Николай Фетисов ждал участкового со страхом и нетерпением.
Причины такой раздвоенности были довольно сложны. Сегодня утром, сдав дежурство, Николай уже собирался уходить домой, но тут ввалились в дежурку дружки, закричали:
— Николай! Причитается с тебя!
— Это с какой такой радости? — подозрительно спросил Фетисов.
— Ты дурочку-то не строй! Или теперь знаться не хочешь?
— А погляжу, может, и не захочу. Чего случилось?
— Не знает! — обрадовались дружки, выволокли Фетисова из дежурки, провели под руки двором и втолкнули в цех. — Видал? — закричали они.
И Николай обомлел. Прямо на него с Доски почета, сбоку от выцветших знакомых портретов, глядела его собственная физия, только молодая да худая — таким он был лет десять назад. Видно, пересняли, увеличили карточку, что сдавал он, когда поступал на работу. А до тех пор фотография еще лет пять дома лежала, недосуг ему было вновь фотографироваться. Фетисову будто к животу что-то холодное приложили, но он и глазом не моргнул.
— Я думал что! — протянул небрежно. — Про это я еще давеча знал.
— Все равно отметить надо! — потребовали дружки. — Положено.
— Чтой-то я сильно устал, ребята, — соврал Николай. — С дежурства все же… За мной не пропадет.
И Фетисов заспешил домой.
«Как же это случилось? — думал он дорогой. И тотчас сам себе ответил: — А что такого? Последний человек, что ли, Фетисов?» Авария весной была в институте, прорвало трассу — кто первым бросился? Фетисов! Пока начальство спохватилось, он с ребятами уже и котлован открыл и щитами укрепил, чтобы не размывало, и не ушел, пока трубу не заварили… А в прошлом году на ремонте в мастерских кто придумал кровлю без лесов менять? Опять же он, Фетисов! Премию тогда отхватил полсотни. Ребята, правда, говорили: это как рацпредложение можно оформить, в пять раз больше взять… Да если бы все его придумки, что он за десять лет на работе людям подкидывал, предложениями оформлять, он, может, давно бы миллионером стал. Только он, Колька Фетисов, бескорыстный. Ему хватит и того, что имеет. Ну, верно, зашибает он. Да ведь не на работе! Там его выпившим никто ни разу не видел. Закон. Почему же его на почетную доску не повесить? Очень даже просто. Заслужил!
Так рассуждал горделиво Николай по дороге домой, и его рассуждения были чистой правдой. И все бы хорошо, да тут мимо проехал милицейский мотоцикл, проехал быстро, но Фетисов успел разглядеть: на мотоцикле сидел лейтенант Калинушкин.
И сразу все хорошее настроение у Николая улетучилось. Ведь это что же получается? Участковый сегодня явится с протоколом, и загремит Фетисов на пятнадцать суток за мелкое хулиганство! В другое время он бы как-нибудь пережил такую неприятность, посмеялся бы над собой вместе с дружками — тем все бы и кончилось. Но теперь, когда его фотография висела на почетной доске, когда он стал уважаемым человеком и, главное, сам почувствовал впервые в жизни уважение к себе… Нет, никак нельзя было допустить этакое.
В том, что участковый приедет, Николай не сомневался. Во-первых, всем известно, что Калинушкин слов на ветер не бросает, во-вторых, уж больно интересуется пропавшими цветами, а Фетисов пообещал сказать, кто их украл. Словом, вместо радости получилось одно расстройство. Домой Николай вернулся хмурым и озабоченным.
Клавдия сразу почувствовала его настроение, тотчас поджала губы, и вся ее сухонькая фигурка воинственно напряглась, а выражение птичьего личика стало неприступным. «Эка дура! — печально подумал Николай. — В одну сторону мозги работают!» И как только он подумал об этом, так его потянуло выпить, то есть просто ужас до чего захотелось. Выпить бы и забыть хотя бы на час-другой неприятности, которые его ожидали. Однако он пересилил себя. С трудом, но пересилил. К приходу участкового он должен быть как стеклышко, да и вообще будь она проклята, змеюга, из-за нее одни неприятности, пора бы и завязать, раз уж такое направление приняла его жизнь.
Мало-помалу Клавдия, видя, что ее предположения не оправдываются, отмякла, даже забеспокоилась:
— Ты чего? Не заболел?
— Не заболел, а, видать, заболею, — ответил Николай. — Нет, — с досадой отмахнулся он, заметив, что жена снова поджимает губы, — не о том разговор…
Тут Фетисов вспомнил, что все его неприятности начались с такой же примерно ситуации, вспомнил, что жена не дала денег, когда ему позарез приспичило, и обрадовался: можно было хотя бы немного облегчить душу. Он так и поступил. Рассказал о своей беде и грустно закончил моралью:
— Вот, Клашка, и все из-за трояка несчастного. Не дала трояк — теперь мне на позор идти перед людьми.
И Клавдия пожалела его.
— Ладно, Коль, — проворковала она, положив руки на плечи мужу. — Может, и обойдется, чего зря себя мучить. Ну ладно, сбегать или есть у тебя?
— Не хочу! — отрубил Николай и тем самым окончательно сразил Клавдию.
Пашка вернулся с улицы, распевая во все горло; мать шикнула на него:
— Не ори! Папка болеет!
Пашка покосился на отца. Выпившим он его не выносил, а трезвым любил; потому что Николай Фетисов был человек веселый и с сыном играл во что хочешь: хоть в футбол, хоть в пристеночку на деньги, причем обижался, как маленький, проигрывая, и пытался обжулить. Раньше, когда телевизора не было, Пашка мог целый вечер слушать отца, сочинявшего небывальщину про царей, царских дочек и жуликов, которые всех побеждали и женились на царевых дочках.
— Ну чего, старый, доходишь помаленьку? — строго сказал Пашка, подходя к отцу, и стукнул его дружески кулаком по спине. — Чего болит-то?
Николай через силу улыбнулся сыну, вяло похвастался:
— А меня, Паш, на доску почетную поместили. Вот, брат, какие дела. Теперь у тебя отец — почетный!
— С того и заболел, что ли? — засмеялся Пашка.
— Не приставай к отцу! — прикрикнула Клавдия. — Иди гуляй!
— Погоди, — остановил ее Фетисов, расслабленно приподняв руку. — Садись, Паш, разговор у меня к тебе.
Пашка присел на самый краешек стула, готовый в любой миг сорваться, если отец задумает какую-нибудь каверзу: Пашка изучил отца хорошо.
— Позавчера дядя Саша приходил, участковый, — сказал Фетисов.
— Ну?
— Насчет цветов интересовался. У Билибиных оборвали…
— Слышал. Так что?
— Ничего не узнал? А? Ты, если что знаешь, скажи, — заторопился Николай. — Кто мог оборвать-то? Ясно, пацаны, больше некому. Твои же дружки небось. Ты скажи, если знаешь…
— Не знаю я ничего, — нахмурился Пашка. — А и знал бы, не сказал.
— Да мы это дело так обставим — ничего им не будет. Какой с пацанов спрос? Поругают — и все. А я вам за это трояк дам. На трояк-то чего купить можно, ты посчитай. Так и передай пацанам: мол, даст трешницу и ничего не будет. А, Паш?
Фетисов оживился, подмигивал сыну заговорщицки, тряс толстыми красными щеками.
— Узнаю, — нехотя пообещал Пашка. — А ничего не будет?
— Конечно, ничего.
— И трешку дашь?
— Дам. Только быстро надо, прямо сейчас.
Пашка поскреб в раздумье макушку.
— Смотри, старый, обманешь — тогда все! Понял?
Фетисов поспешно вытащил из кармана три рубля и протянул сыну:
— Во, если не веришь.
Клавдия принялась было ворчать — не надо бы парнишку в такое дело втравливать, — но Николай не согласился:
— А чего плохого? Всем хорошо! Калинушкину я скажу, чтоб не больно расходился. Сами сознались. Эка важность — цветы…
Пашка убежал, Клавдия тоже вскоре ушла из дому по своим делам. Фетисов остался один. Как ни странно, но он приободрился. Человеку нужна надежда; хоть маленькая, да появилась она у Николая. Обидно, конечно: разве из таких положений он выкручивался, не прибегая к чужой помощи! Стареет, видать…
Вот лет двадцать назад… Это когда Фетисов еще не больно уважал закон. Работал он тогда конюхом в заготконторе, и приглянулись как-то ему бревна возле этой конторы. Хорошие бревна, одно к одному. Каждый день Николай мимо них на телеге трясся; и месяц, и два, третий пошел, а они все лежат. Такая бесхозяйственность сильно портила ему нервы. Однажды не выдержал, запряг ночью своего Серого, подъехал к конторе. За раз не управился, а второй раз подъехал — из-за угла навстречу участковый! Растерялся Николай? Как бы не так! Ругаться стал:
— Ну-ка помоги, чтоб их так переэтак! Завтрева чуть свет в Пеньково ехать, а сегодня под вечер приказ: вези, говорят, бревна к почте, на столбы, что ли, пойдут. Ни днем ни ночью покоя. Уйду, сил больше нет!
Участковый подсобил, Фетисов еще поворчал, с тем и уехал. Наутро участковый явился к Николаю чернее черного.
— Где бревна? Давай по-хорошему!
— Какие бревна?
— Какие ночью мы грузили!
— Да ты что? Я тебя неделю не видел. Должно, ты с вечера перебрал немного!
Как ни бился участковый, как ни искал — ничего не нашел. А Фетисов одно твердил:
— Какие у тебя доказательства? Помогал грузить? Так и скажи в своей милиции, там разберутся!
Только через три года, за давностью, признался: в огороде бревна спрятал, в картошку, в борозды зарыл. Правда, тогда участковым не Калинушкин был, другой, попроще мужик: недолго продержался в милиции, наладили его оттуда за неспособность. И правильно! Этак, чего доброго, все растащили бы!
Вот из каких переделок Фетисов выходил. А теперь сидит и ждет, когда участковый придет, отправит его на пятнадцать суток, если только Пашка не выручит.
Так размышлял Николай о делах минувших и нынешних и одновременно прикидывал: куда это Калинушкин ехал? Ежели на участок, то, возвращаясь, непременно завернет по дороге, вот-вот нагрянет.
Нет, не тот у Фетисова был характер, чтобы покорно ждать своей участи! Он еще не знал, что предпримет, не знал, в какую сторону направится, но уже чувствовал, как решительность, словно добрый стаканчик в похмелье, выгнала из него вялую немощь, распрямила спину, придала мыслям ход легкий и надежный. Ноги сами понесли его из дома кратчайшим путем, сначала прямо по дороге, затем в проулок, через знакомую дыру в ограде и вновь вывели на дорогу неподалеку от дома Билибиных, что было вполне логично, поскольку в задаче с одним неизвестным и двумя известными, которую предстояло решить Фетисову, Иннокентий Павлович, как и участковый, значился в числе последних. В то время как ноги несли Николая к цели, мысли его столь же легко определили интерес Билибина, а именно — испорченный водопроводный кран, о котором тот еще дней десять назад подавал заявку. Выйдя из дому без определенного решения, не помышляя еще ни о водопроводном кране, ни о Билибине, Николай подходил теперь к нему с газовым ключом в руке, имея в одном кармане жестяную коробку с солидолом, добрый пук льна и плоскогубцы, а в другом — новенький кран на случай, если старый пришел в полную негодность; факт, доказывающий, что интуиция проявляет себя на разных уровнях деятельности.
Иннокентий Павлович был дома. Вчера вечером в полусне он почему-то обиделся на свою бывшую жену («Совершенно не думает о дочери, могла и позвонить, небось валюту экономит… А если я давно того… лежу потихоньку в песочке?»). И среди этих лениво-сердитых раздумий вдруг сверкнуло нечто дельное, важное чрезвычайно. Сверкнуло не как молния — тогда бы он наверняка, отбросив сонную одурь, мгновенно насторожился и сосредоточился бы, — а как далекая зарница. Да и зарница ли, не случайная ли вспышка? Нечто дельное относилось к недавнему эксперименту в лаборатории, который должен был подтвердить или опровергнуть расчеты Билибина и который подтвердил их, но лишь после того, как он, по собственному представлению, опустился на четвереньки и принялся шарить ладонями по земле — искать дорожку к истине. Зарница погасла, случайная, бесплодная; Иннокентий продолжал сердиться на жену и жалеть себя, брошенного, неустроенного и полуголодного.
Грустная мысль о песочке, в котором Иннокентий Павлович мог бы лежать по какой-нибудь непредвиденной причине, например отравившись копченой колбасой, до которой был большой охотник и которую потреблял в огромном количестве, запивая пивом, и вовсе отвлекла его. Но песочек, в котором могло оказаться бренное тело Иннокентия Билибина, представился ему не тяжелым, темным от влаги пластом, а беленьким, теплым, пляжным, само же бренное тело — облаченным в пестрые купальные трусы. Он несерьезно относился к проблеме своего бытия и небытия. Может, повода не имел всерьез задуматься, болея редко и легко, или некогда было; над такими проблемами ныне даже философы не размышляют, одни тунеядцы могут себе позволить: у них время есть… В молодости кое-какие соображения приходили ему на ум, когда мечтал о бессмертии, точнее — о бессмертном имени. А теперь… Не потому что потерял надежду оставить нетленным свое имя — наоборот, шансы у него тут кое-какие имелись. Просто понял, что это стремление — смешная попытка обмануть себя. Комплекс Герострата со знаком плюс, кривые буквы перочинным ножом на белоствольной березке: здесь был такой-то. Тогда что же — как у большинства? Живи, пока жив, жизнь одна, другой не дано? Ну нет! Это для простейших. Прошлое и будущее, а он, Иннокентий Билибин, — звено между ними!
И вот этот легкомысленный пляжный песочек, в который он зарылся, отравленный копченой колбасой, совершенно отвлек его внимание. Утром же, вспомнив о внезапной вспышке-догадке, Иннокентий Павлович ощутил сильнейшее беспокойство. Он не помнил, что именно пришло ему в голову вечером, но знал, что потерянная идея несет в себе такие возможности, по сравнению с которыми все сделанное им раньше не более чем его коттедж по сравнению с современным небоскребом. Скорчившись в шезлонге, прикрыв ладонью глаза, он сидел неподвижно, стараясь вызвать вчерашнее…
Сначала он увидел маленький шарик — лабораторную мишень, подожженную лазерным лучом, крупинку, плавающую в багровом паре. Иннокентий Павлович дал пылающий шарик крупным планом. И вот началось то, что в последнее время ставило неодолимую преграду, как представлялось Иннокентию Павловичу, на его пути к истине. Сквозь багровый зловещий туман на шарике неожиданно проступили очертания материков и океанов, знакомые силуэты Африки и Америки. Размеренный голос за кадром произнес: «Энергия, выработанная человечеством, уже через сто лет поднимет температуру земной атмосферы на несколько градусов… Ты знаешь, чем это грозит?» — «Но люди не могут жить без энергии! — возразил Иннокентий Павлович. — Цивилизация зайдет в тупик!» — «Я — напоминаю!» Иннокентий Павлович усилием воли снял посторонние ассоциации и выключил голос за кадром. Теперь шарик вновь стал обычной лабораторной мишенью. Струйки пара давили на ее поверхность со страшной силой в миллионы атмосфер. Билибин знал, что будет дальше: шарик просто развалится, не успев как следует сжаться. Но он заставил себя забыть об этом, и крупинка осталась целой. Давление нарастало. Под тяжким напором ударных волн материки начали смещаться, медленно, но неумолимо сползая в океаны. «Ложь! — закричал беззвучно Иннокентий Павлович. — Мы сумеем предотвратить…» — «Не успеете», — печально произнес голос за кадром. «Наука всесильна, она найдет выход!» — сказал Билибин. Голос умолк, а когда вновь зазвучал, сомнение и сожаление слышались в нем: «Давление должно нарастать плавно». — «Но как?» — обрадованно спросил Билибин. «Менять форму импульса луча». — «Легко сказать, — вздохнул Иннокентий Павлович. — При одинаковых условиях…»
— Какие там условия! Я бы давно зашел — замотался.
— Да, пожалуйста, раньше подтекал, а сейчас вовсе не закрывается.
Теперь разговор Иннокентия Павловича с будущим проходил на фоне кряхтения и металлического побрякивания, причем эти звуки становились все слышнее, а голос вечности все тише. Как ни пытался Иннокентий Павлович вернуть их, победителем выходила реальность. Да и могло ли быть иначе? Николай Фетисов любил, когда уважали его работу.
Что бы ни делал Николай, он неизменно давал понять, что совершает некое таинство, хитроумный фокус, который под силу лишь избранным мастерам. Заинтересованное лицо должно было понять важность произведенной работы, рассматривая ее во всех аспектах, сравнивая свою прежнюю жизнь, полную неудобств и лишений, с нынешней, счастливой и беззаботной. Отчасти такое отношение Николая к своему труду определялось соображениями материальными: чем сложнее работа, тем дороже она оплачивается. Но лишь отчасти… У Фетисова в такие моменты пробуждалась душа артиста, и эта душа требовала благодарных зрителей, требовала признаний и даже аплодисментов. Тем более жаждал он признания и внимания сейчас: ему позарез надо было вступить в прямой контакт с Билибиным, чтобы найти ходы к участковому.
— Палыч, а Палыч! — окликнул он хозяина через все комнаты. — Новый кран ставить или прежнему ремонт делать? Резьбу сорвало…
— Как знаешь, — расслабленно отозвался Иннокентий Павлович, стараясь удержаться в том, ином, измерении.
— Это верно! — жизнерадостно закричал Николай. — Сделаем со знаком качества! Палыч! Канализация как? Вода уходит?
— Уходит, — со вздохом ответил Иннокентий.
— А куда же ей деваться! — засмеялся Фетисов. — По всем законам. Ну, другая теперь жизнь с новой канализацией, а? Не то что раньше?
Поинтересовавшись затем дымоходом у камина («Тяга хорошая? Порядок!»), ступеньками крыльца («Зря я тебя послушал, плитки налепил, гляди, трескаются!»), дверным замком («Не заедает? Нормально! Как тебя не обчистили с прежним-то!») — словом, всем, что было сделано Фетисовым в этом доме на протяжении последних четырех лет, и таким образом напомнив ненароком о своей роли в жизни Билибина, приняв заверения хозяина в неизменной благодарности, Николай перешел к делу:
— Палыч! У тебя, слышь, цветы оборвали? Ну что ты из-за цветов больно убиваешься — милиция с ног сбилась, весь город перетрясла. Участковый тут ко мне заходил…
Иннокентий Павлович, с нетерпением ожидавший, когда Фетисов кончит ремонт и уйдет, ответил рассеянно, что лично он никаких претензий к милиции не имеет и если она продолжает расследование, то, наверное, по другой причине.
— Это по какой по другой? — спросил Николай подозрительно и даже с обидой, приняв, видно, замечание Билибина как намек в свой адрес.
— Ну, возможно, хотят навести порядок, — ответил Иннокентий Павлович, не поняв даже, что повторяет слова Соловьева. — Сегодня цветы, завтра еще что-нибудь…
— Это точно. Значит, как, Палыч? — заторопился Николай. — Я участковому нашему тогда скажу, а? Билибин про цветы эти и думать забыл, чего, мол, вы с ума тут сходите… Да ты не сомневайся! — еще поспешнее добавил он, заметив, что Иннокентий Павлович пытается возразить. — Я тебе каких хочешь достану: хочешь — таких, хочешь — других…
Иннокентий Павлович отмахнулся:
— Извини, некогда мне. Хватит?
Взяв протянутую пятерку, Фетисов достал из кармана два рубля, порывшись, еще полтинник мелочью и с достоинством положил их на стол, чем совершенно сразил Билибина, как недавно сразил жену, отказавшись от бутылки. Он даже не потребовал причитающихся за ремонт комплиментов, ограничился тем, что заставил Иннокентия Павловича открыть и закрыть кран, спросил: «Работает? На уровне?» — и заспешил домой. Только по дороге подвернул к клумбе возле беседки; крикнул оттуда:
— Палыч! Вот эти, что ли?
Не получив ответа, Николай со всех сторон оглядел цветы. Они ему не понравились: запах дурной, словно бы болотом тянет. Вроде он такие видел на Озерной у одного армянина. Точно, видел. Только получше: голубые, мелкие и запах хороший, как у Клавкиного одеколона. Придя к выводу, что запомнить их на глазок трудновато, сломал один, выбрав попышнее, и вернулся к дому.
— Вот эти, что ли? — повторил он свой вопрос, подсовывая цветок чуть ли не к носу Билибина, который вновь вот-вот был готов отключиться от окружающего.
— Зачем? — тихо спросил Иннокентий Павлович. — Зачем сорвал?
— Ты меня просил найти такие, нет? — удивился Николай. — Просил. Будь спокоен: из-под земли достану. Не страдай… Ты чего? Ладно, побежал я, — забеспокоился Фетисов, заметив, что Иннокентий Павлович приподнимается с кресла.
И он действительно поспешно удалился, неприятно пораженный тем, как вдруг перекосилось лицо у его закадычного друга Кешки Билибина. Ох и жадные все! Собственники! У кого много, тот и жадный! А может, наоборот: у жадных всего много! Он, Фетисов, заботу проявляет, а этот, понимаешь, морду кривит из-за цветка несчастного. Ну раз так — жди своих цветов до морковкиного заговенья. Тем более что у армянина знакомого вроде совсем другие.
Покуда Николай добирался домой, а затем возился у Билибина, участковый управился с делами и тронулся в обратный путь, действительно намереваясь заехать по дороге к Фетисову. Мотоцикл — машина быстрая, Калинушкин, скорее всего, даже обогнал бы Николая, и тогда вся операция с поисками цветов, задуманная Фетисовым, просто не состоялась бы. Но непредвиденная причина задержала лейтенанта.
Лето стояло жаркое, а в этот день и вовсе дышать было нечем. Асфальт под мотоциклом пружинил и хлюпал, вот-вот потечет. Калинушкин озабоченно поглядывал на цилиндры: как бы не перегрелись на такой жаре. Поэтому, когда он услышал сквозь рокот мотора посторонний уху звук, то сразу сбросил газ, подъехал к тротуару и только тут понял, что звуки шли откуда-то сбоку, из-за домов, мимо которых проезжал Александр Иванович. К домам со всей улицы побежали люди, и Калинушкин, поспешно развернув мотоцикл, помчался в том же направлении.
Сначала он увидел толпу: на самом солнцепеке возле девятиэтажной башни, сосредоточенно задрав головы, толпились люди. Калинушкин тоже задрал голову. На балконе седьмого этажа стоял в одних трусах здоровенный мужчина. Даже на расстоянии было видно, что лицо у него нехорошее: багровое и словно бы свернутое оскалом на сторону.
— Тупицы и циники опровергают существование кси-поля! — кричал он в толпу. — Не верьте им, друзья мои! Умоляю!
«Э-э! — подумал Александр Иванович, притормаживая и невольно оглядываясь в поисках отступления. — Это мне как попу гармонь, это, по всему видать, придурок на последнем градусе. С меня Фетисова хватит!»
И он чуток подался в сторону, словно бы с самого начала ехал не к дому, а мимо, даже отвернулся, всем видом показывая, что происшествие его совершенно не касается.
Уже проехал было Калинушкин мимо, но тут толпа возле дома заволновалась, зашумела. Александр Иванович, хочешь не хочешь, поглядел вверх.
Этот артист теперь стоял не на балконе, а на узеньких перильцах, держась одной рукой за стену дома, а другой торопливо помахивая перед собой и явно адресуясь к людям внизу: мол разойдись, не мешайте, сейчас прыгну!
Словно какая-то неведомая сила выхватила Калинушкина из седла и перенесла в одно мгновение к дому. Звонкая, чистая трель милицейского свистка вонзилась в раскаленный воздух. Александр Иванович дул в свисток что есть мочи и при этом грозно потрясал пальцем, возмущенный до глубины души таким вызывающим нарушением не только законов и постановлений, но и всего смысла жизни.
Трудно сказать, может, этот несчастный всегда уважал милицию и в этот последний миг его жизни привычное уважение взяло верх над всеми другими чувствами, а может быть, возмущение Калинушкина в полной мере выразилось в трели, как у вдохновенного музыканта, но в ту же секунду балкон опустел, только пестрые трусы мелькнули в балконной двери.
И еще некоторое время у лейтенанта ушло. В новом магазине консервированные крабы для научных работников выкинули, ярцевские старожилы тотчас пронюхали и набежали. Теперь они стояли с раздутыми, пестрыми от банок авоськами и комментировали происшествие.
— Во! С жиру уже с ума сходят! — скорбно поджав губы, сказала бабка Селиваниха. Все дружно поддержали ее, поскольку в Ярцевске с ума никто не сходил. Были свои дурачки, но с рождения, а так, чтобы вдруг, посреди белого дня, — этого никто не помнил.
Пришлось Калинушкину разъяснительную работу провести.
— Не с жиру, а с умственной работы! — строго сказал он. — Ежели бы тебя, гражданка Селиванова, к примеру, на умственную работу поставить, ты и вовсе враз копыта откинешь!
И все поддержали участкового:
— Точно. Ежели с непривычки…
— Может, и этот с непривычки. Может, раньше не напрягался. А приказали — не откажешься!
— То-то и оно! — сказал Калинушкин, тяжело вздохнув. — Не откажешься…
Ждал он до тех пор, пока не приехали из больницы санитары да не погрузили этого чудика в машину. Здоровый оказался мужик, и тут фортель выкинул: раскидал санитаров, чуть не утек. Хорошо, Калинушкин рядом стоял, успел придержать.
Отдуваясь после схватки, вытирая с лица обильный пот и сочувственно думая о том, что в такую жару мозги хоть у кого поплавятся, Калинушкин направился к мотоциклу. Санитары уже заталкивали своего клиента в машину, когда лейтенант бросился к ним с громким криком «стой!».
— Стой! — повторил Александр Иванович, подбегая и протягивая наручные часы с разорванным ремешком, которые он только что подобрал на том самом месте, где перехватил больного. — Вот, потерял гражданин!
Санитары потянулись было к часам, но Александр Иванович рассудил, что вернее будет во избежание недоразумений положить часы в карман владельцу.
Вот теперь уже ничто не мешало лейтенанту навестить Фетисова. Калинушкин проводил взглядом уходящую машину, предложил толпе разойтись и поспешил к мотоциклу.
Набегавший навстречу воздух немного охладил лейтенанта, вернул к прежним заботам.
Он понимал, что ничего-то Фетисов не знает насчет цветов, ломает, как водится, комедию. Но выхода у Калинушкина не оставалось. Позавчера он явился к начальнику, протянул ему протокол с припиской Билибина о том, что никаких претензий потерпевший не имеет, и услышал в ответ:
— Я разве приказал вам бумажки эти собирать? По-моему, я приказал найти нарушителя… Зачем мне эта бумажка? — Капитан тем не менее подколол протокол в папку, которая по-прежнему лежала на самом видном месте, подле его правой руки. — Два дня осталось, Калинушкин! — И, не желая больше говорить, а может быть потому, что сказать было нечего, уткнулся в папку.
Ох, надоело все Александру Ивановичу; если бы не близкая пенсия, кажется, сам бы ушел! Пенсии было жалко. Такая у него светилась мечта: иметь побольше времени, чтобы придумать какую-нибудь штуку, которая много пользы принесет людям. Конечно, берег от морских волн он защищать уже не возьмется и нарушителей не станет заранее угадывать… А вот в прошлом году но телевизору передача была научная про двигатель атомный в ракете: мол, опасный он для людей, придется от него толстой стенкой загораживаться. А зачем? Неужели не догадываются: если всю эту вредную гадость магнитом, как пылесосом, вытягивать? Конечно, мощным, каким-то особенным. Пусть подумают.
Начальник, конечно, пугает: за двадцать лет у Калинушкина ни одного взыскания, шесть благодарностей. Да еще в позапрошлом году именными часами наградили, сам же начальник и вручал торжественно. Правда, не за какие-нибудь особые заслуги; совпадение такое получилось — сорок годков Александру Ивановичу стукнуло и как раз двадцать лет работы в милиции. Но все равно на часах надпись: «В день двадцатилетия честной службы в органах милиции», а про рождение не написано, наверное, чтобы солиднее выглядело. Честной службы! В случае чего и напомнить можно.
Калинушкин машинально взглянул на руку, где вот уже два года красовался дорогой ему подарок, и обомлел: часов на руке не было!
Через мгновение Александр Иванович, конечно, сообразил, что его часы сейчас в кармане у больного несутся полным ходом в «санитарке», но в это мгновение ему пришлось нелегко. Словно сама судьба ответила Калинушкину на его рассуждения о честной службе: были двадцать лет — и нет, не обольщайся, мил человек!
В душевном смятении Калинушкин едва удержал руль в руках.
Санитарную машину он догнал быстро. Шофер и санитары выслушали его с большим недоверием, а больной и вовсе не захотел с часами расстаться, отпихивал Калинушкина, вскрикивал по-дурному: «Грабят!», «Милиция!» Все это лейтенанту было до крайности неприятно. Но он терпеливо объяснил санитарам свою ошибку и даже их пациента пытался урезонить, показав ему дарственную надпись на часах и с непривычки переходя на международный язык: «Твои часы — нет! Не есть твои часы! Часы есть мои. Понял?» Санитары, увидев именную надпись, наконец принялись хохотать, но лейтенант не больно-то дал им волю; тоже посмеялся немного, потом сказал строго: «Давайте, ребята, работайте!» — и прибегнул к испытанному способу — зашел сзади, вынул блокнотик, записал номер машины. Все сразу встало на место, санитары и шофер, поскучнев, полезли в машину, Калинушкин повернул обратно.
К Фетисову он приехал в-дурном настроении.
— Ну, — спросил лейтенант, по привычке внимательно оглядывая все углы и закоулки в доме, — что нового?
Николай поднялся ему навстречу, здороваясь, развязно хлопнул по протянутой ему ладони:
— Есть новости, товарищ милиция!
— Выкладывай!
— Скажу — не поверишь! — Фетисов обнял Калинушкина за плечи, попытался усадить за стол, но сразу отдернул руки, вспомнив, что точно так же обнимал участкового в кладовой, когда висел в петле. — На Доску почета попал! Во! Ей-богу! Сегодня портрет поместили.
— А, — равнодушно произнес Александр Иванович. — Бывает.
— Выхожу, понимаешь, из дежурки, — засуетился Фетисов. — Да ты садись… Чудно! Портрет мой, морда моя… Может, это… Отметим, а, Иваныч? Все же у меня вроде праздник…
— Чего ты мне тут заливаешь! — сердито сказал Калинушкин, нервно поводя шеей: мокрый от пота воротник кителя неприятно прилипал к коже. — Насчет цветов узнал?
— А как же! — небрежно ответил Фетисов. — На цветы наплевать и забыть! Билибин мне лично для тебя передал: пусть, говорит, милиция кончает эту музыку, людям в глаза смотреть стыдно. А не кончат — жаловаться, говорит, буду.
— Я тебя чего спрашиваю? — перебил его участковый. — Я у тебя спрашиваю не про Билибина, а про цветы. Кто оборвал?
— Так это я давно установил! — не растерялся Фетисов. — Пацаны озорничали. Пашку на разведку сейчас отправил. Только ты, Иваныч, это… поосторожней, если найдем. Пацаны, сам понимаешь, не со зла, по глупости.
Фетисов нес околесицу насчет того, как трудно оказалось напасть на след… Пора было кончать эту комедию. Лейтенант встал, оглядел Николая так, словно собрался употребить прием самбо:
— Хватит! Трепло ты был, треплом и остался!
И еще добавил несколько слов покрепче в сердитом своем расстройстве.
В другое время Фетисов внимания не обратил бы на ругань: так ли его, случалось, ругали, да и сам он мог обложить как следует! Но теперь, когда портрет его висел на почетной доске, когда впервые в жизни зауважал Фетисов себя, когда он, уважаемый человек, столько сил потратил, бескорыстно помогая милиции, ругань участкового показалась ему нестерпимой. Он про все забыл: и про пятнадцать суток, и про давний инстинктивный страх перед милицией.
— Эй! Участковый! — закричал он, побагровев. — Язык-то не распускай! Я ведь и похлеще могу!
— Дает старый! — раздался тут насмешливый голос, и Пашкина голова показалась в окошке среди горшков с цветами. — Беги, дядя Саша, а то прибьет…
Увидев сына, Фетисов враз остыл, нетерпеливо замахал рукой:
— Иди сюда!
— Не, — ответил Пашка. — Мне и здесь хорошо.
— Узнал?
Пашка пожал острыми облупленными плечами:
— А чего мне узнавать. Я давно знаю.
— Вот, — упрекнул Николай лейтенанта, — не верил!.. Давай-давай, Паш, — заторопил он сына.
Но Пашка молчал, ощипывал понемногу цветок в горшке и, казалось, целиком ушел в это занятие. Калинушкин глянул в насупленное лицо мальчугана. «Знает! — подумал он обрадованно. — Знает, но не скажет!» — тотчас уточнил он и сел, приготовившись к долгому упорному следствию.
Если не считать недавнего инцидента с ворованной клубникой, лейтенант с Пашкой всегда ладил отлично. Не то чтобы выделял Калинушкин его среди других ребятишек за какие-то особые качества, а просто чаще встречался с ним, заходя зимой к Фетисовым обогреться. Пашка сначала участкового вниманием не баловал, даже, пожалуй, сторонился, унаследовав в точности по системе Калинушкина, забракованной коллективом отделения и начальством, инстинктивное отношение к милиции. Но однажды Александр Иванович показал ему по секрету «робота» — фотографию опасного преступника, которого разыскивали недавно по всей стране. Пашка никак не мог взять в толк, что фотография эта не настоящая, составлена по рассказам тех, кто видел бандита. Здесь заключалась какая-то тайна, волшебство. Смотрело на Пашку с фотографии страшное лицо, в котором не было ничего своего: нос, глаза, волосы — все чужое. И вместе с тем такой человек был, убивал, грабил… Совсем недавно мать, вернувшись из магазина, предупреждала, чтобы Пашка не открывал никому без спросу. Теперь бандита, говорят, поймали; не дядя Саша поймал, но и он бы мог, если бы встретил, — ту волшебную фотографию в кармане носил. Выходило, что участковый имел прямое отношение к волшебству, к тайне, и по этой причине он сильно вырос в Пашкиных глазах.
— Иди сюда, — ласково позвал Александр Иванович.
— Не пойду!
Пашка даже отступил на шаг от окна, опасливо поглядывая на отца и участкового. «Знает! — окончательно уверовал Калинушкин. — Ей-богу, знает!»
— Паш, иди! — крикнул Фетисов. — Не будет им ничего, вот дядя Саша сказал: ничего не будет. Верно?.. Скажи ему, — шепнул Николай Калинушкину. — А то сбежит!
Как мог Калинушкин заверить Пашку, если сам не был убежден? Кто его знает, что надумает начальство: больно уж всполошились все из-за этих проклятых цветов! Вообще-то что могут сделать? Ну, отругают, конечно, родителей могут оштрафовать, в школу сообщить. Если штрафовать — так ему же поручат. И в школу идти — опять самому. Тут он сам себе хозяин.
— Верно, Паш, — наконец решился он. — Поругают, конечно, а больше ничего.
Пашка опасливо приблизился к окну:
— Честно?
— Честно.
Пашка глотнул воздух, всхлипнув, опустил голову — стала видна его тонкая, в нестриженых вихрах шея.
— Чего, Паш, а? — обеспокоился Фетисов.
— Прости, дядя Саша… — Подняв голову, мальчишка с отчаянной решимостью смотрел на Калинушкина. — Я не знал… Они говорят: пойди нарви нам, рубль дадим. Я и пошел…
Фетисов ошалело уставился на сына.
— Врет! — наконец гаркнул он. — Не верь ему, Иваныч! Врет!
Пашка всхлипнул еще раз.
— Кто они, Паша? — спросил мягко лейтенант.
— Ну, возле забора… Говорят: вон цветы какие, пахнут здорово. Я на велосипеде ехал, а они остановили.
— Погоди, погоди, — заволновался Калинушкин. — Это не шофера ли? Машины стояли возле забора?
— Стояли, — кивнул Пашка. — Две машины.
— Значит, шофера?
— Не знаю, — печально ответил мальчишка.
Фетисов метнулся к участковому:
— Иваныч! Врет! Честно скажу: я его к ребятам узнать послал, трояк посулил, если признаются. Пусть, говорю, признаются, если рвали, ничего им не будет да еще трояк получат… Потому как я тебя, Иваныч, как брата родного… хотел подсобить. Пашка! Я вот сейчас тебе! Отдай трояк, стервец!
Пашка в ответ незаметно показал ему кукиш.
— Ну, пойдешь в отделение? — спросил лейтенант.
— Пойду, — деловито произнес Пашка.
Фетисов плюнул:
— Пропади ты пропадом, шпана! Иди! Там тебя…
— Не запугивать! — грозно цыкнул участковый на Николая.
Пашка влез в окно, доверчиво подошел к Калинушкину, сторонясь отца, протянул грязную ладошку:
— Не беспокойся, дядя Саша, полный порядок будет!