставления использован и в статье о тоталитаризме с «китайским лицом».
Из теоретических новаций, появившихся у Автора в этот период, мы выделили бы три момента:
1. Более основательное проникновение в суть сложившейся при сталинщине бюрократической политической системы и, как следствие этого, более глубокие (и более резкие) ее оценки. Автор не ограничивается уже ее словесным осуждением и программами «устранения деформаций» через некие осуществляемые через партию (при поддержке народа) реформы. Он считает, что нужен масштабный, всенародный суд над этим, преступным, режимом, над его вдохновителями и реализаторами – подобный Нюрнбергскому. Нужно, в ходе такого Исторического суда, всестороннее осмысление происшедшего со страной для выработки иммунитета на будущее.
2. Вторая, очень существенная новация. Автор пришел к выводу, что XX съезд (при всех его несомненных гуманистических заслугах) и хрущевское руководство (со всем его «оттепельным» позитивом) в принципе не в состоянии по-настоящему осудить и преодолеть сталинизм, самые основы бюрократической системы. Они способны осудить лишь некоторые крайности сталинской бюрократической системы. Политические же, социальные и идейные ее основы хрущев-цы потрясти не в состоянии, ибо, в общем-то, они одной с ней крови. Система спокойно перенесла смерть своего прежнего вождя и, освободившись от некоторых, наиболее жестоких и кровавых крайностей, продолжала, уже при новом вожде, жить в привычном для себя режиме бюрократической диктатуры.
3. И третий момент: таким наиболее эффективным (высшим!) судом над тоталитарно-бюрократической системой может быть, согласно новым установкам Автора, революция – народная и демократическая. Правда, представление о формах революции, о ее движущих силах Автором пока не конкретизируются. Скорее всего, потому, что до нее еще довольно далеко. Она пока – не вопрос сегодняшней повестки дня, а задача и неизбежность будущего. Подойдет время – тогда и будем прояснять все связанные с ней вопросы, так это выглядит у Автора. Но с надеждой на высокостоящих «Хрущевых», на райкомовских праведников, вроде овечкинского Мартынова, на возможность реформирования социально-политической системы «через партию» – с этой надеждой покончено раз и навсегда. Только, по убеждению Автора, широкое, «низовое», народное движение, только глубокие, коренные преобразования (= синоним Революции!) способны положить конец господству бюрократической системы. Это был важный и принципиальный шаг в интеллектуально-политической эволюции Автора, сделанный им в первой половине 60-х годов.
Эти новые подходы, новые идеи были развиты, углублены и основательно отрефлектированы Автором в книге «От Чернышевского к Плеханову».
Книга «От Чернышевского к Плеханову» носила подзаголовок: «Об особенностях развития социалистической мысли в России». Вышла в свет в начале 1969 года. А писалась она в 1963–1966 гг., то есть и до Октябрьского (1964 года) Пленума ЦК, сместившего Хрущева (так что нелицеприятные оценки хрущевского периода даются там не постфактум, не вдогонку уходящему «вождю», а в период его всевластия), и после Октябрьского Пленума (поднявшего к власти гениально олицетворявшего помпезную и серую партийно-советскую бюрократию 60-х годов Брежнева), но, что особенно важно заметить, до Пражской весны 1968 года, напрочь замороженной советскими танками (отзвуки на это рубежное событие, его оценки в книге, естественно, отсутствуют; они последуют чуть позже и станут истоком новых шагов, новых витков в интеллектуальной эволюции Автора).
В книге «От Чернышевского к Плеханову» закрепляются, развернуто аргументируются и доводятся до некоего логического завершения те новые подходы, которые наметились в «новомировских» статьях Автора. Центральное место займут здесь вопросы о специфике, особенностях теории русского социализма (в его сопоставлении с западноевропейскими социалистическими концепциями, в том числе и в особенности – с концепцией Маркса), а также постановка вопроса о принципиально новой антагонистической формации, возникшей в СССР под ложным именем «социализма» и получившей распространение в странах так называемого социалистического лагеря.
Разговор о «новой формации» начинается с того, что снимается прежний тезис о неких «деформациях», присущих принципиально здоровому-де социалистическому «телу». Ни о каком принципиальном «здоровье» здесь уже речь не идет. Здесь – абсолютное неприятие системы эпохи сталинизма. Правда, развернутой характеристики социально-политической сущности этой системы (составляющей ядро «новой формации») здесь еще нет. Нет здесь и того, что требует классический научный анализ (продемонстрированный, например, Марксом и Энгельсом в их знаменитом «Манифесте» при анализе буржуазной формации), а именно – выяснение тех задач развития, которые объективно стоят перед обществом и которые вынуждена была решать эта система. Не прописаны в деталях и подробностях причины возникновения подобной формации, не названы те социальные силы, которые стимулировали ее становление и на которые она опирается.
И всё же в книге отчетливо поставлен вопрос о «новой формации» и очерчены некоторые принципиальные подходы к ее познанию. Уже даваемые ей Автором эпитеты – столь жесткие и резкие, что читателю становится понятно, что это – не какие-то там «деформации» (которые можно было бы «выправить»), а завершенная и отлаженная – от экономического фундамента до политических и идеологических надстроек – система, антигуманная и бесчеловечная, с которой никакое сосуществование, никакие компромиссы для порядочных (скажем так) людей невозможны.
А неполнота, «неразвернутость» описания этой «новой формации» в книге связаны не только с необходимостью пересмотра ряда важных положений марксистской теории (задача, требующая особой взвешенности и осторожности), не только с необходимостью изучения и оценки громадного количества фактов социальной, экономической и политической истории Советского государства, но не в последнюю очередь – с невозможностью открытого и прямого разговора об этой проблеме в «партийной советской печати». Автору приходилось крутиться и изворачиваться в поисках форм беседы с читателем.
Поэтому снова, как и в «новомировских» статьях (о, проклятое существование с кляпом во рту!), – аналогии, подтексты, эзопов язык. Только в отличие от статей здесь Автору «на помощь» приходят аналогии другого типа – из российской истории. И снова он прибегает к своему излюбленному приему: он не искажает, не деформирует историю (в стремлении сблизить ее с современными ситуациями и проблемами), а просто отбирает ИЗ действительно существовавших в истории фактов и коллизий те, которые по содержанию, по своим параметрам близки к современной Автору ситуации.
Так, суть сталинской эпохи и тяжелейшая ситуация, в которой оказались тогда люди, не желавшие мириться с деспотизмом и политическим варварством, ясно просматривается через описание Автором эпохи… Николая I. Лексика, используемая Автором в ходе этого описания, исторические факты и высказывания деятелей прошлого подбираются таким образом, что в них нет ничего специфического, ничего характерного только для николаевского периода XIX века, а лишь то, что сближает этот период со сталинщиной (кстати, и «сближение» это не придумывается Автором, определенная ситуативная общность этих двух эпох несомненна).
Чтобы зримо, воочию представить, как это всё практически делалось, как, опираясь на историю, Автор вводил читателя внутрь современных проблем. Пробегите, пожалуйста, соответствующий кусочек из книги Автора:
«Период, связанный с именем Николая I («Сталина!» – читала проницательная, сочувствующая взглядам Автора публика), – один из самых мрачных в истории России…. Моровая полоса, идущая от 1825 до 1855 г. – так охарактеризовал его Герцен. «Вглядываясь в темносерый фон, видны солдаты под палками, крепостные под розгами, подавленный стон, выразившийся в лицах, кибитки, несущиеся в Сибирь, колодники, плетущиеся туда, бритые лбы, клейменные лица, каски, эполеты, султаны… словом, петербургская Россия». Человеческое уступило место животному. Беззаконие стало законом. Дикая физическая расправа стала будничной работой николаевских палачей, «Имея в руках дикую власть, они не имеют даже того звериного сознания силы, которое удерживает большую собаку от нападения на маленькую». Николаевские (= ежовско-бериевские) собаки кусали от злобы, кусали от трусости, кусали потому, что их за это хорошо кормили; кусали на голодное и сытое брюхо, кусали, едва успевая сплевывать кровь со своих клыков». (Читатель-друг, конечно же, понимал, о «собаках» какой эпохи, главным образом, идет здесь речь. Ведь в характеристиках этих «собак» нет ничего специфически николаевского, а лишь то, что вполне применимо и к «сталинским собакам». И даже более к сталинским, чем к николаевским. «Кровь, льющаяся с клыков» – образ, мало применимый к полицейщине николаевских времен. Да, и тогда полиция Бенкедорфа-Дубельта была отвратительна, и тогда были репрессии и подлые преследования лучших людей России – одни гонения на Пушкина, Лермонтова, Полежаева, Белинского, Достоевского, Тургенева чего стоят! – но «рекой льющаяся кровь» – это, понятно, не николаевская, это – сталинская Россия. Но продолжим цитату.) «Да, это действительно была моровая полоса, время сибирских рудников и белых ремней. Но оно (и, может быть, самое страшное!) убивало, как писал Герцен, не одними рудниками и белыми ремнями, а своей удушающей, понижающей атмосферой. Николаевское время было, по выражению Герцена, временем нравственного душегубства.
И, наконец, еще более страшное, еще более тягостное заключалось в том, что сколько-нибудь открытая борьба против этого произвола, против этого деспотизма была невозможна. Человек может быть счастлив в самой подлой, самой угнетенной стране, если в руках у него винтовка, если у него не отнята возможность (пусть даже в суде, пусть даже в последней перед казнью речи) обратиться к людям, к народу, через головы правителей. Но если крепко стиснуты руки, если перехвачен полотенцем рот? Если «земли нет под ногами», если «хотят кричать – языка нет… да нет и уха, которое бы слышало»? И лучшие люди становились «лишними» людьми»[324].
Но Автор не был бы учеником своих Учителей, если бы остановился на этой, хотя и реалистической, но крайне пессимистической ноте, на этой констатации невозможности открытой борьбы. Он ищет способы сопротивления этому чудовищному режиму, пусть и не слишком «открытые». Но он обязательно должен ответить на вопрос «Что делать?» – что всё-таки можно было делать тогда, в годы сталинского лихолетья (а может, и в недалеком будущем, если сталинизм вдруг возродится в тех или других формах, что вовсе не было невозможностью в эпоху брежневщины): «Мы с грустью останавливаемся перед могилами людей, истомившихся в нравственной душегубке по свободной деятельности. Но мы останавливаемся не только с грустью, но, как и просили эти люди – «с мыслью»; с мыслью о том, что их жизни, их поиск истины не пропали даром для следующих поколений. Они с честью выполнили (кто сознавая, а кто и не сознавая) задачу, возложенную на них историей. Они были теми капиллярами, по которым кровь декабристов перелилась в тело разночинцев, героев «Народной воли»[325]. Не сдаваться! – провозглашает Автор. – Постараться выполнить эту роль «капилляров», по которым будет перетекать «кровь» свободолюбивых людей от поколения к поколению! И вывод – всё-таки и в условиях сталинщины (а тем более николаевщины) можно найти достойное поле деятельности: «Период, в который они жили, словно специально был предназначен для теоретических размышлений, для философских раздумий; такой период, лишая возможности действовать, концентрирует все уцелевшие силы на анализе происшедшего и происходящего. Это – период теории, когда подготавливается завтрашнее действие». И дальше: «Юноша, пришедший в себя и успевший оглядеться после школы, находился в тогдашней России в положении путника, просыпающегося в степи: ступай куда хочешь, – есть следы, есть кости погибнувших, есть дикие звери и пустота во все стороны, грозящая тупой опасностью, в которой погибнуть легко, а бороться невозможно. Единственная вещь, которую можно было продолжать честно и с любовью, – это ученье». Лучшие люди уходят в философию, историю, политическую экономию; запираются в кабинетах, среди книг и лишь близких друзей. Кротами зарываются они в землю и принимаются за работу. На поверхности ни движения, ни ветерка. Но крот делает свое дело. И он хорошо роет, этот крот…»
И со временем начнут – обязательно начнут! – проступать контуры новых возможностей борьбы. Но важно – быть готовым к ним! «Меж тем время залечивало раны, поднималось к жизни новое поколение революционных бойцов. «Новая жизнь прозябала, как трава, пытающаяся расти на губах непростывшего кратера». «В самой пасти чудовища выделяются дети, не похожие на других детей; они растут, развиваются начинают жить совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всеми гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа…». Но «мало-помалу из них составляют группы. Более родное собирается около своих средоточий». «Главная черта всех их – глубокое чувство отчуждения от официальной России, от среды, их окружающей, и с тем вместе стремление выйти из нее – а у некоторых порывистое желание вывести и ее самое». «Этими детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя». К числу этих «детей» и принадлежал Чернышевский»[326].
И вот – переход ко времени правления Александра II. «Оттепель» середины 50-х годов XIX века? Сходство с ситуацией середины 50-х годов XX века несомненно. Это позволяет Автору, характеризуя эпоху Александра, метить в эпоху Хрущева. И тут – новые, несравненно, чем прежде, жесткие оценки времен хрущевского правления. Нет, Автор по-прежнему – не без определенной симпатии к Хрущеву. Но тут он берет главную сторону дела: всё же хрущевское время было временем тоже бюрократического господства. Да, без кровавых крайностей, без массовых репрессий, характерных для сталинизма. Но в основе своей это – бюрократическое, недемократическое, ненародное правление. Иллюзии псевдодемократической «оттепели» должны быть изжиты окончательно! Отсюда – и те жесткие характеристики (писавшиеся, подчеркну еще раз, в годы, когда Хрущев еще был у власти, когда он был всесилен, и лизоблюды слагали услаждающие его слух песнопения).
«Время Александра II (Хрущева! – безошибочно разгадывали Авторский кроссворд читатели-друзья) ничем существенным от николаевского (сталинского) времени не отличалось. Разве изменилось положение утесняемых классов, разве изменились формы хозяйствования, разве изменился государственный бюрократический аппарат? Нет, по-прежнему драли три шкуры с крестьян и работников, по-прежнему крепостной и полукрепостной труд давал низкую производительность и по-прежнему утесняемых гнали от парадных подъездов государственных учреждений.
Правда, было одно обстоятельство, которое прикрывало от невнимательных глаз прямую преемственность этих двух эпох. Это обстоятельство заключалось во всеобщем либеральном водолействе, начало которому положил сам Александр (= Хрущев) и которое стало прямой обязанностью его вельмож и сановников – от мала до велика. Стало модно осуждать (намеками и полунамеками) николаевское время. Журнальные канарейки (всего Советского Союза!) щелкали языками во славу нового «свободолюбивого» императора, во славу «нового времени» и отпускали сердитые трели по адресу времени старого.
А уж как воспевались мужество и смелость Александра и его администрации, которые (на XX съезде) будто бы смогли взглянуть правде в глаза, которые осудили-де прошлое и готовят какие-то там реформы. «Заря свободы восходит над Россией», – писали вчерашние Булгарины и Гречи (которых не поймешь, кто они – полицейские или журналисты). Да что Булгарин! Хорошие, честные, порядочные люди клюнули на это и поспешили встать в ряды Александра. Сам Герцен попался на удочку! (И Герцена, по-человечески, можно понять: ну как же, теперь хоть можно говорить вслух кое-что из того, что ты думаешь, можно хоть что-то писать, хоть что-то обсуждать с друзьями, не боясь, что назавтра тебя отправят куда-нибудь в Вятскую губернию.)
Но, между прочим, мутная волна либерализма, пущенная Александром, пущена была вовсе не по его доброте или смелости, можно даже сказать, и не по его доброй воле. Александром и его приближенными руководил животный страх перед пропастью, куда неслась страна. Россия приближалась к экономическому краху, и Крымская война ясно показала это. (Действительные причины «смелости» XX съезда!).
По-старому, по-николаевски (по-сталински) управлять было просто нельзя, невозможно. Это значило бы для дома Романовых и его окружения (партийной бюрократии) подписать свой смертный приговор. А как управлять по-новому? И что вообще значит это «по-новому»?
Как управлять по-новому, чтобы сохранить все старые привилегии – вот какая задача стояла перед правящим домом. (Задача, вставшая перед партбюрократами послесталинской эпохи!). Ясно, что это была не простая задача, ибо старые привилегии были неразрывно связаны со старыми формами.
Поэтому, чтобы выиграть время и поразмыслить над ее решением, царское правительство дало понять, что оно готовит реформы; со сцены были убраны некоторые наиболее одиозные политические фигуры, чуть-чуть отпустили вожжи, чуть-чуть ослабили цензуру, создав видимость некоторой свободы слова, и, не тронув существа, навели некоторый либеральный лоск на правительственные учреждения (= хрущевские «реформы»!). Дальше политической спекуляции дело, разумеется, не пошло.
Чиновник быстро и хорошо усвоил «новый стиль» работы. Раньше он, говоря словами Щедрина, два каменных дома ложью нажил, а теперь пошел спрос на «правду», и он еще два каменных дома уже «правдой» нажил. Правдой ли, ложью ли – чиновнику все равно, лишь бы каменные дома наживать. Такой чиновник ясно и отчетливо видел – чуть-чуть изменились формы, но суть осталась та же самая; одну и ту же суть он совершенно реально видел в своих совершенно одинаковых домах, которые-то и были подлинною сутью. А либеральные писатели, не обращая внимания на одинаковость приобретенных чиновником каменных домов, этот символ одинаковости двух эпох, разглядывали «формы» и ликовали по поводу их «неодинаковости»[327]. И повторное, жесткое резюме: «Ничем существенным время Александра от времени Николая не отличается»[328]. И потому, поняв это, и при Александре (как и при Хрущеве) не следует рассчитывать на разные там «революции сверху». Только – «снизу», и только на подготовку массового народного движения (в близком или не очень близком будущем) есть смысл тратить свои силы. Тем более что время относительной «оттепели» всё-таки более благоприятно для подобной деятельности, чем время трескучих «морозов». И Автор видит в качестве образца деятельности прогрессивных людей в подобные эпохи – деятельность Чернышевского, который, ясно осознавая «сходство двух эпох», не упускал из виду и «некоторое различие» между ними «в формах управления». «И это различие можно и нужно было использовать в политической борьбе. Но, чтобы умело использовать, надо было правильно оценить его (избежать как недооценки, так и переоценки). И Чернышевский оценил: незначительные изменения, связанные с ослаблением цензуры, и вынужденное некоторое раскрепощение общественной жизни были для Чернышевского не объектом восхищения, не желанной достигнутой целью (как воспринимали их либералы), а взятыми с боя средствами будущей революционной борьбы. Изменившиеся условия для него – это лишь более выгодные условия борьбы, а не условия лучшей жизни. И этими условиями Чернышевский не преминул воспользоваться»[329].
Автор с вызывающей откровенностью зовет современников брать пример с «шестидесятников» XIX века, которые отнюдь не об исправлении «деформаций» думали: ««Современник» и Чернышевский учили и воспитывали новое поколение революционных бойцов, будущих героев 1960-х и 1970-х годов. Между читателями и «Современником» установился тот живой, духовный контакт, когда люди понимают друг друга с полуслова, с полунамека. Образно говоря, читатели журнала чувствовали себя членами революционного союза (пусть организационно неоформленного), центральным комитетом которого был «Современник», а вождем – Чернышевский. Среди них бытовало даже такое название – партия «Современник». Создание такой «партии», с силой которой не могла не считаться реакция и которую ввиду ее «оригинальности» невозможно было разогнать, создание такой партии – бессмертная заслуга Чернышевского и его ближайших сподвижников. Что же сделали эти люди, и прежде всего – Чернышевский, чтобы реализовать благоприятные возможности, какой знали они секрет «превращения журнала (при данных обстоятельствах) в «главный штаб» и «центральный комитет»?»[330]
«Секрет этот, – разъясняет Автор, – заключался не в чем ином, как в выработке научно и всесторонне обоснованной программы, «Современник» сделал глубокий анализ экономического быта России, дал всестороннюю оценку политического момента, и исходя из него выработал программу действий, наметил пути борьбы и ее конечные цели.
Все эти пассажи ясно свидетельствуют, что Автор твердо закрепляется на новом теоретическом рубеже: в стране сложилась общественная формация несоциалистического типа, преодолеть которую можно только путем народно-революционных действий. Но чтобы эти действия не были авантюрой, нужна программа борьбы, и важнейшей частью этой программы должно быть осмысление сущности этой новой, не предусмотренной прежними теориями, формации. И вот какие подходы к осмыслению этой новой формации намечены в рассматриваемой нами книге.
Знали пять формаций – по Марксу: первобытнообщинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая и предстоящая – коммунистическая (с социализмом – на первом этапе). Всё!
Ничего другого быть не могло! Все социальные системы всех стран мира должны укладываться в эту схему (ну, с некоторыми незначительными вариациями, конечно). Это была неприкасаемая часть официальной марксистской идеологии.
Правда, железобетонность этого теоретического фундамента немного расшатывалась дискуссиями об «азиатском способе производства» – шестой? Или какой-то особой, «побочной» (неосновной) формации? Впрочем, решались на все эти «смелости», тоже прикрываясь соответствующими высказываниями Маркса (не вполне, однако, ясными – отсюда и «дискуссии»). А также – утверждениями о том, что (тоже опираясь на некоторые мысли немецкого классика) можно говорить не о пяти, а о трех формациях (что-де рабовладение, феодализм и капитализм – это не отдельные формации, а три стадии одной формации).
И вот в этот круг «расчисленных светил» вводится Автором некая «незаконная комета» – новая, современная формация, не укладывающаяся в неприкасаемую марксистскую формационную «пятичлен-ку». Формация, сложившаяся в Советском Союзе: не капитализм и не социализм. Тогда – какая же, в чем ее суть?
В книге «От Чернышевского к Плеханову» – первые подходы Автора к описанию этой формации (подходы, которые в дальнейшем будут расширяться, углубляться и уточняться). Итак, какой же предстает она в этой книге? Понятно, как я уже не раз объяснял, прямо, «в лоб», «открытым текстом» она не могла быть представлена; опять-таки только – в форме эзоповой, но достаточно прозрачной. Ее содержание раскрывается в виде ряда социально-политических конструкций, рождавшихся в русских социалистических кругах второй половины XIX века, по большей части – народнических.
В центре анализа – модель социализма, разработанная видным теоретиком и практиком народничества 70-х годов XIX века Петром Ткачевым. Вот эта, ткачевская, модель, по мнению Автора, очень близка к той «модели», что была воплощена в жизнь сталинским руководством в 30-40-е годы XX века. И потому анализ «социализма» Ткачева дает Автору возможность высказать многое из того, что он думает о сталинском «социализме» – о его сущности и причинах возникновения.
Ткачевисты в XIX веке, как и сталинисты – в XX, провозглашали: мы уничтожим частную собственность, вместо неё введем общественную. Это и будет фундаментом (базисом) социализма, где всё будет принадлежать не кучке богатеев-эксплуататоров, а всем и каждому (по Маяковскому: «улица – моя, дома – мои»). Отмечалось также, что общественная собственность приведет к упразднению наемничества («наемного рабства»), и работник превратится из «наемного рабочего» во владельца средств производства, в «хозяина», работающего не на «господина», а «на себя».
Автор не принимает на веру эти красивые предсказания. Он анализирует – что реально стоит за этими красивыми картинками ткачевских планов (и сталинских реалий). А стоит за ними – реальность, прямо противоположная той, что так торжественно провозглашалась ткачевцами (и так последовательно выстраивалась сталинцами): работник становится владельцем собственности лишь на словах, на бумаге, а в действительности ее реальным владельцем и распорядителем становится чиновничество, бюрократия. И никакого превращения работника в хозяина, работающего «на себя», не происходит. Трудящийся остается бесправным работником, рабочей силой которого безраздельно распоряжается всевластное бюрократическое сословие. «Что такое общественная собственность? – ведет Автор диалог с ткачевцами. – Это собственность, принадлежащая всему населению страны. А это, в свою очередь, что значит? – А то, что все взрослые граждане участвуют в управлении этой собственностью и в распределении доходов, получаемых от нее. А что нужно для этого? А для этого нужна демократическая организация всего народа. А у вас, господа ткачеви-сты? Кто управляет собственностью? Пришедшее к власти «цивилизованное» меньшинство. Так? А кто распределяет доход? Конечно же, пришедшее к власти «цивилизованное» меньшинство. Таким образом, получается, что фактически собственность принадлежит вашему, тка-чевцы, меньшинству, а народ – ваш работник»[331].
Вот это и есть основа, «базис» новой – псевдосоциалистической – формации…
Но оставим литературные аналогии, ныне все и без того прекрасно знают, что там, где большинство народа не имеет влияния на власть, там все разговоры о благе народа, о заботе о народе – пустая идеологическая болтовня. И марксизм, подлинный марксизм, говоря о социализме, никогда не разъединял даже в понятии власть и народ.
Не «власть и народ», а народная власть. Не власть, благодетельствующая народ, а властвующий (правящий) народ (пролетариат) – вот лозунги марксизма. Марксизм – за твердую власть после революции, за сохранение государства, но такого государства, которое по существу есть уже не государство. В этом соль!
Что же это за «государство – негосударство»?
Как и всякое государство, оно – тоже орудие насилия, но насилия большинства над меньшинством, пролетарского, пришедшего к власти большинства над эксплуататорским меньшинством. А «насилие во имя интересов и прав большинства населения отличается иным характером: оно попирает «права» эксплуататоров, буржуазии, оно неосуществимо без демократической организации войска и «тыла».
В этом вся суть марксизма в данном вопросе.
Демократическая организация народа – вот основа «государства – негосударства». Без нее государство может быть только орудием в руках тщеславного меньшинства, какие бы народолюбивые слова не вылетали из правительственных канцелярий. К этой мысли часто возвращался Ленин. «Гражданская война, – писал он, – насильственно экспроприирует, сразу и прежде всего, банки, фабрики, железные дороги, крупные сельскохозяйственные имения и т. д. Но именно для того, чтобы экспроприировать все это (то есть действительно, а не на бумаге, не на словах передать во владение народу. – Г. В.), надо ввести и выбор всех чиновников народом и выбор офицеров народом и полное слияние армии, ведущей войну против буржуазии, с массой населения, и полную демократию в деле распоряжения съестными припасами, производства и распределения их и т. д. Целью гражданской войны является завоевание банков, фабрик, заводов и пр., уничтожение всякой возможности сопротивления буржуазии, истребление ее войска. Но эта цель недостижима ни с чисто военной, ни с экономической, ни с политической стороны без одновременного, развивающегося в ходе «такой войны», введения и распространения демократии среди нашего войска и нашего «тыла».
И дальше: «мы в своей гражданской войне против буржуазии» будем соединять и сливать народы не силой рубля, не силой дубья, не насилием, а добровольным согласием, солидарностью трудящихся против эксплуататоров».
«Без демократической организации отношения между нациями на деле…. гражданская война рабочих и трудящихся масс всех наций против буржуазии невозможна» (то есть невозможна в результате такой войны победа действительного социализма. – Г. В.) ив заключении: «Иного пути нет. Иной «выход» не есть выход» (т. е. иной социализм не есть социализм).
Таким «иным ВЫХОДОМ», который «не есть выход», таким социализмом, который не есть социализм, и была как раз программа русских якобинцев. «Казарменным коммунизмом» окрестили его Маркс и Энгельс.
Вот это и есть итоговая оценка, данная Автором сталинскому «социализму»: сталинский «социализм» – «не есть социализм». Сталинизм есть особая форма социального устройства, которое Автор называет пока, прибегая скорее к образной, нежели к строго научной характеристике Маркса, – казарменным коммунизмом (где, как понятно, акцент делается на казарменности возникшего социального строя).
«А всё-таки – каков механизм функционирования того социального устройства, которое вы называете «новой формацией», в ее сопоставлении с буржуазной формацией, с одной стороны, и с социалистической (коммунистической) формацией – с другой? Как концепция «новой формации» сопрягается с марксовой формационной схемой? Какие общественные классы составляют ее социальную структуру, в чем содержание их противостояния и каковы пути его преодоления?»
Мы обязательно коснемся этих, действительно важных, вопросов, но чуть позже. Ибо избранная в данной работе логика рассказа о последовательной и постепенной эволюции социалисга-шестидесятника не позволяет это сделать сейчас, так как в книге «От Чернышевского к Плеханову» есть лишь некоторые намеки на ответы, но настоящих, развернутых ответов еще нет. Они у Автора – впереди. И мы не будем отступать от однажды выбранной нами логики изложения, не будем отступать от принципа – анализировать только напечатанные тексты.
Итак, главное, что зафиксировано книгой «От Чернышевского к Плеханову»: В СССР – не «социализм с деформациями», а – «несоциа-лизм», особое социальное устройство несоциалистического (и некапиталистического) типа, в котором экономическая и политическая власть, собственность на средства производства принадлежат сословию государственных чиновников, бюрократии, а народ – их наемный (и, добавим, бесправный, не имеющий серьезного влияния на социальную и политическую жизнь) работник.
В начале и середине 70-х гг. проблема «социализма» в СССР повернулась вот какой новой гранью.
Август 1968 года. Прага. Советские танки на улицах чехословацкой столицы.
Попытка чехословацких коммунистов и чехословацкого общества построить «нормальный» социализм – социализм гуманный («с человеческим лицом») была бандитски подавлена советским бюрократическим режимом.
Стала очевидной – по крайней мере для Автора – одна вещь: «несоциализм» в СССР сложился, употребляя модную тогда лексику, «полностью и окончательно»; он отстоялся и экономически, и социально, и идеологически; его «преобразовать», «реформировать» изнутри – «через партию», «через Советы» – совершенно невозможно. Ну, и как быть? Что делать? Как противостоять ему? Кто и как может его преодолеть? И что (и каким образом) должно прийти ему на смену? Вот группа вопросов, которые стимулировали написание Автором работы «Диалектика и революция» (1975 г.). Книга эта писалась в 19701974 годах. Здесь – новая концепция социальной (социалистической) революции.
Составные части новизны:
1. Если прежде в марксистской теории социальная (социалистическая) революция рассматривалась как форма борьбы с капитализмом, как способ его преодоления, т. е. как антикапиталистический, антибуржуазный феномен, то теперь, во второй половине XX века, Автор ставит вопрос о революции как форме борьбы не только с современным капитализмом, но (и это особенно важная новация) одновременно – и с тем «несоциалистическим», бюрократическим социальным строем, что сложился под именем «реального социализма» в СССР.
2. Анализируя революционно-преобразовательные возможности в странах развитого капитализма, Автор фиксирует социально-политические изменения, произошедшие в этих странах во второй половине XX века, и выясняет то влияние, которое эти изменения оказывают (должны оказывать) на характер современной революционной борьбы (здесь, в дополнение к книге, см. его статью «Социальнополитические сдвиги в странах развитого капитализма» в «Вопросах филосбфии», № 1 за 1072 г.). Особенное внимание при этом он обращает на следующие моменты:
а) Изменение, усложнение – под влиянием научно-технической революции (НТР), «революции управляющих», процесса превращения науки в «непосредственно производительную силу» – структуры и форм собственности, составляющих экономический базис западного общества, а также изменение его социально-классовой структуры и характера, эволюции сути возникающих в этом обществе социальных конфликтов.
б) Формирование нового субъекта революционной борьбы – «совокупного наемного работника» (включающего в себя не только отряды традиционных пролетариев («синих воротничков»), но и – во всё большем объеме – новые слои трудящихся – со специальным средним, а то и высшим образованием, специалистов и значительные группы инженерно-технических работников, так называемые белые воротнички, с новыми потребностями и интересами, новыми мотивами социальной борьбы, что порождает новые, неизвестные ранее, формы социально-классовой борьбы.
3. Но наиболее существенна та часть Авторской концепции, в которой ставится вопрос о необходимости разработки теории революционно-преобразовательной деятельности в странах «бюрократического социализма», вопрос о содержании, возможностях и перспективах народных антибюрократических революций. И хотя подробного, развернутого раскрытия этих вопросов в данной книге нет – и по причинам, как понятно, цензурного характера, да и потому, что разговор на эти темы требовал проработки и обобщения громадного исторического и статистического материала (в большинстве своем скрываемого правящей бюрократией от глаз объективных, не прикормленных властью, ученых), – тем не менее задача теоретического поиска была сформулирована ясно и четко: определить возможные формы борьбы с бюрократическим режимом. Были намечены и общее содержание, и общая направленность такой борьбы:
– не «через партию», а через народное движение снизу, через «самодеятельность народных масс»;
– через введение и широкое использование демократических институтов;
– через ликвидацию тоталитарного политического режима и однопартийной системы;
– через превращение формально общественной (а на деле – корпоративно-бюрократической) собственности в реально общественную (путем демократизации политической и экономической жизни);
– через создание правового государства, сменяющего систему бюрократического всевластия и чиновничьего произвола.
4. Но, пожалуй, самая главная и самая существенная теоретическая новация состояла в том, что эти революционные потоки (против монополистического капитализма и бюрократического «социализма») рассматривались Автором не порознь, а как тесно взаимосвязанные стороны единого мирового революционного процесса.
И шире – Автор пишет о трех потоках мирового революционного процесса. Здесь – внимание: не отождествить концепцию Автора с концепцией Суслова-Пономарева, лежавшей в основе позиции КПСС, где тоже говорилось о «трех потоках мирового революционного процесса». Но там шла речь совсем о других «потоках». Согласно этой, официально-партийной, концепции, таковыми «потоками» считались: 1) «Социалистический лагерь» как лидер «мировой социалистической революции и антиимпериалистической борьбы»; 2) «коммунистическое движение в странах развитого капитализма» (вернее, та часть комдвижения, которая безоговорочно следовала в фарватере советской политики); 3) «национально-освободительное движение» (в той его части, которая ориентировалась на позицию советской бюрократии).
У Автора – принципиально иное содержание трех потоков мирового революционного движения. Это: 1) широкое демократическое, ан-тисисгемное движение в странах развитого капитализма, в котором участвуют компартии несталинистской, недогматической ориентации, новые социальные движения («зеленые», низовые движения гражданского общества – потребителей, жильцов, правозащитников и т. п.), демократическо-социалистические и левые социал-демократические силы; 2) демократическо-социалистические, гуманистические, вообще – низовые демократические силы в странах «реального» (т. е. бюрократического, казарменного) «социализма»; 3) национально-освободительные движения «третьего мира», свободные от диктаторско-бюрократических установок и целей.
Вот о единстве каких «трех потоков» ведет речь Автор. Им, по сути, выдвигается идея создания нового Интернационала, который смог бы обеспечить идейное и организационное единство названных революционных потоков.
5. Именно это мировое единство демократических, гуманистических, революционных сил способно, по мнению Автора, существенно ослабить позиции монополистического капитала в странах Запада, бюрократических, диктаторских сил в «третьем мире» и нанести ощутимый удар по системе «бюрократического социализма». Иначе говоря, выдвигается задача формирования – через головы правительств и правящих групп – всемирного гражданского общества, способного противостоять в равной мере и буржуазно-бюрократическим и бюрократическо-социалистическим системам.
6. Этот всемирный, интернациональный контекст, очерченный в книге «Диалектика и революция», был для Автора и важной предпосылкой развития темы новой – бюрократической – формации. Далее мы скажем об этом подробнее. Здесь же заметим, что, разрабатывая концепцию новой формации и нового интернационализма, Автор отнюдь не порывает с марксистской теорией, но, добавим, и не ограничивается ею. Он отталкивается от ряда идей Маркса, не слишком им разработанных, не доведенных до их логического конца, и развивает эти идеи, расширительно толкует их, дополняет в соответствии с реалиями XX столетия, что приводит Автора к теоретическим положениям, хотя корнями и уходящим в марксистский фундамент, но всё же далеко выходящим за намеченные Марксом горизонты. И потому совокупность теоретических положений, составляющих разработанную Автором концепцию, уже вряд ли можно без существенных оговорок отнести к классическому, традиционному марксизму.
А теперь обо всём этом – подробнее.
Вначале об одной из центральных идей книги – идее МЕТАФОРМАЦИИ.
Марксистские теоретики традиционно и легко определяли формационный тип, присущий тем или другим отдельным странам: скажем, в Великобритании XVIII–XX веков – буржуазная формация, в России XVIII века – феодальная и т. п.
Но при этом упускалось из виду, что, по мере исторического развития (в особенности начиная с XVI–XVII веков, когда бурно начал развиваться капитализм) заканчивается эпоха «локального» развития стран и народов. Люди живут уже не просто в отдельных странах, а в странах, включенных в систему мирового взаимодействия. И эта система всемирного взаимодействия, складывающаяся из взаимного влияния стран, находящихся в различных формационных образованиях и на разных ступенях одной и той же формации, представляет собой некую весьма сложную метаформацию, через призму, через особенности которой только и может быть понят формационный тип отдельных стран. Иначе говоря, мировая история перестаёт быть просто суммой историй отдельных стран, она становится историей объединяющегося человечества. История становится подлинно всемирной историей.
Рассмотрению сущности этой метаформации, особенностей и этапов ее развития, ее влияния на социально-политические процессы и формационные структуры отдельных стран посвящены многие страницы вышеупомянутой книги Автора «Диалектика и революция».
Разработка этих идей составляет содержание концепции, которую Автор называет теорией Всемирности.
Теорию Всемирности в 1960-1970-е гг. в отечественной науке разрабатывали, наряду с Автором, такие глубокие, такие замечательные мыслители, как М. Я. Гефтер, И. К. Пантин, Я. С. Драбкин, Б. Ф. Поршнев и некоторые другие. Вообще замечу, что мы, россияне, испо-кон веков не умеем ценить сделанное у себя дома (в своем Отечестве, как известно, пророков не бывает!). Мы апатично проходим мимо собственных достижений и с энтузиазмом кидаемся на заморские цацки. Так мы в 1980-е годы накинулись на появившуюся на Западе теорию Глобальности, и петушком, вприпрыжку, громко кукарекая, побежали за изобретателями «глобализации», вычитывая у них, как откровение, рассуждения о становлении единого и многообразного мира и спеша переводить их мысли и термины на язык родных осин. А то, что основы теории Глобальности (названной в 196СМ970-е гг. отечественными теоретиками по-русски – Всемирностью) разработаны российскими учеными (и с основательностью, превосходящей многие современные западные концепции), – забыто напрочь. И тут вопрос о приоритетности имеет принципиальный характер. Мы не сомневаемся, что к разработкам российских ученых теории Всемирности наше научное (и политическое) сообщество еще вернется и по-пушкински, «пыль веков от хартий отряхнув, правдивые сказанья перепишет».
Отряхнуть пыль с теории Всемирности (или если вам сегодня больше нравится – Глобальности) и «переписать» высказанные там идеи важно еще и потому, что российская концепция Всемирности органически включает в себя не просто описание процесса превращения Мира и Человечества в единое органическое Целое, но и место в этом Целом России, а также теорию изменения, революционного преобразования того типа Всемирности (Глобальности), который формируют сегодня богатые страны, страны так называемого золотого миллиарда. То есть теория Всемирности-Глобальности русских теоретиков, и Автора в том числе, включает в себя и те установки на фундаментальное (революционное) изменение типа и направления глобализации, которые, между прочим, сегодня выдвигают антиглобалисты.
Э общем, наш Автор рассматривает, как возникает и развивается Всемирная «метаформация», какие проходит этапы, какие порождает она новые закономерности развития, возникающие, например, на стыке взаимодействия стран разного уровня развития и разных социально-политических устройств, какие преподает уроки для революционных сил отдельных стран и мира в целом.
Попробуем перечислить основные пункты идей по теме Всемирности, которые были разработаны Автором на рубеже 60-70-х годов прошлого века.
Вот как формулировал это в те годы сам Автор:
«Всемирность исторического (хозяйственного, культурного и т. д.) процесса, всемирность революционного процесса – явление, без осмысления, без полного учета которого невозможно решить (ни теоретически, ни практически) ни одну – ни большую, ни малую – проблему экономического, социально-политического развития отдельных стран и народов.
Всемирность с точки зрения исторической – это особый тип развития человеческого общества, зарождающийся при капитализме, но раскрывающий свою истину, свое богатство и значимость лишь в условиях коммунистического общества.
Всемирность есть необходимое экономическое следствие развития производительных сил, есть явление, в котором наиболее полно раскрывается исторический смысл, цивилизаторская миссия капитала (подготавливающего – хотя лишь потенциально и к тому же в уродливой, антагонистической форме – развертывание универсальности человека, его универсальных, всемирных связей и универсальных способностей) и которое вместе с тем выявляет историческую ограниченность капитализма – общества частной собственности и эксплуатации, не могущего в силу этого действительно поставить задачу полного и всестороннего развития человеческой личности.
Всемирность – явление развивающееся – от более или менее случайного взаимодействия отдельных стран к их устойчивой и прочной связи, к их превращению в части единого целого…
Всемирность исторического процесса служит основой всемир-ности революционного процесса. Революционный процесс тоже есть единство разнообразного. И задача революционной теории – всесторонне изучить возможности и перспективы этого единства различных отрядов, а задача революционной практики – осуществить это единство в действительности.
Ведущим мотивом теории является отыскание национальных путей к решению единой интернациональной задачи. Интернациональное – определяющее, главное, подчиняющее себе национальное, но подчиняющее не прямо, не непосредственно, а путем преломление через национальное бытие.
Всемирность обусловливает появление спектра возможностей для ускоренного развития стран и народов и, следовательно, обусловливает возрастание роли сознательности в историческом процессе, роли субъективного фактора, в задачу которого входит выработка путей соединения мирового с национальным, выращивание на национальной почве, из национальных условий – мирового.
Это, так сказать, общий фон, на котором Автор далее рассматривает социальные изменения в различных странах и регионах мира, изменения, влияющие, в свою очередь, на современную теорию и практику революционного процесса, на три составляющих его потока.
Итак, по мнению Автора, три главных момента определяют суть и специфику социальной борьбы в России (Советском Союзе): это – «метаформация», т. е. мировая социальная система, частью которой является Россия (фактор «всемирности»); это – специфика русской истории, специфика русского бытия и менталитета; это, наконец – новая, особая общественная формация, сложившаяся в Советском Союзе, под влиянием вышеперечисленных и некоторых других факторов.
Мы уже – при анализе ткачевского социализма – сказали, как Автор представляет себе базис этой необычной формации, т. е. отношения собственности, характерные для нее.
Сейчас мы попытаемся ответить на вопросы:
– как эта концепция «новой формации» сопрягается с формационной теорией Маркса, и сопрягается ли вообще?
– каковы главные механизмы ее функционирования?
Вначале – о «сопряжении» с марксизмом. Да, она берет начало в теоретических идеях Маркса, а дальше – уж судите сами, остается ли она в пределах марксизма или выходит за них.
Принципиально особый (по сравнению с Западом) путь развития России вполне допускался Марксом. Когда в начале 80-х годов XIX века Вера Ивановна Засулич в письме спросила Маркса: должна ли, по его мнению, Россия развиваться далее по западным образцам, проходя все стадии капитализма, и применим ли анализ «Капитала» к российской реальности, Маркс, как известно, недвусмысленно ответил: анализ, представленный в «Капитале», базируется, главным образом на западноевропейском (преимущественно даже – английском) историческом материале; что касается путей развития России, то тут нужен специальный анализ; ищите, думайте, исследуйте, сопоставляйте и сами делайте выводы. И добавлял: совсем не исключено, что у России будет свой, отличный от Запада, путь развития.
В советское время письмо Маркса к Засулич не слишком было, что называется, «в ходу». Официальные советские марксисты исходили из того, что капитализм – универсальный общественный строй, с неизбежностью возникающий по достижении той или другой страной определенного уровня производительных сил, технической оснащенности. И надо сказать, что работы Маркса 50-х (и даже 60-х) годов давали основания для такого толкования. Так, адресуясь к читателям «Капитала» из других стран, Маркс восклицал: не думайте, что речь тут идет о судьбе лишь некоторых стран Европы и что вам удастся подобный путь миновать; нет, это и ваша судьба. И эта позиция была подхвачена революционными идеологами незападных стран (и России в первую очередь).
Первые русские марксисты (и их лидер Плеханов), боготворя Маркса, не оценили, однако, его рекомендаций в письме к Засулич и прошли мимо тех глубоких идей о самобытных путях развития России, которые были разработаны Чернышевским и которые так высоко ценил Маркс.
Плехановские (меньшевистские) идеи великолепно «сопрягались» с построениями Маркса. Одна беда: они не «сопрягались» с российскими реалиями. Поэтому, между прочим, наш Автор и стремился «сопрягать» свою концепцию не с марксовыми западноевропейскими схемами, а с его напутствием, данным всем нам, его симпатизантам, в письме к Засулич.
Но продолжим, однако, нить наших рассуждений, ведущих к осмыслению того оригинального, самобытного социально-политического феномена, что сложился в России после Октябрьской революции, к 30-м годам XX века. Тут важно понять позицию Ленина в ее развитии. И об этом – несколько слов.
Конкретный анализ конкретно-русской ситуации начала XX века привел Ленина к выводу, что самостоятельный этап буржуазного развития (как это было на Западе) невозможен. Русская буржуазия, отметил Ленин, развивалась так медленно и трусливо, что, когда она стала вступать в конфронтацию с самодержавно-помещичьим строем, она увидела, что уже вырос её враг «слева» – рабочий класс, и что она не в состоянии воевать на два фронта – с царем и помещиками и с пролетариями. Пролетариат казался ей (и совершенно справедливо) гораздо опасней царя и помещиков, и потому она жалась к ним.
Ленин первым зафиксировал этот парадокс: объективно (с точки зрения требования развития производительных сил и с точки зрения требования общественных отношений) Россия стоит перед буржуазной революцией, и в то же время общественный класс (буржуазия), который должен по своему историческому предназначению решать эту задачу, отказывается (или не в состоянии) это сделать, что чревато катастрофическими последствиями для развития страны, да и просто для ее существования.
И Ленин ищет пути выхода из этой парадоксальной и угрожающей ситуации, в которую попало российское общество. И, естественно, ни у Маркса, ни у Энгельса вычитать это было, увы, невозможно. Ленин понимает необходимость и имеет политическую смелость и теоретическое мужество покинуть берег своих учителей и пуститься в самостоятельное плавание. А «мученик ортодоксии» Плеханов смотрит с этого, облюбованного им на веки вечные, берега, смотрит, как удаляется в неведомые морские пучины его еще недавно единомышленник, как увлекает он за собой других смельчаков, этих революционных Колумбов, – и посылает им вслед полные сарказма и яда проклятия: это-де не марксизм, это смесь «ревизионизма» с «народовольчеством» и т. д., и т. п. А Ленин, невзирая на проклятия своего недавнего учителя, упрямо движется навстречу новым, никому до него не ведомым теоретическим землям.
Итак, размышляет он, нужны социальные (экономические и политические) преобразования буржуазного типа, русская буржуазия уклоняется от выполнения своей исторической миссии. Значит, во имя спасения общества и страны эту буржуазную задачу должны выполнить небуржуазные силы. В России это – пролетариат, крестьянство, а также возможные их союзники – мелкая городская буржуазия и демократическая интеллигенция.
Таскать из огня каштаны для своего исторического противника? – иронизируют плехановцы.
Да, тут есть проблема. Вышеназванному союзу демократических, революционных классов по силам, конечно, свергнуть власть царя и помещиков, уничтожить все прогнившие феодальные путы. Но далыпе-то, дальше что? Пойти на поклон к буржуазии: мы-де расчистили вам дорогу, подготовили почву для развития капитализма – идите теперь и правьте страной и всеми нами? Какая-то нелепая и совершенно невозможная стратегия. Победитель в революции не может, не имеет права добровольно отдавать результаты своей победы в руки враждебной себе общественной силы. Но тогда – что? Но тогда – как? ПлехаНовцы хохотали над этими затруднениями, а Ленин продолжал работать над ними, стремясь развязать, распутать исторические узлы.
Ленинские теоретические конструкции получались громоздкими, сложными. Но что делать – сложна и необычна была задача, вставшая перед российским обществом. Нет, победивший и захвативший власть революционный народ не будет обслуживать враждебные себе – буржуазные – силы. «Революционно-демократическое» правительство, выполняя назревшие преобразования буржуазного типа, будет постоянно выходить за их пределы, преодолевая узкие для него (и поддерживающих его сил) буржуазные горизонты – вводя по мере возможности элементы будущего социалистического общества.
Так рождалась грандиозная идея некоего «переходного» общества, совмещающего в себе буржуазные и социалистические черты, или можно сказать иначе – общества не буржуазного и не социалистического, а совершенно особого типа.
Здесь, по мнению Автора, – зародыш тех идей, которые потом будут развиты Лениным в годы нэпа, в статье-завещании «О нашей революции» и которые будут началом осмысления выдвинутой Лениным (в 20-е годы) задачи – «коренного пересмотра всей нашей точки зрения на социализм». В общем, идея нового, особого, неведомого истории и непредначертанного в марксистской теории социального устройства (в терминологии Автора – «новой формации») берет начало в теоретических построениях марксиста Владимира Ленина. Вот это и есть то направление, на котором концепция Автора «сопрягается» с марксистскими построениями.
Правда, предсказывая возможность (и необходимость) появления нового социального устройства – после победы революции в самодержавной и полуфеодальной России – Ленин ни словом, ни намеком не говорит о возможности превращения этого послереволюционного режима в режим антинародного, тоталитарно-бюрократического типа. Стало быть, дав своими теоретическими исканиями толчок в направлении возможного появления «новой формации», Ленин не может быть, увы, помощником в деле понимания того, что реально случилось в истории России после Октября и какое именно социальное устройство сложилось в стране к 30-м годам XX века.
Весь этот экскурс нам понадобился для того, чтобы подчеркнуть, что признание особых, самобытных – и в классово-социальном, и в формационном отношении – путей развития стран Востока или стоящих на границе Запада с Востоком (таких, как, например, Россия) отнюдь не означает «разрыва» с марксизмом, однако требует его серьезного дополнения и развития (а то и выхода за пределы его классических установок). Формационная специфика России совсем не обязательно должна вписываться в известную формационную «пятичленку» учебников по историческому материализму. «Метаформация», сложившаяся на основе всемирности (глобальности), и новые формации (некапиталистического и несоциалистического типа) – это социальные формы двадцатого столетия, и они требуют внесения серьезных корректив в марксистскую теорию (а в чем-то, повторю, и выхода за ее пределы).
Это к вопросу о сопряжении концепции «новой формации» с формационной теорией марксизма.
Теперь несколько слов о специфических механизмах функционирования этой необычной формации.
Как вы помните, анализируя сталинский «социализм», мы подчеркивали, что, по характеристике Автора, он был «социализмом» лишь на словах: работник не стал «хозяином» и собственность там не стала «общественной», а стала корпоративной собственностью бюрократии, бюрократического сословия, ибо оно, это сословие, определяло цели экономической деятельности, подыскивало средства их достижения и заставляло полностью подвластных им работников трудиться для достижения этих, поставленных бюрократией, целей. Работник по-прежнему был отчужден от средств производства и результатов своего труда. В общем, это НЕ социализм.
Есть, правда, искушение (и ему поддаются некоторые вполне приличные оппозиционные сталинизму теоретики) – представить советско-сталинский строй некой разновидностью «государственного капитализма». Вообще-то сходство с капитализмом тут немалое: и собственность частная (корпоративно-бюрократическая), и рабочий остается наемным работником («наемным рабом» государства). И отчуждение сохраняется, и эксплуатация. Всё так. И всё же это – особая система, особая формация, хотя и родственная капитализму, но далеко с ним не совпадающая; и по-настоящему она может быть понята не через призму капитализма (тогда мы упустим многие важные ее особенности), а без всяких призм – через неё саму.
Так вот, как известно, мотивы деятельности капиталистов определяются производством прибыли, прибавочной стоимости. Капитализм, стало быть, в первую очередь – экономическая формация. Между прочим, этот мотив получения прибыли обусловливает существование черт прогресса в буржуазном обществе: развитие экономики, производительных сил общества – через экономическую конкуренцию, рынок, открытие новых технических возможностей, развитие научного знания (хотя, конечно, и в очень противоречивой форме, которая служит источником всевозможных катаклизмов и кризисов – вплоть до кризисов всеобщих, всемирных, катастрофических).
Бюрократ же (госчиновник «советского» государства) – не экономический субъект, не субъект экономики; его не волнует экономическая прибыль, «прибавочная стоимость», ибо это не его прибыль, не его прибавочная стоимость, он не может ее непосредственно себе присвоить. Там, на Западе, всё ясно, просто и прозрачно: разделение произведенного общественного продукта – по капиталу. Здесь же у чиновника никакого «капитала» нет; у него мотивы и стимулы деятельности иные и система распределения иная, и взаимоотношения с работником другие.
Здесь всем распоряжается, можно сказать, «акционерное общество» бюрократии. Что здесь является «акцией», в соответствии с которой чиновник получает свои дивиденды? Не частный капитал, а занимаемое им КРЕСЛО в чиновной иерархии. Движение по чиновничьей лестнице, из одного кресла в другое – вот стимул деятельности бюрократа. И тут – целая, тщательно отлаженная, система: к каждому «креслу» привязаны определенные жизненные блага и жизненные возможности. И определенные механизмы и средства движения по этой лестнице – то, что потом сложится в систему номенклатуры. Тут свои – специфические – правила, законы, моральные императивы, объективные и субъективные возможности. Ты движешься по этой лестнице, только если свято блюдешь все эти законы и правила.
Вот некоторые из них. Ты должен иметь несколько властных мандатов на занимаемое тобой кресло: ты должен быть членом партии; она может называться «коммунистической», «социалистической», «народной» и т. п., но на деле это партия бюрократии (это её «орден»), причем ты должен быть не просто «членом партии» (таких, внизу, бесправных и безгласных «членов» может быть много, они служат фоном, пьедесталом для таких, как ты), но – членом «партийной номенклатуры», этого сравнительно немногочисленного (по сравнению со всем населением и даже по сравнению с количеством всех членов партии) сословия. Внутри номенклатуры – свои этажи, свои ступени: номенклатура районного масштаба, областного, республиканского, всесоюзного. Ты должен быть абсолютно лояльным этой своей организации, предан ей душой и телом. Решения этой твоей организации, твоего «акционерно-бюрократического» сообщества, идущие, конечно же, только сверху вниз, должны быть тобой безусловно и беспрекословно исполняемы. Ты не сопоставляешь эти решения с потребностями жизни страны, с интересами людей твоего общества, ты – всего лишь исполнитель начальственной воли. Правда, ты можешь быть виртуозом исполнительства – всё предписанное исполнять четко, быстро и даже с энтузиазмом, не подвергая ни малейшему сомнению содержание спускаемых тебе предписаний. Тебе сказали: есть «враги народа», их много, их надо «разоблачать», кое-кого расстреливать, а большую часть отправлять за колючую проволоку – в каменоломни Воркуты или на сибирский лесоповал. Вот и виртуозничай: находи «врагов», не найдешь – создавай их сам, выколачивай из них «признания», но не примитивно, не дубово, проявляй при этом особого типа «мастерство», дабы вышестоящие не натыкались на создаваемые твоей деятельностью проблемы. Для начальства ты должен быть беспроблемным – тогда и пойдешь в гору, тогда и будешь получать свой «законный» пай от общего бюрократического пирога размером в соответствии с высотой занимаемого тобой КРЕСЛА.
Имей также в виду, что твое движение по карьерной лестнице зависит не только от твоей преданности генеральной линии «акционерно-бюрократического сословия», но, главным образом, – от благорасположения твоего ближайшего и непосредственного начальника. То, что «внизу», все эти «люди», «народ», «гражданское общество», для тебя ничто, «фу-фу», как любил выражаться один из гоголевских героев. Их мнения, их к тебе и твоим соратникам отношение – это ерунда, пустяки, не стоящие внимания. От них твое положение совершенно не зависит. Главное, повторим, – расположение начальства.
Автор в этой связи любит цитировать народнического публициста XIX века Н. К. Михайловского: «Русская бюрократия, если смотреть на нее снизу вверх – восходящая лестница бар, если сверху вниз – нисходящая лестница лакеев».
Автор без колебаний и сомнений оценивает эту систему и ее политический режим («диктатуру номенклатуры») абсолютно негативно – как реакционное явление, со всех сторон и во всех отношениях. И полагает, что режим этот, его создатели и наиболее ярые активисты заслуживают масштабного исторического СУДА, по типу Нюрнбергского, с основным мотивом обвинения, который можно было бы сформулировать как «преступление против человечности».
Автор считает важным также ответить на один часто, в этом контексте, задаваемый – вполне порядочными людьми – вопрос: как совместить эту вашу абсолютно негативную оценку сталинского режима с тем, что при этом режиме страна решала и, в общем-то, решила масштабную историческую задачу – задачу модернизации и индустриализации России (в соответствии с известным афоризмом Черчилля, насчет того, что Сталин принял Россию с сохой, а оставил ее с ракетами).
Автор здесь совершенно не приемлет весьма распространенный ответ такого типа – что-де сталинский режим не был какой-то абсолютно черной «дырой»; он был, с одной стороны, конечно злодейским, но, с другой – не лишенным и позитивных, прогрессивных черт; не надо-де всё мазать одной черной краской. И сегодня в соответствии с этой точкой зрения эти «светлые» краски сталинизма все шире, все капитальнее заполняют полки книжных магазинов, все полноводнее разливаются по пространству телевизионных экранов.
Автора, повторим, не устраивает такое «совмещение», его не устраивает формула: «с одной стороны», «с другой стороны». Ему представляется очень удачной, очень эврисгичной другая формула – предложенная при характеристике сути бонапартистских режимов Энгельсом (о чем Автор писал в начале 70-х годов в своей, набранной для публикации в «Новом мире», статье, демонстративно, впрочем, забранной им из редакции – в виде протеста против произведенного це-ковской бюрократией разгона редколлегии журнала во главе с Твардовским). По свидетельству Автора, Энгельс, анализируя деятельность бонапартистских режимов (режимов отвратительных, но при которых тем не менее решались крупные общенациональные задачи), писал: это – «реакционная форма выполнения исторически прогрессивной работы». Замечательное и глубокое, по мнению Автора, определение. Здесь отнюдь не отрицается, не перечеркивается тот факт, что определенная исторически-прогрессивная работа была страной и обществом выполнена. Но вместе с тем подчеркивается, что порождена, что инициирована эта работа не усилиями бонапартистских режимов, а глубинными потребностями общества (в сфере развития культуры, техники, образования и т. п.), необходимостью реализовать эти потребности – во избежание катастрофических для социума данной страны последствий. Потребность в модернизации порождалась глубинными интересами общественного бытия, и задачи модернизации так или иначе решались – независимо от того, какой режим утвердился в той или другой стране.
Так, процесс модернизации шел в России при разных режимах – со второй половины XIX века (отмена крепостного права, промышленная революция, первоначальное накопление, далее – реформы Витте, Столыпина, экономический бум, породивший концерны, синдикаты, крупные монополии, накануне Первой мировой войны…). Более того, сами революции 1905–1907 годов, Февральская и Октябрьская (1917 года) были порождены, во многом, потребностями медленно и «криво» шедшей при царизме модернизации. И, естественно, процесс этот не мог – так или иначе – не продолжаться в Советской России – при Ленине, Сталине, Хрущеве, Брежневе…
Между прочим, в разном политическом оформлении шел процесс модернизации и в странах Запада – и в рамках капитализма (с разной степенью демократичности), и в рамках авторитарно-диктаторских режимов (салазаровско-франкистского типа), и в рамках итальянского фашизма и немецкого национал-социализма. Всё человечество – раньше или позже, с большей или меньшей скоростью – обречено было шествовать через это историческое поле модерна. А политические формы в разных странах были лишь более или менее адекватны этому неизбежному и неостановимому процессу.
Политическая форма сталинизма – террористическая диктатура номенклатуры – была одной из форм, при которой осуществлялся этот процесс, но которая – и это главное для понимания сути дела! – его сужала, деформировала и калечила. И деформировала его так и настолько, что, в конечном счете, результаты этой (сталинистской) формы модернизации оказались РАЗРУШИТЕЛЬНЫМИ для страны. Ситуация глубокой стагнации 70-х годов, экономический обвал 8090-х годов, наконец, сам распад страны и были неизбежным следствием этой – сталинско-номенклатурной – формы модернизации. Вот почему Автор и оценивает сталинский (и его чуть более смягченный вариант – брежневский) режим не как «негативный, с одной стороны, и позитивный – с другой», а как РЕАКЦИОННУЮ форму выполняемой страной и ее народом исторически-прогрессивной работы, форму – негативную и реакционную СО ВСЕХ СТОРОН И ВО ВСЕХ ОТНОШЕНИЯХ.
Со всем этим связана и «патриотическая» составляющая социалистической концепции Автора – немаловажная деталь всей системы его мышления. Сталинисты, брежневцы, андроповцы и их современные полные или частичные единомышленники из партий нынешней номенклатуры, когда встречаются с безусловным и абсолютным критическим отношением к бюрократическому правлению эпохи «реального социализма», с пафосом и агрессией в голосе восклицают, что нельзя-де историю своей страны красить черной краской, что это-де чуть ли не глумление над «подвигом» – хозяйственным и военным – советского народа, что это-де в высшей степени «непатриотично»: какова бы она ни была – это наша история. Так вот, Автор далек от следования «патриотизму» на известный манер: «он, конечно, мерзавец, но это – наш мерзавец (и поскольку он – «наш», «мы» не позволим его чересчур хулить)». Автор же к «мерзавцам» относится иначе. Для него «наших» мерзавцев не существует. Для него все мерзавцы – какой бы они ни были национальной или страновой принадлежности – НЕ НАШИ. А все не-мерзавцы – НАШИ! Для него все те его соотечественники, кто послал в августе 68-го года танки в Прагу громить режим чехословацкого «демократического социализма», – полные и законченные мерзавцы, и все они – «не наши». А деятели Пражской весны (Дубчек, Смрковский, Шилган…), лидер «бархатной революции» Вацлав Гавел – все они (чехи, словаки, евреи…) – все они «наши»!
Автор понимает «национальную гордость» – примерно так, как понимал её Владимир Ульянов в статье «О национальной гордости великороссов» (декабрь, 1914 г.): «Как много говорят, толкуют, кричат теперь о национальности, об отечестве!.. Нельзя разобрать, где здесь кончается продажный хвалитель палача Николая Романова или истязателей негров и обитателей Индии, где начинается дюжинный мещанин, по тупоумию или по бесхарактерности плывущий «по течению». Да и неважно разбирать это. Перед нами очень широкое и очень глубокое идейное течение, корни которого весьма прочно связаны с интересами господ помещиков и капиталистов великодержавных наций. На пропаганду выгодных этим классам идей затрачиваются десятки и сотни миллионов в год… Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. 9/10 ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов. Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что эти насилия вызывали отпор из нашей среды, из среды великороссов, что эта среда выдвинула Радищева, декабристов, революционеров-разночинцев 70-х годов, что великорусский рабочий класс создал в 1905 году могучую революционную партию масс, что великорусский мужик начал в то же время становиться демократом… Мы полны чувства национальной гордости, и именно поэтому мы особенно ненавидим свое рабское прошлое…»[332] Такая вот эта «новая формация», сложившаяся в России к 30-м годам XX века и просуществовавшая до середины 80-х гг.
А затем? Что же случилось затем с «номенклатурной диктатурой»?
А затем, в ходе «перестройки» 80-х годов, реформ 90-х гг. и «стратегии вертикали» первого десятилетия XXI века, она никуда не исчезла, она просто перевернулась на другой бок, сохранив свое господство под вывеской «демократии» («номенклатурной», по характеристике Автора, демократии). И так же, как «номенклатурный социализм» не был социализмом, так и «номенклатурная демократия» с действительной демократией не имеет ничего общего, она сохраняет суть прежнего режима: господство бюрократии (номенклатуры) в несколько измененной форме – некоторое подобие «демократии» (да и то – постоянно сужаемой) для различных фракций номенклатуры и «диктатура номенклатуры» для гражданского общества.
А может быть сегодня есть смысл нам отказаться от именования нашей стратегии деятельности термином «социализм»?
Во-первых, уж очень он стал каким-то расплывчатым, обозначающим очень разные взгляды на социальную реальность и пути ее преобразования. Да, в середине XIX – начале XX века, если человек называл себя социалистом, всем было ясно, чего он хочет, к чему стремится. Это означало, что вы – противник мира капитала, друг трудящихся, сторонник общественной собственности и социального равенства. Если же сегодня вы называете себя «социалистом», то никому не будет понятно, кто вы: то ли подобно членам французской социалистической партии стремитесь усовершенствовать современный мир капитала, то ли подобно лидерам КПРФ тоскуете по «стабильным» и «светлым» сталинским временам, то ли вы разделяете устремления современной социал-демократии (этих «тоже-социалистов»); а, может, вам близки установки Фиделя Кастро или Уго Чавеса; а вдруг вы – страстный поклонник идей «великого кормчего» Мао или чуть менее великого, но тоже знаменитого и «глубокоуважаемого вождя» Ким Ир Сена (и его теории чучхе), а то, глядишь, и – лидера «красных кхмеров» Пол Пота. В общем, термином «социализм» вы не проясняете, а запутываете дело.
И, во-вторых. И это обстоятельство даже более важно, чем первое. Термин «социализм» относится к той эпохе, когда на первом плане стояла задача преодоления капитализма. В XX – начале XXI века появилась принципиально новая задача – преодоление системы «бюрократического (казарменного) социализма», а затем и выросшей из него системы «бюрократического (номенклатурного) капитализма». Да, и та, и другая задачи, конечно, родственны. Они включают в себя примерно одинаковые ценности и цели. Но движущие силы антибюрократической борьбы, способы преодоления «бюрократического социализма» существенно отличаются от той борьбы, которая проходила и происходит в современном капиталистическом мире. Борьба за «антикапиталистический» социализм не может не отличаться (и весьма существенно!) от борьбы за «антибюрократический» социализм. При всей родственности это всё же разные стратегии: для западного мира наиболее существенно движение от частной формы капиталистической собственности к доминированию собственности общественной, для России (эпохи «реального социализма») приоритетны задачи политической и экономической демократизации, позволяющие формально общественную собственность сделать реально общественной.
И еще более специфичны будут формы преодоления нынешнего российского «номенклатурного капитализма» – они не могут не отличаться и от форм «антикапиталистической», и от форм «антибюрократической» борьбы.
Вот по всем этим причинам термин «социализм» сегодня не проясняет, а затемняет дело. Он уже не ориентирует (как прежде), а дезориентирует. (Кстати, замечу: уточнение – в связи с изменениями исторических ситуаций – понятий, дефиниций – естественный и необходимый процесс; достаточно вспомнить, как Ленин в 1917 году оказывается от традиционного названия своей стратегии и своей партии – «социал-демократическая» и предлагает новое название: «коммунистическая»).
Что же предложить вместо? Какой термин в большей степени служил бы самоидентификации современных борцов против капиталистического и номенклатурно-бюрократического миров.
Я предложил бы: «РЕАЛЬНЫЙ ГУМАНИЗМ».
В нем, во-первых, фиксируется главная цель и главная ценность нового общества – ЧЕЛОВЕК. Этот термин указывает, что при строительстве нового общества речь идет в первую очередь не о росте материального богатства общества, и даже не о развитии его производительных сил (хотя и то, и другое, безусловно, важно), а об ОЧЕЛОВЕЧИВАНИИ деятельности людей, о ликвидации отчуждения человека – от орудий его деятельности, от процесса и целей труда, речь идет о превращении каждого человека (в органическом единстве с другими) в подлинного и всемогущего субъекта истории, о превращении «хомо экономикус» (т. е. «экономического человека») в «человека творческого», перестающего быть придатком машины (при капитализме) или винтиком бюрократического механизма (при номенклатурных режимах); речь идет о знаменитом – со времен Маркса – «скачке из царства необходимости в царство свободы», о превращении каждого индивида из односторонне сложившегося «профессионального кретина» (Маркс) в универсально и всесторонне развитого Человека.
В этом термине, кроме того, заложена идея, созвучная нашему времени и современным возможностям, – а именно, что все формы человеческой деятельности и борьбы должны быть подчинены в первую очередь моральным требованиям. Нравственность должна доминировать над экономикой, политикой и правом. Образно говоря, речь идет о превращении экономическо-капиталистического и административно бюрократического обществ в подлинно ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ сообщество. Нравственность, справедливость, гуманизм – вот главные движущие мотивы развития нового, грядущего общества.
Добавим, что речь идет не просто об абстрактно-гуманистических настроениях и стремлениях, но о гуманизме, в полной мере учитывающем степень зрелости общества, масштабы потенциала сил, приступающих к его преобразованию, культурные традиции данного общества, его экономические, политические и правовые черты. Речь, стало быть, идет не о гуманизме благих пожеланий, но о гуманизме, замешанном на строгой социальной теории. Не о гуманизме бесплодных мечтаний, а о гуманизме выполнимом и абсолютно реалистическом. То есть о реальном гуманизме.
Мне этот термин нравится еще и потому, что он рожден в Марксовой плавильной теоретической печи. Правда, употребил его немецкий мыслитель, по сути, лишь однажды, и хотя в очень серьезном, можно даже сказать, в программном контексте, но он, судя по всему, не придал ему строгого категориального значения. У него этот образ носит скорее образный, нежели строго научный, категориальный смысл. Мы полагаем, что сегодня у нас есть все основания перевести это марксово выражение из разряда «образов» в разряд строгих научных категорий.
А заимствование марксового термина, «перевод» его из второстепенных во всеопределяющий лишний раз продемонстрирует наше уважение к предшественникам и стремление подниматься на новый уровень теории, опираясь на предшествующий.
С тех пор, как несколько столетий назад появился капитализм, ставший доминирующей социально-экономической системой в мире, ему был брошен только один полномасштабный вызов со стороны социализма. Капитализм критиковали либеральные христианские философы и фундаменталистские исламские мыслители, анархисты и противники современных технологий. Но только критики-социалисты предложили четко определенную и всеобъемлющую альтернативную социально-экономическую систему для современной эпохи.
Со времени своего зарождения среди европейских интеллектуалов и активистов рабочего класса в начале XIX века социализм вырос во всемирное движение. Источником его привлекательности было видение системы, которая превзойдет капитализм там, где он был наиболее успешен, – в быстром развитии человеческих производительных сил, – одновременно обещая покончить с неравенством, незащищенностью и эксплуатацией, которые капитализм, на взгляд его критиков, никогда не сможет преодолеть. Идея экономически эффективной социальной системы, основанной на принципах сотрудничества, социальной справедливости и демократии, мотивировала миллионы людей всех народов и рас поддерживать социализм и работать ради него. Предполагалось, что социализм не просто приведет к некоторым улучшениям, но ознаменует новую стадию человеческого развития. Он обещал не только материальное благополучие для всех, но и то, что простые люди станут хозяевами общества.
Революция в России и советская система, которую она породила, положили начало первой широкомасштабной попытке построить это новое общество. Советская система базировалась на некоторых из ключевых институтов, давно связывавшихся с идеей социализма, включая государственное владение предприятиями, экономическое планирование и производство ради непосредственного использования продукции (не ради прибыли). Но, как мы видели, возникшая в результате этого социальная система имела лишь отдаленное сходство с той картиной, которую ранее рисовали социалисты. Некоторые ее черты были прямо противоположны первоначальному видению социализма: в частности, репрессивное государство, которым правила небольшая привилегированная элита; сильно централизованная политическая и экономическая система; ежедневный строгий контроль над жизнью людей; авторитарные отношения на производстве, мало отличавшиеся от тех, которые имели место на капиталистических предприятиях. Когда реформаторы в Коммунистической партии во главе с Михаилом Горбачевым попытались реформировать систему путем устранения ее репрессивных и несоциалистических черт, система не превратилась в обещанный демократический социализм. Вместо этого она быстро прекратила свое существование и была реинтегрирована в мировую капиталистическую систему.
Несмотря на то, что советская система заметно отошла от первоначальной концепции социалистического общества, в ее 75-летнем опыте содержатся важные уроки для будущего социализма в мире. Но какие именно уроки извлекаются – зависит от того, как интерпретируется советский опыт. Особое значение имеет интерпретация процесса, приведшего к тому, что система прекратила существовать. Основной тезис этой книги состоит в том, что трактовки гибели Советского Союза, получившие преобладание на Западе (как в научной литературе, так и в средствах массовой информации), неубедительны. Мы предложили альтернативное толкование, которое, на наш взгляд, основательно поддерживается историческими источниками и, кроме того, хорошо тем, что объясняет, почему кончина СССР произошла так внезапно и относительно мирно. Этот спор касается не только прошлого. Доминирующие трактовки гибели Советского Союза содержат указание на определенный набор уроков для будущего социализма. Наша интерпретация позволяет предположить совершенно другие уроки.
Далее мы рассмотрим, во-первых, популярное мнение, согласно которому гибель СССР окончательно похоронила социализм. Этот вывод основывается на интерпретации гибели Советского Союза, которую мы считаем ошибочной. Затем мы обсудим, каковы, на наш взгляд, основные уроки для будущего социализма, которые должны быть извлечены из советского опыта, в том числе из того, каким образом система встретила свой конец.
Многие аналитики пришли к выводу о том, что внезапная кончина советской системы окончательно доказала: социализм – система экономически нежизнеспособная. Этот вывод естественно вытекает из той влиятельной интерпретации гибели СССР, которая указывает в качестве ее основной причины внутренние противоречия социалистической экономики. Согласно этой точке зрения, показатели функционирования советской экономики постоянно ухудшались, пока она не «рухнула» или «распалась» в конце 1980-х годов. Это не оставило жителям бывшего СССР иной альтернативы, кроме как попытаться заменить ее единственной, как показала история, эффективной экономической системой – капитализмом. Таким образом, мир должен забыть о неосуществимых утопиях, основанных на равенстве и сотрудничестве. В соответствии с этим взглядом, гибель Советского Союза доказала практическую неосуществимость эгалитарной альтернативы капитализму в современном мире.
На Западе сторонники экономики неограниченного свободного рынка ухватились за крах Советского Союза как за доказательство того, что не только советский социализм не является жизнеспособной альтернативой капитализму, но и любая форма государственного вмешательства в экономику ведет, «как сейчас уже видно», к экономическому развалу. Они с удвоенной энергией атаковали государственное регулирование рыночной активности, предоставление общественных услуг государством и программы социального обеспечения: все это расценивается как «социалистические» угрозы динамичному функционированию капитализма с неограниченным свободным рынком.
Традиционные сторонники активного вмешательства государства в капиталистическую экономику – профсоюзы, центристские и социал-демократические политические партии, организации бедных слоев населения, экологические движения и т. д. – продолжали бороться с защитниками свободного рынка. Но гибель СССР усилила позиции сторонников нерегулируемого рынка в этой борьбе. Широкое распространение мнения, согласно которому развал советской системы продемонстрировал опасность государственного вмешательства в экономику, поставило тех, кто защищал такое вмешательство, в оборонительную позицию. Также, по-видимому, после того, как гибель этой системы устранила опасения, связанные с тем, что «коммунизм» может стать привлекательным для социальных низов, имущие классы на Западе стали менее склонны терпеть программы «государства всеобщего благосостояния».
Однако вывод о том, что развал Советского Союза показал экономическую нежизнеспособность социализма, опирается на неубедительную точку зрения, согласно которой советская экономика рухнула из-за собственных внутренних противоречий. Факты (как показано выше в главе 5) свидетельствуют, что советская экономика начала сокращаться только в 1990-1991-х гг., после того, как процесс распада основных институтов советского социализма зашел уже далеко. Несмотря на плохие показатели советской экономики в 1975-1989-х гг., выпуск продукции в течение этих лет не снижался и даже продолжал медленно расти до самого конца указанного периода. Именно отмена централизованного планирования в 1990-1991-х гг., в сочетании с объявлением о грядущей приватизации государственных активов и другими факторами, обсуждавшимися в главе 5, первоначально инициировала спад экономики. Советская плановая экономика не «рухнула», а была демонтирована политическими решениями.
Альтернативная версия той точки зрения, согласно которой «социализм похоронен», утверждает, что развал Советского Союза показал, что социализм не то чтобы полностью неработоспособен, но уступает капитализму по экономическим показателям, а следовательно – не является жизнеспособной альтернативой. Но этот вывод опирается на выборочную интерпретацию соответствующих исторических фактов. Самые надежные имеющиеся данные показывают, что советский «государственный социализм», несмотря на свои многочисленные недостатки, принес быстрый экономический прогресс за период начиная с 1928 г. вплоть до середины 1970-х гг., то есть на протяжении почти 50 лет. Как мы видели, советская система осуществила процесс индустриализации темпами, относящимися к числу самых высоких в мире, и в течение нескольких десятилетий после того, как индустриализация была завершена, она продолжала обеспечивать очень быстрый экономический рост – более быстрый, чем у Соединенных Штатов Америки. Да, после 1975 года советские экономические показатели были действительно хуже в наиболее важных аспектах, чем у ведущих капиталистических стран. Но это доказывает преимущество капитализма над социализмом «в целом» не в большей степени, чем опережающие показатели роста Советского Союза в 1928-1975-х гг. доказывали экономическое превосходство социализма.
Возможно, именно то, что исторические свидетельства не дают убедительного подтверждения выводу о том, что «социализм похоронен», стало побудительным мотивом для попыток переписать историю советского роста, обсуждавшихся в главе 3. Чтобы сделать доводы в пользу этого вывода действительно убедительными, оказалось недостаточно того факта, что советская система перестала существовать. Потребовалось также «отменить» десятилетия быстрого роста СССР.
Еще одна версия позиции «социализм похоронен» основывается на утверждении, что советская экономика погрузилась в застой, выйти из которого так и не смогла, поскольку была нереформируема. Ясно, что для возобновления динамичного экономического прогресса в Советском Союзе требовалось коренное обновление советского государственного социализма. Фактически же на протяжении первых трех лет перестройки (1985–1987 гг.) никаких серьезных изменений в советской экономике не проводилось. Закон «О государственном предприятии» – первая реальная попытка экономического реструктурирования – вступил в силу 1 января 1988 года.
Как было показано в главе 5, два года, прошедшие после введения закона «О государственном предприятии», были отмечены серьезными экономическими проблемами. Следствием освобождения государственных предприятий от десятилетий детального контроля со стороны центра стал быстрый рост денежных доходов населения, который, в свою очередь, привел к острой нехватке товаров, поскольку потребительский спрос намного превышал производство. Экономические перемены сильно подорвали способность государства обеспечить получение своих доходов, и возник все увеличивающийся дефицит бюджета. Инфляционное давление, пусть одерживаемое, росло. Несмотря на эти серьезные проблемы, рост общего объема производства и даже общего объема потребления продолжался, хотя и медленно.
Экономические проблемы, проявившиеся в результате предпринятой в 1988 году горбачевской попытки перестройки, показывают, что эта политика страдала серьезными слабостями. Следовало ожидать, что попытка радикально изменить 60-летнюю экономическую систему не будет проходить гладко. Но мы не можем определить на основании исторических данных, можно ли было бы скорректировать проводившуюся политику таким образом, чтобы добиться желаемой руководством цели – демократического социализма.
Вскоре в дело вмешались другие события. К июню 1990 года РСФСР, под руководством Ельцина, заявила о своем суверенитете, после чего в сентябре была представлена программа «500 дней». Разрушение системы централизованного планирования советской экономики шло полным ходом, а впереди маячила перспектива приватизации государственных предприятий. Политическая линия про-капиталистической коалиции брала верх над линией социалистических реформаторов. Попытка радикально перестроить советский государственный социализм в демократический социализм длилась в действительности всего лишь около двух с половиной лет. Это было слишком малое время для того, чтобы определить, могло ли оказаться успешным реструктурирование экономики, если бы политические условия позволили его продолжить.
Для сравнения рассмотрим опыт попытки, предпринятой после 1991 года: преобразовать экономику России в развитую и технологически передовую капиталистическую систему. Мы видели в частях III и IV, что эта попытка привела к восьмилетней экономической депрессии, обнищанию значительной части населения, безудержному росту преступности и коррупции и превращению российской экономики из многоотраслевой индустриальной в сырьеэкспортирующую, служащую придатком мирового капиталистического рынка. За четырнадцать лет эта попытка так и не привела к планируемому результату.
Но это – не показатель того, что постсоветская социально-экономическая система «нереформируема» и к преобразованию в развитую и технологически передовую капиталистическую систему неспособна. Это скорее говорит о том, что неолиберальная стратегия перехода не смогла добиться данной цели и не может служить основой для ее достижения. Изменение в стратегии перехода теоретически могло бы повести Россию к иной форме капитализма или даже повернуть ее в другом направлении, например, по пути возврата к попытке построения демократического социализма. Аналогично тому, как обстояло дело с предпринятым Горбачевым неудавшимся переходом к демократическому социализму, политическими решениями будет определяться – станет ли успешной попытка создания в России передовой формы капитализма или же вместо нее придут перемены в каком-то новом направлении.
Наконец, некоторые считают, что советская попытка построить демократический социализм была обречена на провал, поскольку нежизнеспособной системой является демократический социализм. Трудно, однако, представить, как такое утверждение может опираться на какой бы то ни было урок, преподанный гибелью СССР, – ибо попытка построения такой системы в Советском Союзе была прекращена сразу же после того, как началась. Потенциальная жизнеспособность демократического социализма не может быть окончательно определена на основании событий недавней истории. Тем не менее, развал Советского Союза, пусть и не давая ответа на вопрос о жизнеспособности системы демократического социализма, возможно, позволяет извлечь некоторые уроки, касающиеся того, как могла бы выглядеть такая система.
У советской системы было три основных взаимосвязанных изъяна. Во-первъос, в противоположность ее притязаниям на то, чтобы быть государством рабочих, она управлялась привилегированной элитой. Во-вторых, государство, посредством которого эта элита правила, было авторитарным, оно отказывало населению в гражданских правах и свободах. В-третьих, как политические, так и экономические институты были крайне централизованными и иерархическими, все важные решения в них принимались в центре небольшой группой высших должностных лиц, в то время как остальное население, как предполагалось, должно было просто выполнять их указания.
Многие давние проблемы советской экономики были в значительной мере обусловлены этими чертами советской системы. Сосредоточение принятия экономических решений в стране с населением более 200 миллионов человек в самом центре системы делало ее весьма негибкой и неэффективной, что привело к расточительному использованию ресурсов. Предприятия были склонны игнорировать потребности и пожелания своих заказчиков, поскольку у последних не было власти в этой системе – директорам предприятий приходилось беспокоиться в основном о том, чтобы угодить вышестоящим начальникам в этой иерархии. В условиях, когда работники не боялись безработицы и в то же время не ощущали себя кровно заинтересованными участниками в этой иерархически выстроенной системе производства, эффективность стимулов к труду была невелика. Несмотря на то, что высшее руководство требовало ускорения технологических инноваций, порожденные этой иерархической системой осторожность и консерватизм создали неблагоприятный для инноваций климат. Ужасающие факты деградации окружающей среды – еще одно следствие бесправия населения, не имевшего возможностей добиться того, чтобы экологические последствия принимались в расчет. В целом в советской системе отсутствовали институты, через которые люди, – в роли потребителей, производителей, членов сообществ, – могли бы участвовать в принятии решений, касающихся производства и распределения. В ней было экономическое планирование по форме – но не было этой важнейшей сути планирования.
Несмотря на эти недостатки, как мы видели, советской экономике удалось добиться очень быстрого роста на протяжении нескольких десятилетий. Но, хотя некоторый экономический рост продолжался до самого конца, в последние пятнадцать лет своего существования система испытала серьезное ухудшение экономических показателей. Выше, в главе 3, мы приводили доводы в пользу того, что основной причиной этого ухудшения было снижение со временем эффективности сильно централизованной формы планирования и иерархической формы организации производства, характерных для этой системы.
Советская система прекратила существовать не потому, что перестала работать экономика, а потому, что возникла и пришла к власти политическая коалиция, целенаправленно стремившаяся заменить ее капитализмом. Те же самые три вышеупомянутых особенности советской системы – правление привилегированной элиты, авторитарное государство, централизация и иерархический характер системы, – в конечном счете, объясняют возвышение и успех этой про-капитали-стической коалиции. Партийно-государственная элита, решив, что капитализм принесет им большие и более надежно гарантированные личные привилегии, приступила к демонтажу системы. Репрессивный характер системы восстановил против нее многих граждан, особенно интеллигенцию, чей «цех» больше всего пострадал от репрессий государственного социализма. Интеллигенция стала неоценимым союзником партийно-государственной элиты в проекте построения капитализма в Советском Союзе. Централизованный, иерархический характер советской системы деполитизировал и сделал пассивными обычных граждан, которые в другой ситуации могли бы откликнуться на призыв к демократизации социализма; в результате про-капитали-стическая коалиция так и не встретила действенной оппозиции.
Эта интерпретация советского опыта не предполагает, что социализм неработоспособен или уступает капитализму. Реальные уроки советского опыта относятся к тому, какую форму должен принять социализм в будущем, чтобы преодолеть проблемы его советского варианта. Для этого мы можем извлечь уроки из долговременных экономических дефектов советской системы, из тяжелой полосы застоя, постигшей ее после 1975 года, и из того, каким образом она встретила свой конец.
Из трех отмеченных выше недостатков советской системы вытекают три основных урока. Во-первых, составной частью жизнеспособной социалистической системы должно быть демократическое государство, и должны соблюдаться личные гражданские свободы. Во-вторых, на место централизации и иерархии должны прийти альтернативные институты. В-третьих, социализм должен включать институты, предотвращающие формирование привилегированной и доминирующей элиты.
Уже более не вызывает споров положение о том, что социализм должен быть демократической системой. Люди не могут быть полновластными хозяевами в экономике, как того требует социализм, если они не являются полновластными хозяевами в государстве. Это – единственная из перечисленных выше трех целей, в продвижении к которой Горбачев добился значительного прогресса в период перестройки. В конечном счете, Горбачев хотел создать и закрепить демократическое государство при помощи системы свободных выборов с конкурирующими партиями и кандидатами и обеспечить индивидуальные права, гарантировав их в законодательстве и добиваясь их соблюдения через независимую судебную власть. Эти новые советские политические институты напоминали имеющиеся в демократиях капиталистических стран. Но в разных капиталистических демократиях политические институты сильно различаются. Невозможно точно знать заранее, какого типа демократические институты окажутся наиболее подходящими для демократической социалистической системы. Но исторические факты показывают, что правление одной партии, утверждающей, что она представляет все население, не может служить инструментом демократии. Как бы ни была эффективна дисциплинированная партия, основанная на принципе демократического централизма, при захвате власти в автократическом государстве, история доказала, что устанавливающееся в итоге однопартийное правление не ведет к построению такой формы социализма, которая была бы жизнеспособна на протяжении длительного времени.
Как лучше всего выстроить децентрализованную и неиерархическую социалистическую экономику – спорный вопрос. По этому поводу среди западных социалистов существуют две основные школы. Одна из них считает, что лучший способ включить децентрализованные, неиерархические институты в социалистическую модель состоит в том, чтобы предоставить ведущую роль силам рыночной конкуренции. Ее представители отрицают тезис о том, что конкурентная рыночная система может функционировать лишь в рамках капитализма. Они утверждают, что социалистическая критика капитализма относится в действительности к ценностям, а не к конкретным экономическим институтам, таким, как рыночные отношения или централизованное планирование, и реально важно то, чтобы основные социалистические ценности – экономическая справедливость, солидарность и демократия – были встроены в новую систему. Эти ценности не могут быть реализованы в капиталистической системе из-за свойственных ей больших различий в доходах и богатстве, индивидуалистической этики и той угрозы для подлинной демократии, которую представляет политическая сила богатых. Однако, по их мнению, эти ценности достижимы посредством рыночного социализма.
Идея рыночного социализма восходит, по крайней мере, к 1930 м годам, и гибель советской системы привела к возобновлению интереса к этому подходу. Нынешнее поколение рыночных социалистов предлагает систему, в которой предприятия, ориентированные на получение прибыли, конкурировали бы друг с другом на рынках, но собственность на предприятия отличалась бы от традиционной капиталистической формы. Право собственности на предприятие может быть дано государственной организации, работникам предприятия или распределено в обществе таким образом, чтобы обеспечить относительно равномерное распределение акций среди населения. Предполагается, что в каждом из этих вариантов предприятие, как правило, не будет иметь доступа к государственным субсидиям, но должно будет добиться успеха в конкуренции за благосклонность потребителей, чтобы выжить.
Рыночные социалисты доказывают, что такая система сможет стать столь же эффективной и технологически прогрессивной, что и капиталистическая, но без проблем последней. В результате устранения капиталистического типа частной собственности на предприятия эксплуатация работников также будет ликвидирована, и вместе с ней – один из основных источников тех больших различий в богатстве и доходах, которыми характеризуется капитализм. Но рыночные социалисты – не сторонники нерегулируемой рыночной системы, они видят необходимость значительного вмешательства государства в рынок. Они отвергают утверждение теоретиков свободного рынка, согласно которому распределение ресурсов исключительно через рынки, не подвергающиеся регулированию, приведет к максимальному благосостоянию общества. При рыночном социализме государство будет перераспределять доходы для сокращения неравенства, порождаемого рынком, и обеспечивать социальную защиту тем, кто не может получить достаточный доход в результате рыночной деятельности. Государство, как предполагается, будет регулировать рыночную активность, чтобы предотвратить монополизацию, ущерб для окружающей среды, не допустить работ или продуктов, опасных для жизни и здоровья. Оно будет использовать налоговую и денежно-кредитную политику, чтобы избежать высокой безработицы или инфляции. Согласно некоторым версиям, государство также будет играть определенную роль, направляя инвестиции и формируя долгосрочную модель экономического развития. Утверждается, чт*о при отсутствии класса богатых капиталистов, который бы выступал против государственного вмешательства в рынок, такое вмешательство было бы и более успешным, и более надежным.
Рыночный социализм можно рассматривать как одно из возможных решений тех проблем, которые были созданы чрезмерной централизацией и иерархическими отношениями, присущими советской модели. При нем централизация была бы заменена децентрализацией, когда экономические решения принимались бы руководителями множества конкурирующих предприятий, а не представителями центрального планирующего органа. В своей наиболее распространенной версии рыночный социализм также заменил бы рабочим контролем иерархические отношения на производстве внутри предприятия, характерные как для государственного социализма, так и для капитализма.
Вторая школа выступает за альтернативный подход, известный как демократическое, или партисипативное, планирование. При этом подходе предполагается, что вместо централизованной, иерархической формы планирования, свойственной советской модели, будет действовать децентрализованная, партисипативная форма планирования. Все экономические решения будут приниматься на уровне настолько децентрализованном, насколько это совместимо со сферой действия данного решения. Местные и региональные плановые органы будут играть важную роль в экономическом планировании, оставляя в ведении центрального органа планирования только те аспекты экономической деятельности, которые безусловно требуют координации в центре. Все планирующие органы будут построены на демократической основе, с включением представителей, избранных от всех соответствующих групп, затрагиваемых принимаемыми решениями.
В отличие от иерархической формы планирования, характерной для советской системы, демократическое планирование будет основываться на переговорах и компромиссах в разработке и реализации экономических планов и в разрешении конфликтов интересов, возникающих в процессе экономической деятельности. Внутри плановых органов этот процесс переговоров и достижения компромисса будет применяться при взаимодействии представителей различных групп. На основе переговоров и компромиссов также будут строиться отношения между плановыми органами на центральном, региональном и местном уровнях. Предприятия также будут структурированы таким образом, чтобы при принятии решений предприятия право голоса было обеспечено для всех групп, затрагиваемых его деятельностью. Основные полномочия в принятии решений внутри предприятия будут у работников, но в совете предприятия будут также представители потребителей и местного (территориального) сообщества, наряду с представителями работников.
Сторонники демократического планирования доказывают, что этот подход поможет избежать таких проблем, порождаемых конкурентными рынками, как бизнес-циклы, безработица, неравенство и тенденция к разрушению окружающей природной среды. Они также подчеркивают, что активное участие населения в такой системе планирования расширило бы возможности простых людей, и утверждают, что это было бы лучшим воплощением социалистической концепции контроля экономического и социального развития со стороны народа.
Как мы видели, план Горбачева по преобразованию советской экономики содержал элементы обоих этих подходов. Действительно, трудно себе представить, как крупномасштабная экономическая система с взаимными зависимостями могла бы вполне удовлетворительно функционировать без некоторых элементов как государственного регулирования, так и рынка. Будущий демократический социализм должен включать институты и того, и другого типа. Сложные проблемы связаны с тем, как сочетать эти два различных институциональных инструмента, чтобы прийти к децентрализованной, неиерархической форме социализма.
Третье требование к социалистической системе состоит в том, что в ней не должно быть тенденции к порождению привилегированной и доминирующей элиты. Демократическое государство и отсутствие централизованного иерархического планирования не позволят существовать той разновидности олигархической политической элиты, которая правила в советской системе. Но наличие демократического государства само по себе не гарантирует того, что не возникнет и не станет господствовать в системе привилегированная элита другого типа.
При капитализме класс, владеющий средствами производства, имеет огромную власть в экономике. Его экономическая власть переводится во власть политическую, что делает капитализм системой, где господсгвует экономическая элита. То, что при демократическом социализме концентрированная частная собственность на средства производства не допускается, исключило бы этот источник господства элиты. Если собственностью на капитал обладают лишь, в определенной комбинации, государственные структуры и работники предприятий, невозможно существование отдельного класса собственников. Те рыночно-социалистические схемы, в которых предполагается допустимым косвенное владение капиталом гражданами, как правило, включают условия, которые бы предотвратили накопление такой собственности в руках меньшинства частных владельцев.
В состоянии ли социалистическая система с демократическим государством и некоторым сочетанием демократического планирования и сил рынка избежать господства какой-то элиты – невозможно предсказать с полной определенностью. Один из главных уроков советского опыта – в том, что правящая элита может возникнуть из группы, которой институты социалистической системы позволяют со временем накапливать привилегии и власть. Небольшая группа рево-люционеров-идеалистов породила привилегированную правящую элиту в Советском Союзе.
Существуют два возможных источника возможного возникновения новой правящей элиты при демократическом социализме. Силы рынка неизбежно порождают значительное неравенство в доходах и богатстве, и будет действовать тенденция, способствующая занятию теми, чьи конкретные таланты и наклонности в наибольшей степени «вознаграждаются» при рыночной системе, высокого положения в экономике. Они могут оформиться в виде экономической элиты, обладающей соответствующим самосознанием, и в конце концов – стать господствующей силой в системе. В какой-то момент они даже могли бы попытаться устранить ограничения на накопление производственных активов физическими лицами.
Второй потенциальный источник формирования обладающей привилегиями и властью элиты в условиях демократического социализма скрыт в механизме демократического планирования. Не все в равной степени имеют те специфические навыки и мотивацию, которые ведут к успешной деятельности в органах партисипативного планирования и управления. У некоторых это получается очень хорошо и доставляет удовольствие, в то время как у других меньше навыков и слабее мотивация для такого рода деятельности. Может сформироваться класс менеджеров и специалистов по планированию, которые начнут доминировать в управленческих и плановых органах системы. Если они найдут способ гарантировать свое институциональное положение и используют это положение для накопления привилегий и власти, они, возможно, будут постепенно превращаться в политическую элиту, в чем-то схожую с элитой при государственном социализме.
Никакие институты не могут дать абсолютную гарантию против появления привилегированной правящей элиты в большом, взаимозависимом обществе. В демократической социалистической системе основными механизмами, предохраняющими от такого исхода, по-видимому, были бы: широкое рассредоточение собственности и доходов плюс готовность широких масс населения принимать участие в процессах управления и планирования. В конечном счете, только прочные и развитые ценности равенства (эгалитаризма) и участия в принятии решений у населения смогут предотвратить появление новой элиты, которая со временем установила бы новую форму господства элиты над большинством. Но в этом отношении демократический социализм имел бы значительное преимущество как перед капитализмом, так и перед государственным социализмом, основные институты которых господство привилегированной элиты гарантируют.
Сказанное оставляет без ответа многие вопросы. Будет ли демократическая социалистическая система экономически работоспособной? Как она будет работать в тех областях, где, как выяснилось, советский государственный социализм оставлял желать лучшего? Будет ли она эффективно использовать ресурсы? Будет ли она эффективно удовлетворять желания и нужды потребителей? Будет ли обеспечивать действенные стимулы к работе? Будет ли способствовать быстрой разработке новых продуктов и процессов? Будет ли принимать меры против разрушения природной среды? Будут ли процессы коллективного принятия решений в ней совместимы с индивидуальной свободой? Сможет ли она сравняться с конкурирующей системой – капитализмом – и превзойти ее по этим и другим критериям?
Такие вопросы очень важны для будущего социализма. Мы считаем, что у демократического социализма есть потенциал для того, чтобы преодолеть проблемы несовершенной и ныне не существующей советской версии, и что на поставленные выше вопросы, касающиеся его потенциала, можно дать утвердительный ответ. Но для того, чтобы дать обоснование данной позиции, нам потребовалось бы выйти за рамки уроков, извлекаемых из советского опыта, на котором сосредоточено внимание в этой книге.
Советский опыт показал, что система, основанная на государственной собственности и экономическом планировании, может работать и в течение определенного периода вести к неравномерному экономическому прогрессу. Но основные уроки этого опыта носят отрицательный характер. Мы узнали, каких аспектов социалистической системы следует избегать, поскольку они не только противоречили первоначальному социалистическому идеалу, но и, в конечном счете, лишь способствовали подрыву экономических показателей и политической жизнеспособности системы. Мы теперь знаем больше, чем было известно в 1917 году, до всех попыток построить социалистическую систему. Но у нас по-прежнему нет позитивного исторического образца успешного демократического социализма.
Однако, хотя капитализм сильно изменился за последние два века, условия, первоначально побуждавшие искать ему альтернативу, по большей части не исчезли. За последние десятилетия тот процесс, который ранее привел к неоспоримому улучшению материального положения миллионов людей в промышленно развитых капиталистических странах, по-видимому, пошел в обратном направлении. В большинстве этих стран, одновременно с быстрым ростом богатства меньшинства, жизнь основной части населения характеризовалась, в той или иной комбинации, снижением доходов, все большей неустойчивостью занятости, исчезновением структур социальной защиты, растущей бедностью в городах, упадком «общественных служб», доминированием коммерческих критериев все в новых и новых сферах жизни, усугубляющимся экологическим кризисом. В «развивающемся заново» капитализме в бывших странах государственного социализма условия стали еще хуже – такими, как во многих странах Африки, Азии и Латинской Америки, обычно именовавшихся странами «третьего мира». Пока эти условия сохраняются, отсутствие какого-либо позитивного исторического образца успешного демократического социализма вряд ли послужит сдерживающим фактором против новых попыток построить социалистическую систему – не в большей мере, чем отсутствие исторического образца в прошлом могло сдержать первую попытку в 1917 году.
Преждевременно интерпретировать гибель государственного социализма как конец социалистического вызова капитализму. Советская система была лишь первой попыткой построить масштабную эгалитарную и основанную на сотрудничестве альтернативу капитализму. То, что первая такая попытка, осуществлявшаяся в крайне неблагоприятных условиях, добившись определенных достижений и страдая множеством больших и малых изъянов, в конце концов завершилась крахом, – неудивительно. Потерпела поражение искаженная версия социализма, а не социализм как таковой. В конце концов, капитализм впервые возник, – как потом оказалось, преждевременно, – в XIV веке в нескольких городах-государствах северной Италии. Этот «первенец» капитализма не выжил, и только через несколько веков в других странах Европы прочно утвердилась новая система. Важнейший урок опыта и краха советской попытки построить социализм – в том, что мы присутствуем не при конце социалистического вызова капитализму, а все еще при начале.
Не подлежит сомнению, что поражение социализма в Европе, в первую очередь разрушение СССР, привели не только к коренным изменениям в отдельных странах, но и во всём мире. Фактически человеческая цивилизация оказалась отброшенной назад – и в сфере безопасности и мира, социальных достижений, качества жизни. Исчезновение противовеса глобальной капиталистической системе вылилось в геостратегическую катастрофу, усилился натиск правых консервативных политических сил. Поэтому, оценивая прошлое, историю, без чего невозможно разобраться в настоящем и будущем, левым силам приходиться находить свои приоритеты, то главное звено, ради которого мы занимаемся критическим осмысливанием нашего наследия – позитивного и негативного. Поэтому требуется учёт той мировой ситуации, на фоне которой мы сегодня действуем.
Востребована исторически справедливая оценка Октябрьской революции и пройденного после неё пути. Этому противоречит как и апологетика всего прошлого, так и исторический ревизионизм, очернительство. По-моему, недостаточно было бы идти по пути подведения итогов по бухгалтерскому балансу – плюсы-минусы, методом подведения итогов по принципу с одной стороны – с другой стороны. Ведь Октябрьская революция изменила мир, и многие достижения советского периода оказались прорывом для прогресса всей человеческой цивилизации. То есть была и определяющая сторона, связанная с жизнью и трудом целых поколений. То есть требуется не только абстрактный теоретический разбор, но и учёт человеческого фактора, заслуживающий всяческого уважения.
«Могут ли большевики удержать власть?», спрашивал Ленин в 1917 г. Они смогли, потому что после февраля 1917 г. ни одна другая политическая сила – ни царское самодержавие, ни Временное правительство, ни кадеты и другие политические группировки вроде эсеров – не могли решить стоящие перед тогдашней Россией проблемы. Абсурдно звучат и сегодня попытки представлять Октябрьскую революцию заговором, роковой случайностью. Большевики своими лозунгами, декретами о мире и земле, «Вся власть Советам» завоевали доверие масс. Гражданская война же была навязана Советской России внутренней реакцией, внешней интервенцией в условиях вражеского окружения. Политика и тактика Ленина же опирались на трезвую, строго объективную оценку классовых сил в стране, окружающих её стран, ситуации в мире, а также на учёте опыта революционного движения[334].
70 лет спустя выяснилось, что и коммунисты могут потерять власть и доверие народных масс. По-особому подтвердилась мысль Клаузевица «Извне Россию не победить, это смогут только её внутренние проблемы». Не говоря уже о Ленине, который предупреждал: «Ничто не может так навредить нашей революции как мы сами». Советскую власть не удалось победить ни в гражданской войне, ни через интервенцию, ни в Великой Отечественной войне против немецких фашистских агрессоров. Более того, решающий вклад Советского Союза в победе над фашизмом спас человеческую цивилизацию.
Сейчас мы являемся свидетелями исторического регресса, реванша реакционных сил, стремящиеся достичь своих геостратегических целей против России, используя как её внутренние проблемы, так и помимо военно-стратегических средств весь потенциал в политической, экономической, идеологической и психологической сферах. И, кстати, главные направления их действий против России весьма схожи с планами германского Генерального штаба во время Первой мировой войны – Балтика, Украина, Кавказ, а сейчас и Центральная Азия.
Оказалось, что, как например, и во время Французской революции, когда произошёл раскол между жирондистами и якобинцами, и революционные силы, коммунистические партии проходят испытание властью (так, Янош Кадар, первый секретарь ЦК Венгерской социалистической рабочей партии в интервью журналу «Огонек» говорил, что коммунисты проходят через два рода испытания преследованиями и пытками, которые, по его мнению, выдержали большинство, и испытание властью, которое нельзя сказать, что его выдержало большинство).
Встаёт вопрос, почему так случилось? Почему под другим знаком качества сложилась в конце 1980-х – начале 1990-х гг. ситуация трагически похожая на февраль 1917 г.
В ряде публикации, в мемуарах были уже освещены причины поражения социализма в экономической политике, разного рода деформации в политическом механизме, перерождение в рядах партии, идеологический догматизм и теоретический застой и т. д. Много написано и о перестройке.
Но с этого ли стоит начинать разбор причин поражения?
Каким было обращение с марксизмом-ленинизмом, опытом мирового революционного движения и социалистических стран?
Необходимо признать, что на практике во многом обозначился отход от коренных положений Маркса, Энгельса и Ленина. Этот отход не может быть оправдан одними историческими условиями, которые классики не могли предвидеть. Нарушены или недостаточно учтены были на практике многие азы политэкономии, исторического материализма, научного социализма.
Марксистско-ленинское учение превращалось в своего рода вероисповедание. Господствовали начётничество, жонглирование цитатами в отрыве от контекста и исторических условий (см. Красную книжку изречений Мао Цзэдуна). Исторические закономерности подавались механически чуть ли не как автоматизм общественного развития. Выхолащивалась живая душа марксистско-ленинского учения – диалектика, игнорировались противоречия в их единстве, особенно в ходе социалистического строительства. Часто руководители не обладали должными знаниями, особенно в области экономики.
Преданы были забвению уроки Парижской Коммуны, как например, обеспечение общественного контроля, конкретной отчётности перед избирателями, отзыв депутатов. Недостаточно учитывалось своеобразие развития социалистических стран, тот опыт, который они вносили в теорию и практику строительства нового общества.
Вызов тут может быть один – не просто назад к Марксу, а с ним, с учётом его творческого существа, диалектического метода вперёд к решению современных задач в поисках альтернативы, социалистической ориентации.
В первую очередь стоит отметить, что не было целостной теории строительства социалистического общества. Скорее провозглашённые в 1950-е годы общие закономерности социализма во многом носили аподиктический (неоспоримый) характер. Ленин трезво оценивал отсутствие экономического базиса для «введения» социализма в России и не делал ставку на решение вопроса собственности путём насилия (что было навязано гражданской войной и саботажем, и тем, что надо было выжить). Отмену частной собственности он скорее предпочитал добиться не административным, а экономическим путём. То есть, решение вопроса «кто кого?» Ленин видел в результате экономического соревнования между общественной и частной собственностью в сфере ключевых отраслей экономики. Об этом можно проследить в таких работах Ленина, как «Первоначальный набросок Апрельских тезисов 1917 г. (т. 31), «Очередные задачи советской власти» в апреле 1918 г., в его речи перед Московским партактивом в ноябре 1918 г.
Для Ленина был характерен поиск на основе накапливания практического опыта (государственный капитализм, кооперация, учёт и контроль, научиться управлять и торговать, преодоление трудностей управления как специфическая задача), а не провозглашение абсолютных решений, рецептов. В этом смысле стоит учесть, что элементы нэпа (новой экономической политики) применялись не только лишь после Кронштадтского восстания 1921 г., а уже в весьма короткий сравнительно мирный период между ноябрём 1917 г. и маем 1918 г… Имелось тогда в виду наладить нормальные отношения с теми экономическими силами, которые были способны к сотрудничеству.
В ходе военного коммунизма государство оказалось вынужденным многие задачи брать на себя без учёта экономической целесообразности. Гражданская война, интервенция, отказ русской буржуазии от сотрудничества с советской властью привели к тому, что большая часть частной собственности в производственном секторе в 1921 г. была насильно национализирована.
Ленин резко возражал против всякого рода утверждений о готовых схемах и рецептах социализма, требовал творческого подхода к строительству нового общества с учётом специфики России. Хочу обратить внимание особенно на ленинские работы в т. т. Полного собрания его сочинений (т. 31, 34–37). В этих работах можно найти такие и сегодня весьма актуальные замечания и соображения:
– «дать характеристику социализму – мы не в состоянии…»[335];
– «как будет выглядеть построенный социализм – этого мы не знаем…»
– «ещё не созданы кирпичи, из которых сложится социализм», «надо быть как можно осторожнее и точнее»[336];
– «мы не претендовали на то, что мы знаем точную дорогу»[337];
– «сколько ещё этапов будет переходных к социализму, мы не знаем и знать не можем…»[338]
(см. Лю Шаоци: есть несколько социализмов – советский, китайский, шведский; Вальтер Ульбрихт: «социализм как относительно самостоятельная общественная формация»; Дэн Сяопин: «переходя реку, нащупать ногами камни и найти брод» – длительный переходный период к социализму).
Ленин выступал (см.: Апрельские тезисы) не за немедленное «введение» социализма, а за систематический постепенный переход Советов рабочих депутатов к контролю общественного производства и распределения продуктов.
Примечательно и отношение Ленина к трудовому крестьянству: «Всякий сознательный социалист говорит, что социализм нельзя навязывать крестьянам насильно и надо рассчитывать лишь на силу примера и на усвоение крестьянской массой житейской практики»[339].
Таким образом, Ленин к вопросам преобразования частной собственности подходил, учитывая положение Маркса: «Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она даёт достаточно простора, и новые более высокие производственные отношения никогда не появляются раньше чем созреют материальные условия их существования в недрах самого старого общества»[340].
Вспомним, какой длинный путь прошла Советская страна, пока Ю. В. Андропов на Пленуме ЦК КПСС и в других выступлениях призвал по-новому подойти к существующему в СССР общественному строю (мы не знаем точно, в каком обществе мы живём, длительный путь человека к чувству собственника, необходимые коррективы в экономической и национальной политики и т. д.)
Отход от коренных положений марксистско-ленинского учения, извращение научного социализма в значительной мере проявились в толковании и практическом решении проблем собственности, недооценки решающей роли экономики (экономические отношения, которые по Ленину сильнее, чем любая политическая воля), значения закона стоимости и роли насилия. Именно в этих вопросах особая ответственность лежит на Сталине. Он игнорировал роль закона стоимости, рынка, двойственный характер товара, отношений между абстрактной и конкретной работой, индивидуальной и общественной работой. С этим связаны серьёзные деформации и большие жертвы в ходе индустриализации и коллективизации.
Немецкий коммунист Вальтер Рюге, проведший 14 лет как «враг народа» вдали от Москвы в своей книге «Плывущие льдины у Енисея» (стр. 16) назвал главным преступлением Сталина следующее: «Для поколений, нынешних и будущих, он хладнокровно линчевал великое видение освобождения труда».
Последствия этих деформаций проявились в уравниловке, волюнтаризме, развитии теневой экономики. И всё это – в условиях, когда капитал оставался доминирующем в мировой экономике. Отчуждение трудящихся от собственности и производства, анонимность собственности, бюрократизация, перерождение в рядах партии и общества привели к деформации политической системы, к кризису в партии и общества. Случилось то, от чего предостерегал Энгельс в «Анти-Дюринге»[341], что «… никому не придёт в голову опошлять современный научный социализм и низводить его до специфически прусского социализма господина Дюринга».
Всё выше сказанное подтверждает, что неправомерно распад СССР, других социалистических стран Европы считать только результатом предательства Горбачёва, неспособностью прежних руководителей. Существовала питательная почва для всякого рода развития в «не туда». Однако и не было фатальной неизбежности разрушения социалистической системы в Европе, последовавшего в силу прежде всего внутренних, а также внешних причин. Сказалось и непоследовательность в попытках экономических реформ, исправления ошибок. XX съезд КПСС, ограничиваясь разоблачением культа личности и общего призыва к возврату к ленинским принципам партийной и общественной жизни, оказался незавершённой симфонией. Волюнтаризм, принятие программы строительства коммунизма в условиях незрелого социализма, застой теоретической работы наглядно продемонстрировали, что дело не просто в смене руководства, а в коренном изменении принципов функционирования общества, экономического и политического механизма. Не был реализован правильный лозунг об органическом соединении результатов научно-технической революции с достижениями социализма. Не были сделаны необходимые выводы из стратегии приспособления империализма к изменившимся условиям.
Сказались потеря реалистического подхода к определению эпохи, социализма, оценки международной ситуации, соотношения сил, роли экономического соревнования и военно-стратегического паритета к изменившимся национальным и интернациональным условиям борьбы за мир, безопасность и социальные преобразования. Извращённо толковалась диалектика национального и интернационального в политике коммунистических и рабочих партий.
1. Социализм XXI века – вопрос, который стоит на повестке дня и тем самым не является предметом далёкого будущего. Не только в Латинской Америке, но и во многих других странах различные политические силы ищут новые подходы к решению социальных проблем. Вокруг них развернулась широкая дискуссия, в которой востребовано активное, конструктивное и критическое участие всех левых сил.
2. Социализм XXI века не представим без учёта уроков и опыта в развитии антикапиталистической альтернативы XXI века. Левые силы в интересах своей успешной деятельности не могут, как отмечал Маркс, освобождаться произвольно и выборочно от того «обширного багажа» и таким образом и от тяжкого, трагического исторического опыта революционного движения.
3. Необходим чёткий анализ нынешней ситуации в мире и в отдельных странах, тех глобальных вызовов, которые встают на первый план в борьбе за спасение человеческой цивилизации от новых угроз, включая от формирования глобальной неоимперии. Противостоять этим угрозам требует национальных и интернациональных усилий, тесного взаимодействия, развития новых форм и методов борьбы.
4. Сохраняется главное противоречие между трудом и капиталом, в которое на стороне труда втянуто абсолютное большинство населения. Социальный базис антикапиталистических настроений значительно расширился и состоит из самых различных социальных слоев. В наибольшей степени это проявляется в растущем понимании социального содержания борьбы за мир, безопасность и решение судьбоносных глобальных проблем.
5. Во многом по-новому стоит вопрос создания широких движений, союзов, новых форм и методов их взаимодействия с учётом последствий и возможностей информационной революции.
«Не вызывает сомнений то, что я не марксист»[343].
Одним из центральных для европейской истории является вопрос какую роль Карл Маркс и его теория, названная марксизмом, на самом деле сыграли в русской Октябрьской революции 1917 года и какой является их ответственность в развитии Советского Союза. Сам Маркс был европейцем и марксизм родился в Европе. Однако, благодаря контактам русских социал-демократов со Вторым интернационалом марксизм «дошел» и до страны, которая зачастую не рассматривается частью Европы[344]. И все же именно в России марксизм впервые «пришел» к власти и оформился в государственную идеологию, которая оправдывала все те ужасы, которые пришлось пережить миллионам людей. В одной из самых читаемых в истории книг авторы идеологии чествовались в катехизисной форме.
Маркс и Энгельс, великие учителя пролетариата, дали понять, что социализм – не выдумка мечтателей (утопистов), но неизбежный результат развития современного капиталистического общества. Маркс и Энгельс учили пролетариат осознавать свои классовые интересы и объединяться для решительной борьбы против буржуазии. Маркс и Энгельс открыли законы капиталистического развития общества и научно доказали, что развитие капиталистического общества и классовая борьба неизбежно должны вести к падению капитализма, победе пролетариата, диктатуре пролетариата. Но для того, чтобы победить старый мир и создать новое, бесклассовое общество, пролетариату необходимо иметь собственную рабочую партию, которую Маркс и Энгельс называли коммунистической партией[345].
Для многих, кто не был близко знаком с сочинениями Маркса и Энгельса, написанное представлялось довольно хорошим резюме того, чему они учились. Если добавить к этому и то, что, автором текста, вероятно, стал Сталин, то связь между марксизмом и его политикой приобретает более интимный характер. Открытие после распада Советского Союза архивов и исследований, касающихся личной ответственности Сталина за лишения и смерти миллионов людей, показали, что сегодня можно «считать полностью доказаным, что сам Сталин был не только символом режима, но и ведущей фигурой, принимавшей основные решения и инициировавшей все правительственные действия какого-либо значения. Сталин не только обобщал и формулировал то, что он сам считал наиболее важными истинами марксизма, он также в конце своей жизни неоднократно перечитывал Маркса и Энгельса. При том, что, в основном, читал он Ленина. Публично он хотел быть воспринятым как марксист и таковым он считал себя на самом деле – письма Сталина и его рукописные заметки, сделанные в сочинениях Маркса, Энгельса и Ленина в последние годы Сталина, говорят о том, что он считал себя убежденным марксистом и наедине с самим собой[346].
Однако, то, что Сталин считал себя марксистом, совсем не означает, что на Маркса автоматически возлагается ответственность за то, что сделали его последователи. Ровно также как и нельзя возложить вину на Иисуса за Крестовые походы или инквизицию, или на пророка Мухаммеда за теракт 11 сентября в Соединенных Штатах. Но вопрос все же остается – в какой степени разработанные Марксом теоретические и политические идеи могли быть использованы его последователями для оправдания захвата власти во время русской революции в 1917 году, а затем для того, чтобы убить миллионы людей – как реальных, так и воображаемых противников режима. Именно этот вопрос и стал предметом рассуждений в следующем разделе этой статьи.
Для самого Маркса и для многих из последующих марксистов центральным был вопрос о том, насколько обобщающим был его анализ капиталистического развития десятилетий середины XIX века и в какой степени остальной мир была обречен на тот же процесс. Казалось, что Маркс ответил на этот вопрос в достаточно ясной форме, когда он в 1867 году в предисловии к первому изданию «Капитала», написал:
… Классической средой капиталистического способа производства [с]… до сих пор остается Англия. Именно по этой причине стране остается служить в качестве основной иллюстрации моих теорий. Однако, если немецкий читатель захочет фарисейски пожать плечами по поводу условий британских промышленных и сельскохозяйственных рабочих или оптимистично успокоить себя тем, что в Германии все еще не так плохо, то я должен сказать ему: de te fabula narrator! (о тебе речь идет)… Промышленно развитая страна показывает менее развитой лишь картину ее собственного будущего[347]. Для политических и стратегических дебатов в русском революционном движении этот вопрос имел особое значение. Представление о том, что капиталистический способ производства будет вытеснять все докапиталистические формы хозяйства, являлся доминирующим в социал-демократическом движении на рубеже XIX и XX веков и поэтому определяющим в русских дискуссиях стал вопрос о том, какой именно должна быть предстоящая анти-царская революция. То, что русское самодержавие являлось феодальным режимом, было ясно и в соответствии со схемой способа производства Маркса – «азиатский, античный, феодальный и современный буржуазный» – будущая революция должна была быть буржуазной, которая по примеру французской революции 1789 года должна была привести к созданию буржуазного общества. К социалистической революции социал-демократы могли быть готовыми только лишь после определенного периода капиталистического развития, так как, согласно Марксу, «общественная формация никогда не погибнет прежде, чем не разовьются все производительные силы, у которых в формации имеется достаточно пространства, и новые, более высокие формы производства никогда не проявятся пока их материальные условия существования не созрели в недрах старого общества»[348].
Проблема осложнялась тем, что в России существовало другое социалистическое течение, которое конкурировало с социал-демократией и которое не принимало «фазовую модель» Маркса. Движение называлось «народники» и из него в 1902 году образовалась эсеровская партия. Народники, как и социал-демократическое течение, не были однородными и в их среде существовало несколько направлений, но общим для них всех являлось то, что они верили и надеялись, что Россия сможет пропустить капиталистическую фазу и перейти непосредственно от существующего феодального общества к социалистическому. Почвой для такого «исторического прыжка» и возложенных ожиданий, считалась древняя традиция, получившая развитие в русских деревнях, – община. Она представляла собой форму правления, где различные крестьянские хозяйствующие семьи с помощью старейшины коллективно решали, что и когда сеять и жать, как вести уход за скотом и когда необходимо сделать перераспределение земель в зависимости от размера семей и их домашнего хозяйства.
Первый том «Капитала» К. Маркса был переведен на русский язык в 1872 году и сразу же имел успех[349]. В отличие от того, как воспринимали «Капитал» в Германии (где, кроме того, книга продавалась очень вяло) теория Маркса в России не воспринималась как теория, согласно которой буржуазное общество являлось предпосылкой для социализма, который бы стал «естественной исторической необходимостью».
Теория Маркса рассматривалась больше как углубленная критика капитализма со всеми его искаженными формами и ужасными условиями. Поэтому Маркс оказался популярным среди народников, которые надеялись, что можно было пропустить этот этап. В период с 1873 по 1874 годы несколько тысяч сторонников народника Михаила Бакунина и Петра Лаврова[350] подались в русские деревни для того, чтобы убедить крестьян восстать против царской империи, но все эти «хождения в народ» потерпело фиаско. Крестьяне покачивали головами и считали пришедших агитаторов сумасшедшими – а среди них были, в основном, студенты, вернувшиеся после учебы в Швейцарии, где тогда жил Бакунин. Не качавшие головами крестьяне шли в ближайший полицейский участок и заявляли на пришедших. Большинство из народников оказались арестованными, посаженными в тюрьму или отправленными в Сибирь.
Именно в этот период порвал с народнической организацией «Земля в Воля» «отец русского марксизма» Григорий Плеханов. Организация после неудачи «хождений в народ» становилась все более террористической. После нескольких неудачных попыток покушения на царя, одной из групп террористов, основавшей новую организацию «Народная воля», в конце концов, удалось в марте 1881 года совершить убийство царя Александра II. В январе 1880 года во избежание ареста Плеханов уехал за границу. Он не возвращался на родину до тех пор, пока в 1917 году не был свергнут царь. В 1880 году он основал новую организацию «Черный передел», в названии которой отразилась старая мечта русского крестьянства о получении обрабатываемой им земли после гигантского передела.
Несколько лет спустя – в 1883 году, когда умер Маркс, он создал вместе с четырьмя другими русскими эмигрантами в Женеве «Группу освобождения труда»[351]. Публикацией брошюр и статей, тайно перевозимых в Россию, большинство из которых конфисковывалось полицией и цензурой, группа начала распространять свое восприятие идей Маркса. И именно этот перевозимый материал повлиял на формирование представления о марксизме будущими лидерами русского социал-демократического движения, включая Ленина[352].
В 1881 году в попытке выяснить основные для русского революционного движения стратегические проблемы один из членов группы Плеханова – Вера Засулич[353] написала Марксу в Лондон и спросила, какого мнения он был сам в вопросе по поводу того, может ли Россия пропустить капиталистическую стадию. Видно, как Маркс боролся со своим ответом Засулич в четырех сохраненных черновиках.
Проблема для него заключалась в том, что те, кто называли себя его учениками, исходили из написанного им в первом томе «Капитала». Но с тех пор он изменил свою позицию. В 1869 году, когда имелись планы по переводу «Капитала» на русский, Маркс начал изучать этот язык, чтобы суметь полностью погрузиться в ситуацию там и ближе изучить роль общины в русском обществе[354]. Кроме того, Маркс был высокого мнения о русских революционерах «Народной Воли», однако, его восприятие русских, которые стали называть себя «марксистами», носили несколько заниженный характер[355].
Менять свою позицию Маркс начал еще раньше, что заметно, если сравнить немецкие издания 1867 и 1873 годов с французским изданием «Капитала». В немецких изданиях Маркс пишет, что экспроприация собственности крестьян является основой первоначального накопления капитала, и что это имеет различные формы, проходит различные стадии в разных странах. Это «только в Англии она получает свою классическую форму». Во французском издании 1872–1875 гг. – что стало не только переводом немецкого издания, но и версией, которую Маркс самостоятельно обработал и отредактировал[356], он уточняет, что даже если этот процесс до сих пор завершен только в Англии, «все другие западноевропейские страны последуют тем же путем»[357]. Может показаться, что это разъяснение говорит, в основном, то же, о чем Маркс написал в первом издании «Капитала» в 1867 году, но главное здесь то, что Маркс проводит границу между Западной и Восточной Европой, где Россия является частью последней.
Развитие взглядов Маркса по этому вопросу можно видеть и в письме, написанном осенью 1877 или 1878 года в русский журнал «Отечественные записки». В одной из статей журнала Маркс был обвинен в том, что в главе «Капитала» о «так называемом, первоначальном накоплении» он описал «историко-философскую теорию об универсальном поступательном развитии»[358]. В своем ответе, которые никогда не отправил, Маркс написал, что «критика превратила мой исторический очерк о возникновении капитализма в Западной Европе в историко-философскую теорию общего развития, который применяется ко всем народам, независимо от того, в каких исторических обстоятельств они находятся…» Это, по словам Маркса, «как оказывает мне слишком много чести, та и дискредитирует меня». Что касается вопроса о роли коллективного совета деревни в возможном переходе к социалистическому обществу, то Маркс написал, что он пришел «к выводу, что, если Россия продолжит идти по пути, взятому в 1861 года [когда было отменено крепостное право], то она упустит удобный шанс, когда-либо данный нации историей, и вместо этого будет вынуждена подчиниться всем роковым переменам капиталистического режима»[359].
Вопрос о развитии России и роли общины в этом, по его мнению, являлся еще не решенным. Вот почему ему было так трудно ответить на вопрос Веры Засулич, особенно после того, как у него сложились хорошие отношения с «Народной волей» – в Лондоне его посетил представитель организации и был очень хорошо принят, кроме того, ему прислали программу, которая была адресована русским рабочим[360].
Более того, Маркс высоко оценил убийство Александра II и описал группу, совершившую акцию, как «мужественных людей без драматических поз, откровенных, реалистичных и героических»[361]. В своем первом длинном наброске ответа Засулич он пишет, что «русские «марксисты», о котором вы говорите, мне совершенно неизвестны»[362].
Это предложение не включено в краткий ответ, который был, в конце концов, отправлен. В своем ответе он цитирует свои собственные слова, взятые из французского издания «Капитала», в котором он подчеркивает, что тем же путем, что и Англия, пойдут страны Западной Европы. Поэтому его ответ Засулич стал таковым: Анализ «Капитала» не дает никаких оснований ни за, ни против жизнеспособности русской общины. Но сделанные мною специальные исследования, в том числе поиск первоисточника, убедили меня в том, что община является опорным пунктом возрождения России. Но для того, чтобы это было осуществлено, следует устранить все неблагоприятные воздействия, атакующие ее со всех сторон, и затем обеспечить ее нормальными условиями для спонтанного развития[363].
Так что, вопрос, как это представлялось Марксу в 80-е годы XIX в., еще не был решен и зависел от ближайшего развития и исхода событий. Наконец, в предисловии ко второму русскому изданию Коммунистического манифеста 1882 года, появился один фактор, который ранее не существовал в анализе Маркса, а именно, что успех русской революции также зависит от революции на Западе. Здесь впервые в обсуждении темы русской крестьянской общины мы видим, отношения между революциями в России и на Западе считаются решающими в вопросе в какой степени община могла бы стать основой для строительства коммунистического общества в России.
Изменил ли Маркс свою позицию еще раз? Чем можно объяснить это внезапное соединение будущей русской революции с социалистической революцией на Западе, соединение, которое будет иметь большое значение для решения русских большевиков о взятии власти в октябре 1917 года?
Ответ на вопрос заключается в том, что, вероятно, не Маркс изменил свое отношение, так как не он написал это предисловие, а Фрвдрих Энгельс. Маркс, который был болен и находился в депрессии после смерти своей жены, позволил Энгельсу написать предисловие, но в одном из писем он утверждал, что «Энгельс продолжал твердо верить, что как только начнется русская революция, за ней последует германская революция»[364].
Впервые в дискуссиях об ответственности Маркса и марксизма за развитие Советского Союза назовем имя Энгельс. О нем можно было упомянуть и ранее, так как он тоже с интересом следил за событиями в России (он начал изучать русский язык в 1852 году)[365], и был знаком с дебатами по поводу русской крестьянской общины[366]. В эссе, озаглавленном «Об общественных отношениях в России», написанном в 1875 году, он считает, что русская крестьянская община может стать основой для перехода к новому обществу, но только, если пролетарская революция уже будет реализована в Западной Европе[367]. Следовательно, не Маркс, а Энгельс связал русскую революцию с успешными революциями в Западной Европе. После смерти Маркса Энгельс разработал то мышление, которое все чаще стали называть «марксизмом» и которое не всегда было вполне созвучно с мыслями Маркса. Например, вопрос о роли общины в русской революции был полностью отвергнут Энгельсом, который вместо этого говорил о будущей капиталистической России[368].
Вклад Энгельса в разработку марксизма обсуждался много. Однако, имеются три момента, которые являются бесспорными и которые важно иметь в виду при анализе его вклада. Первым моментом является длительная интеллектуальная и политическая дружба Энгельса с Марксом. С того момента, как они встретились в Париже в 1844 году после того, как Энгельс послал статью в журнал Маркса «Немецко-французский ежегодник»[369] и до дня смерти Маркса, который умер, сидя в своем кресле 14 марта 1883 года (и эту картину застал пришедший навестить друга Энгельс), они были очень близки друг другу. В течение нескольких лет Энгельс «приносил себя в жертву», работая в семейной текстильной фирме Эрмен&Энгельс в Манчестере, чтобы иметь возможность обеспечивать Маркса и его семью. Для того, чтобы элементарно выжить, Маркс часто просил у Энгельса деньги, и, судя по переписке между ними, случаев разногласия между ними было не очень много. Частично потому, что Энгельсу было достаточно того, что во многом в их отношениях он занимал позицию подчиненного[370].
Вторым моментом, который, пожалуй, более важный, является то, что Энгельс пережил Маркса на двенадцать лет и что именно в период между 1883 и 1895 годами вырабатывались основы того, что называлось «марксизмом» и было воспринято как немецким, так и международным рабочим движением во Втором интернационале. В течение этих лет Энгельс был бесспорным авторитетом во всех теоретических и стратегических вопросах в рамках движения, а молодое поколение – Карл Каутский, Эдуард Бернштейн, Григорий Плеханов и другие, – писали ему – этому «старику» в Лондоне для того, чтобы проконсультироваться по различным вопросам. Наряду с этим Энгельс работал и над публикацией новых изданий Маркса и собственных работ. На основе оставленных Марксом рукописей редактировал и издал в 1885 и 1895 годах соответственно тома II и III «Капитала»[371]. В этой работе Энгельс сыграл не только большую, но и решающую роль в развитии марксизма[372].
Для понимания «Капитала», особенно третьей книги, важен тот факт, что именно Энгельс редактировал издание на основе написанных Марксом в 1864–1865 годы рукописей и что он полностью опустил все то, над чем Маркс работал в течение 70-х гг., главным образом, материал по России, – все это сделало книгу Маркса самой обсуждаемой[373]. По мнению некоторых исследователей, это означало, что вся «экономическая критика» Маркса стала восприниматься совершенно по-другому, чем считал Маркс. Интерес Маркса в события в России объяснялся не только его интересом к возможной революции там, но и тем, что он теоретически пока не решил проблему «естественной необходимости» капиталистической экономики во всех обществах[374].
Третьим пунктом, еще более спорным, является то, что именно Энгельс разработал теорию, которая стала философской основой марксизма: диалектика природы. Предысторией этой теории был давний интерес Энгельса к естественным наукам и его попытки увязать современное развитие естественных наук и с его собственными и теориями Маркса о развитии человеческой истории и современного капиталистического общества.
Утром 30 мая 1873 года у него, судя по всему, возникло видение. Энгельс бросается к письменному столу и описывает все в письме к Марксу[375]. В последующие годы он продолжал развивать свои мысли, и публично они были представлены в первый раз в полемике с немецким приват-доцентом Евгением Дюрингом, который в 70-е гг. XIX в. достиг определенной известности в немецкой социал-демократической партии. Лидеры «партии Маркса», в основном, Август Бебель и Вильгельм Либкнехт, призывали Маркса критиковать его теории, но Маркс был занят работой над вторым томом «Капитала» и изучением условий в России и, поэтому эту задачу, неохотно взял на себя Энгельс[376].
Результат критики Энгельсом Дюринга был опубликован в форме статьи в газете «Вперед» (Vorwirts, 1877–1878 гг.) и в том же году позже в виде книги «Анти-Дюринг». Если говорить о книге, которая представила марксизм более широкой аудитории, то ею стала именно «Анти-Дюринг», а также краткое резюме «Развитие социализма от утопии к науке», опубликованное на французском языке в 1880 году и переведенное на немецкий язык в 1882 г. Именно поэтому особый вклад Энгельса в марксизм – идея диалектики природы, в которой законы человеческой истории и капиталистического общества являются специальными законами тех законов, которые действуют в природе – являются важными для того марксизма, который развился в конце XIX в. и который затем развили каждый по своему Каутский, Плеханов, Ленин и Сталин[377].
Дискуссия по поводу вклада Энгельса в содержание и развитие марксизма, в основном, касалась роли диалектики природы во взглядах по поводу исторического развития и естественно необходимого коллапса капитализма в будущем, гарантировавшего исторический триумф социализма таким же вынужденным образом, как и законы природы[378]. В России эту теорию сформулировал Плеханов и назвал «диалектическим материализмом», который как Ленин, так и Сталин считали основной философией марксизма и который, таким образом, стал частью советской государственной идеологии и тем марксизмом, который для многих сегодня ассоциируется с Марксом[379].
Поэтому важным представляется вопрос; каким было отношение самого Маркса к попытке Энгельса разработать диалектику природы. Позиции исследователей и писателей по этому поводу очень разные. На вопрос особенно трудно ответить из-за трех факторов: во-первых, философские сочинения молодого Маркса были неизвестными, пока они не были опубликованы в 30-е годы XX в., и поэтому диалектика природы Энгельса (или диалектический материализм, который позже был сокращен до «диамата») стала философской основой в «пролетарском мировоззрении». Во-вторых, в сочинениях Маркса или в письмах между Марксом и Энгельсом, или между другими людьми, нет ничего, что однозначно указывало бы, что Маркс разделял взгляд Энгельса на диалектику природы. В-третьих, в предисловии ко второму изданию в 1885 году Энгельс написал, что Маркс, по большей части, разработал это мировоззрение, и что для них являлось само собой разумеющимся, «что это мое описание не было бы опубликованным без его ведома. Я прочитал ему всю рукопись до публикации»[380]. Известно также, что Маркс сам внес вклад в раздел о политической экономике, что указывает на то, что он принял подход Энгельса.
Все эти три фактора обсудили многие исследователи, и, несмотря на то, что отношение Маркса к диалектике природы Энгельса отнюдь не ясно, тем не менее, многие, как сторонники, так и те, кто критикует марксизм или коммунизм, соглашаются в том, что Энгельс в «Анти-Дюринге» описал точку зрения Маркса[381].
О Марксе и Энгельсе часто говорят как об одном лице[382]. Быть может, в этом что-то есть, считает один из исследователей, ведь Энгельс понимал Маркса лучше, чем последний понимал самого себя и обращал мысли Маркса в более простой язык, который был более понятным для основной массы читателей[383]. Этим переплетением Маркса и Энгельса, восприятием их как близнецов, характеризовался подход не только тех, кто критически относился к их совместной работе, но и также представителей марксизма-ленинизма[384].
Тем не менее, против такой точки зрения по поводу гармоничных «близнецов», многие возражали, и не в последнюю очередь, западные исследователи по Марксу[385]. Многие делали резкое различие между естественнонаучным марксизмом Энгельса и более гуманитарным марксизмом Маркса. Особенно после возрождения в 60-е годы XX в. марксистской мысли некоторые стали даже утверждать, что Энгельс исказил подлинный марксизм (марксизм Маркса) и что поэтому Маркс не несет ответственности за последние события в Советском Союзе[386].
Как это представляется, многие, кто анализирует отношения между Марксом и Энгельсом (на разных уровнях), с самого начала имеют для себя ясную позицию, которую следует лишь подтвердить. Однако, вопрос этот не следует представлять в черно-белом свете, ведь Маркс и Энгельс не были ни идентичными интеллектуальными близнецами, ни совершенно противоположными мыслителями. Даже, казалось бы, простой вопрос: знал ли Маркс содержание «Анти-Дюринга», имеет разные ответы. Один из исследователей, в связи с утверждением Энгельса по поводу того, что он «прочитал всю рукопись Марксу», утверждает после анализа всех заявлений Маркса, сделанных им в письмах по поводу диалектики природы Энгельса, что не нашел чего-либо, дающего основания предполагать, что Маркс был восторге от этой идеи, считал ее совпадающей с его собственными взглядами, или даже вообще был знаком с ней[387].
Те, которые обсуждают этот вопрос, как ни парадоксально, истолковывают тот факт, что Маркс ни в письмах, ни публично не высказался по поводу диалектики природы Энгельса в совершенно противоположных направлениях. Все это воспринимается либо как доказательство того, что Маркс поддерживал мысли Энгельса, либо как доказательство того, что он относился к ним отрицательно[388].
Что бы Маркс ни думал о диалектике природы, большинство все же соглашается с тем, что она станет важной частью в той системы мыслей, которая развивались в конце 19 века и которую стали называть «марксизм». Получается, что философская основа в этом марксизме была сформулирована ни самим Марксом, ни Марксом и Энгельсом вместе, а только Энгельсом. Следовательно, концепцию марксизма предпочтительно было бы заменить другим термином.
В некотором смысле, идеология, которая, примерно, с 1890 года называется «марксизмом», является, скорее, созданием Фридриха Энгельса, чем Карла Маркса. Поэтому термин «энгельсизм» является гораздо более метким. Социалисты, как правило, изучали работу «Анти-Дюринг» и его сокращенный вариант «Развитие социализма от утопии к науке», а не «Капитал». Значит, не Маркс, а Энгельс разработал, якобы, марксистское мировоззрение. В первые годы существования Второго интернационала для лидеров рабочего движения и социалистических теоретиков Энгельс являлся неоспоримым авторитетом. Он был оракулом, у которого можно было проконсультироваться по всем теоретическим, практическим и стратегическим вопросам. Именно поэтому необходимо обратить внимание на энгельсизм в марксизме… Согласно ортодоксальному марксистско-ленинскому мифу, Маркс и Энгельс были интеллектуальными близнецами, задачи которых, по практическим соображениям, различались[389].
Если следовать этим ходом размышлений, то можно сказать, что, скорее, именно энгельсизм, чем марксизм легли в основу диалектического материализма Плеханова, который Ленин, а за ним и Сталин сделали основой «марксистско-ленинской партийной идеологии»[390]. Почему же многие авторы считают само собой разумеющимся, что разработчиками этой доктрины являются и Маркс, и Энгельс одновременно? Если попытаться представить себе, что у Энгельса однажды утром в мае 1873 года никогда бы не появилось «диалектического видения» и поэтому он бы никогда не попытался бы развить диалектику природы и что этот научно обоснованный «энгельсизм» никогда бы не был опубликованным ни в «Анти-Дюринге», ни в «Развитие социализма от утопии к науке» и, тем самым, заметки Энгельса не были бы опубликованными в Советском Союзе в 1925 году под названием «Диалектика природы», то никто бы не считал Маркса диалектическим материалистом[391].
Тогда было бы невозможно (даже для людей, которые говорят, что знакомы с темой) утверждать, что «диалектический материализм, как учили Карл Маркс и Фридрих Энгельс, является самой популярной метафизической доктриной нашего времени…, (что) Сегодня она является официальной философией советской империи и во всех марксистских школах за пределами этой империи»[392], или что Ленин «считал себя защитником ортодоксального марксизма…. (что) Своим собственным своеобразным путем, он не мог бы быть наиболее верным доктринам и документам Маркса и Энгельса… (что) оба основателя марксизма приняли насильственные революции, диктатуры и террор… (что) Многое из предположений ленинизма исходит непосредственно от марксизма, который развился в середине XIX века»[393]. Поэтому вопрос о Карле Марксе и ответственности марксизма за развитие Советского Союза касается, по крайней мере частично, восприятия вклада Маркса и, соответственно, Энгельса в развитие марксизма. Вот наибольшее разногласие по поводу вклада Энгельса: «Для некоторых Энгельс был философски уступающим позитивистом и механическим материалистом, по-мнению других, Энгельс был гением, который отклонил редукционистский подход»[394].
Но, во вкладе Энгельса есть еще один момент, на который многие ученые не обратили внимание. Этот вклад уходит корнями в молодые годы Энгельса, когда одно время он был занят в семейном бизнесе «Эрмен&Энгельс» в Манчестере. Там он встретил друга жизни, ирландку, рабочую девочку Мэри Бернс, которая показала ему те пролетарские районы, где теоретический коммунизм Энгельса получил эмпирическое подтверждение. На протяжении почти двух лет, которые Энгельс провел в Манчестере, кроме блестящего эскиза «Наброски к критике политической экономии», он написал также свою первую книгу «Положение рабочего класса в Англии». Именно благодаря этой книге впервые на самом деле существующий пролетариат был представлен как класс, который должен был восстать против ужасных условий, царивших в Англии раннего капитализма, включая, текстильный город Манчестер. Коммунизм, развившийся, в первую очередь, в Германии, был более философским среди младогегельянцев, таких как Гесс и Маркс. Во Франции его носителями были ремесленники. В Манчестере Энгельс вступил в контакт с представителями раннего английского движения чартистов и сторонниками реформатора Роберта Оуэна, что повлияло на то, что в понимании Энгельса политические и социальные требования рабочих стали в будущем голосом коммунизма. Без этого опыта, полученного Энгельсом в Манчестере, по словам одного историка города, «не было бы Советского Союза, и история 20 века была бы совсем другой, ни Ленина, ни ГУЛАГа, ни футболок с Че»[395].
Это обоснование коммунистической идеологии в борьбе между классами современного капиталистического общества – между буржуазией и пролетариатом – сыграло решающую роль как в русской революции в 1917 году, так и в «революции сверху» Сталина, начиная с 1928 и в последующие годы. Согласно этой точке зрения, считалось оправданным убивать миллионы людей, считавшихся «классовыми врагами, были ли они сторонниками царя, представителями буржуазии, кулаками (богатыми крестьянами), членами буржуазных партий или умеренных социалистических партий, а также бывшими большевиками – как троцкисты или бухаринцы. Все эти «враги» должны были искореняться для того, чтобы в один день достичь цели – коммунистического общества. Таким образом, согласно этой интерпретации, политику Ленина и Сталина сформировало и узаконило мышление о классовой борьбе в революционном социализме, предложенное также Энгельсом в книге о социальных ужасах капитализма в Манчестере в 40-е годы XIX в.
Никоим образом не отрицая, что Маркс также говорил о «классовой борьбе в капиталистическом обществе», или, что он написал, пожалуй, самое известное выражение по теме – «Вся до сих пор существовавшая история была историей классовой борьбы» – в Коммунистическом манифесте[396], очистить учение о классовой борьбе от всех этических принципов представляется возможным в комбинации с «научной необходимостью». То, что «научно доказано», очевидно, не может быть поставлено под сомнение, и именно научно обоснованной теорией классовой борьбы Энгельс создал возможность, позволившую Плеханову, Ленину, а затем Сталину убедить сторонников не только политически, но и от имени «научного социализма» в праве на казнь миллионов классовых врагов[397].
Если ответственными за политику Ленина и Сталина являются не Маркс и марксизм, а, скорее, Энгельс и «энгельсизм», то в этой цепочке не хватает еще одного звена: Чарльза Дарвина. Без сомнения, ни для Маркса, ни для Энгельса Дарвин не имел такого же большого значения, как Гегель, но он сыграл важную роль в качестве связующего звена между попытками Маркса и Энгельса в разработке теории истории («исторический материализм»), анализом Маркса «законов движения буржуазного общества» (теории капитала) и «диалектики природы» Энгельса.
Маркс прочитал «Происхождение видов» в 1860 году – через год после публикации, и после этого он написал немецкому лидеру рабочих Фердинанду Лассалю, что «работа Дарвина очень важна и подходит моей цели в том, что она обеспечивает основу в области естествознания для исторической борьбы классов»[398]. Год спустя он, частично, изменили свое мнение и сказал, что «странно, как Дарвин среди животных и растений узнает свое английское общество с его разделением труда, конкуренцией, открытием новых рынков и мальтузианской борьбой за существование»[399]. Энгельса прочитал книгу раньше Маркса и в письме к нему в декабре 1859 г. он написал: Кстати, Дарвин, которого я сейчас читаю, совершенно блестящим. Существовал один аспект телеологии, который до сих пор не был уничтожен, однако это произошло сейчас. Никогда раньше не предпринималось такой грандиозной попытки показать историческое развитие в природе, и, конечно, никогда с таким хорошим эффектом. Но, конечно, приходится мириться с сырым английским методом[400].
Сравнить это с тем, что Маркс написал Лассалю, то можно увидеть, что в данном случае, скорее, Энгельс вдохновил Маркса, а не наоборот. Это становится еще яснее, когда читаешь продолжение письма Маркса: Конечно, приходится мириться с неуклюжим английским стилем аргументации. Несмотря на все недостатки, впервые «телеология» в естествознании не только получила смертельный удар, но и получила эмпирическое объяснение своего рационального смысла[401].
Давно было известно, что «несмотря на то, что у Маркса едва был какой-либо личный контакт с Дарвином, тем не менее, он предложил посвятить кульминацию своего дела жизни «Капитал» (или какую-либо часть, версию или ее перевод) Дарвину, но Дарвин отказался от предложения»[402]. Это должно было означать, что Маркс, несмотря на приведенные выше комментарии, был высокого мнения о Дарвине. Маркс послал Дарвину экземпляр «Капитала» второго немецкого издания 1873 года с посвящением «Мистеру Чарльзу Дарвину от искреннего поклонника. Карл Маркс, Лондон 16 июня 1873»[403]. Три с половиной месяца спустя Дарвин ответил:
1 октября 1873 год Уважаемый господин,
Я благодарю вас за честь, которую вы мне оказали, посылая мне вашу большую работу о «Капитале», и я желаю всем сердцем, что был бы более достойным ее, если бы больше понимал глубину и важность предмета политической экономии. Хотя наши исследования – такие разные, я думаю, что мы оба честно желаем расширения знания, что оно в долгосрочной перспективе, безусловно, внесет вклад в благополучие человечества. Искренне Ваш Чарльз Дарвин[404].
Теория, что Маркс хотел посвятить Дарвину «Капитал» опирается на другое письмо от Дарвина, датированное 13 октября 1880 года, где он говорит, что «очень благодарен за Ваше доброжелательное письмо и приложение». Чуть позже он пишет: «Я бы предпочел, чтобы часть или том не посвящался мне (но я благодарю Вас за оказанный знак уважения), поскольку это в определенной степени предполагает мое одобрение издания в целом, о котором я не знаю ничего»[405].
Тем не менее, нет никаких доказательств в поддержку этой теории, так как «письмо Маркса, к сожалению, не найдено»[406]. Письмо Дарвина нашли среди оставленных Марксом бумаг и поэтому исследователи Маркса полагали, что письмо было написано ему. Впервые его опубликовали в русском журнале «Под знаменем марксизма», № 1–2 1931 г.[407] На самом деле, письмо получил «зять» Маркса Эдвард Эвелинг после того, как сам написал Дарвину и попросил посвятить Дарвину свою будущую книгу «Дарвин студента»[408]. Эвелинг был убежденным дарвинистом еще до встречи с дочерью Маркса Элеонорой, и хотя он был уже женат, он начал жить с ней (позже он женился еще на одной женщине) и стал «горячим марксистом»[409] и именно он – возможно, после того, как подделал подпись Элеаноры – получил яд, который она приняла и от которого умерла в 1898 году. Именно Эвелинг опубликовал в 1897 году письмо Дарвина к Марксу от 1873 года. Кроме того, он вместе с немецким материалистом Людвигом Бюхнером посетил в 1881 году Дарвина, обсудив тогда вопрос религии[410].
Вопрос о том, хотел ли Маркс посвятить Дарвину «Капитал», представляет не только академический интерес, но и касается того, считал ли Маркс свою теорию истории дополнением и построенной на дарвиновской теории эволюции. Если Маркс в конце 80-х гг. XIX века хотел посвятить свою большую работу Дарвину, то это говорит о том, что он был очень высокого мнения о нем и хотел связать свою собственную теорию с дарвинской. Но, если он этого не хотел, то это может означать, что он не воспринимал свой исторический анализ как основанный на естественно-историческом развитии[411]. В настоящее время существуют убедительные доказательства того, что на самом деле Дарвин оказался в контакте с Эдвардом Эвелингом, и, следовательно, можно сделать вывод, что письма между Марксом и Дарвином в 1873 году стали последним контактом между ними и что после 1873 года, как это представляется, интерес Маркса к теории Дарвина уменьшился[412]. Это также подтверждается тем фактом, что в этнологических заметках Маркса между 1879 и 1881 годами Дарвин цитируется только один раз и ничто не говорит о том, что интерес Маркса к нему позже вновь возрос[413]. Поэтому вывод таков – Маркс не строил свой общественный анализ на дарвиновской основе – нечто, что явно сделали первые марксисты. Вывод подкрепляется тем фактом, что Маркс в 70-е гг. XIX в. скорее углублялся в докапиталистические формы общества, чем в теории эволюции.
Зато неоднократно возвращался к Дарвину Энгельс во время работы над своей «Диалектикой природы». Теорию эволюции Дарвина он считал «третьим великим открытием» (в дополнение к открытиям преобразования энергии и органической клетки), которое давало возможность объяснить вариации органической жизни в природе. Дарвин, согласно Энгельсу, также заложил основу для понимания исторического развития человеческого разума[414].
Именно на этом фоне, следует воспринимать сравнение «открытий» Дарвина и Маркса Энгельсом на похоронах Маркса. Согласно сравнению Энгельса, материалистическое понимание истории Маркса становится «четвертым открытием» и, как можно предположить, собственное открытие Энгельса о «диалектике природы» – «пятым открытием», что, наконец, структурирует всю систему мышления. Именно эта система развивается в 80-е годы XIX века в «пролетарское мировоззрение» или, как его часто называли, «научный социализм», разработанный первым после Энгельса поколением марксистов, в частности, Карлом Каутским.
Большое значение Каутского для русской социал-демократии, включая Ленина и большевиков, исчезло из истории, что можно объяснить тем, от Ленин и Каутский в начале войны в 1914 году заняли противоположные позиции, а затем после русской революции 1917 года стали политическими противникам. Но Каутский, наряду с Энгельсом, в течение последних десятилетий XIX в.: являлся ведущим идеологом в европейском социализме. После смерти Энгельса Каутский, как его друг и наследник, смог занять ту влиятельную позицию, на которую могли претендовать лишь немногие социалисты. Он был папой римским социализма, оракулом приближающейся революции…Он был приемным отцом и наставником для целого поколения молодых социалистических писателей и теоретиков во всей Европе[415].
Именно этот фундаментальный «марксистский сайентизм» развил и распространил Каутский, в том числе, в Центральной и Восточной Европе, включая обе фракции русской социал-демократической партии – большевиков и меньшевиков.
Ленин в это время еще не успел заявить о себе, это сделало, скорее, правое крыло в социал-демократическом рабочем движении – ревизионисты во главе с Бернштейном в Германии и в России, так называемый, экономизм – раскритикованные другими лидерами. В 1914 году произошел первый перелом между центром и левыми, пропасть между Каутским и Лениным увеличилась после 1917 года, в результате чего произошло полное противоречие и Каутский стал «ренегатом»[416].
Уже через неделю после Октябрьской революции Каутский резко критиковал большевиков за то, что захватом власти пытались построить социализм в такой отсталой стране, как Россия. По мнению Каутского, использование террора и угнетения в строительстве социализма полностью противоречило теориям Маркса и Энгельса[417].
Именно в ответ на критику Каутского Ленин написал работу «Пролетарская революция и ренегат Каутский» – брошюру в сотню страниц, полную злобных выпадов против своего бывшего учителя. Здесь Ленин пытался узаконить захват власти и террор против «классовых врагов», используя цитаты из Маркса. Особенно обвинял Ленин Каутского за «извращение концепции диктатуры пролетариата и за понижение Маркса до либерала и тем самым за разрушение революционной силы угнетенного класса»[418].
Как критика Каутским большевистского режима, так и и критика Лениным Каутского, является борьбой за то, кто есть «самым марксистским». Как Ленин замечает, у Каутского «вместо экономического анализа мы находим первоклассную мешанину. Вместо марксизма – у нас есть обрывки либеральных учений и проповедь в пользу лакейства перед буржуазией и кулаками»: О, ученость! О, утонченное лакейство перед буржуазией! О, цивилизованная манера ползать на брюхе перед капиталистами и лизать их сапоги! Если бы я был Круппом или Шейдеманом, или Клемансо, или Реноделем, я бы стал платить господину Каутскому миллионы, награждать его поцелуями Иуды, расхваливать его перед рабочими, рекомендовать «единство социализма» со столь «почтенными» людьми, как Каутский. Писать брошюры против диктатуры пролетариата, рассказывать о вигах и тори в XVIII веке в Англии, уверять, что демократия означает «охрану меньшинства», и умалчивать о погромах против интернационалистов в «демократической» республике Америке, – разве это не лакейские услуги буржуазии?[419]
Итак, в вопросе о возможной ответственности Маркса за развитие в Советском Союзе мы остановились на том, что Карл Каутский и марксистский лидер Октябрьской революции Владимир Ленин оказались соревнующимися в вопросе, кто является наиболее «марксистским», и является ли противник марксистом вообще. Как в таком случае мы можем определить, кто прав – Каутский или Ленин, если уже сначала решили для себя ответ? Можно сравнить заявления обоих с тем, что сам Маркс написал в различных книгах, статьях, черновиках, письмах – точно так же как и многие другие сделали, настаивая на точности по отношению к «оригиналу». Но, поскольку Маркс, как, впрочем, Энгельс и последующее марксисты – все написали так много, то представляется чрезвычайно трудным, если не невозможным, не найти поддержку позиции, которая вписывается в довольно широкие рамки современного социализма. Кроме того, перефразируя сказанное об одном философе в энциклопедии, можно утверждать, что «взгляды [Маркса], наверняка, изменились, однако, каким именно образом, ученые расходятся во мнениях»[420]. Это можно сказать об Аристотеле, но, конечно, касается также и Маркса, и Энгельса или Плеханова, Каутского, Ленина и даже Сталина. Все в той или иной степени меняли свои позиции в разное время и в разных ситуациях, несмотря на это, вопрос насколько сильно и почему эти изменения произошли, можно обсуждать. При этом часто нужно также знать конкретный контекст для понимания смысла различных заявлений или для толкования определенного теоретического утверждения[421].
На самом деле, одним из самых важных краеугольных камней в конструкции «марксизма» в конце XIX в. является то, что независимо от контекста, выделяется истинное ядро позиций Маркса (и Энгельса), которое формирует основу в «марксизме». Даже очень хорошо разбирающиеся и начитанные учены (например, Колаковский) называют Маркса и Энгельса «основателями» и пишут, что «когда был опубликован Коммунистический манифест, то можно сказать, что социальная теория Маркса и его призывы к действию, достигли своего совершенства в форме четко определенных и неизменных набросков. Его поздние работы не изменили каким-либо существенным образом уже написанное им, а обогатили их специальным анализом, который иногда был не более, чем афоризмом, лозунгом и главным аргументом в пользу массивной теоретической структуры»[422].
Это пишет автор, который вообще не упоминает работу Маркса над русской историей и дискуссию по поводу возможной роли общины в русской революции. Поэтому не будет преувеличением утверждать, что Колаковский в данном случае следует по стопам Энгельса, полностью исключая то, что даже Энгельс проигнорировал, когда он отредактировал и издал II и III тома «Капитала».
Проблема такого причинно-аналитического подхода заключается в том, что она базируется на методологически ошибочной концовке, которая может быть выражена как post hoc ergo propter hoc («после этого, поэтому из-за этого»). Идея заключается в том, что написанное Марксом и Энгельсом привело к тому, что написали Каутский и Плеханов, что, в свою очередь, привело к тому, что написал Ленин, что, в свою очередь, привело к тому, что Сталин говорил и делал. Смотреть с этой стороны, то получается, что Маркс является «первопричиной» в причинно-следственной цепи, которая простирается до Сталина, и поэтому Маркс может считаться ответственным за его политику. В графической форме, такой причинно-аналитический подход выглядеть так (модель 1):
Маркс I (реальный Маркс, который прожил свою жизнь) – > сочинения Маркса-> читатель.
Эта модель строится с учетом того, что Маркс существовал как реальный человек, который своими действиями и текстами дал читателям прямую возможность узнать, что он на самом деле подразумевал под своими произведениями. Но «можно привести аргументы в пользу того, что процесс определения значения работ [Маркса] является прямо противоположным этому очевидному процессу переноса. Если анализировать восприятие текстов [Маркса], то следует начать с читателя, который работает с текстом и который начинает с предвзятых мнений, вопросов и предположений. Именно читатель является активным толкователем текста и, следовательно, в некотором смысле конструирует «мнение» [Маркса][423]. Если исходить из этой точки зрения, то придется перевернуть вышестоящую модель и тогда мы получим модель 2:
Читатель – > сочинения Маркса – > Маркс II, III, IV и т. д.
(Интерпретации определенных читателей)
Там, где стоит Маркс I, имеется ввиду настоящий Маркс, сделавший многое в своей жизни. Маркс II, III, IV и т. д. – является не существовавшей в реальности личностью, а тем, кем он стал в результате интерпретации текстов и другого оставленного им. Конечно, речь не идет обо всех толкованиях, к тому же можно считать бесспорными некоторые базовые факты – известно, что Маркс родился в 1818 году и умер в 1883 году, а также и то, в каком году были опубликованы его книги. Несмотря на то, что кто-то из читателей будет верить и надеяться, что именно его собственная интерпретация согласуется с первоначальными намерениями Маркса, то какого-либо способа полностью разрешить различные споры по поводу толкований нет. Читатели «далеки от пассивности в своем отношении к тексту. На самом деле, учитывая разнообразие различных прочтений Маркса и Энгельса, легче аргументировать в пользу того, что в диалектике, когда читатель с учетом своих возможностей создает из прочтенного текста представление, мы получаем читателя, который имеет перевес»[424].
Если это так, что в чтении текстов главным лицом является читатель, то результат его интерпретации следует рассматривать как сочетание намерений толкователя, контекста, в котором используется интерпретация[425], и возможных интерпретаций, исходящих из текстов.
Все толкователи мыслей Маркса, включая Энгельса, создали в своем подходе собственное понимание идей Маркса с учетом намерений по поводу его использования и соотношения с ним своих собственных мыслей. Энгельс оказался в роли главного толкователя мыслей Маркса после его смерти потому, что указывал на него как на неоспоримого идеала. Каутский, Плеханов и Ленин в своих теоретических и политических проектах тоже использовали Маркса и даже большой авторитет Энгельса, который они сами помогали создавать. Поэтому, пытаться обсуждать проблему вины, к примеру, анализом смысла одного ключевые понятия, такого как, «диктатура пролетариата»[426], чтобы понять, было ли оно ближе первоначальному замыслу Маркса в толковании Каутского или Ленина, представляется сложным. Любая попытка прийти к общему понятию с однозначным содержанием не учитывает проблематичность такого абстрагирования, так как содержание самого понятия может сильно варьироваться. Ленин использовал идею «диктатуры пролетариата» для легитимизации партийной диктатуры, которая была установлена после октября 1917 года, а затем стала особенностью однопартийного государства – Советского Союза. Каутский, в свою очередь, использовал термин почти как синоним демократии[427]. То, что как Ленин, так и Каутский ссылаются на Маркса в своих интерпретациях, указывает на проблематичность в попытках найти какое определение давал Маркс выражению всякий раз, когда он его использовал[428].
Выводы тех, кто все же попытался проанализировать, что именно Маркс, Энгельс, Плеханов, Каутский, Ленин и Сталин имели в виду под термином «диктатура пролетариата», несколько отличаются друг от друга в вопросе когда, где и с подачи кого термин приобрел то содержание, которое встречается у Ленина, а затем у Сталина. Плеханов ввел понятие во время дискуссий в России с народниками, вместе с Лениным он включил его в программу партии в 1903 году, тем не менее, позднее использование понятия Лениным отличается от использования его Марксом и Энгельсом: Именно Ленин переосмыслил пролетарскую диктатуру не демократическим образом и сделал её синонимомом однопартийной системы и беззаконного террора. Ленин не последовал за Плехановым, он порвал с ним и использовал случайные выражения Маркса в качестве оправдания авторитаризма. В ряде вопросов Ленин был настоящим (хотя и невольно), новатором и ленинизм появился как новая форма марксизма в период между 1900 и 1905 годами после того, как он отказался от важных частей более демократической теории Плеханова. Развитие «диктатуры пролетариата» от Плеханова до Ленина является одной из историй появления ленинизма[429].
Кажется, трудно прийти к однозначному ответу на вопрос об ответственности Маркса и марксизма за развитие Советского Союза, особенно при Сталине, так как Ленин едва успел стать свидетелем образования Союза в 1922 году из-за болезни в последние годы жизни. Это, конечно, не означает, что он не являлся важной предпосылкой для последующих лет сталинской власти, он позволил Сталину занять высокие посты и дал возможность Сталину ссылаться на свои теории. Можно ли рассуждать подобным образом и в отношении Маркса?
Один из способов подойти ближе к вопросу заключается в том, чтобы сделать аналитические различия между «Марксом» и «марксизмом». Чисто аналитически это трудно сделать, так как почти все занимающиеся Марксом и марксизмом – как научно, так и политически – смешивают понятия путем установления происхождения марксизма из Маркса и утверждают, что основателем марксизма является Маркс (и, по мнению многих, Энгельс тоже). Последователи сформировали то, что стало называться марксизмом, сделав это на основе отдельных цитат и интерпретаций Маркса (и иногда Энгельса). Получается, что непосредственно избранные цитаты и интерпретации создают то, что называется «марксизм». Таким образом, нет никакой возможности говорить, что сам Маркс был бы «марксистом» за исключением тех случаев, в которых он интерпретирует себя самого[430].
Для того, чтобы принять, что Маркс не был основателем марксизма, следует расценивать его статуи в бывших коммунистических странах не как символ его пророческого или богоподобного статуса, а скорее как знак признания его жизненной попытки понять и объяснить свое общество и то, в какую сторону оно направлялось. Речь идет о том, чтобы видеть в нем, прежде всего, человека, который иногда и, может быть, часто ошибался, но который в своей интеллектуальной работе обнаружил важные исторические и социальные процессы, и который не оставлял что-либо на полпути из-за дешевой популярности, был готов искать новые пути, когда найденный им ответ не удовлетворял его. То, что он прекратил работу над второй книгой «Капитала» и вместо этого в течение 10 лет посвятил себя России и другим «неразвитым» странам (к отчаянию Энгельса), не говорит о том, что он не был серьезным исследователем, а, скорее, свидетельствует о том, что он был таковым. Так не поступает тот, кто заинтересован только в распространении идеологии.
Кто выигрывает тогда от понижения Маркса до «просто» знающего и интересного ученого, который сам никогда не пытался разработать «научный социализм»[431] и не задумывался о том культовом статусе, который у него появился после его смерти? Тогда, наверное, будет легче анализировать его фактический вклад и не связывать его постоянно с понятием истинного марксизма. Маркс пытался развивать исторически ориентированную общественную науку, исходя из теорий и методов, которые он считал правильными. То, что общественная наука того времени не оказала ему того признания, которого он считал себя достойным, беспокоило Маркса, но при этом ему не нравились чествования в свой адрес к концу жизни, когда его имя стало распространяться в радикальном лагере. Он также мог быть, как минимум, критичным по отношению к идеям сторонников и не в меньшей степени к политически близким ему деятелям – таким, как немецкие рабочие лидеры Август Бебель и Вильгельм Либкнехт.
Надо понимать, что Маркс, как и все люди, менял свои позиции по мере растущих знаний и опыта, и когда он погружался в различные проблемы. Полностью согласованного и свободного от противоречий Маркса, где все написанное и сказанное им вписывается в большую мозаику, нет. Вот почему существует так много различных марксизмов – не только потому, что он работал над различной проблематикой на разных этапах своей жизни, но и потому, что сказанное им в один период он не мог подтвердить позже. Если «то, что нас научили называть “марксизмом» сформировалось только после смерти Маркса»[432], то все сражения по поводу того, кто является наиболее верным Марксу, совершенно неинтересны. Будет также неинтересным попытаться выяснить сколько всего существует «марксизмов». В литературе есть все, начиная с «Два марксизма: научный и критический»[433], «Три марксистских ‘лица’: советская идеология, маоизм и гуманистический марксизм»[434] и заканчивая «Четыре жизни Карла Маркса (собственная жизнь Маркса, марксизм-ленинизм, западный марксизм и современный глобальный «марксизм»[435]. К этому можно добавить «ортодоксальный марксизм» (создан Каутским и Плехановым и доминировавший до 1914 года), австрийский австро-марксизм и марскизм Франкфуртской школы, представленный такими именами, как Адорно, Хоркхай-мер и Маркузе, исторически ориентированный марксизм в Англии в 1950-1960-х гг. и евромарксизм, прежде всего, в юго-западной Европе, различные академические направления, которые возникли после нового прочтения Маркса в 60-х гг. XX в., как школа Альтуссера, логика капитала и аналитический марксизм[436]. Кроме того, можно назвать и отдельные личности, которые, как это считается, работали в марксистской традиции в более широком смысле – Роза Люксембург, Лев Троцкий, Антонио Грамши, Жан-Поль Сартр, Эрнест Мандель и многие, многие другие.
Ленин и Сталин не являются единственными претендентами на роль говорящих от имени Маркса. Но, поскольку большевики стали первыми захватившими власть во имя Маркса, и все последующие коммунистические государства во многом пошли тем же путем – разрешая только одну партию, разрабатывая экономические пятилетние планы, подавляя инакомыслие, создавая аристократию бюрократической номенклатуры и чествуя Маркса, то те, кто не знаком с историей, могут подумать, что имеется прямая линия от Маркса к коммунизму, которая оформилась после 1920 года. Так как упомянутые государства и их противники подчеркивали эту связь, то она, в конце концов, и установилась как однозначная истина.
Однако, достаточно напомнить о тысячах марксистах, которые с самого начала выступали с критикой такого развития и такого использования Маркса, особенно такие противники Ленина и его марксизма, как Каутский и меньшевики. Тысячи, возможно, сотни тысяч марксистов погибли в сталинских тюрьмах и трудовых лагерях, и только потому, что у Сталина были наибольшие возможности для распространения своих взглядов на марксизм, тогда как голоса других был подавлены, то нет никаких оснований для принятия его притязаний быть единственным истинным толкователем Маркса. Тот, которого можно считать ответственным за насилие в Советском Союзе, безусловно, не может быть среди всех других толкователей Маркса, находившихся в оппозиции к власти и кто заплатил своей жизнью за это.
Любой, кто считает, что существует простая причинная связь от Маркса до Сталина, просто принял интерпретацию Сталина о самом себе как о «величайшем в истории марксисте», тогда как на самом деле существовало большое количество толкований различных частей работ Маркса. Эти интерпретации могут также справедливо называться «марксизмом», несмотря на то, что за ними не стоял гигантский государственный аппарат, который в Советском Союзе смог оформить марксизм-ленинизм в монолитную государственную идеологию.
Тридцать лет назад мы вместе с Майком Голдфилдом написали книгу «Миф о возрождении капитализма»[437], которая содержала полемику с выдвинутым тогда маоистским тезисом о том, что в Советском Союзе был восстановлен капитализм. Майк и я сводили счеты с нашим маоистским прошлым, и при этом пришлось углубиться в вопросы, которые впоследствии были отражены в книге Марселя ван дер Линдена «Западный марксизм и Советский Союз»[438] и в комментариях Дэвида Лайбмана к ней. В то время как значительная часть деталей в нашей работе привязана к историческим датам, я убежден, что наш подход все же дает некоторое представление для современного анализа этих вопросов, которые остаются важными для возрождения значительного социалистического движения.
Заключительное положение Лайбмана о том, что СССР формально был социалистическим, но никогда не преуспевал в достижении реального социализма, разработано очень коротко и слишком загадочно. Однако это кажется близким нашей позиции, которая состоит в том, что Советский Союз был обществом, где процесс перехода к социализму был начат, но так и не был ни завершен, ни консолидирован – по причинам, указанным в статье Лайбмана. Наш акцент на «процессе» и «затянувшемся переходе», я думаю, более плодотворен с исторической и аналитической точки зрения, чем статичное противопоставление «официального» и «реального», но эти позиции выглядят довольно близкими, и разница между ними, вероятно, в большей степени формальна, чем реальна.
Учитывая ограничение по объему, я действительно не могу дать ни адекватной разработки, ни адекватного опровержения этого тезиса. Скорее, я укажу на довольно глубокие политические выводы, которые следуют из этого тезиса для любого проекта построения социалистического общества. В частности, это требует серьезного пересмотра традиционной марксистской концепции достижения социализма.
В формулировке, которая восходит к Энгельсу[439], традиционная марксистская схема построения социализма имеет два этапа. На первом этапе рабочий класс, набрав достаточный общественный вес и достигнув определенного уровня организации, добивается контроля над государственным аппаратом. Энгельс полагал, что это будет происходить в результате парламентских выборов, большевики впоследствии заменили это вооруженным восстанием. Получив контроль над государством, рабочее правительство быстро захватило бы контроль над средствами производства и передало бы этот контроль органам, представляющим рабочий класс. Это завершило бы переход, по крайней мере, к первой, или низшей, стадии социализма.
Акцент на затяжном переходе, которого потребовал опыт XX века, ставит этот сценарий под вопрос во многих отношениях.
Во-первых, точка зрения, что достижение контроля рабочего класса над государственным аппаратом может произойти в один момент, либо через выборы, либо через мятеж, и произойдет быстрая консолидация, не выдерживает критики. Завоевание и укрепление государственной власти – это долгий и сложный процесс, имеющий свои изгибы и повороты, успехи и отступления. Так было в СССР, Китае и во всех других странах, где коммунистические партии пришли к власти с помощью внутренних революций, скорее, чем с помощью ввода Красной Армии.
Что еще более важно, само понятие государственной власти рабочего класса не является ясным. Классическая марксистская мысль о том, что такая власть будет осуществляться через политическую партию, которая представляет рабочий класс, характеризуется фундаментальной неопределенностью, поскольку слово «представляет» имеет два различных и иногда противоположных смысла.
Первый смысл в том, что эта партия непосредственно представляет текущую политику большинства рабочего класса, что ее руководство и программа подчиняются непосредственно этому большинству, и им же могут быть изменены. Это традиционный идеал радикальных демократов. К сожалению, он также является утопическим. Для того, чтобы это было осуществимым, должны быть жизнеспособные прямые демократические механизмы для выявления и исполнения воли большинства, должен быть образованный и зрелый рабочий класс, объединенный на общей основе, так что политические разногласия не будут приводить к бесконечным конфликтам и беспорядкам.
Эти предварительные условия никогда не существовали нигде, и тем более не было таких предпосылок в промышленно неразвитой дореволюционной России или в любой стране, где коммунистические партии взяли власть, и КПСС никогда не представляла российский рабочий класс в этом радикально демократическом смысле.
Второй смысл термина «представляет» в том, что партия представляет долгосрочные интересы рабочего класса и имеет за собой верных последователей из слоя передовых рабочих, способных выражать и защищать свои интересы. Это, конечно, ленинская формулировка[440], и она более реалистично описывает собственную концепцию КПСС и других коммунистических и социал-демократических партий в периоды их наибольшей активности и жизнеспособности.
Идея партии, представляющей долгосрочные интересы рабочего класса, подразумевает, что рабочий класс является монолитным, по крайней мере, в отношении долгосрочных интересов, и, следовательно, единая партия может представлять эти интересы.
Это может быть верным, если «долгосрочность» означает проектирование широких интересов на отдаленное будущее, но политика правительства касается узких интересов «здесь и сейчас», и партия должна функционировать в условиях хаоса и неразберихи настоящего времени. Если рассматривать политику как процесс, который происходит в режиме реального времени, всегда существуют острые конфликты среди групп рабочего класса – противоречия, основанные на непосредственных экономических интересах, а также различия в национальности, религии и культуре. Это также было особенно верно в многонациональном Советском Союзе.
Это осложнялось еще и тем, что в условиях отсутствия действенных демократических механизмов и, таким образом, в отсутствие прямого рабочего контроля, КПСС и другие правящие партии неизбежно стали средством для того, чтобы сохранить власть и привилегии отдельных сегментов рабочего класса и правящего аппарата. Передовые рабочие, которые были ее основой, идентифицировали себя больше со слоем правящего класса и партийного аппарата и со льготами, предоставленными им в этом аппарате, чем с рабочим классом в целом.
Наиболее проблемным аспектом этой концепции государственной власти рабочего класса в переходный период является то, что она игнорирует важную и необходимую роль многих слоев среднего класса в поддержании и сохранении современного индустриального общества. Менеджеры, технические специалисты, врачи, медсестры, педагоги, банкиры, пилоты авиалиний, социальные работники, предприниматели малого бизнеса, модельеры и разработчики программного обеспечения – все они жизненно необходимы для этого. Это специалисты с высшим образованием, которые служили власти при капиталистическом режиме и получили льготы по сравнению с рабочим классом для этого. Традиционное марксистское предположение, что они могли бы перенести свою лояльность на власть рабочих, нигде не подтвердилось. Скорее, везде, где коммунисты пришли к власти, огромная масса этих слоев бежали в более привлекательные капиталистические края.
И, вопреки утверждению Лайбмана, те, кто родился после коммунистического и революционного захвата власти, получил образование при социалистическом режиме, не перестали отождествлять себя с теми, кто выполнял сходную работу в развитом капиталистическом обществе, ища того же статуса и привилегий. Они были, несомненно, важной силой в развале Советского Союза, и в Китае представляют собой наиболее про-капиталистическую часть общества.
Самый глубокий анализ этих вопросов провел лидер Итальянской компартии Антонио Грамши. Его труды издавались рассеянно и в основном все еще не переведены, но о них можно прочесть в следующей работе: Sassoon, 1980[441]. Резюмируя стр. 119–125 этой работы, можно отметить следующее. Грамши отмечает, что базовые ценности и перспективы всех социальных слоев создавались на протяжении веков международного капиталистического развития в условиях социальной, политической и идеологической гегемонии буржуазии. Социалисты не могут коренным образом это изменить просто посредством монополии на государственную власть. То, что необходимо, согласно Грамши, – это создание совершенно нового социального блока, который представляет собой объединение самых прогрессивных членов всех производственных секторов. Для эффективного продвижения социалистической «повестки дня» такой блок должен быть укреплен наиболее сознательными секторами рабочего класса, но также должен включать и другие необходимые классы и слои. Основная задача партии пролетариата, согласно Грамши, – это развивать строительство такого социального блока и вести борьбу за его гегемонию – задача, которая будет решаться несколькими поколениями. Эта борьба подразумевает спор за власть, но еще более важная и решающая схватка будет происходить в сфере гражданского общества, где коренятся основные социальные практики и отношения.
В этой статье не ставится цели проработки деталей концепции Грамши, ее достоинств и недостатков. Грамши и сам был последователем Ленина, который почувствовал, что его концепция применима в основном для зрелого буржуазного общества, такого, как Италия, в котором фокус на государстве как творце и двигателей социальной реальности был правильным, чем для условий более отсталой, полуфеодальной России с неразвитым гражданским обществом.
Ирония заключалась в том, что в той мере, в какой советское государство преуспело в построении современной индустриальной экономики, оно теряло все больше и больше своего потенциала в области контроля социальной реальности и своей идеологической гегемонии в отношении нового образованного слоя, который оно создавало. Неспособность совершить переход от господства одной партии к гегемонии нового социального блока побудило советский средний класс и значительную часть рабочего класса идентифицировать себя с чаяниями и стилем жизни своих более богатых западных коллег. Это поддержало руководство КПСС, которое объявило, что задача социализма в том, чтобы догнать и превзойти капитализм в сфере потребления. Когда это не удалось осуществить, легитимность советского режима была серьезно подорвана среди массы советских граждан, это был первый гвоздь в крышку его гроба.
Никто из тех, кто заинтересован в фундаментальных социальных преобразованиях, не может игнорировать вопрос о государственной власти. Если государство будет находиться в руках реакционеров, это может блокировать реальный социальный прогресс. Но внимание коммунистов и революционеров в XX в. было направлено на мистификацию роли государства, при этом игнорировались ограничения государства в инициировании глубокой и постоянной социальной трансформации. Один из самых значительных и печальных уроков советского опыта заключается в том, что после 70 лет непрерывного коммунистического правления Советский Союз легко и быстро вернулся к искаженному, но вполне капиталистическому обществу. Корни социалистического строя оказались слабыми и неглубокими.
Эти соображения приводят ко второму этапу в классическом определении перехода к социализму, данному Энгельсом. Он утверждал, что, получив контроль над государством, рабочие должны быстро захватить средства производства у капиталистов и отдать их в управление органам, контролируемым рабочими.
Однако, понятие контроля рабочих над средствами производства, так же, как понятие контроля рабочих над государством, страдает от двух противоречивых толкований.
Первый смысл понятия в том, что работники каждого предприятия коллективно определяют, что производить, сколько производить и как производить. То есть, они контролируют конечный продукт, его количество, структуру и ритм производства. Этот подход разделяется достаточно широким кругом теоретиков социализма, от Резника и Вольфа[442] (которых Лайбман аккуратно критиковал в своей рецензии), которые защищают его от сторонников синдикализма, до Дэвида Швейкарта[443], наиболее выдающегося современного сторонника рыночного социализма.
Не обсуждая достоинства этой позиции, которую можно назвать рабочим местом социализма, я хотел бы присоединиться к Лайбману (и почти всем основным существующим марксистским течениям) в отвержении этой интерпретации как немарксистской. Для марксистов социализм означает коллективную собственность общества в целом, т. е. общественную собственность на различные средства производства, а не владение каждым работающим долей предприятия, на котором он работает.
Здесь возникает очень глубокий вопрос о механизмах, посредством которых этой общественной собственностью необходимо пользоваться. В зрелой советской модели таким механизмом был централизованный национальный экономический план и комиссия по планированию, подотчетные правительству и партийному руководству, через которые должны были проходить все важные экономические решения и операции.
Этот механизм будет только представлять общественную собственность, если партия и правительство представляют собой «все» общество, но это порождает целый ряд трудностей, как мы видели при анализе вопроса о том, представляет ли партия весь рабочий класс или же только его передовой слой, который осознает долгосрочные потребности и интересы. Здесь этот вопрос может быть поставлен следующим образом. Направлен ли план на насущные нужды, потребности и несоответствия повседневной жизни, с которыми сталкиваются массы, основная часть населения, или на долгосрочные инвестиции, развитие и потребности национальной безопасности, которые осознает партийное руководство?
Этот вопрос необходимо вписать в исторический контекст. В первые 30 лет существования Советского Союза он прошел через серию катастрофических потрясений, которые поставили не только коммунистический режим, но и общество в целом, на грань краха. Революционный переворот в разгар Первой мировой войны, гражданская война, которая последовала за большевистским захватом власти, насильственная коллективизация сельского хозяйства, которая в краткосрочной перспективе привела к голоду, затем форсированная индустриализация, за которой последовало вторжение нацистов, которое было отражено только спустя четыре года и ценой жизни 20 миллионов человек.
Этот централизованный механизм планирования и практика его применения не возникали из какой-то тщательно продуманной стратегии построения социализма. Они выросли из конкретных проблем и из отчаянных мер, направленных на противостояние и преодоление серьезного кризиса и конкретных смертельных социально-экономических угроз. Он также эволюционировал в рамках режима Иосифа Сталина, режима, который сам был отлит и сформирован в горниле этих кризисов. Это был режим чрезвычайной централизации власти и массового и жестокого использования насилия для подавления политической оппозиции.
Нет необходимости и даже возможности детально описать в данной статье комплексное развитие советской системы планирования от смерти Сталина до краха системы в 1989 году. Лайбман, который изучал развитие пост-сталинского аппарата и процесса центрального планирования достаточно глубоко, убедительно утверждает, что эта система разработала комплексные, сложные петли обратной связи и механизмы участия, которые позволили ей учитывать местные потребности, взгляды и требования. Его анализ является хорошим противоядием против карикатур, распространенных на Западе, в которых советское центральное планирование рассматривается как простые приказы из центра.
Однако в конце своего существования советскому центральному процессу планирования не удалось обеспечить достаточно мощный и эффективный механизм общественной собственности. В 1970-е годы советская экономика вступила в период стагнации и медленного роста, из которого уже не вышла. Он потерпел неудачу в адаптации промышленности к ИТ-революции, которая происходила во всем мире, и все более расточительно и нерационально распределял природные и капитальные ресурсы. Сельское хозяйство отставало и было непродуктивным, и продолжала проявляться невозможность удовлетворения основных общественных и потребительских нуэвд – в жилье, медицинском обслуживании, в потребительских товарах и услугах.
Массовое общественное недовольство, которое возникло в результате, и тенденция обвинять во всех этих неудачах централизованное планирование были верными признаками того, что массы были отчуждены от системы государственной собственности. Это был второй гвоздь в крышку гроба Советского Союза.
Выводом, который я хотел бы сделать из этого обширного анализа, является то, что центральная собственность и планирование, как бы искусно они не осуществлялись, необходимы, но недостаточны для обеспечения общественной собственности. Причина этого такова: без широкого социального блока, который принимает в свои руки управление повседневной производственной деятельностью, ответственность и полномочия для разработки и осуществления какого-либо центрального плана остаются у государственного и партийного аппарата. Не имеет значения, какие инициативы этот аппарат проявляет для привлечения более широких слоев населения: план остается «их» планом, а не нашим планом, и если возникают серьезные проблемы, как это всегда бывает, это будет «их» вина, а не наша проблема.
Цель социализма заключается в том, чтобы все население стало активным творцом экономики, но это требует длительного исторического развития, чего не может происходить в рамках капитализма. Решение этой проблемы в абстрактных общих чертах состоит в росте и развитии социального блока, в котором доминирует такой рабочий класс, который имеет способность управлять экономикой лучше, и историческая миссия социализма заключается в постепенном расширении такой доминирующей группы, чтобы в итоге включить в нее всех и каждого. Как нарастить мясо на кости – это очень сложный вопрос, но это, возможно, правильный вопрос, поиск ответа на который позволит нам выйти из нынешнего тупика.