Страшно, когда рушится веками созданная культура, когда чувствуется разложение родовых основ. Но еще страшнее гниение молодой жизни, гибель организма, еще полного сил. Россия, реформированная Петром, жила всего полтора века. Долгими усилиями иностранцев всех наций была привита на благодарную ко всем восприятиям русскую почву западная цивилизация. Голландцы, немцы, французы, англичане и даже греки, толпами приезжавшие в доселе им неведомую страну, приносили с собой знания, инициативу и огромную рабочую энергию. И русские люди, сознавая нужность этих пришельцев, радушно принимали их наставления и умели черпать в них новый источник жизни. Но скоро увлекаясь, русские люди так же скоро разочаровывались. В своих проявлениях они всегда походили на больших детей, играющих «во взрослых».
И потому им так весело казалось рядиться в новые платья, гримироваться по-новому и строить себе огромные дворцы, которые, в сущности, были для них теми же детскими карточными домиками.
Действительно, трудно представить себе более ребяческую затею, чем ту, что выдумали азиаты-русские, передразнивая иностранцев. Но, будучи талантливыми актерами, они не только убедили многих, что играют всерьез, но даже сами уверовали в то, что театральные подмостки — та же действительность. Этот веселый и увлекательный маскарад продолжался до середины царствования Александра Благословенного. И только романтические мечтатели, отдохнувшие от волнений Двенадцатого года и грезившие о новых подвигах, задумали создать новую, менее театральную и более правдивую Россию. Это были декабристы. Вслед за ними родилось поколение свободолюбивых граждан, долго сдерживаемых железными тисками Николаевского царствования и получивших право жизни с освобождением крестьян.
Но как отразились все эволюции государственного строя на искусстве своего времени? Как запечатлелись в творческих созданиях мечты русских людей? Конечно, я говорю только о дворянской России, так как все искусство жило для нее. Здесь, как и в других областях русской жизни, замечается отсутствие закономерной последовательности. Здесь, как и всегда в России, боги были недолговечны, о них скоро забывали, и, несчастные и заброшенные, они печально доживали свой век.
В последние годы Екатерининского царствования уже начало чувствоваться дыхание тления. Воцарились постепенно те неряшливая небрежность и безразличие ко всему, что так характерны для русских. Игрушки заброшены, и окончена забава.
Странное впечатление производят некоторые печальные упоминания о разрушающейся красоте, что встречаются у Георги в описаниях окрестностей Петербурга в 1794 году. О многих дачах, где еще накануне творилась красота, грустно сообщается, что они в запустении, что пруды посохли, а сады глохнут. Вспомните дома Чичерина, Вяземского, Трубецкого.
Еще унылее звучат официальные сообщения о разрухе старых подмосковных дворянских уютов. И чем протокольнее эти факты, тем красноречивее они.
В описи села Сафарина под Москвой значится: «Против каменной церкви — палаты каменные, а в них покоев: первая палата — большая столовая называется „зал“: в ней образ да оклад серебряный ветхий… стол круглый липовый, без петель, ветхий… в той палате алебастровая подмазка вся обвалилась… один столик китайской работы, ветхий… печь муравленая круглая ветхая, сделана для красоты… своды в переходах весьма ветхи и развалились… образ Василия Херсонского попорчен, разодран, в раме ветхой… зеркало разбитое… два купидона китайские, ветхие… пятьдесят пять стульев ободраны… При том же дворце сад большой, в котором имеются двадцать восемь яблонь, посохшие и скотом подъеденные»…[191]
Эта сухая опись говорит, в каком запустении находились загородные дома, насчитывающие в лучшем случае более полстолетия. Поразительно равнодушие, с каким смотрели на гибель всего, будь то крепостной, заеденный барскими псами, или создание искусства, гибнущее от небрежности.
Вследствие частых перемен фаворитов при дворе во времена Екатерины и резко противоположной политики круга придворных при ее преемнике, естественно менялся и состав знатных лиц.
Новоявленные вельможи, будирующие новый двор, уезжали в свои отдаленные имения и, предаваясь беспечной, праздной и разнузданной жизни, часто опускались и вновь погружались в то состояние дикарства, из которого были так недавно и случайно выведены.
Вигель дает любопытную картину безалаберной жизни одного казанского самодура-помещика: «Часу в двенадцатом могли мы только приехать к нему, но дом горел весь как в огне, и хозяин встретил нас на крыльце с музыкой и пением. Через полчаса мы были за ужином.
Господин Е. был рано состарившийся холостяк, добрый и пустой человек, который никакого понятия не имел о порядке, не умел ни в чем себе отказывать и чувственным наслаждениям своим не знал ни меры, ни границ. Он нас опотчевал по-своему. Я знал, что дамы его не посещают, и крайне удивился, увидев с дюжину довольно нарядных женщин, которые что-то больно почтительно обошлись с губернатором: все это были фени, матреши, ариши — крепостные актрисы хозяйской труппы. Я еще более изумился, когда они пошли с нами к столу, и когда, в противность тогдашнего обычая, чтобы женщины садились все на одной стороне, они разместились между нами, так что я очутился промеж двух красавиц. Я очень проголодался; стол был заставлен блюдами и обставлен бутылками; вне себя, я думал, что всякого рода удовольствия ожидают меня. Как жестоко был я обманут! Первый кусок, который хотел я пропустить, остановился у меня в горле; я думал голод утолить питьем — еще хуже. Не было хозяев; следственно, к счастию, некому было заставлять меня есть; зато гости и гостьи приневоливали пить.
Не знаю, какое название можно было дать этим ужасным напиткам, этим отравленным помоям. Это какое-то смешение водок, вин, настоек с примесью, кажется, пива, и все это подслащенное медом, подкрашенное сандалом. Этого мало: настойчивые приглашения сопровождались горячими лобзаниями дев с припевами: „Обнимай сосед соседа, поцелуй сосед соседа, подливай сосед соседу“. Я пил, и мне был девятнадцатый год от роду; можно себе представить, в каком расположении духа я находился.
Сатурналии, вакханалии сии продолжались гораздо далеко за полночь. Когда кончился ужин, я с любопытством ожидал, какому новому обряду нас подвергнут. Самому простому: проводили нас всех в просторную горницу, род пустой залы, и пожелали нам доброй ночи. На полу лежали тюфячки, подушки и шерстяные одеяла, отнятые на время у актеров и актрис. Я нагнулся, чтобы взглянуть на подлежащую мне простыню, и вздрогнул от ее пестроты. Спутники мои, вероятно, зная наперед обычаи сего дома, спокойно стали раздеваться и весело бросились на поганые свои ложа. Нечего было делать, я должен был последовать их примеру. Разгоряченный вином или тем, что называли сим именем, и поцелуями, я млел, я кипел. Жар крови моей и воображения, может быть, наконец бы утих, если бы темнота и молчание водворились вокруг меня; самый отвратительный запах коровьего тухлого масла, коим напитано было мое изголовье, не помешал бы мне успокоиться; но при свете сальных свечей каляканье, дурацкий наш дорожный разговор возобновился, и другие, приехавшие прежде нас, подливали в него новый вздор. Не один раз подымал я не грозный, но молящий голос; полупьяные смеялись надо мной, не столь учтиво, как справедливо называя меня неженкой. Один за другим начали засыпать, но когда последние два болтуна умолкли, занялась заря, которая беспрепятственно вливалась в наши окошки без занавес. Между тем сверху мухи и комары, снизу клопы и блохи, все колючие насекомые объявили мне жестокую войну. Ни на минуту не сомкнув очей, истерзанный, я встал, кое-как оделся и побрел в сад, чтобы освежиться утренним воздухом; так кончилась для меня сия адская ночь. Солнце осветило мне печальное зрелище. Длинные аллеи прекрасно посаженного сада с бесподобными липами и дубами заросли не только высокою травою — в иных местах даже кустарником; изрядные статуи, к счастию, не мраморные, а гипсовые, были все в инвалидном состоянии; из довольно красивого фонтана, прежде, говорят, высоко бившего воду, она легонько точилась. Взгляд на дом был еще неприятнее; он был длинный, на каменном жилье, во вкусе больших деревянных домов времен Елизаветы Петровны, обшитый тесом, с частыми пилястрами и резными фестонами на карнизах, с полукруглым наружным крыльцом, ведущим сперва к деревянной террасе; все ступени были перегнившие, наружные украшения поломаны, иные обвалились; если запустение было в саду, то разорение в доме. Один только новопостроенный театр сбоку содержался в порядке. Видно, что отец жил барином, а сын — фигляром»[192].
В такой обстановке зачастую находились русские помещики в тех великолепных усадьбах, где еще накануне все было так прекрасно и изысканно. Не видя ни в чем препятствий своим необузданным желаниям, живя на расстоянии нескольких недель пути от Петербурга, окруженные толпой приспешников, шутов, дураков и дур, они скоро забывали о тех салонных манерах и обычаях, которым их обучили при дворе. И вполне понятно, что такие люди не только не могли создать нового, но даже не сумели уберечь от гибели старое искусство.
Двенадцатый год также погубил немало. Помещики, спасавшиеся бегством в отдаленные свои деревни, оставляли в имениях то, чего нельзя было запрятать или увезти с собой. Во многих семьях до сих пор хранятся портреты дедушек и бабушек, «простреленные французской пулей». А сколько семейных реликвий погибло при пожарах, сколько дивной старой мебели пошло на растопку костров для озябшей армии «злого корсиканца». Еще больше обстановок и целых усадеб уничтожено пожарами, так как известно, что Россия каждые три года сгорает дотла. А ведь даже богатейшие помещики возводили свои дома из дерева, как построено Архангельское, Останкино, Кусково.
Параллельно с войной и стихийными бедствиями в XIX столетии началось какое-то повальное вымирание пышных вельмож Екатерининского века. Ланской умер на рубеже двух столетий, за ним последовали Зорич, Мамонов, последний Румянцев, последний Завадовский, а Григорий Кириллович Разумовский эмигрировал. Так один за одним опустели дворцы-усадьбы, полные великолепных затей. Шклов раньше других подвергся разграблению. «Какую ужасную перемену нашел я в Шклове по смерти генерала Зорича, — пишет С. Тучков. — Все опустошено. Везде видны одни развалины. Великолепное здание, в котором помещен был Кадетский корпус, на его иждивение содержимый, сгорело незадолго до его кончины. Огромная оранжерея, в залах которой ежедневно принимаемо было множество гостей, и прекрасный театр почти совсем обрушились. Большое деревянное строение, в котором помещалось много приезжающих, известное под названием Старого замка, сгорело. Родственники покойного, жившие при нем с великими выгодами, остались без дневного пропитания»[193].
После окончания войны с Наполеоном — опять подъем интереса к России и к помещичьему быту. Это увлечение продолжается до конца царствования Николая Павловича. Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования родной природой и родными традициями. Вот когда создается в русской литературе милый облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России. И только они, видевшие в своих отцах людей старого закала, могли предзакатным светом озарить умирающий век. Потому так пленительно ласкает нас эта безвозвратно ушедшая красота, которая больше немыслима в России. И сколько ни сохранять старинных дворянских гнезд и обстановок, где жили персонажи «Войны и мира» и «Месяца в деревне», все же никогда не воссоздать атмосферы быта и общей спокойной гармонии. Актеры все вымерли; остались лишь декорации игранных ими пьес.
Освобождение крестьян было последним решающим моментом в гибели старой культуры и крепостного искусства. Естественно, что и приюты его — помещичьи усадьбы — скоро потеряли свой прежний смысл. Жизнь в деревне перестала быть жизнью на века, а лишь переходным этапом, летним отдохновением. Тут получило свое пошлое значение слово «дача», которое раньше звучало скорее как пригородное маленькое имение. «Русский дачник» стало с тех пор если и не бранным, то, во всяком случае, комическим выражением. Одно за другим гибли пригородные имения, но еще худшее делалось в глухих углах. Получив выкупные деньги, помещики быстро проматывали их либо в губернских городах, либо в Петербурге. И деревенские кулаки — разуваевы, колупаевы, подугольниковы и сладкопевцевы, так зарисованные Щедриным и Атавой, скупали имение за имением, вырубали сад за садом, перестраивали дома в фабрики. Мебель и предметы убранства просто продавали на слом. Обезумевшие помещики пустились в спекуляции, занялись устройством заводов канареек или разведением зайцев…
Некогда было думать об усадьбах, где жили деды, где выросли последние владельцы крепостных. Их потревоженные тени бродили по пустым комнатам, откуда уносили мебель, где ломали стены скупщики-кулаки. Здесь началась трагедия «Вишневого сада».
Но то, что уцелело по странной случайности, погибло в разрухе русской революции. Бунтующие крестьяне сожгли и уничтожили то немногое, что осталось дорогого и милого, что напоминало о том, что Россия когда-то могла называться «культурной».
В общем костре жгли беспощадно все, что поддавалось сожжению, рвали, резали, били, ломали, толкли в ступе фарфор, выковыривали камни из драгоценных оправ, плавили серебро старинных сосудов. В области разрушения у русских не было соперников.
Так в грандиозном пожаре умерло все, что существовало два века, и, как людям времен Петра Великого приходилось быть новыми строителями жизни, так мы в новой пустыне видим лишь оазисы прошлого. И чудится, что боязливо и жалостливо жмутся по стенам старых домов одинокие и запуганные тени. Бледные, боязливые, неловкие, чуть живые бродят они по пустым комнатам, смотрятся в тусклые зеркала, вздыхают о старых друзьях — стульях, столах, диванах, ширмах, о маленьких столиках, часах, фарфоре, бронзовых фигурках и портретах близких. И тихо беседуют с оставшимися.