Поводом для этих заметок стал недавний разговор с Фазилем Искандером, которого я имел счастье повидать на его переделкинской даче в разгар жары. Искандер, как и положено абхазцу, переносил её легче прочих, не утрачивая ни важности речей, ни остроты ума.
В разговоре я его спросил, понятна ли ему теперь загадочная страсть москвичей к прогнозам погоды, описанная им в знаменитом рассказе «Начало». Я его даже процитирую. «Единственная особенность москвичей, которая до сих пор осталась мной неразгаданной,― это их постоянный, таинственный интерес к погоде. Бывало, сидишь у знакомых за чаем, слушаешь уютные московские разговоры, тикают стенные часы, лопочет репродуктор, но его никто не слушает, хотя почему-то и не выключают.
― Тише!― встряхивается вдруг кто-нибудь и подымает голову к репродуктору.― Погоду передают.
По-моему, тут есть какая-то тайна».
― Это и тогда не было тайной,― пожал плечами Искандер.― Это была единственная новость, которую передавали в тех новостях. По-моему, об этом сказано прямо. Вообще, о погоде говорят тогда, когда говорить больше не о чем, когда уходят серьёзные темы, когда люди теряют сюжет и смысл существования… и надеюсь, мы с вами эту тему минуем.
После чего мы перешли к вещам куда более серьёзным ― например Кавказу.
Но Искандер навёл меня на мысль скорее мрачную, не имеющую отношения к его давнему весёлому сочинению.
В самом деле, в сегодняшней России именно погода ― с её недавней катастрофической жарой и сменившими её ураганами ― становится главной темой для обсуждения, но виновата в этом не катастрофическая жара, а полное отсутствие прочей повестки дня. Она частью запрещена, частью скомпрометирована и заболтана, а частью недоступна населению в силу всё более заметной интеллектуальной деградации. В результате люди хотят поговорить о совершенно других вещах ― например о том, что деревня является архаичной и весьма опасной формой хозяйствования, что недавний закон о лесах был несовершенен, что в России отсутствует вертикальная управляемость, которой мы столько гордились, и наблюдается дефицит самых необходимых кадров. Но говорят исключительно о том, что торфяники горят и на улице очень жарко. Столь же болезненный интерес к погоде наблюдался, отчётливо помню это, в 1972 году, когда все тоже ощущали подспудное неблагополучие, но в силу разных обстоятельств не могли говорить о нём прямо.
Как раз в разгар московской жары, чувствуя себя дезертиром, я отправился во Францию, часть которой затопило, но это было далеко не главным сюжетом новостей, которые там по старой привычке всё ещё состоят из политики.
― А у нас, знаете,― сказала замечательная русская француженка,― три года назад две недели кряду было 41. И даже местами 42. Так что ничего ужасного у вас там, по-моему, не происходит ― по крайней мере, в смысле температуры. Вы лучше расскажите про…
И она назвала несколько московских фамилий, хорошо известных на Западе в связи с тамошним непреходящим интересом к делам нашей оппозиции. Если бы нашу оппозицию так же хорошо знали в России, как на Западе, «другая была бы история России», как говаривал Александр Исаевич.
Я, конечно, всё понимаю ― и про пожары, и про жертвы, и про задымления, и про отсутствие своевременной медицинской помощи, и даже про переполненные московские морги ― правда, сообщения на эту тему носили характер панический и официально не подтверждались, но что у нас сейчас официально подтверждается? Дожили, верим уже любой ерунде из блогов ― поскольку официальной информации не верит вообще никто.
Но давайте тогда уж говорить не об аномальной жаре, а о том, что обводнение торфяников из года в год откладывается; что МЧС не хватает мотопомп; что российская сельская местность живёт в семнадцатом веке… Вот что представляет интерес, а не капризы погоды. Но именно эти её капризы и становятся предметом главной паники ― тогда как, ей-Богу, в Волгограде каждое лето под сорок, и это не мешает его жителям работать и даже, вы не поверите, совокупляться. Между тем это не Средняя Азия и даже не Ближний Восток, а вполне себе русское Поволжье.
У нас случилась забавная, а в сущности, очень грустная вещь. Сегодня мы повторяем «Природа сошла с ума», глядя на пакистанские наводнения, китайские оползни и восточноевропейские проливные дожди, не говоря уж об антициклоне, два месяца поджаривавшем Центральную Россию. Но подобные аномалии имеют место на протяжении всей мировой истории ― то жарко, то холодно, то комета прилетает. И у людей как-то хватает других забот, кроме как всецело зависеть от погоды. Скажем, в 1917 году тоже было чрезвычайно жаркое лето, но помнится оно нам не только этим.
То, что во всём мире природные катаклизмы становятся главной темой для разговоров, кроме Америки, где такой темой стала техногенная катастрофа в Мексиканском заливе, доказывает полное отсутствие великих идей, противостояний и планов. Погода, как и смерть,― вещь неизбежная, но зависеть от неё непозволительно. Всё нормально, граждане. Земля вообще не слишком комфортное место. Никто не обещал, что будет сплошной морской климат. Давайте спорить о тех неприятных людях, которые в разгар жары цену за кондиционер взвинчивают вчетверо, а за его ремонт или установку ― впятеро: вот тут действительно есть что обсудить, потому что поведение людей подлежит моральной оценке, а нравы антициклона ― вряд ли.
Тут возник вот ещё какой нюанс: в России в связи с погодой наконец заработало гражданское общество. Гражданское общество, напоминаю, это не тогда, когда все бегут на площадь митинговать, а тогда, когда есть самоорганизация и горизонтальная солидарность. Рискну заметить, что в России эта горизонтальная солидарность всегда была важней вертикальной мобильности, она у нас как-то лучше отлажена ― ни одно распоряжение верхов не доходит до низов в неискажённом виде, зато взаимопомощь работает на ура. И вот, представьте себе, в связи с пожарами появилось сразу несколько самодеятельных организаций, которые развозят добровольцев по наиболее горячим точкам, закупают упомянутые мотопомпы, возят погорельцам еду и одежду… Обнаружилась феноменальная вещь: одна блогодевушка так прямо и призналась в открытую, что эти пожары были для неё самым счастливым временем за последние лет десять, сколь бы кощунственно это ни звучало.
И многие готовы эту жару благодарить ― в том числе одна коллега-журналистка, активно занимавшаяся сбором и рассылкой помощи. Говорю это не для того, чтобы её распиарить, а для того, чтобы процитировать: «В первый раз за последнее время чувствую, что делаю действительно важное дело».
От прочих действительно важных дел мы оттеснены, такая страна, ничего не поделаешь. Приходится ждать катастрофы вроде войны или пожаров, чтобы люди, умеющие делать дело, вышли на передний край и на первый план. Чтобы им позволили спасти страну, которая в обычное время от них отделена.
О причинах такого отделения можно спорить: допустим, у меня есть теория, что Россия должна оставаться неизменной, поскольку играет в мире роль улавливающего тупика. Если кто ездил по горным дорогам, знает, что это такое. Это такой аппендикс главной дороги, в нашем случае ― мировой истории, в котором вязнет машина, слетевшая с трассы. В России действительно вязнет всё ― Чингисхан, фашизм, коммунизм. Она предназначена для того, чтобы в ней, как в вечном, бурливом и цветущесложном болоте, застревали любые убийственные тенденции, захватчики и всемирные прожекты. Мир ― целая система, ему всё зачем-нибудь нужно, и если где-то прогресс изо всех сил разгоняется, где-то он должен и тормозиться. Жить в такой стране не очень радостно, но интересно.
Преимуществ у такой жизни ― море, начиная от предсказуемости всего и кончая обилием щелей, куда можно забиться; а недостаток, пожалуй, один, но очень существенный. При такой организации жизни человека всеми силами будут отгонять от дела, которое он умеет делать. Профессиональной реализации ему придётся добиваться так же, как Иаков добивался Рахили: сначала семь лет делать не своё, и только потом, может, разрешат иногда, понемногу, очень плохо осуществлять предназначение.
Мы сегодня, да, собственно, и всегда,― страна людей, которым, по справедливому замечанию Лидии Гинзбург, платят за то, чтобы мы не работали, или, точнее, чтобы занимались нелюбимым: это примерно как у Оруэлла в «1984», где самым страшным грехом считались совокупления с нравящейся женщиной. Если у человека есть любовь ― он уже выполз из-под тотального контроля, завелась у него какаято своя жизнь, пристрастия, появились абсолютные ценности… А этого нельзя! Это конец рабства!
Если все начнут любить тех, кто им подходит, и профессионально заниматься тем, к чему лежит душа, страна примется бурно развиваться и выскочит из болотного состояния. Больше того, у профессионала есть рабочая совесть, есть принципы, и нравственность человека вообще во многом определяется тем, как он работает, а не тем, сколько кушает и с кем спит. Тунеядец ― идеальный раб: ему всё равно, от какой работы бегать и на каком фронте сачковать. Если у всех в России заведётся профессия и соответственно совесть, требовательное и серьёзное отношение к себе, сразу станет гораздо меньше лжи. И к выборам будет другое отношение. И мера ответственности за свою судьбу тоже изменится. Поэтому нам ни в коем случае нельзя позволять профессионализацию: у нас должна быть страна людей, никому не приносящих пользы. Только на этом условии можно оставаться болотом. Благо нефти хватает.
Вспомните: главной задачей всякой власти тут всегда было ― отлучить от ремесла: режиссёр чтоб не смел снимать кино, актёр ― играть кого хочет… Это касалось и самого обыденного, рутинного производства: все ведь знают, с какими проблемами сталкивался любой рационализатор, умный организатор, любой, кто научился извлекать из работы не только прибыль, но и удовольствие. Передовиками назначали тех, кто годился для витрины. И большинство этих назначенных передовиков никакими суперрекордсменами не были. Андре Жид разоблачил Стаханова, написав, что во Франции любой шахтёр делает такую норму, не особенно напрягаясь,― и его тут пятьдесят лет не печатали! А во время репрессий в первую голову истребляли тех, кто умел и любил делать своё дело; и в девяностые с производством расправлялись по тому же принципу.
И вот, товарищи, настала жара, и стало можно в этих экстремальных обстоятельствах реализоваться. Те, кто умеет бороться с огнём, стали с ним бороться. Те, кто умеет собирать и распределять помощь, с утра до ночи сортируют посылки. Добровольцы-врачи и добровольцы-строители отправились по сгоревшим населённым пунктам. У них появилась точка приложения энергии и знаний, а куда им было деваться в стране, которая ничего не делает? Наконец, у всех образовался смысл жизни, возникающий у нас, увы, лишь тогда, когда что-нибудь горит. Жара, как война, всем подарила ощущение тайной связи, нужности, той толстовской «скрытой теплоты патриотизма», которая в обычной нашей жизни не видна, но в жару тлеет, как торфяник.
Жара в России стала не просто и не столько природной катастрофой, катастрофы, слава Богу, нет. Она стала поводом в очередной раз ощутить себя людьми. Именно поэтому она ― главная тема, главное, а может, и единственное событие года. Это и хорошо, и очень грустно.
Впрочем, нельзя не сказать ещё об одном аспекте погоды. Погода стала, так сказать, крайней: люди ругают её, потому что всё остальное ругать нельзя. Нет, дело не в запретах, не в строжайшей цензуре на электронных СМИ, а в том, что у нас ведь, по сути дела, всё ― погода. В том смысле, что практически всё неисправимо. Пробки. Воровство. Отсутствие выборов. Хамство на всех уровнях. Чудовищное образование. Враньё. И так далее, со всеми остановками. Но, когда мы ругаем эти вещи, мы плюём против ветра. Потому что все эти претензии ― в огромной степени к самим себе. В том числе и претензии к власти ― потому что эту власть мы терпим, потому что нам она удобна, потому что нам комфортно существовать в ситуации социальной безответственности. Ведь это все «они». А общество как бы и ни при чём.
Погода ― единственное, что мы можем ругать без риска обернуть эту ругань против себя. В этих разговорах выходит не только скрытый жар патриотизма, но и тайный, язвящий жар накопившегося социального напряжения, рискну даже сказать ― социальной ненависти. Мы ругаем погоду, имея в виду дуумвират, идеологов и пропагандистов так называемой суверенной демократии; и жирные нулевые, и начинающиеся кризисные десятые. Но сказать вслух «это всё мы» ― могут далеко не все.
И потому мы говорим о погоде. Это, впрочем, старый русский рецепт. Именно так ― «О погоде» ― назывался самый язвительный и мучительный цикл лирики Некрасова. Потому что наша погода на самом деле называется «Россия», и этот циклон не уйдёт никуда и никогда.
№ 33, 3–9 сентября 2010 года