Он долго лежал, уткнувшись лицом в жесткую обивку дивана. Лежал в темноте – ночник бросал небольшой круг света лишь на пол в углу, возле книжной полки, он сам так повернул кольчатую гибкую подставку, прежде чем подсесть к Лике. В гостиной послышался абсолютно спокойный голос Лики, что-то говорившей Зойке, и веселье в нем звучало самое натуральное, не наигранное. На миг мелькнула идиотская мысль: что, если она со смехом рассказывает дочке, как ее папочка только что опозорился самым жалким образом… Нет, это уже шизофрения, пожалуй… Зойка радостно взвизгнула, послышалось явственно: «Тойота» – ага, вот оно что. Ну, пусть наймет шофера из Кожаных, пусть он ее и потрахивает на заднем сиденье за сверхурочные и премиальные, как-нибудь проведут по ведомостям, они что хочешь проведут…
Родион натянул джинсы, поднялся, наугад достал из шкафа первую попавшуюся рубашку. Захотелось есть, но не в его силах было выйти сейчас из укрытия. Кажется, в полированной тумбочке («Куплено Ликой») валялся шоколадный батончик, вроде покупал Зойке, а у нее и так было несколько, Лика привезла…
Ага, точно, на верхней полочке валялся «Сникерс» – полон орехов, съел и порядок… А на нижней стояла непочатая бутылка водки, совершенно забытая, бог знает по какому поводу сюда засунутая, да так и прижившаяся…
Он достал ее, зажав пробку в ладони, прокрутил, оторвав от нижнего пояска. Налил в бокал из-под шампанского, плюхнулся в кресло и жадно выпил. Разорвал обертку батончика, но откусывать не стал – налил еще водки, чуть не полный бокал, заставил себя проглотить залпом. Посидел на границе света и полумрака, закинув голову, прижавшись затылком к спинке кресла – хорошо еще, на кресле не было невидимой этикеточки «Куплено Ликой», осталось еще от родителей, правда, обивку менять пришлось, но платил опять-таки из своих, дело происходило до перемен…
По телу наконец-то разлилась теплая обезволивающая волна, он с удовольствием закурил, чувствуя, как улетучиваются все печали, как становится ясной голова – именно ясной, никакого парадокса – и словно бы расплываются углы и пределы комнаты, знакомой с тех пор, как он себя помнил.
Это всегда была его комната, лет с пяти, когда умер дед и малыш Родечка сюда переселился по собственному хотению, без малейшего страха перед тенью покойного. Видимо, в те беззаботные времена не понимал толком, что такое смерть. А тень покойного так ни разу и не появилась, кстати, должно быть, еще и оттого, что профессор Раскатников, твердокаменный атеист в народническом стиле и кавалер Боевого Красного Знамени, полученного за польский поход Тухачевского, никакой мистики не признавал и, даже оказавшись в загробном мире, наверняка стал бы уверять его обитателей, что они вовсе и не существуют – не говоря уж о том, чтобы самому навещать мир живых в виде полупрозрачного астрального тела…
Внук профессора – это на первый взгляд подразумевает определенные устоявшиеся штампы и стереотипы. Однако Родион рос кем угодно, только не барчуком. Была вот эта четырехкомнатная «сталинка» почти в самом центре Шантарска, был, что скрывать, относительный достаток (в советские времена профессора, особенно такие, как Раскатников-дед, до сих пор поминавшийся в учебниках и монографиях по геологии, жили в достатке). Зато воспитание было – помесь спартанского с кадетским корпусом. Родители, перенявшие у деда эстафетную палочку геологии, дома бывали пару месяцев в году, и Родьку до пяти лет воспитывали дед с бабкой, а до семнадцати – одна бабка, достойная спутница жизни студента Горного института, без малейших колебаний примкнувшего к большевикам еще в июле семнадцатого. Бабушка, дочь петербургского купца второй гильдии, в октябре того же семнадцатого бесповоротно покинувшая отчий дом частью под влиянием бравого студента, частью под воздействием эсдековских брошюрок, которыми всегда были завалены Бестужевские курсы, расставалась с папашей-нуворишем даже не просто с криками и обличениями – напоследок в хорошем стиле античной героини дважды шмальнула в чуждого ей родителя из крохотного дамского браунинга, подаренного тем же студентом вместо буржуазного букетика цветов. Ну, промахнулась, конечно – однако выглядело эффектно, что ни говори. Разъяренный папаша, в жизни не читавший ни античных трагедий, ни пьес Корнеля и Расина, все же в полной мере оценил высокий трагизм момента и попытался ушибить дочку тяжелым венским стулом – но из прихожей вломился Петя Раскатников в черной форменной тужурке со споротыми эмблемами и контрпогонами, продемонстрировал мироеду мосинскую винтовочку и гордо увел нареченную…
В общем, легко представить, что представляла собою бабушка Раскатникова. К своему счастью, она избежала соблазна пойти по партийной линии и как-то незаметно, когда после окончания гражданской молодой супруг вернулся к геологии, превратилась в обычную домохозяйку. Что ее, надо полагать, и спасло от участи бесчисленных политдамочек, ради вящего душевного спокойствия нации старательно перемолотых Сталиным в лагерную пыль. Но твердокаменной большевичкой она осталась навсегда. И внука воспитывала соответственно. Он до сих пор помнил жутчайший скандал, устроенный бабушкой коллеге покойного профессора, когда тот, святая простота, за месяц до выпускных экзаменов Родиона имел неосторожность заикнуться насчет возможности устроить «белый билет», если Родька никуда не поступит. Извержение Везувия плюс Мамаево побоище, слитые воедино на фоне внутрипартийной дискуссии 1929 года…
Она еще дожила до его выпускного вечера. А потом, словно бы полностью выполнив свое предназначение на этой земле, как-то буднично угасла в три дня. Он, конечно, в политехнический сразу после школы не поступил – хватало таких, особенно не блещущих талантами прыщавых акселератов. Прокантовавшись на водительских курсах по направлению военкомата и несколько месяцев покрутив баранку «ГАЗ-53», принадлежавшего одной из шантарских столовых, ушел в армию. Там, согласно непознаваемым законам армейского бытия, его, вместо того, чтобы усадить за баранку такого же грузовика, только военного, загнали на Дальний Восток, в охрану затерявшейся среди необозримой тайги ракетной точки. Сначала он проклинал судьбу, но потом, когда через год советские спецназовцы оказали интернациональную помощь Амину в собственном дворце последнего, понял, что жаловаться не следовало – с точек, из ракетных войск в Афган не брали. Да и дедовщины особенной, кстати, там не было – так, семечки…
В восьмидесятом в Шантарск вернулся бравый старший сержант Родион Раскатников – в бриджах, обтягивающих, словно колготки стриптизерши, хромовых сапогах гармошкой, фуражке, превеликими усилиями переделанной на фасон американской, с целой коллекцией начищенных значков на груди и куском копченой медвежатины в сумке. Вернулся, надо заметить, мужчиной в сексуальном смысле слова – чему причиной была смазливенькая тридцатилетняя женушка командира, из-за чересчур тесного общения в прошлом с военной радиацией заработавшего профессиональную болезнь под циничным названием «стрелки на полшестого». Вообще-то с нижними чинами осмотрительная Ксаночка старалась не связываться, но парень был хорош и, что важнее, внук профессора, а значит, как бы и своего круга. Так что последние полгода службы Родион до сих пор вспоминал с особенной теплотой. А ничего не подозревавший командир, слуга Политбюро, отец солдатам, накатал для поступления в вуз преотличнейшую характеристику. Плюс погоны и значки. На сей раз Родион проскочил в Шантарский политехнический, как мокрый кусок мыла в водосточную трубу. Случившиеся в городе родители, терзаемые очередным приступом любви к чаду, которого иногда и не узнавали, вернувшись на недельку после долгого отсутствия, нажали на кнопочки старых связей и без очереди купили белую «единичку», каковую торжественно и вручили новоиспеченному студиозусу. Тогда это было не средство передвижения, а роскошь.
Нельзя сказать, что он, как писали в старинных романах, «окунулся с головой в омут светских увеселений» – но все же словно бы старался наверстать все упущенное за суровые годы под сшитым из старой буденовки бабушкиным крылом, а потом и стальным крылом Советской армии. Было что вспомнить. Четырехкомнатная квартира в центре, где он был полным хозяином, машина, ежемесячное вспомоществование от родителей, разика этак в три превышавшее стипендию, – с такими тузами в рукаве трудно быть святым или зубрилой, света белого не видящим, чего уж там…
Хорошо еще, хватало мозгов, чтобы почти играючи нагонять и ликвидировать пробелы. Учился он легко. Благо в политехе еще хватало и тех, кто просто помнил профессора Раскатникова, и тех, кто слушал его лекции.
Там, в политехе, он как-то незаметно сменил кожу подобно змее – на место вбитых бабушкой идеалов коммунизма пришли взгляды и убеждения с совершенно противоположными знаками. Он так и не стал классическим диссидентом из тех, что сделали сидение в психушках и организацию митингов по любому поводу профессией, – но открыл для себя целый пласт информации, о которой прежде и не слыхивал. Те, кого он с бабкиных слов привык ненавидеть со всем юношеским пылом, как врагов строительства социализма, оказались совсем иными, славный и победоносный польский поход деда обернулся неприкрытой агрессией, к тому же бездарнейше проведенной и потому кончившейся полным крахом. И так далее, и тому подобное. Он накинулся на скверные фотокопии и книжечки без обложки со всем пылом неофита, быстренько обучившись ненавидеть советскую империю и вездесущий КГБ (правда, так ни разу в жизни и не столкнувшись с этим якобы недреманным оком), – но фанатиком диссиды опять-таки не стал. Трудно быть фанатиком, располагая хатой в центре, «Жигулями» и не самой отвратной внешностью…
Когда он был второкурсником, на первом курсе появилась Лика. Сверкнула молния с безоблачного неба, кто-то на небесах перекинул костяшки в нужном направлении – и признанный сердцеед влюбился настолько, что забросил и кружок диссидентов, и полупристойные оргии в квартире. А поскольку его чары далеко не на всех действовали, подобно удару грома, завоевывать Лику пришлось долго и мучительно, пройдя и через череду жестоких драк с конкурентами, и через знакомые каждому мужику по юности долгие приступы раздирающих душу надвое терзаний. Даже после того, как Родион, вне себя от счастья, сделал ее женщиной (в этой самой комнате, кстати), еще месяца три продолжалась полоса самой туманной неопределенности – со ссорами и примирениями, с «полными и окончательными» разрывами, перемежавшимися яростным слиянием молодых здоровых тел, с обличениями и нежными клятвами. Вся эта банальщина закончилась банальнейшим же образом – воздушное белое платье, черный костюм, каблуки дробят ветхий паркет под оглушительную музыку, обе мамаши, обнявшись, всплакнули, а оба папаши, надравшись в момент, тоже сидят в обнимочку но слез не льют, вопят песни так, что качается тяжеленная люстра… Стандарт, в общем. Шум до полуночи, гости уже плохо представляют, зачем они тут, собственно, собрались, по какому поводу (те из них, кто пока что сохраняет близкое к вертикальному положение), соседи мужественно терпят, ибо причина, что ни говори, уважительная – а молодые, заперевшись в этой самой комнате, с пьяным остроумием разыгрывают сцену совращения, притворяясь, что они ложатся в одну постель впервые в жизни, веселятся так, что и не до секса, право слово…
Ведь было, было! Куда ушло?
…Политехнический он закончил в восемьдесят пятом (Лика, бравшая по причине грядущей Зойки академический отпуск, получила диплом двумя годами позже) – аккурат в тот незабываемый момент, когда обаятельнейший генсек с историческим пятном на лбу, поплевав на пухлые ладони и браво присвистнув, крутанул государственный штурвал так, что тот описал парочку полных оборотов, и корабль, сбившись с хода, то ли впустую замолотил винтами в воздухе, то ли вообще лишился винтов…
Родиона распределили на «Шантармаш» – опять-таки не без чуткого и деликатного вмешательства тех, кто помнил профессора, они приняли во внимание, что у молодого специалиста и все корни здесь, и семья… В работу он втянулся быстро – беда только, что полным ходом раскручивался маховик непонятных никому, даже самим творцам, реформ. Словно спичка на ветру, вспыхнула на миг и погасла госприемка. Было высочайше объявлено, что главное и единственное препятствие к достижению всеобщего благосостояния – седовласый монстр по фамилии Лигачев. И так далее, и тому подобное. Короче говоря, работать всерьез стало и некогда. Не было смысла работать, если с экранов и газетных страниц истерически обещали, что все вот-вот и так станут получать, «как там»… Стоит только повесить Лигачева. И отменить шестую статью Конституции.
Лигачева, правда, не повесили, но статью в конце концов отменили. А заодно, чуть попозже, – Советский Союз, старые цены, старую мораль и, под горячую руку, должно быть, еще и здравый смысл…
Родион во всем этом принимал самое деятельное участие – то есть давился в очередях за «Московскими новостями» и «Собеседником», подписывал воззвания, бегал по митингам и боролся с засевшими партократами в лице тишайшего инженера по технике безопасности Литвиненко, ни за что не соглашавшегося публично сжечь партийный билет и прямо-таки умолявшего дать ему дотянуть полтора года до пенсии, а там он и сам спокойно помрет… Родион был одним из тех, кто встречал с цветами героическую Новодворскую, в два часа ночи заляпал фиолетовыми чернилами памятник Ленину перед обкомом, а однажды он даже удостоился чести лицезреть свою физиономию в одной из демократических программ местного телевидения – правда, всего три секунды. Вступил даже в местное отделение «Демократического союза», возглавляемое старым знакомым, физиком Евгеньевым.
Само собой, массу времени отнимало вдумчивое чтение демократической периодики (почтовый ящик перестал закрываться, почтальонша складывала газеты и журналы на подоконник), а потом – обсуждение таковой с собратьями по движению, как правило, затягивавшееся за полночь. Благо квартира позволяла, из-за толстых стен ни Лику, ни ребенка кухонные дискуссии не беспокоили.
Особых репрессий он так и не удостоился – разве что, еще в девяностом, стоявший в оцеплении милиционер, которому Родион угодил углом плаката по новенькой фуражке, обозвал его мудаком.
Еще до распада «империи зла» стали раздаваться первые звоночки, возвещавшие, что с Ликой происходит что-то непонятное и тревожащее. К кухонным дискуссиям, на которых решались судьбы страны, она не проявляла никакого интереса, отговариваясь то усталостью, то хлопотами вокруг ребенка. А вместо «Детей Арбата» и прочих возвращенных читателю романов, знание которых было обязательно для любого интеллигента, обложилась стопками книг по программированию и вычислительной технике. Однажды меж ними разразился нешуточный скандал – когда пришедший с очередной порцией самиздатовских бюллетеней Евгеньев с ходу поинтересовался у Лики, какого она мнения о последней статье Нуйкина, и получил в ответ произнесенное с искренним недоумением: «А кто такой Нуйкин?» Родион потом долго втолковывал жене, что она позорит его перед людьми, Лика обещала исправиться, но особых подвижек так и не произошло.
А в апреле девяностого – шестнадцатого, дата врезалась Родиону в память, словно высеченная на камне, – она вдруг объявила, что уходит с радиозавода. В частную фирму, куда зовет подруга. В то время Родион встретил эту новость со всем энтузиазмом – речь шла о долгожданном рынке, оставалось только восхищаться, что жена опередила его на пути к светлому капиталистическому будущему…
Года полтора ее новая работа никаких комплексов у Родиона не вызывала. Разрыв в заработке был, если вдуматься, ничтожным – Лика приносила рублей на двадцать больше, чем он, ставший уже старшим инженером. Единственным черным пятном этого периода стала гибель его родителей. АН-2, вывозивший отряд сейсморазведки, в тумане задел сопку и грохнулся в распадок, никто не уцелел… Родион похоронил два закрытых гроба, отгоревал, отплакал пьяными слезами – а через два месяца, в достопамятные августовские дни девяносто первого, почти безвылазно торчал трое суток на шумном митинге у парадного крыльца обкома, пил водку с мрачно-воодушевленными единомышленниками по «Демократическому союзу», сжигал чучело путчиста и тщетно ждал раздачи автоматов – все три дня ходили разговоры, что уже учреждена национальная гвардия, куда записаны все присутствующие, и автоматы вот-вот подвезут. Так и не подвезли, увы. Что до Лики, она, препоручив Зойку ее юной тетушке, своей младшей сестренке, улетела в Москву по каким-то невероятно важным делам, связанным не с организацией отпора путчистам, а с продажей партии электроники. Именно тогда Родион впервые и осознал, что они начинают говорить на разных языках: вернувшись, она ни словечком не затронула блистательную победу демократии, болтая лишь о компьютерах с незнакомыми названиями, биржевых котировках, завоевании рынка и дистрибьюторстве, за которое их фирма отчего-то ожесточенно сражалась с полудюжиной других…
Первого января девяносто второго года для Родиона начался период сущего безумия, лишь усугублявшегося с каждым месяцем. Цены немилосердно рванули вперед, обгоняя зарплату, как стоячую. Одна за другой, словно куски старой штукатурки со стены, от бывшего СССР отваливались бывшие союзные республики, и там отчего-то отнюдь не спешили поминать заслуги российских демократов, покупателей продукции «Шантармаша» становилось все меньше. Замороженные вклады, фейерверк бирж и частных фирм, выплеснувшиеся на улицы, словно бешеная лава, иномарки…
Самым мучительным было то, что они, демократы со стажем, вдруг в одночасье оказались никому не нужны. Упоминание о былых заслугах вызывало лишь циничные усмешки. Высочайше было дозволено обогащаться – всем и каждому. Вот только как-то так получалось, что деньги из бюджета демократам давать перестали, а без них ничего и не выходило. Одна за другой закрывались газеты. Евгеньев, объявив себя жертвой черносотенных покушений, выбил у госдепартамента США «зеленую карту» и уехал навсегда, пообещав прислать вызовы всем бывшим сподвижникам, да так за четыре года не прислал ни одного, даже письма перестали приходить.
Завод останавливали все чаще, а в последние дни – тут Лика не открыла никаких Америк – поговаривали, что закроют вовсе…
Что до Лики, она резвилась в новой реальности, словно грациозная рыбка в прозрачной воде. Фирма окрепла, встала на ноги и именовалась уже концерном. Лика поднималась все выше по тамошней, так и оставшейся непонятной Родиону до конца, служебной лестнице. Если совсем откровенно, последние три года семья существовала на ее деньги. Родион получал слезки – когда удавалось получить.
Он просто-напросто не мог понять, куда ему в этой новой реальности приткнуться. В первые годы, плюнув на самолюбие, недвусмысленно намекал Лике, что могла бы и пристроить его в концерне. Лика предельно мягко и деликатно объясняла, что «пристроить» его невозможно – другая жизнь, другие порядки, т а м не «пристраивают»… Он перестал намекать очень быстро. Пытаясь хоть как-то прорваться в отвратительный, но правящий отныне бал новый мир, съездил в Польшу с младшей сестренкой Лики в качестве охранника и носильщика при группе «челноков».
И зарекся ездить. Виной всему были чертовы поляки, относившиеся к «челнокам», как к пустому месту – это в лучшем случае. В худшем… Не стоит и вспоминать. Умом он понимал, что иного отношения ждать и не следовало – разве респектабельный человек станет на равных разговаривать с торгующим соломенными шляпками или пакистанскими свитерами на знаменитом шантарском рынке «Поле чудес» киргизом или казахом? Плевать респектабельному, что торговец – интеллигент с вузовским дипломом, вполне возможно, демократ со стажем… Ныне они обитают в разных плоскостях, разговора на равных не стоит и ждать. Так и с ним обстояло в Польше, умом-то он понимал, что приезжающих туда бизнесменов, писателей или журналистов встречают совершенно иначе – но сердцем никак не мог смириться с ролью третьесортного гастарбайтера…
В тщетных поисках ответов на фундаментальные вопросы бытия он пришел на творческий вечер своего кумира и совести нации – писателя Мустафьева, Героя Социалистического Труда и кавалера ордена Ленина, а ныне шантарского антикоммуниста номер один. И в конце встречи ухитрился, прорвавшись сквозь плотно обступавших классика сытеньких шестерок, сбивчиво выложить свои беды, попросить совета, как жить дальше. Герой Соцтруда и видный антикоммунист, уставясь на него белесыми рыбьими глазами, долго жевал губами, потом, явственно дыша застарелым перегаром, забормотал что-то насчет того, что уничтожение коммунизма было прекраснейшим событием в истории человечества, а Родиону следует, не откладывая в долгий ящик, немедленно открыть свое дело – скажем, банк или брокерскую контору. В крайнем случае, туристическое бюро – он, Мустафьев, слышал от кого-то, что это прекрасный бизнес. Будучи в полной растрепанности чувств, Родион хотел было вопросить, откуда же взять денег на открытие банка, но тут к классику прорвался поддавший мужичок с мозолистыми ладонями и стал с ходу орать, что Мустафьев, выдающий себя за неслыханного знатока рыбной ловли, знает таковую понаслышке и допускает в своих опусах грубейшие ошибки… Поднялся хай вселенский, шестерки принялись оттеснять мужика, кричавшего, что он сам старый браконьер и потому знает лучше, о Родионе забыли окончательно…
Больше обращаться было не к кому. Не знал он в окружающей шизофренической реальности других авторитетов. Бывшие соратники по демократическим движениям раскололись на три группы: одни уехали, куда только можно было уехать, другие как-то ухитрились пристроиться в частном бизнесе и порой по старой памяти поддерживали прежние разговоры, но особо их не затягивали. Третьи, сущие выродки, переметнулись к коммунистам, принародно раскаявшись в былых безумствах (иногда Родиона так и подмывало последовать их примеру, да коммунисты, вот беда, места в рядах не предлагали).
И он остался при Лике. В унизительной роли старорежимного принца-консорта[1], прекрасно помня (вот он, белый двухтомничек на полке), как выразился о таковых О' Генри: «Это псевдоним для неважной карты. Ты по достоинству где-то между козырным валетом и тройкой. На коронации наше место где-то между первым конюхом малых королевских конюшен и девятым великим хранителем королевской опочивальни».
Самое скверное и печальное – то, что Лика никогда ни словом его не попрекала. Смеялась иногда: «Глупости, одного-то мужика как-нибудь прокормлю». И Родион прекрасно знал, что в подобных репликах не таилось ни пренебрежения, ни насмешки…
Плохо только, что положение ущербного нищего муженька удачливой жены-бизнесменши самим своим существованием создает массу унизительных ситуаций. Лика не ставила себя главой семьи – но являлась главой на деле. Решающий голос всегда принадлежал ей – не потому, что настаивала, а потому, что содержала дом. Приходилось то и дело наступать на глотку собственной песне – из страха однажды услышать брошенную в лицо суровую правду. Родион сам не заметил, как начал ее бояться – при том, что она ничуть не старалась, чтобы ее боялись. Сто раз ловил себя на том, что в его голосе явственно звучат льстивые нотки – как у нынешнего предупредительного официанта, бабочкой порхающего вокруг клиента с пухлым бумажником.
В нем давно уже потаенной раковой опухолью набухали страх и стыд. Страх рассердить жену, страх, что однажды она уйдет к новому, страх повысить голос из-за ее вечных поздних возвращений, командировок, самых неожиданных отлучек. Он подозревал всерьез, что у Лики есть любовник, естественно, ее круга – как-никак был весьма опытным мужиком и порой надолго задумывался, когда в привычных любовных играх вдруг появлялось нечто новое и незнакомое, чему он ее не учил, чего они никогда прежде не делали. Прекрасно помнил из Максима Горького: «Ночь про бабу правду скажет, ночью всегда почуешь, была в чужих руках аль нет». Классик знал толк в бабах. Родион – тоже. Он мог бы поклясться, что Лика бывает с чужим – но тот же страх мешал ему хотя бы намекнуть, что догадывается.
Страх, стыд… Стыдно было есть досыта, стыдно было принимать от нее тряпки. Уши долго горели, когда однажды она, перепившая и разнеженная долгой и приятной обоим постельной возней, вдруг хихикнула на ухо, по-хозяйски стискивая его мужское достоинство: «Содержаночка ты моя…» Вряд ли помнила утром, конечно, они тогда пили часов до четырех утра, пока не вырубились оба, но не зря говорено: что у трезвого на уме…
А главное – Зойка росла, прекрасно осознавая реалии: есть добытчица-мама и рохля-папа… Родион ее потерял, никаких сомнений: любовь, возможно, и осталась, а вот уважения к родителю давно нет ни на грош, тут и гадать нечего.
Первое время Лика добросовестно пыталась связать его с собой. Брала на вечеринки в концерн, новомодно именовавшиеся презентациями и фуршетами, приводила домой сослуживцев, или как они там нынче именуются.
Ничего хорошего из этого не выходило. К Родиону относились предельнейше корректно, даже дружелюбно, пожалуй, но он был – чужой. Кошка не умеет говорить по-собачьи. Порой он не понимал из их непринужденной болтовни и половины слов, да и речь шла сплошь и рядом о людях, которых он не знал, о ситуациях и событиях, о которых он и не слыхивал. А когда он порой пытался вспомнить о былых славных годах борьбы за свободу и демократию, о митингах и отпоре ГКЧП, в глазах собеседников что-то неуловимо менялось, на него, он чуял, смотрели, как на блаженненького или младенчика. Они были совсем не такими, как Родион их когда-то представлял, – создавалось полное впечатление, что пережитое интеллигенцией прошло мимо них незамеченным, и громокипящие съезды с прямой трансляцией, и дуэли демократических публицистов с консерваторами, и модные романы, и модные имена. Один такой, с бриллиантовым перстнем и скользившим по Ликиным ножкам масленым взглядом, как оказалось, вообще узнал о появлении ГКЧП и бесславном крахе такового лишь двадцать пятого августа – был, понимаете ли, всецело поглощен деловыми переговорами на загородной даче… Лика вовремя заметила и увела Родиона в другой угол зала.
Из общения с ее кругом ничего путного не получилось. А их знакомые из старых сами понемногу перестали появляться. И вовсе не потому, что Лика их отваживала, наоборот… Очень уж разные плоскости обитания. Лика искренне не понимала их забот, а они тихо сатанели, стоило ей завести разговор о своих…
…Он выплеснул в рот содержимое бокала – несчастный и жалкий принц-консорт, муж очаровательной женщины, которую любил до сих пор и люто ненавидел последние несколько лет. Комната чуть заметно колыхалась, словно громадная доска качелей.
Был один-единственный шанс – Екатеринбург. Однокашник, ставший крутым бизнесменом и обещавший сделать из него человека – а он не бросался словами ни прежде, ни теперь. Но Лика переезжать категорически отказалась – даже не сердито, а предельно удивленно. Смотрела с детским изумлением: «Боже мой, Раскатников, как ты не понимаешь очевидных вещей?! Кем я там буду? Домохозяйкой? Ты уж извини, но это и не абсурд вовсе – законченная шизофрения. Тебе что, здесь плохо?» На том и кончилось.
– Стерва… – прошипел он, пошатнувшись в кресле.
Перед глазами почему-то стояло костистое, жесткое лицо сегодняшнего попутчика, ограбившего киоск так непринужденно, словно покупал коробок спичек.
Пришедшая в голову идея была настолько идиотской, что сначала он пьяно расхохотался. Но, выпив пол бокал а и откусив наконец от вязкого батончика, тихо сказал, глядя во мрак:
– А почему бы и нет? Почему бы и нет, господа мушкетеры?
Не зажигая верхнего света, выдвинул ящик тумбочки, зашарил там, грохоча накопившимися безделушками. Пальцы наткнулись на гладкий металл, и Родион вытащил браунинг – тот самый, исторический, из которого бабушка добросовестно пыталась убить загадочного прадеда, о котором Родион ничегошеньки не знал, кроме имени: если бабушка была Степановна, значит, прадед, соответственно, Степан. Впрочем, могла переменить и фамилию, и отчество, с нее сталось бы…
Крохотный пистолетик напоминал пустой панцирь высохшего жука, и спусковой крючок, и затвор хлябали – сколько Родион себя помнил, браунинг таким и был, давно исчезли и боек, и прочие детали спускового механизма. По левой боковинке затвора тянулась полустершаяся надпись: FABRIQUE NATIONALE D'ARMES GUERRE PERSTAL BELGIQUE. И ниже: BROWNING'S PATENT-DEPOSE.
Сжав его в руке так, чтобы не хлябал затвор, выпятив челюсть, Родион тихо произнес, уставясь в пустоту:
– Деньги, с-сука! И живо!
Дуло крохотной бельгийской игрушки едва виднелось из его кулака. Нет, неожиданно трезво подумал он, таким и не напугаешь ничуточки, в магазине видел китайские зажигалки-пистолетики, так они и то побольше…
И потом, у только что освободившегося зэка не было никакого пистолета, Родион бы заметил. Значит, можно и без оружия? Надо полагать. Но для этого, творчески пораскинем мозгами, нужно обладать некими козырями – скажем, выражение лица, нечто непреклонное в ухмылке, отчего дичь моментально проникается убеждением, что рыпаться бесполезно, и, чтобы отпустили душу на покаяние, следует немедленно расстаться со всем, что от тебя требуют. Именно так, при всей нелюбви к детективам кое-что все же читал, по телевизору видел, да и наслушался всякого на заводе… Шукшинский Егор Прокудин, ага – когда он стоял, сунув руки в карман, где ничего не было, и от его улыбочки попятились деревенские обломы, так и не рискнули кинуться… Где можно купить пистолет? В Шантарске можно купить все, были бы денежки, вот только кинуть могут запросто, в милицию жаловаться не побежишь… Маришка? А это мысль, господа мушкетеры, это мысль…
Прежде чем провалиться в хмельное забытье, так и оставшись в кресле с бельгийской безделушкой на коленях, он еще успел подумать: ведь не всегда же был слизнем, мужик, нужно бы и побарахтаться…