На лицах ясно доброе начало,
И злая сущность тоже нам ясна.
И все ж мы друг о друге знаем мало:
Не каждый разбирает письмена.
Ульрих объявил: «Суд удаляется на совещание!»
И все члены суда с ним во главе ушили в соседнюю комнату, оставив слушателей, среди которых находился и Н. Хрущев, тогда первый секретарь городского и областного комитетов партии, в состоянии тягостного томления. Ежов, естественно, увязался за уходившими и вошел в комнату вслед за ними. Белов и Блюхер пробовали протестовать, говоря: «В совещательной комнате надлежит быть только членам суда!» Но Ежов сразу пресек попытку спора, сказав: «Я тут по распоряжению товарища Сталина!» Пришлось покориться. Ежов, сев в стороне, злобно рассматривал их, словно выбирая себе новую жертву.
В его присутствии разговора не получилось. Все сидели молча, в напряженных позах, уставившись в стол, кое-кто барабанил по столу пальцами. Через десять минут тягостного молчания Ульрих сказал: «Пора кончать! Изменники изобличены! Товарищ Сталин сказал: „Всем негодяям — смерть!“ О чем тут думать? Вот приговор — подписывайте!»
И выложил на стол приговор, заранее заготовленный. Первыми подписали Буденный и Шапошников, за ними, с величайшей неохотой, все остальные. Подписал и «честный солдат» Блюхер. Остальное было уже просто. Ульрих сказал: «Надо объявить приговор!» — и первый вышел из помещения в зал заседаний. За ним пошли остальные.
При их появлении подсудимые и все, кто сидел, встали. Подсудимые явно волновались: наступил решающий момент. Ставкой являлись их, а не чужие, жизни. У каждого теплилась еще надежда, что Сталин, в силу их высокой полезности для армии, не посмеет казнить и объявит им амнистию.
Увы, надежда не оправдалась! Ульрих внятно прочитал приговор, и все поняли: наказание одно — смерть! Якир впал в истерику и стал кричать: «Я не виновен! Дайте мне бумагу — я напишу Сталину и Ворошилову!» Члены суда стали говорить: «Надо дать!» Ульрих нехотя согласился. Якиру дали бумагу и ручку. Он быстро написал два письма и отдал их ему для передачи.
Записки тут же послали к адресатам. Теперь оставалось завершение. Комендант Судебного присутствия отдал приказ: «Из зала — на улицу!» И все, покинув зал, пошли на улицу, где их ждали машины.
Осужденных вместе с конвоем посадили в крытый грузовик, высокое начальство село в персональные легковые автомашины. Подсудимые, выйдя на улицу, с тоской посмотрели на них, думая, что совсем недавно они сами ездили в таких, всем отдавая распоряжения и пользуясь величайшим почетом. А вот теперь…
Машины пошли в Лефортовскую тюрьму: впереди и позади ехали грузовики с бойцами охранения — на тот случай, если оппозиция попытается отбить силой своих высоких руководителей, — в середине машина с осужденными и кавалькада легковых машин. Кроме того, по всей трассе по распоряжению Ежова были выставлены бойцы НКВД при оружии — тоже по соображениям осторожности.
Прибыли в Лефортово быстро — и без всяких происшествий. Дорожные посты, как только кавалькада проезжала, согласно приказу, через 15 минут снимались с места и возвращались к себе в казармы.
Въехав во двор, машины останавливались. Осужденных вывели и провели в тот спецотдел, где совершали смертные экзекуции. Осужденных с охраной поставили в одном месте, всех судейских и прочих — в другой.
Прокурор СССР Вышинский еще раз зачитал приговор, затем по очереди стал вызывать осужденных, начиная с Якира и Тухачевского. Конвоиры подводили каждого осужденного к стене, а затем отступали в сторону.
Все было заранее обговорено и роли распределены. Расстрелять Якира должен был лично Ворошилов, бывшего маршала Тухачевского — маршал Буденный, упрямца Уборевича, доставившего столько хлопот следствию, лично Ежов, остальных — другие сотрудники наркома, которые рассматривали это как награду за тяжелую работу, которую они проделали. Эта честь досталась М. Фриновскому, Леплевскому, Карпейскому, Николаеву-Журиду, Ушакову.
Серов, комендант Судебного присутствия, свояк Н. Хрущева (они были женаты на родных сестрах), видный чин в НКВД, громким голосом давал команды. Рядом, зло сжав губы, стоял Блюхер. Именно ему было предложено Сталиным командовать расстрелом, но он категорически отказался, заявив, что для этого есть другое ведомство. Все было проделано быстро, и руки ни у кого не дрожали. Якир крикнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» — надеясь, что тут-то и объявят ему амнистию. Ошибся. Прогремел выстрел из нагана Ворошилова, который прибыл сюда заблаговременно и успел прочитать его письмо, отклонив все просьбы по существу. Получив пулю в затылок, Якир мертвым лег на бетонный пол. За ним вызвали Тухачевского. Стоя среди своих, он, верно, думал: «Пугают! Не посмеют расстрелять маршала! Это вселенский скандал». Но увидал, как упал мертвым Якир, — и сердце у него оборвалось. Поставленный к стенке, он крикнул: «Вы стреляете не в нас, а в Красную Армию!»
Это ни на кого не произвело впечатления. Грянул второй выстрел — из нагана Буденного, — и бывший маршал тоже мертвым рухнул на пол. И так, друг за другом, пустили «в расход» всех остальных.
Увидав, как умерли Якир и Тухачевский, осужденные поняли: пощады не будет! И поэтому перестали сдерживать свою ненависть. Подходя к расстрельной стенке, каждый изрыгал яростную брань по адресу Сталина, называя его «предателем революции», «мерзавцем», «ублюдком», «палачом», «фашистом», «злобным убийцей», «шпионом охранки», суля ему и всему его потомству, и всем его присным страшное народное возмездие. (Тут они, как и многие другие, ошиблись.)
Скоро все было кончено. Врач, обойдя тела, засвидетельствовал смерть; те, кому это полагалось, поставили свои подписи под актом о приведении приговора в исполнение. После этого все поспешили на улицу, куда рядовые бойцы НКВД вытаскивали к грузовику тела казненных.
Расстрелянных с тем же сопровождением отвезли на Ходынское поле, ставшее позже территорией Московского центрального аэродрома им. М. Фрунзе (!), сняли здесь с машины, опустили в заранее вырытую яму, засыпали негашеной известью, закопали, а землю плотно утрамбовали.
После этого высокое начальство в полном молчании вновь вернулось к своим машинам и разъехалось по домам. У всех были угрюмые лица, и все, за исключением Ульриха, которому предстояло делать доклад Сталину о минувших событиях, в тот день зверски напились. Только по разным побуждениям: Ежов и его сотрудники — от радости (они успешно завершили труднейший процесс, истребили презренную и крайне опасную шайку!), члены суда— от стыда (они отправили на «тот свет» бывших боевых товарищей, многократно награжденных Советской властью, которых столько лет советская же печать превозносила до небес, как «самых выдающихся советских полководцев»). Но что было делать?! В открытую перечить Сталину? Пытаться поднять на него народ и войска? А если не поднимутся?! Значит, остается покориться? Но тогда не прав ли был поэт, говоривший: «Сегодня — ты, а завтра — я»?!
А Ульрих, вернувшись в гостиницу, в которой он жил, в который раз уже рассматривал свою коллекцию бабочек, насаженных на острия, и, прихлебывая душистый чай из стакана в красивом подстаканнике, думал, что человек ничуть не лучше такой бабочки, как бы он высоко ни заносился в своих мыслях, и что очень мало нужно, чтобы он при всех своих званиях и орденах, при самой великой славе пришел к великому бесславию и даже вообще перестал существовать!
Он имел полное основание так думать. По страницам газет катился вал неистовой ненависти и гнева. Главная газета страны «Правда» в своей передовой уже в день процесса, 12 июня 1937 г., сообщала своим читателям: «Острый меч социалистического правосудия обрушился на го— ловы подлой военно-шпионской банды. Вместе с гнуснейшей гадиной Гамарником, покончившим жизнь самоубийством, чтобы уйти от разоблачения и суда, — эти восемь шпионов совершили самые тяжелые злодеяния, какие только мыслимо представить. Они, как Иуды, за фашистские сребреники продались врагу. Эта банда, как установлено, совершила весь круг преступлений, который 133-я статья Сталинской конституции требует карать, как самые тяжкие злодеяния».
Эта стилистика была установкой для печати всей страны. И другие газеты и журналы в течение ближайших месяцев писали в том же духе.