Из книги «Фламандские стихи» (1883)

Старинные мастера

В столовой, где сквозь дым ряды окороков,

Колбасы бурые, и медные селедки,

И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,

И жирных каплунов чудовищные четки,

Алея, с черного свисают потолка,

А на столе, дымясь, лежат жаркого горы

И кровь и сок текут из каждого куска, —

Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры.

Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,

И сам пьянчуга Стен[2] сошлись крикливым клиром,

Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;

Рты хохотом полны, полны желудки жиром.

Подруги их, кругля свою тугую грудь

Под снежной белизной холщового корсажа,

Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, —

И золотых лучей в вине змеится пряжа,

На животы кастрюль огня кидая вязь.

Царицы-женщины на всех пирах блистали,

Где их любовники, ругнуться не боясь,

Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.

С висками потными, с тяжелым языком,

Икотой жирною сопровождая песни,

Мужчины ссорились и тяжким кулаком

Старались недруга ударить полновесней,

А женщины, цветя румянцем на щеках,

Напевы звонкие с глотками чередуя,

Плясали бешено, — стекло тряслось в пазах, —

Телами грузными сшибались, поцелуя

Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,

И падали в поту, полны изнеможенья.

Из оловянных блюд, что издавали лязг,

Когда их ставили, клубились испаренья;

Подливка жирная дымилась, и в соку

Кусками плавало чуть розовое сало,

Будя в наевшихся голодную тоску.

На кухне второпях струя воды смывала

Остатки пиршества с опустошенных блюд.

Соль искрится. Блестят тарелки расписные.

Набиты поставцы и кладовые. Ждут, —

Касаясь котелков, где булькают жаркие, —

Цедилки, дуршлаги, шпигалки, ендовы,

Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.

Два глиняных божка, две пьяных головы,

Показывая пуп, к стаканам клонят глотки,—

И всюду, на любом рельефе, здесь и там, —

На петлях и крюках, на бронзовой оковке

Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,

Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки, —

Везде — смягчением и суетой луча

Мерцают искорки, дробятся капли света,

Которым зев печи, — где, жарясь и скворча,

Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, —

Обрызгивает пир, веселый и хмельной,

Кермессы[3] царственной тяжелое убранство.

Днем, ночью, от зари и до зари другой,

Они, те мастера, живут во власти пьянства.

И шутка жирная вполне уместна там,

И пенится она, тяжка и непристойна,

Корсаж распахнутый подставив всем глазам,

Тряся от хохота шарами груди дойной.

Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,

Колотит Бракенбург по крышке оловянной.

Другие по котлам стучат что стало сил,

А прочие кричат и пляшут неустанно

Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.

Кто старше — до еды всех молодых жаднее,

Всех крепче головой и яростней в питье.

Одни остатки пьют, вытягивая шеи,

Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;

Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,

Когда порой смычки и струны устают, —

И звуки хриплые по комнате бушуют.

Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей

Ревет, прося еды, исходит криком жадным,

И матери, блестя росою меж грудей,

Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.

По горло сыты все — от малых до больших;

Пес обжирается направо, кот — налево…

Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,

Разгул безумный тел, пир живота и зева!

И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,

Насквозь правдивые и чуждые жеманства,

Крепили весело фламандские станки,

Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.

Перевод Г. Шенгели

Като

Слюну с могучих морд коровьих отерев,

Перекидав навоз и освежив подстилку,

В рассветном сумраке дверь хлева отперев

И подобрав платок, сползающий к затылку,

Засунув грабли в ларь и подоткнув подол,

Като, дородная и дюжая девица,

Садится на скамью. Скрипит дощатый пол,

А в полутьме фонарь мигает и дымится.

Ступни в больших сабо. Подойник между ног.

Передник кожаный стоит на ней бронею.

Шары-колени врозь. И розовый сосок

Она шершавою хватает пятернею.

Струя тугая бьет, и пузыри кипят,

И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный

Парного молока — как белый аромат,

Которым нас весной дурманит ландыш грустный

И, приходя сюда три раза в день, она

Лениво думает о будничной работе,

О парне-мельнике и о ночах без сна,

О буйных празднествах неутолимой плоти.

А парень ей под стать: в руках подковы мнет;

В возне любовной с ней он неизменно пылок;

Таскает он кули. А как она придет —

Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок.

Но держит здесь ее коровьих крупов строй.

Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать…

Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой,

Чтоб от докучных мух на миг освободиться.

Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда.

Откормлены ль? Мяса мощны у них на диво.

От их дыхания бурлит в ведре вода;

Кой-где от их рогов стоят заборы криво.

Желудков и кишок вместительных рабы —

Всегда они жуют, ни голодны ни сыты,

Муку иль желуди, морковь или бобы,

Сопят, довольные, и тычутся в корыта.

Иль пристально глядят, как пухлая рука

Проворно полнит таз нарубленной ботвою,

Иль устремляют взор на щели чердака,

Где сено всклоченной их дразнит бородою.

Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев;

А крыша чуть сидит на скошенных стропилах;

Солома ветхая, изрядно подопрев,

От ливня сильного укрыть уже не в силах.

Гнетет животных зной, безжалостен, суров;

Порой полуденной стоят в поту Коровы,

А в предвечерний час на мрамор их задов

Ложится, как рубец, заката луч багровый.

Как в топке угольной, в хлеву пылает жар;

От мест, належанных в подстилке животами,

И от навозных куч исходит душный пар,

И мухи сизые жужжат везде роями.

От глаз хозяина и бога вдалеке —

Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать

Тут с парнем прячется Като на чердаке,

И может вдоволь он и мять ее и тискать,

Когда скотина спит, хлев заперт на засов,

И больше не слыхать протяжного мычанья, —

И только чавканье проснувшихся коров

Тревожит полноту огромного молчанья.

Перевод В. Шора

Воскресное утро

О, пробужденье на заре в янтарном свете!

Веселая игра теней, и тростники,

И золотых стрекоз полеты вдоль реки,

И мост, и солнца блик на белом парапете!

Конюшни, светлый луг, распахнутые клети,

Где кормят поросят; уже несут горшки,

В кормушки пойло льют. Дерутся кабанки

И руки скотницы румяный луч отметил.

О, пробужденье быстрое! Уже вдали

Крахмальные чепцы и блузы потекли,

Как овцы, — в городок, где церковка белеет.

А вишни шпанские и яблоки алеют

Там, над оградами, сверкая поутру,

И мокрое белье взлетает на ветру.

Перевод Е. Полонской

Крытый ток

Широко разлеглась вдали громада тока.

Там стены толстые сияли белизной,

А кров из камыша с соломой — навесной

И с одного уже осыпавшийся бока.

Обвился старый плющ вокруг него высоко.

На крыше голубей гостит залетный рой.

Две скирды высятся твердынею двойной

По сторонам ворот, распахнутых широко.

Летел оттуда гул, как бы от взмаха крыл,

И прерывался он ударом молотил, —

Так слышен шаг солдат под грохот барабанный.

Звук падал и взмывал. Казалось по ночам,

Что сердце мощное всей фермы бьется там,

Баюкая поля той песней непрестанной.

Перевод Е. Полонской

Плодовые сады

Здесь пели иволги, дрозда звучал напев,

Деревья старые, встав двадцатью рядами,

Подъяли ветви ввысь, этаж за этажами,

С апрельским солнышком опять помолодев.

Побеги, чувствуя живительный нагрев,

Как будто клейкими покрылись леденцами,

И пчелы медленно летали над цветами;

Коровы по траве брели, отяжелев.

Ложилась поутру, в лучах зари сверкая,

На яблони роса пахучая, густая,

Полдневный зной листву в дремоту погружал,

А к вечеру, когда пылало солнце в тучах,

Лучи блестели так среди ветвей могучих,

Как будто бы огонь по хворосту бежал.

Перевод Е. Полонской

Нищие

Их спины нищета лохмотьями одела

Они в осенний день из нор своих ушли

И побрели меж сел по ниве опустелой,

Где буки вдоль дорог алеют издали.

В полях уже давно безмолвие царило,

Готовился покрыть их одеялом снег,

Лишь длился в темноте, холодной и унылой,

Огромных мельничных белесых крыл разбег.

Шагали нищие с сумою за плечами,

Обшаривая рвы и мусор за домами,

На фермы заходя и требуя еды,

И дальше шли опять, ища своей звезды,

По рощам и полям, как будто псы, слоняясь,

Порой крестясь, порой неистово ругаясь.

Перевод Е. Полонской

Хлебопечение

Служанки белый хлеб готовят к воскресенью,

Все лучшее у них — мука и молоко…

Их локти голые в стремительном движенье,

И каплет пот в квашню — работать нелегко.

От спешки их тела как будто бы дымятся,

Вздымается волной в тугом корсаже грудь…

И теста рыхлый ком их кулаки стремятся

В упругие, как грудь, шары хлебов свернуть.

В пекарне углей блеск, багровый и угарный…

Служанки, на доске шары сложив попарно,

Швыряют в пасть печей плоть мягкую хлебов.

А языки огня, стараясь ввысь пробиться,

Как свора страшная огромных рыжих псов,

Рычат и рвутся к ним, чтоб в щеки злобно впиться.

Перевод Б. Томашевского

Шпалеры

Во всю длину шпалер тянулся веток ряд.

На них зажглись плодов пунцовые уборы,

Подобные шарам, что в сумерки манят

На сельских ярмарках завистливые взоры.

И двадцать долгих лет, хотя стегал их град,

Хотя мороз кусал в предутреннюю пору,

Цепляясь что есть сил за выступы оград,

Они вздымались вверх, все выше, выше в гору.

Теперь их пышный рост всю стену обволок.

Свисают с выступов и яблоки и груши,

Блестя округлостью румяных сочных щек.

Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин,

А корни жадные поит внизу ручей,

И листья — как гурьба веселых снегирей.

Перевод Е. Полонской

Крестьяне

Работники (их Грез[4] так приторно умел

Разнежить, краскою своей воздушной тронув

В опрятности одежд и в розовости тел,

Что, кажется, они средь сахарных салонов

Начнут сейчас шептать заученную лесть) —

Вот они, грязные и грубые, как есть.

Они разделены по деревням; крестьянин

Соседнего села — и тот для них чужой;

Он должен быть гоним, обманут, оболванен,

Обобран: он им враг всегдашний, роковой.

Отечество? О нет! То выдумка пустая!

Оно берет у них в солдаты сыновей,

Оно для них совсем не та земля родная,

Что их труду дарит плод глубины своей.

Отечество! Оно неведомо равнинам.

Порой там думают о строгом короле,

Что в золото одет, как Шарлемань[5], и в длинном

Плаще своем сидит с короной на челе;

Порой — о пышности мечей, щитов с гербами,

Висящих по стенам в разубранных дворцах,

Хранимых стражею, чьи сабли — с темляками…

Вот все, что ведомо о власти там, в полях,

Что притупленный ум крестьян постигнуть в силах.

Они бы в сапогах сквозь долг, свободу, честь

Шагали напролом, — но страх окостенил их.

И можно мудрость их в календаре прочесть.

А если города на них низвергнут пламя —

Свет революции, — их проницает страх,

И все останутся они средь гроз рабами,

Чтобы, восстав, не быть поверженными в прах,

1

Направо, вдоль дорог, избитых колеями,

С хлевами спереди и лугом позади,

Присели хижины с омшенными стенами,

Что зимний ветер бьет и бороздят дожди.

То фермы их. А там — старинной церкви башня,

Зеленой плесенью испятнанная вкруг;

И дальше, где навоз впивает жадно пашня,

Где яростно прошел ее разъявший плуг, —

Землица их. И жизнь простерлась, безотрадна,

Меж трех свидетелей их грубости тупой,

Что захватили в плен и держат в луже смрадной

Их напряженный труд, безвестный и немой.

2

Они безумствуют, поля обсеменяя,

Под градом мартовским, что спины им сечет.

И летом, средь полей, где, зыблясь, рожь густая

Глядит в безоблачный и синий небосвод,—

Они опять в огне, дней долгих и жестоких

Склоняются, серпом блестя средь спелых нив;

Струится пот по лбам вдоль их морщин глубоких

И каплет, кожу рук до мяса напоив,

А полдень уголья бросает им на темя,

И зной так яростен, что сохнут на полях

Хлеба, а сонный скот, слепней влачащий бремя,

Мычит, уставившись на солнце в небесах.

Приходит ли ноябрь с протяжной агонией,

Рыдая и хрипя в кустарнике густом, —

Ноябрь, чей долгий вой, чьи жалобы глухие

Как будто кличут смерть, — и вот они, трудом

Опять согбенные, готовясь к жатве новой

Под небом, взбухнувшим от туч, несущих дождь,

Под ветром — роются в земле полей суровой

Иль просеку ведут сквозь чащу сонных рощ, —

И вянут их тела, томясь и изнывая;

Им, юным, полным сил, спины не разогнуть;

Зима, их леденя, и лето, их сжигая,

Увечат руки им и надрывают грудь.

Состарившись, влача груз лет невыносимый,

Со взором пепельным, с надломленной спиной,

С печатью ужаса на лицах, словно дымы,

Они уносятся свирепою грозой.

Когда же смерть им дверь свою откроет, каждый

Их гроб, спускаясь в глубь размякшую земли,

Скрывает, кажется, скончавшегося дважды.

3

Когда роится снег и в снеговой пыли

Бьет небеса декабрь безумными крылами,

В лачугах фермеров понурый ряд сидит,

Считая, думая. Убогой лампы пламя

Вьет струйку копоти. Какой унылый вид!

Семья за ужином. Везде — лохмотьев груда.

Объедки детвора глотает второпях;

Худой петух долбит облизанное блюдо;

Коты костистые копаются в горшках;

Из прокаженных стен сочится мразь; в камине

Четыре головни сомкнули худобу,

И тускло светится их жар угарно-синий.

И дума горькая у стариков на лбу.

Хотя они весь год трудились напряженно,

Избыток лучших сил отдав земле скупой,

Хотя сто лет землей владели неуклонно,—

Что толку: будет год хороший иль дурной,

А жизнь их, как и встарь, граничит с нищетою.

И это их сердца не устает глодать,

И злобу, как нарыв, они влачат с собою —

Злость молчаливую, умеющую лгать.

Их простодушие в себе скрывает ярость:

Лучится ненависть в их ледяных зрачках;

Клокочет тайный гнев, что молодость и старость

Страданья полные, скопили в их сердцах.

Барыш грошовый им так люб, они так жадны;

Бессильные трудом завоевать успех,

Они сгибаются под скаредностью смрадной;

Их ум неясен, слаб, он мелочен у всех,

И не постичь ему явлений грандиозных,

И мнится: никогда их омраченный взор

Не подымался ввысь, к огням закатов грозных,

Багряным озером пролившихся в простор.

4

Но дни лихих кермесс они встречают пиром,

Все, даже скареды. Их сыновья идут

Туда охотиться за самками. И жиром

Пропитанный обед, приправы грузных блюд

Солят гортани им, напиться призывая.

Толкутся в кабачках, кричат наперебой,

Дерутся, челюсти и скулы сокрушая

Крестьянам ближних сел, которые порой

Влепляют поцелуй иной красотке местной,

Имущество других стараясь утащить.

Все, что прикоплено, пригоршней полновесной

Швыряют, чтоб пьянчуг на славу угостить.

И те, чья голова покрепче, горделиво,

С осанкой королей, глотают разом жбан —

Один, другой, еще! — клубящегося пива.

Им в лица бьет огонь, вокруг густой туман.

Глаза кровавые и рот, блестящий салом,

Сверкают, словно медь, во мраке от луча. —

Пылает. оргия. На тротуаре впалом

Кипит и пенится горячая моча.

Валятся пьяницы, споткнувшись вдруг о кочку;

Другие вдаль бредут, стараясь не упасть.

И праздничный припев горланят в одиночку,

Смолкая, чтоб икнуть иль выблеваться всласть.

Оравы крикунов сбиваются кружками

На главной площади, и парни к девкам льнут,

Облапливают их, в них тычась животами,

Им шеи жирные звериной лаской жгут,

И те брыкаются, свирепо отбиваясь.

В домах же, где висит у низких потолков

Угрюмый, серый чад, где пот, распространяясь

Тяжелым запахом от грязных тюфяков,

Осел испариной на стеклах и кувшинах, —

Там пар танцующих толчется тесный ряд

Вдоль расписных столов и шатких лавок длинных,

И стены, кажется, от топота трещат.

Там пьянство, яростней и исступленней вдвое,

Топочет, вопиет и буйствует сквозь вой

Петушьих, тонких флейт и хриплый стон гобоя.

Подростки щуплые, пуская дым густой,

Старухи в чепчиках, детины в синих блузах —

Все скачут, мечутся в безумной плясовой,

Икают. Каждый миг рои пьянчуг кургузых,

Сейчас ввалившихся, вступают в грузный строй

Кадрили, что точь-в-точь напоминает драку,

И вот тогда всего отчаянней орут,

И каждый каждого пинает, как собаку,

В готовности поднять на самых близких кнут.

Безумствует оркестр, нестройный шум удвоя

И воплями покрыв ревущий гомон ссор;

Танцуют бешено, без лада и без строя;

Там — попритихли, пьют, глуша вином задор.

И тут же женщины пьянеют, горячатся,

Жестокий плотский хмель им зажигает кровь,

И в этой буре тел, что вьются и клубятся,

Желанья пенятся, и видно вновь и вновь,

Как парни с девками, сшибаясь, наступая,

Обороняясь, мчат свой исступленный пляс,

Кричат, беснуются, толкаясь и пылая,

Мертвецки пьяные, валятся и подчас

Переплетаются какой-то дикой пряжей

И, с пеною у губ, упорною рукой

Свирепо платья мнут и потрошат корсажи.

И парни, озверев, так поддают спиной,

Так бедра прыгают у девушек, что мнится:

Здесь свального греха вздымаются огни.

5

Пред тем как солнца жар багряно разгорится,

Спугнув туман, что встал в предутренней тени,

В берлогах, в погребах уже стихает пьянство.

Кермесса кончилась, опав и ослабев;

Толпа домой идет и в глубине пространства

Скрывается, рыча звериный свой напев.

За нею старики, струей пивного пота

Одежду грязную и руки омочив,

Шатаясь, чуть бредут — сковала их дремота —

На фермы, скрытые в широком море нив.

Но в бархатистых мхах оврагов потаенных,

В густой траве лугов, где блеск росы осел,

Им слышен странный шум, звук вздохов приглушенных —

То захлебнулась страсть на алом пире тел.

Кусты как бы зверьми возящимися полны.

Там случка черная мятется в мягких льнах,

В пушистом клевере, клубящемся как волны;

Стон страсти зыблется на зреющих полях,

И хриплым звукам спазм псы хором отвечают.

О жарких юных днях мечтают старики.

И те же звуки их у самых ферм встречают:

В хлеву, где возятся испуганно телки,

Где спит коровница на пышной куче сена,

Там для случайных пар уютный уголок,

Там те ж объятия и тех же вздохов пена,

И та же страсть, пока не заблестит восток.

Лишь солнце развернет своих лучей кустарник

И ядрами огня проломит кругозор —

Ржет яро жеребец проснувшийся; свинарник

Шатают кабаны, толкаясь о запор,

Как охмеленные разгулом ночи пьяным.

Помчались петушки, алея гребешком,

И утро все звенит их голосом стеклянным.

И стая жеребят брыкается кругом.

Дерущиеся псы льнут к сукам непокорным;

И грузные быки, взметая пыль хвостом,

Коров преследуют свирепо и упорно.

Тогда, сожженные желаньем и вином,

Кровь чуя пьяную в сердцах, в висках горящих,

С гортанью, сдавленной тугой рукой страстей,

Нашаря в темноте стан жен своих храпящих,

Они, те старики, опять плодят детей.

Перевод Г. Шенгели

Загрузка...