XIII

— Погоди! Давай по порядку! — Начальник сурово постучал карандашом по столу.

Пашка стоял посреди комнаты, время от времени шмыгая носом: удерживал слезы.

— Я по порядку, — вздрогнув, произнес он. — Сорви, говорят, пацан, цветы, больно пахнут здорово… Дядень-ка-а-а! — надрывно выдохнул Пашка. — Отпустите, пожалуйста…

Начальник опять пробарабанил карандашом. В ясных Пашкиных глазах всплеснулся испуг.

— Чего ты пугливый какой? — поморщился начальник. — Родители, что ли, бьют?

— Лупят! — печально ответил Пашка. — Вчера так отлупили…

— Может, следовало?

— Следовало, — согласился Пашка. — Хлеба взял без спросу. Кусочек маленький… Так они…

Пашка тихонько заплакал. Он говорил правду. Вечером Пашка примчался с улицы, а мать как раз принесла свежие булки, и он, не дожидаясь ужина, отломил горбушку. Мать рассердилась, закричала: «Хлеба нажрешься, опять ужинать не будешь!» — «Некогда, — вгрызаясь в румяную пахучую корку, ответил Пашка, — ребята ждут». А тут отец вышел. И точно: дал сыну по-дружески подзатыльник; чтобы не жевал перед ужином что ни попадя, и так худой, насквозь светится. Пашка, конечно, в долгу не остался, хорошего леща ему отвесил. Но об этом леще сейчас вспоминать не стоило, а о горбушке — в самый раз. Даже самому себя жалко стало.

— Не реви, — сказал начальник. — Вот я их оштрафую, родителей твоих.

Тут Пашка перепугался всерьез.

— Не надо! — закричал он. — Убьют меня!

Начальник покосился на Калинушкина:

— Проследите, товарищ лейтенант.

Калинушкин кивнул и отвернулся. Он как привел мальчишку в отделение, так и сидел отвернувшись, безучастно уставясь в стенку. Ремонт в отделении делали прошлой осенью, но штукатурка уже сплошь была иссечена трещинами, совсем мелкими — с волос, потолще — со спичку, а в углу и вовсе уходила к потолку расщелина: карандаш, пожалуй, пройдет. Все вместе они покрывали стену сеткой. Стол начальника стоял как раз посредине стены, а стул, на котором примостился Пашка, у края. Если приглядеться, сетка трещин раскинулась точь-в-точь паутиной, начальник в центре ее, кругленький, с подпирающим стол брюшком, с потной лысинкой, расположился пауком, а Пашка — неосторожной жертвой. Дело же обстояло как раз наоборот.

С самого начала Калинушкин сомневался в причастности мальчишки ко всей этой истории с цветами; теперь, услышав, какую чушь несет тот, окончательно уверился, что Пашка, как всегда, дает представление. Ожидая конфуза, участковый застыл в одном положении; ему было неудобно, хотелось вытянуть ноги, однако он не шевелился, словно любое его движение могло разрушить тот призрачный фантастический мир, в котором жил сейчас Фетисов-младший. В любую секунду Пашка мог рассмеяться: «Да я пошутил, дяденька!» И думать даже не хотелось, что ожидало Калинушкина в этом случае!

Если бы они находились в комнате одни! А то еще сидел подле начальника знакомый лейтенанту строгий гражданин Соловьев с Лесной, двадцать шесть. И недаром участковый всегда испытывал при нем уставные чувства: начальник, как услышал его фамилию, встал и не садился, пока тот не расположился рядом. И еще сказал: «Полковник Дроздов приказал лично вам доложить о результатах. Пока еще следствие идет».

Калинушкин, на днях душевно беседовавший с Соловьевым в отделении после того, как угадал в нем знакомого в детстве Бубыря, сначала заулыбался, хотел подойти пожать ему руку и, может быть, даже рассказать начальнику, как они вместе утопили у рыбаков лодку, но потом раздумал: давний знакомый, едва участковый встал, отвернулся, будто не узнал. А потом уже, когда Пашка свой спектакль принялся разыгрывать, у Калинушкина совсем иная забота появилась.

— Вот спросите у дяди Саши: не хулиганничаю я, — прохныкал Пашка. — Металлолом наше звено весной больше всех собрало, я один ужас сколько притащил, два дня руки болели…

Пашка опять жалобно потянул носом, вспомнив тот день. Он, точно, тогда наткнулся за продуктовым ларьком на гору железного лома. Правда, когда он последнюю железяку тащил, ведро дырявое, налетели на него пацаны из соседней школы — они с утра эту кучу собирали, — Пашка еле ноги унес. Но об этом сейчас тоже вспоминать не стоило.

— А ты чей, мальчик? — спросил Соловьев.

— Фетисов я. — Пашка обольстительно улыбнулся Василию Васильевичу. — Вы к нам недавно приходили… К отцу, чтобы забор чинить.

— А-а, — пробормотал Василий Васильевич, несколько смущенный, поскольку речь шла о дефицитных железных столбиках, которые доставать нужно было с умом. — Значит, ты Николая Фетисова сын… Как же это? Отец — рабочий человек, золотые руки. Тебе бы пример с него брать…

Калинушкин хмуро кашлянул, не выдержав:

— Закладывает он, Фетисов. Да и вообще… Пример-то не больно…

Василий Васильевич брезгливо сказал:

— Я не это имел в виду. Я о рабочей гордости говорю.

— Ага! — обрадовался Пашка, поняв, что самая неприятная часть разговора осталась позади. — Такой тут гордый заявился. Повесили его!

Калинушкин быстро перебил:

— Не болтай чего не знаешь. Сам он. Под мышки.

— Позвольте! — Василий Васильевич даже привскочил. — Как повесили, когда?

— На Доску повесили, на почетную! — пояснил Пашка. — Так он прямо загордился. Не пьет!

— Вот видите! — воскликнул Соловьев, победно глянув на участкового. — Я думаю, мой маленький сосед понял свою вину. — Он улыбнулся Пашке, и тот в ответ изобразил самую благодарную, трогательно-жалкую улыбку. — Но… — Тут Василий Васильевич вспомнил собственные слова во время недавнего разговора с Иннокентием: «Сегодня цветы, а завтра…» — Но я в общем-то зашел, чтобы напомнить: много еще безобразий у нас. Вот тех шоферов, которые мальчугана научили… Этих надо бы найти и наказать.

Он пожал руку начальнику, почтительно привставшему из-за стола, потрепал Пашку по голове:

— Прощай, Робин Гуд. Надо бы, конечно, и тебя наказать, да принимая во внимание…

Василий Васильевич не договорил, что именно следует принять во внимание: и без того всем было ясно, о чем идет речь. Однако он принимал во внимание совсем иное: с Николаем Фетисовым не стоило портить отношения, тем более что вопрос о дефицитных железных столбиках еще не был решен.

Распрощавшись с Соловьевым, начальник заметно приободрился.

— Чтобы я тебя тут в первый и последний раз видел! Ясно? Брысь! — гаркнул он на Пашку, гаркнул не зло, даже весело, и тот фазу это понял и оценил.

— Большое спасибо за воспитание, — произнес он прочувствованно.

Калинушкин перехватил его в дверях:

— Погоди на улице, домой отвезу.

— Ну, — сказал начальник оживленно, когда Пашка вышел, — развязались мы, Александр Иванович, кажется, с этим делом. Ты на меня небось обиделся?

— Чего уж… — вздохнул Калинушкин.

— Не обижайся! Хуже нет кляуз. А ты недооценил. Мол, пустяки, цветочки. Не нажми я на тебя, эти цветочки ягодки бы горькие дали! Сейчас мы бумагу накатаем в управление — и конец. Садись поближе, закуривай.

Начальник подтолкнул к Калинушкину пачку сигарет, достал лист бумаги и приготовился писать. Лейтенант смотрел на все приготовления без интереса. Мыслями он был далеко отсюда. Он думал о странной связи, существовавшей между людьми. Каждый вроде бы сам по себе, свою дорогу имеет в жизни… Николай Фетисов, Калинушкин и эти местные, ярцевские ученые, даже Пашка и те шоферы, что останавливались на ночь в поселке и на которых показал мальчишка. И вдруг по пустячному поводу их дороги пересеклись, и хотя дальше опять пойдут они своим путем, а все же чуть-чуть да не тем… У одних, может, на вершок сдвинется, у других побольше. Недавно передачу для школьников смотрел Калинушкин по телевизору про то, как всякие там атомы-молекулы бегают, сталкиваются, свою дорожку меняют. Беспорядочное движение называется. Александр Иванович не поверил; это вон как из села впервой в Москву попадут, так криком кричат, все им беспорядочным представляется: машины мчатся друг на дружку да на людей и люди сталкиваются, под машины лезут…

Из раздумий его вывел веселый голос начальника:

— Напишем так: «С несовершеннолетним Павлом Фетисовым проведена воспитательная беседа, о его проступке сообщено по месту учебы для принятия мер». Пожалуй, штрафануть надо бы родителей, а? Как считаешь, Александр Иванович?

Калинушкин сказал:

— Что хочешь, то и пиши. Все равно.

Наконец-то он устроился поудобнее, на спинку стула откинулся, ноги вытянул с наслаждением: совсем затекли, до мурашек. Закурил.

— Почему «все равно»? — спросил начальник весело, но тут же отшвырнул карандаш и подозрительно уставился на своего подчиненного. — Почему «все равно»?

— А потому что не рвал Павел Фетисов цветы, врет он.

— Зачем врет?

— Да кто его знает, — слукавил Калинушкин, утаив от начальника то, что Фетисов-старший кричал про трешку, которую он дал сыну, чтобы тот помог найти озорников. — Чумной малый. Артист, одним словом.

— Так какого черта ты его притащил? — закричал начальник. — Ну, ты даешь, Калинушкин, — продолжал он удивленно и даже как бы жалобно. — Верни этого артиста! — опять сорвался он на крик, но тут же, сообразив что-то, вытянул руку ладонью вперед, отменяя свое приказание. — Артисты! Что теперь в управление писать? Я тебя спрашиваю, лейтенант!

— Как хотел, так и пиши. Мол, беседа проведена. Про школу ни к чему. На родителей штраф наложить — это можно. Я Фетисова все равно штрафовать хотел. По другой причине.

Начальник неодобрительно засопел и с уважением поглядел на Александра Ивановича.

— Я пойду? — спросил Калинушкин.

— Иди, — разрешил начальник. — Нет, погоди! — вскинулся он. — Ты почему, Александр, моду взял не докладывать? Почему я опять должен о происшествиях от других узнавать?

— Чего еще? — спросил Калинушкин ворчливо, сообразив, что на этот раз серьезных претензий к нему не имеется, поскольку начальник обращался на «ты» и по имени.

— А вот полюбуйся! — Начальник, порывшись в столе, достал бумагу, но лейтенанту не отдал. — Областное управление тебе влепило… как его… словом, благодарность! — он захохотал, очень довольный собой. — «За оперативное вмешательство и помощь, оказанные при спасении жизни…» А почему опять не доложил?

— Это когда? — спросил Александр Иванович. — Зимой? Которая на рельсах поскользнулась?

— Ох, и бестолковый ты! Тут же ясно написано, — начальник потыкал пальцем в бумагу, которую не выпускал из рук: — «…В состоянии душевной депрессии… восемнадцатого июля сего года».

— А-а, — протянул Александр Иванович, вспомнив тот жаркий июльский день, когда он ехал на мотоцикле и увидел толпу возле дома-башни и распаренного, в одних трусах гражданина на перильцах балкона. — Чего докладывать, не спасал я его… Порядок поддерживал. Часы я свои спасал — это точно!

— Докладывай, докладывай.

Александр Иванович принялся рассказывать о том, как по ошибке отдал свои часы и как пришлось потом догонять «санитарку» и отбирать часы обратно. Но чем дальше, тем все больше мрачнел начальник. Подперев кулаками щеки, он печально глядел на Калинушкина и наконец спросил огорченно:

— Вот скажи, почему у тебя все не по-людски получается?

Пожалев, как всегда, о своей откровенности, лейтенант опять потянулся за сигаретой. Не по-людски… Так.

— А если опять жалоба? — спросил начальник. — Это мы с тобой знаем: часы твои, именные… А посторонние что могли подумать? Тем более что больной этот, ты говоришь, кричал: «Грабят! Милиция!» Выходит, значит, милиция грабит! Ну почему ты такой, Александр?

— Какой есть! — ответил Калинушкин, поднимаясь. — Ты мне благодарность объявляешь или взыскание?

Александр Иванович рассердился. Теперь он имел право рассердиться, теперь его голыми руками не возьмешь. Дело с цветами закрыто, и еще благодарность свеженькая. Начальник это прекрасно понимал, поэтому лишь махнул безнадежно рукой, отпуская своего подчиненного, и вновь взялся за карандаш — составлять ответ в управление.

— Кто хоть этот чудик, не написано? — поинтересовался Калинушкин.

— Не наш. Командированный. Три дня только у нас и прожил…

— Во! — сказал Александр Иванович. — Выходит, три дня только у нас и выдержал, на четвертый с ума сошел. Так у тебя получается.

— Ну да, — рассеянно подтвердил начальник, занятый своими мыслями. — Ты что говоришь-то! — закричал он возмущенно, вникнув в суть.

— Я говорю: у тебя так получается. Все равно, что «Милиция грабит!». Перевернуть все можно!

Одержав окончательную победу над начальником, Калинушкин заспешил на улицу, где его ждал Пашка.

Мотоцикл неторопливо тарахтел на разъезженной дороге. Пашка сидел в коляске — одна голова торчала наружу. Сначала он хорохорился, посмеивался, смотрел на лейтенанта со значением, потом примолк. Калинушкин подвез мальчишку до перекрестка, притормозил. Пашка нехотя вылез из коляски, постоял, держась за борт и виновато поглядывая на участкового.

— Дядя Саша, не сердись. Не рвал я цветы.

— Знаю, — буркнул Калинушкин.

— Ну да! — не поверил Пашка.

— Дешевка ты, парень, — сказал Калинушкин и сплюнул в пыль, под колесо мотоцикла. — Дешевка! — безжалостно повторил он. — Трояк тебе цена. За трояк готов в дерьме вываляться! Тьфу! — Александр Иванович сплюнул еще раз. — Вопил, сопли пускал, только что ноги не лизал… А за пятерку тебя и вовсе со всеми потрохами купить можно!

Калинушкина разбирало зло. Вроде бы кончилось глупое, кляузное дело, которое целый месяц не давало ему покоя, благополучно завершилось. И как раз благодаря этой продувной бестии, лукавому мальцу, который так ловко обвел всех вокруг пальца, что все остались довольны. Больше всех мог бы радоваться сам Калинушкин. А он вызверился на Пашку — остановиться не мог.

Фетисов-младший стоял поодаль пригнувшись, как в драке.

— А сам! — выкрикнул он вдруг торжествующе. — Сам-то!

— Чего сам?

— Зачем меня в милицию потащил, если знал?

Калинушкин хотел объяснить, что тогда он еще не знал, но стоять вот так на перекрестке и переругиваться с мальчишкой он себе не позволил. С достоинством, неторопливо, чтобы не было похоже на отступление, развернул мотоцикл и, только когда Пашка скрылся за поворотом, прибавил газу.

Мальчишка ударил точно. Даже себе до сих пор не признавался Александр Иванович, что вместе с Пашкой разыграл этот спектакль. Конечно, не следовало бы тащить мальца в отделение, надо было прежде самому разобраться. А он, выходит, подыграл Пашке.

Тяжелый мотоцикл, как и прежде, неторопливо тарахтел на дороге. Солнечные блики перебегали с его боков на яркий козырек форменной фуражки Александра Ивановича и столь же яркие ботинки; пуговицы кителя те и вовсе горели, будто раскаленные добела. Темно-синий мотоцикл с красной полосой на борту коляски и надписью «Милиция». Красный околыш фуражки. Слепящие солнечные блики. Румяное от ветра, с четкими линиями лицо. Строгий взгляд. Очень впечатляющая была картина. Кто бы мог поверить, что несколько минут назад лейтенант Калинушкин разворачивал свой мотоцикл на дороге с одним желанием: не уронить свое достоинство, не дрогнуть перед мальчишкой. Но дело обстояло именно так, потому что лейтенант Калинушкин обладал философическим складом ума и в этот момент совсем не к месту подумал вновь о человеческих тропках, которые сходятся, чтобы затем пойти не в прежнем, а в каком-то ином направлении. И, подумав так, испытал перед Пашкой Фетисовым стыд и досаду на себя, хотя по всем признакам должен был испытывать лишь радостное облегчение.

Однако он зря беспокоился за Пашкину жизненную тропу, которая могла пойти вкось из-за несчастного трояка. Пашка вернулся домой злющий и вконец разобиженный. С ходу нагрубил матери, которая хотела послать его в булочную, залез на чердак и наотрез отказался вступить в переговоры с отцом, когда тот предложил ему спуститься. Пристроившись в любимом месте, у слухового окошка, он смотрел сверху на улицу и размышлял о случившемся. За что его дядя Саша обложил? Сопли пускал за трешку? Они, взрослые, все умные, все учат. То не делай, того нельзя. Не такие уж они умные, если приглядеться. Командовать, когда ты командир, всякий может. А вот вы попробуйте, как он… Вовсе не за трешку, а вроде игры, только интересней: и весело, и страшно.

Вспомнив про злосчастные три рубля, которые так рассердили Калинушкина, Пашка повеселел. Он честно заработал их, что бы ни говорил участковый. Трешка лежала здесь же, на чердаке, в захоронке, в углублении под балкой. Пашка сунул туда руку — пальцы обшарили пустоту. С минуту он, ошарашенный, стоял возле балки, соображая, не переложил ли куда-нибудь деньги; этого он не припомнил, а припомнил совсем другое: вчера вечером отец зачем-то поднимался на чердак, вернулся веселый и потом приставал к Пашке, щекотал и дурачился, как маленький.

Кубарем, обдирая руки, Пашка скатился с лестницы. Фетисов-старший стоял во дворе, задумчиво разглядывая бельевой бачок, который никак не хотел компоноваться вместе с дровяной колонкой в один агрегат. Пашка подбежал к отцу, вцепился сзади в рубаху:

— Отдай!

Отец от неожиданности выпустил из рук бачок, тот с грохотом свалился ему под ноги, и Фетисов отпрыгнул, потянув за собой сына.

— Не брал! Ей-богу, Паш, не брал! — закричал Фетисов испуганно.

Пашка, окончательно утвердившись в своих подозрениях, трахнул кулаком в отцовскую спину, лягнул, стараясь почувствительней садануть его по ноге.

— Отдай трояк!

Николай вывернулся из цепких рук сына, подхватил бачок, загородился им, заорал:

— Не подходи! Убью!

Толстые щеки Фетисова тряслись от смеха, и Пашка совсем взбесился. Раз за разом налетал он на отца, и тот, обессиленный смехом, едва успевал увертываться. Наконец ему удалось вбежать в дом; закрывшись там, он отдышался, сказал строго:

— Кончай! Сейчас выдеру, честное слово, выдеру!

Пашка всхлипнул, ударил с размаху ногой в дверь, взвыл от боли и полез на чердак, плача и ругаясь сквозь зубы. Должно быть, наплакавшись, он заснул; очнувшись, увидел рядом отца. Тот лежал бок о бок на сене, кусал былинку и не пошевелился, когда Пашка отпрянул от него.

— Слушай, сынок, чего скажу-то, — произнес Фетисов. Незнакомый, серьезный голос был у отца, и Пашка невольно притих. — Трояк мне твой нужен, как… — Николай с трудом удержался от яркого сравнения.

— Ну и отдай!

— Отдам. Сначала сказку послушай.

Фетисов перевернулся на спину, с минуту лежал молча, уставясь в стропила, из-под которых в полумрак чердака пробивался слабый солнечный луч, повздыхал и начал:

— У одного мужика было три сына. Двое умных…

— А один дурак, — сердито перебил Пашка. — Знаю.

— Не знаешь. Двое умных, а один хитрый! Вот говорит мужик: «Эй, тунеядцы, кончай портки протирать, дуйте за своим счастьем». Пошли. Не успели из деревни выйти, глядь — избушка стоит, во дворе стол накрыт, бутылка, конечно, и все такое. За столом девица-краса. Тут хитрый смекнул: вот оно, счастье! И ходу! Пока братья думали, он за стол да кричит: «Топайте дале! Я свое нашел!» Те и ушли. Вот. Так и жил хитрый, в ус не дул да посмеивался над братанами.

Фетисов умолк.

— Ну и что? — спросил Пашка.

— Ничего, — скучно ответил Николай. — Братаны-то шли-шли и на дворец набрели мраморный. С царскими дочками… Там и остались.

— Дурак он был, а не хитрый, — сказал Пашка.

— Вот и я гляжу: больно ты хитрый. Как бы в дураках не остался.

— Не останусь. Мне учителка всегда говорит: «Ты, Фетисов, далеко пойдешь». Давай трояк-то!

Николай вздохнул, протянул сыну смятую бумажку и стал спускаться с чердака. Пашка закричал вслед ему отчаянно:

— Чего ж ты дал? Целковый один!

— Хватит с тебя, — проворчал Фетисов. — Разбежался!

Загрузка...