18 сентября Россия отмечает 99-ю годовщину со дня смерти премьера Петра Столыпина, погибшего в результате покушения. Всего этих покушений было несколько десятков. Наиболее известен взрыв на Аптекарском острове, искале чивший дочь Столыпина и лишь чудом пощадивший его; организаторы теракта были выявлены, приговорены к повешению, казнь заменили каторгой.
Смертельно ранить 15 сентября российского премьера удалось лишь Дмитрию (Мордке) Богрову, пронёсшему пистолет на представление оперы «Сказка о царе Салтане» в киевский оперный театр. Столыпин вместе с августейшей фамилией прибыл в Киев на церемонию открытия памятника Александру II по случаю 50-летия отмены крепостного права. Роковая тень Александра, убитого террористами в 1881 году, пала таким образом и на него. Кто и почему пустил Богрова в театр, какова была истинная мера вины подполковника киевской охранки Кулябко, действительно ли заговор против Столыпина был делом рук убийцы-одиночки, или руку Богрова, романно выражаясь, направлял ктото из российских верхов — мы, вероятно, никогда не узнаем, как никогда не разберёмся в истинных пружинах убийства Джона Ф. Кеннеди. У двух этих «преступлений века» много общего — в обоих случаях версия одинокого террориста выглядит недостоверной, враги жертвы крайне многочисленны, нити заговора гипотетически тянутся на самый верх, а главное — о Столыпине и Кеннеди, погибших в расцвете сил и на вершине карьеры, продолжают много спорить.
Оценки Столыпина в русской историографии полярны — от «душителя» до просветителя и реформатора; не всякий политический деятель, даже после пафосной посмертной канонизации, может похвастаться таким интересом к своей персоне. Полярность оценок как раз и обусловлена тем, что Столыпин причудливо сочетал в себе и душителя, и реформатора. Терпеть не могу, когда современные публицисты высокомерно выставляют оценки титанам прошлого — тот не сумел, этот недопонял: «Будто в истории орудовала компания троечников», — с убийственной иронией замечал учитель Мельников из фильма «Доживём до понедельника». Однако и автору этих строк, при всём пиетете к знаменитому премьеру, трудно удержаться от досадливого замечания о фатальной ошибке Столыпина, которая и предопределила его судьбу, а в конечном итоге и судьбу страны.
Смелый реформатор в экономике, в политике он был банальным сторонником закручивания гаек, искренне полагая — этой точки зрения придерживаются тысячи последователей, сторонников сильной руки, — что развитие России возможно лишь по мобилизационному сценарию, в условиях так называемой жёсткой власти, при многократном усилении государственного давления на частного человека вообще и на оппозицию в частности.
В некотором смысле Столыпин был провозвестником китайского варианта реформ, при котором базис радикально обновляется, а надстройка неприкосновенна; но Россия не Китай. Столыпину выпало действовать в эпоху, когда исторический шанс на успешную реформу сверху был уже практически упущен, когда царский манифест, воспринятый с восторгом, был дезавуирован, свобода печати вновь урезана, а первая Дума разогнана. Вероятно, манифест от 17 октября 1905 года был последним шансом на пакт между народом и властью, но пакт не состоялся и в условиях монархии состояться не мог. Единственным выходом для Столыпина было бы, при одновременном осуществлении знаменитой и в самом деле превосходно продуманной земельной реформы, ослабить социальное напряжение, заручиться поддержкой широчайших слоёв российской интеллигенции, ещё отнюдь не радикализировавшейся и не отказавшейся от любых форм сотрудничества с властью, — словом, сделать всё, чтобы Россию не захлестнула новая волна террора.
Но Пётр Аркадьевич был дворянин, а не интеллигент, и руководствовался не рацеями, а сословными предрассудками, что по-своему и благородно, но очень уж самоубийственно. Он искренне полагал, что реформировать Россию можно только железной рукой, а лучший, если не единственный, способ борьбы с революционной стихией, сводится к террору. При Столыпине число смертных приговоров превысило 5000 в год, а главным орудием казни сделалась виселица. Произошло это потому, что для расстрелов требовались солдаты, а они стрелять в безоружных отказывались, и вообще, по мнению командования, расправы над мирным населением разлагали армию. Тогда и началось то, что в знаменитой статье Короленко названо «Бытовым явлением», то, о чём Толстой написал «Не могу молчать», то, что заставило Андреева написать «Рассказ о семи повешенных». Россия сделалась мировым лидером по количеству смертных казней, и народную память не обманешь: в ней «столыпин» остался кличкой тюремного вагона, а «столыпинский галстук» — обозначением петли. Первая ассоциация со Столыпиным — эта, а не разрушение крестьянской общины и даже не охватившее всю Россию «переселенчество» — у премьера была светлая идея переселить крестьян из средней России на богатые земли Сибири. Прадед и прабабка моей жены именно таким путём оказались в Новониколаевске, ныне Новосибирске, хотя происходили из Брянска; в отличие от многих переселенцев, они остались в Сибири и не пожалели об этом.
Столыпин в сущности не был разрушителем общины — он лишь осознал и констатировал сложившуюся ситуацию: помещичье землевладение, в особенности крупное, приходило в упадок, община разлагалась, откупа тормозили развитие крепких крестьянских хозяйств. Уполовинив, а потом и вовсе отменив откупа, Столыпин не провёл собственную радикальную реформу, а лишь довёл до конца начатое в 1861 году. Он справедливо полагал, что главной опорой власти должен стать класс собственников, поскольку только у них есть надёжный якорь, привязывающий к земле, запрещающий возлетать в область опасных утопий. И количество зажиточных крестьянских хозяйств при нём в самом деле стало стремительно расти, но этого было далеко ещё не достаточно для предотвращения великих потрясений, столь нелюбезных столыпинскому сердцу.
Прославленная фраза, обращённая к оппозиции, — «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия», — содержит contradictio in ajecto, поскольку никакой великой России без великих потрясений получиться не могло. Иногда я спрашиваю себя, как вышло, что Ленин сумел осуществить всё, на что у Романовых и их назначенцев попросту не хватило легитимности: ведь то самое сохранение империи ценою величайшего террора, которое в конце концов получилось у большевиков, было задачей любого сильного государственника в начале века. Но почему-то Ленину и большевикам этот величайший террор простили, а Столыпину — нет. Почему-то на Столыпина были десятки покушений, а на Ленина единицы, и всего одно нанесло ему относительный вред. Почему-то Столыпина миллионы ненавидели, а на Ленина молились, хотя жизнь крестьянства при нём по сравнению со столыпинскими годами никак не улучшилась, а то и ухудшилась. Ответ на этот вопрос как раз и сводится к тому, что Ленин предложил великие потрясения, по которым истосковалась Россия; что он принёс масштабный новый проект — и главное, именно его, несмотря на все ужасы красного террора, поддержало огромное большинство интеллигенции. Аристократия — нет, «бывшие» — нет, естественно, но все, кто давал мандельштамовскую «присягу чудную четвёртому сословью», оказались этой присяге верны. И хотя Ленин был вполне искренен, называя интеллигенцию не мозгом, а говном нации, — цену ей он сознавал отлично, поскольку сам к ней принадлежал и всю жизнь в ней варился. Интеллигенция — прекрасный друг и опасный враг. Она отлично умеет внушить то сознание правоты, без которого тут ничего не делается; и сознание это было у Савинкова, а не у Столыпина.
Именно интеллигенция присвоила себе право независимо от численности именоваться совестью страны, и без её санкции ничего тут не делалось: она изыскивала предлоги даже для террора и в огромном большинстве с ним мирилась. Именно ссоры с интеллигенцией оказывались роковыми для таких российских реформаторов, как Павел I, Хрущёв или Горбачёв. Именно интеллигенция — назовём вещи своими именами — убила Александра II. И если бы Столыпин решил опереться на эту прослойку, заключив пакт именно с ней, итоги его правления да и личная его судьба могли быть совершенно иными. Нельзя сказать, чтобы в 1907 году у Столыпина не было известной свободы маневра: была, и только ему самому обязаны мы тем, что главным орудием внутренней политики сделался пресловутый столыпинский галстук. Уничтожать немногих — Столыпину всё ещё казалось, что это «немного» — ради спасения многих, то есть ради предотвращения революции, было наихудшей тактикой, её-то Горький и называл «тушить огонь соломой». Будь экономическая смелость Столыпина поддержана политической, сумей он убедить царскую семью в необходимости привлечь на свою сторону интеллигентов, обеспечь он вертикальную мобильность, открыв путь к образованию и трудоустройству широким массам, а не удачливым единицам, — вся русская революция лишилась бы социальной базы. Но Столыпину, стороннику аристократии и её великой роли в истории, казалось позорным идти на уступки и заискивать. Он верил, что государству нужны не столько инициативные, сколько преданные люди. И это его заблуждение оказалось поистине смертельным. Можно долго спорить о том, кто именно был прямым виновником его гибели, но как не вспомнить горький анекдот о том, что орден Октябрьской революции за номером один следовало бы выписать всё-таки Николаю II.
У Столыпина было решительно всё, чтобы стать одним из крупнейших государственных деятелей в российской истории: ум, опыт, смелость, несомненная харизма, экономическое чутьё, азарт, воля. Не было, по сути, одного: доверия и уважения к тому народу, чья судьба была ему вручена. А без доверия и уважения никакая революция сверху — упреждающая и отменяющая бессмысленный русский бунт — не приведёт к успеху. Последний исторический шанс России мирно выбраться из многолетнего кризиса был упущен. И обвинить в этом коварных революционеров или мировую закулису, увы, не получится: у Столыпина не было главного — морального преимущества. Он безоговорочно уступил его революционерам, которые немедленно стали святыми в глазах общества.
Надежда Климова, одна из участниц покушения на Аптекарском острове, 22-летняя эсерка, в ожидании казни, ещё не зная, что вместо повешения её ждёт каторга, написала письмо на волю, и этот потрясающий предсмертный документ имел широкое хождение. Никаких лозунгов там нет, никакой идейной составляющей, по сути, тоже. Девушка просто пишет о том, как исчез страх смерти и возобладало чувство восторга: наконец-то можно не притворяться, не лгать себе, не приспосабливаться к подлости. Теперь она совершенно свободна и по-настоящему счастлива, и, хотя совершенно не верит в бессмертие — ужас исчезновения над её душой не властен. Подлость, позволяющая большинству выжить и приспособиться, отринута и побеждена: нет больше отвращения к себе, этого бича всей думающей России.
Письмо Климовой попало в газеты. Его переписывали от руки и учили наизусть. Оно, а не столыпинские цитаты стало символом совести и доблести. Моральная правота была за теми, кто покушался на Столыпина, а не за ним и его единомышленниками, которым приходилось бороться на два фронта — против революции и против косной русской власти. Мнение меньшинства, которому Столыпин не придавал значения, оказалось сильней всей государственной машины — и Солженицын, написавший о Столыпине апологетические главы в «Августе Четырнадцатого», описал этот феномен в собственной нобелевской речи: «Одно слово правды весь мир перетянет».
К сожалению, большинству нынешних последователей Столыпина кажется, что он «недостаточно решительно давил». И это значит, что выстрел 15 сентября 1911 года ничему не научил Россию. До столетия столыпинской гибели у нас есть ещё год, но то, что не было усвоено за 99 лет, вряд ли будет понято за сотый.
№ 35, 17–23 сентября 2010 года