По ухабистому проселку мы въехали в деревню. Время близилось к полудню, стоял апрель, солнце сияло, но ветер задувал нещадно. Реденькие листочки на деревьях трепетали, а трава на обочинах полегла в одну сторону, словно по ней провели гребенкой. Шофер что-то невнятно объявил, и последние пассажиры вылезли из автобуса. Я застегнула плащ на все пуговицы, подняла воротник. Остановились мы на деревенской площади — маленьком пятачке, обсаженном деревьями, окруженном низенькими домиками. Я подошла к обшарпанной колонке для воды за оградой, покосившейся как будто под напором мха и сорняков. Взялась за рукоятку, но она приржавела и не поддавалась. Шофер жевал бутерброд. Когда я села в автобус в Делфзейле, он сказал: "Стало быть, до конечной поедем?" — и, как мне почудилось, подмигнул. Место у меня было переднее, и я видела, что он все время подглядывает за мной в зеркальце. Меня это тревожило, я все думала: может, он по внешности догадался, кто я есть, и потуже стягивала косынку на своих крашенных перекисью волосах. Его взгляды могли означать молчаливое сочувствие или простое любопытство, но также и кое-что похуже… Однако, будь у него дурные намерения, не сидел бы он так спокойно в автобусе, уплетая бутерброд. И я поспешно пересекла площадь и наугад пошла по какой-то улице.
Мама так часто рассказывала мне о своей родной деревне, что я не сомневалась: стоит мне попасть туда, и я сразу все узнаю. "Когда-нибудь мы поедем туда вместе, и ты увидишь, какая она маленькая", — говорила мама. Но мы так и не выбрались. Деревня была слишком далеко — где-то на самом северо-востоке провинции Гронинген. В моем представлении на деревенской площади была раковина для оркестра, а вокруг — клумбы и скамейки. И совсем рядом — мамин дом. Белый с зелеными ставнями. Но на поверку все дома оказались серыми и вообще без ставен. Я не заметила, как дошла до самой околицы. Вдалеке увидела женщин, работавших в поле. Ветер надувал их юбки колоколом. Я повернула обратно. На одном крылечке сидел мальчик и писал мелом на ступеньке.
— Как пройти к дому пастора? — спросила я.
Он поднял на меня глаза, но не ответил. Я повторила вопрос. Он сунул мел в карман и лениво побрел по немощеной улице. Не очень-то они здесь приветливы, подумала я, шагая сзади. На углу он остановился, подождал; сделал мне знак, чтобы я шла за ним. Мы свернули на улицу, ровно замощенную булыжником, дома здесь были без крылечек. Мальчик остановился у белой крашеной калитки, придержал ее, пока я входила. За моей спиной она громко хлопнула. Ну вот, нашла я быстро, теперь наверняка успею на обратный поезд.
Женщина, отворившая на мой стук, сказала, что пастора нет дома. Я спросила, когда он придет.
— Вряд ли муж вернется раньше шести, — сказала женщина. — Он обещал быть к ужину. Не могли бы вы зайти еще раз?
— Боюсь, что это исключено. Я приехала из Амстердама и сегодня же вечером должна ехать обратно.
— Тогда подождите его, — предложила она, отступая назад, чтобы открыть дверь пошире. — Попытка не пытка. Вдруг он придет раньше.
Ничего другого мне и не оставалось. Едва ли я смогу еще раз совершить такое путешествие, да если бы и смогла, тогда, наверно, будет уже слишком поздно что-либо предпринимать.
— Большое спасибо, я подожду, — сказала я.
Она провела меня в мрачноватую комнату с коврами, гардинами и громоздкой мебелью — кабинет мужа, как она сказала. В книжном шкафу позади большого письменного стола я увидела длинный ряд широких кожаных корешков. Это и есть церковные книги, куда записывают детей при крестинах, подумала я, вот, значит, как они выглядят. На стене висели старомодные фрисландские ходики.
Жена пастора села с вязаньем в низкое кресло подле письменного стола. Она была круглолицая, румяная, светло-русые волосы стянуты узлом на затылке. На носу очки в тонкой золотой оправе. Когда на них падал свет, стекла вспыхивали и голубых глаз женщины было не разглядеть.
— Вы знакомы с моим мужем? — спросила она.
— Нет, — ответила я. Мама как-то упомянула, что ребенком она часто играла с пасторскими детьми. Их сады были рядом. — Я впервые в этих краях. К вам ехать — не ближний свет, и место такое глухое.
— Да уж, наша задняя дверь смотрит прямо в чистое поле. Мы сами сперва никак опомниться не могли. Мы ведь оба городские. Мужа назначили в этот приход пять лет назад. Я думала — ни в жизнь не привыкну. Но вот началась война, и оказалось, нет худа без добра. По нынешним временам здесь, пожалуй, лучше, чем у вас в Амстердаме.
— Да, — сказала я, — в Амстердаме многим ох как нелегко.
Она кивнула, отложила вязанье и вышла. Туфли у нее были на низком каблуке, на резиновой подметке, со шнурками. Значит, не здесь, не рядом с этим домом прошло мамино детство. Я сидела у окна и слышала, как на улице прогромыхала железными ободьями колес по аккуратному булыжнику крестьянская телега.
Один из моих попутчиков в поезде все время толковал о своих попугаях. Говорил он медленно и вяло, слова как бы склеивались в единый вязкий поток. Короткими толстыми пальцами он показывал, как он кормит своих попугаев и как прикасается к ним. Когда мы подъезжали к Бейлену, кто-то перебил его: "Вон там — Вестерборк". Все посмотрели в окно, в том числе и владелец попугаев. "А вы знаете, как они привязываются к своему хозяину?" С вопросом он обратился ко мне. Я смотрела на него, потому что мне не хотелось смотреть в окно. "Нет, — ответила я, — впервые слышу". Потом он снова стал превозносить необыкновенные достоинства своих птичек. Я слышала его монотонный голос, не вникая в смысл слов.
На перроне в Ассене кишели зеленые мундиры. Несколько немецких солдат прошли по вагонам, заглядывая в купе. "Иногда они у каждого проверяют документы, — сказала одна женщина. — Так что нам повезло". "А нам скрывать нечего", — возразил другой пассажир. Я судорожно вцепилась в свою сумку. Мне еще ни разу не понадобилось новехонькое удостоверение личности. Я надеялась, что пронесет и теперь. Хотя подделано оно было и на славу, я все-таки побаивалась его предъявлять.
Я спохватилась, что и сейчас, добравшись до места, продолжаю сжимать сумку в руках. Повесила ее на спинку стула. Я и к чужому своему имени — тому, под которым скрывалась, — совсем еще не привыкла; когда я сегодня представлялась жене пастора, меня прямо-таки поразило, что она и глазом не моргнула, услышав его. Хозяйка возвратилась в комнату столь же бесшумно, как и вышла, она принесла поднос с чаем и чашками, поставила его на письменный стол. Говорила она запинаясь, как будто с трудом подыскивала слова или думала о другом.
— Надеюсь, мне повезет и ваш муж вернется сегодня пораньше, — сказала я.
— У вас что-нибудь срочное?
— Да, — ответила я, — очень.
Я выпрямилась на стуле. В этот день я долго просидела ссутулившись, подперев подбородок руками, и спина у меня совсем затекла. В детстве мне приходилось спать на доске, а днем носить шину для исправления осанки. На меня вечно покрикивали: "Не горбись!" Я снова вспомнила Ассен. Перед самым отправлением поезда перрон огласился громкими, отрывистыми командами. Солдаты строились, становились навытяжку. Бряцало оружие. "Они прилетают и садятся мне на пальцы, — бубнил свое любитель попугаев. — Стоит мне постучать по клетке, и они тут же подлетают". Он побарабанил пальцами по колену, показывая, как надо стучать. Тогда мое путешествие уже подходило к концу. Поезд не слишком опаздывал, и я сочла это добрым предзнаменованием.
— Речь идет не обо мне, — сказала я. — Я хочу просить вашего мужа помочь другим людям. И это не терпит отлагательства.
— Я никак не могу дать ему знать, — ответила хозяйка. Она разлила чай и снова принялась за вязанье, так крепко сжимая спицы, как будто в поисках опоры. — Он навещает крестьян на фермах, а это долгая история. Фермы здесь разбросаны по всей округе, и от одной до другой путь не близкий.
Фрисландские ходики тикали громко и злорадно. Я поняла, что уже не поспею на обратный поезд.
— Ну что ж, подожду, — сказала я. — Надо же довести дело до конца.
— Вы можете у нас переночевать, — предложила хозяйка.
— Большое спасибо, если это вас не слишком обременит.
Мне показалось, что она покраснела. Все это время она упорно старалась отворачиваться, прятала глаза. Видно, при мне она чувствовала себя не в своей тарелке. Но почему же тогда она пригласила меня подождать, а потом и переночевать?
— Что б вам приехать вчера, застали бы мужа дома, — заметила хозяйка.
— Вчера? — переспросила я.
Вчера до меня еще только дошел слух, что отправка заключенных из лагеря на неделю приостановлена. Вчера у меня еще только мелькнула мысль об этой — единственной — возможности спасти их. Всю ночь напролет я лежала и обдумывала, что сказать пастору. Сочиняла мало-мальски правдоподобную историю, с которой надо было начать.
— Или вы могли ему написать, — продолжала жена пастора.
— Я потеряла бы несколько дней, — возразила я.
Она подошла к письменному столу, сложила стопкой какие-то бумаги. Пояс на ее платье был весь перекручен.
— В эти книги записывают окрещенных младенцев? — Я показала на кожаные корешки.
— Нет, — ответила жена пастора. — Те хранятся в особом шкафу, вон там.
Особый шкаф был украшен резьбой и заперт на медный замок.
— Человек, за которого я хочу просить пастора, записан в одну из тех книг.
— Вот как? — отозвалась она. — Он, стало быть, отсюда родом? Значит, кто-то в вашей семье из здешних мест?
— Да нет же. Он мне не родня.
— Погодите-ка, — Она повернулась, подняв палец. — Я слышу какой-то шум, не иначе муж вернулся.
Она быстро вышла из комнаты.
Все это время я не переставала напряженно ловить звуки, долетавшие снаружи: отдаленное постукиванье кломпов, детские голоса, шум ветра, сотрясавшего дом. Но на сей раз я ничего не слышала.
Где-то хлопнула дверь. В коридоре тихо разговаривали. Наверно, жена пастора описывает мужу мою подозрительную внешность. Когда он войдет, надо постараться прочесть что-нибудь на его лице.
— Я прошу вас помочь одной супружеской чете, — сказала я. — Это мои близкие друзья, сейчас они сидят в Вестерборке. Я слышала, что отправка заключенных в Польшу приостановлена на неделю.
Я так затвердила про себя эту речь, что сейчас слушала ее как бы со стороны. Пастор сидел за письменным столом, сложив руки на листе промокашки. Густые кустистые брови казались странным излишеством на его узком лице.
— Я думаю, еще есть надежда вызволить их оттуда. Видите ли, это мои очень хорошие знакомые. Спасти их — мой долг. — Я посмотрела на статуэтку на пасторском столе — деревянную фигурку человека с молитвенно сложенными руками. — Я просто обязана вызволить их из лагеря.
Пастор приподнял статуэтку и снова поставил ее на стол.
— И для этого вы пришли ко мне?
— Моя приятельница родилась в этой деревне. Я полагаю, она из протестантской семьи. По крайней мере фамилия у нее не еврейская. В прежние времена это была распространенная фамилия у здешних крестьян. Эту женщину вырастили приемные родители — евреи, но весьма вероятно, что настоящие родители крестили ее в протестантской церкви. — Я немного подождала. Статуэтка стояла теперь на другом конце стола. — Если вы письменно засвидетельствуете, что она из протестантской семьи и крещеная, и приложите выписку из церковноприходской книги, может быть, их обоих удастся спасти. Тех, кто состоит в смешанном браке, немцы отпускают.
— Проверить это нетрудно, — сказал пастор. Он взял блокнот. — Как ее фамилия и когда она родилась?
Я назвала мамину фамилию и дату рождения. Он записал, подошел к особому шкафу, вынул и стал листать большую книгу. Страницы ее пожелтели и обтрепались по краям. Исписаны они были почерком без нажима, с сильным наклоном.
— Посмотреть недолго, — повторил пастор и стал водить пальцем по страницам. — Все аккуратно расписано по годам.
Я не отрывала глаз от его пальца. Мне вдруг самой почудилось, что это правда. Что вот сейчас он назовет мамину фамилию. Глядите, вот она, скажет он, вот запись. Аккуратная запись за 1890 год.
— Странно, — сказал пастор, — не могу найти. Вы не ошиблись? Правильно назвали год рождения?
— Да, — подтвердила я. — Правильно.
Он стал просматривать книги за другие годы.
— Не будем отчаиваться, — сказал он, — вполне возможно, что крестили ее позднее.
Хоть я и была к этому готова и знала, что именно теперь настал момент выложить ему мою просьбу, я медлила, желая продлить свое напряженное, хотя и заведомо напрасное ожидание. Впрочем, ему и так был отпущен только миг. Пастор отнес книги, поставил на место в шкаф, повернул ключ в замке.
— Такой фамилии в наших книгах нет, — сказал он.
Я спохватилась, что опять сижу сгорбившись, сидела так все время.
— А может быть, вы все-таки дадите мне свидетельство? — спросила я.
Пастор замер, держась рукой за шкаф, вполоборота ко мне. Его жена считала и пересчитывала уже набранные петли. Фрисландские ходики показывали, что сцена продолжается чуть ли не полчаса. Но ведь это не имеет значения, думала я. Я должна сказать ему, что не имеет значения, есть на самом деле в книге ее фамилия или нет. Важно лишь, чтобы он написал эти бумаги. Стоит предъявить справку — и люди с легкостью выйдут из лагеря, сядут в поезд, пройдут по улице, вернутся в собственный дом. Пастор вдруг посмотрел на меня, рывком повернув ко мне голову, и я поняла: только теперь он догадался, что я с самого начала обманывала его.
— Если у меня будет ваше свидетельство, я надеюсь, я почти уверена, что спасу их от депортации, — сказала я.
— Я был бы рад вам помочь, — сказал пастор. — Если бы это зависело от меня, я написал бы то, что вам нужно. Но я не имею нрава решать один. Мне надо обсудить дело с моими старейшинами. Требуется их согласие, и их подписи тоже.
И снова потянулось ожидание. Пастор опять сел на велосипед и поехал созывать совет старейшин. Перед этим мы перекусили в кухне-столовой, выходящей на другую сторону, прямо в чистое поле. За едой я все время поглядывала в окна, и хозяйка заметила это. Она кивнула мне и сказала, что тоже всегда любуется видом из этих окон, расстилающимся за ними деревенским пейзажем. Мне показалось, что она оживилась и чувствовала себя здесь гораздо свободней, чем в кабинете мужа, словно отпустила тормоза и стала самой собой.
Но теперь мы снова сидели в кабинете.
— А вы знаете случаи, когда люди таким вот манером выходили из Вестерборка? — спросила жена пастора.
— Да, знаю, — сказала я, — стоит лишь достать всякие справки, с подписями и печатями. Немцы обожают бумаги с подписями и печатями.
— Каких только ужасов мы не наслушались в последнее время! И чем дальше, тем страшнее. Даже в нашей глубинке и то рыщут.
— Здесь бывают обыски? — спросила я.
— Иногда, — ответила она. — Но в пасторский дом до сих пор не являлись. — Она помолчала, глядя в пространство, потом перевела свои голубые глаза на меня, очки теперь лишь мягко поблескивали и больше не скрывали взора. Она улыбнулась. — Вы преданный друг, — сказала она.
— Я многим обязана этим людям.
— А нельзя было как-нибудь помочь им до того, как их посадили в лагерь?
— Это произошло неожиданно. В квартале, где они жили, устроили облаву. Улицы оцепили. Потом ходили по домам и забирали всех евреев. Спастись было невозможно.
— Вы живете с родителями?
— Я живу в меблированных комнатах, — сказала я.
Где-то хлопала ставня. Ветер по-прежнему дул свирепый.
— Я тоже когда-то жила в меблированных комнатах, — сказала жена пастора. — Они всегда такие промозглые, верно? — Она обвела взглядом кабинет: письменный стол мужа, камин, растопленный ею к вечеру и горевший нежарким пламенем, поднос с чашками, из которых мы пили чай, потом кофе, потом снова чай. — Я думаю, они согласятся.
Последние слова она произнесла еле слышно. Как будто обращалась не ко мне, а к себе самой.
Но они не согласились.
Они стояли, заложив руки за спину, а в руках — черные залоснившиеся картузы. Я сидела позади них. Комната сразу наполнилась запахом земли, запахом навоза и хлева. Свои кломпы они сняли у входной двери и стояли перед столом в черных носках. Они вертели в руках свои картузы, руки в черных трещинах перебирали околыш изнутри, доходили до козырька и двигались в обратном направлении.
— А она в книгу-то записана, женщина эта? — спросил один из старейшин.
— Нет, — ответил пастор, — не записана.
— Стало быть, они не нашей протестантской веры? — спросил второй.
— У нас нет доказательств, что они протестанты, — ответил пастор.
— А коли так, нешто мы можем бумагу выдать?
— Нечестно это, — сказал первый.
— Я же вам объяснил, наш долг сделать это, чтобы спасти людей, — сказал пастор.
— Обман — он завсегда обман, — сказал второй старейшина.
— Ну решайте: да или нет? — спросил пастор.
— Не, — сказал первый. — Под фальшивкой руку приложить мы несогласные.
Все трое отрицательно замотали головой. Третий старейшина так и не произнес ни слова. Когда они выходили, он шел последним. Шаркая ногами в носках, они прошли, чуть не задев меня. Запах земли по-прежнему стоял в комнате. Казалось, тиканье ходиков с трудом пробивается сквозь тяжелый земляной дух, который приглушал все звуки. Кломпы старейшин простучали за окном. Хлопнула калитка. Они провели в доме всего несколько минут. Я едва успела мельком увидеть их лица.
Жена пастора неподвижно сидела в кресле, сложив на коленях руки. Пастор облокотился на свой стол.
— Мне очень жаль, — сказал он, — но больше я ничего не могу сделать для вас и ваших друзей.
Через несколько дней один знакомый передал мне весточку от отца. "Мы уехали из В., — писал он на открытке, которую, очевидно, выбросил из окна вагона. — Направляемся к границе. Мама чувствует себя хорошо. Поезд набит битком". Он писал карандашом и не подписался. Да это было и не нужно. Я и так узнала его почерк. Теперь уже никакая подпись не могла ничего изменить.