В том мире, где те, кто родился, имели мало шансов выжить, а в пятьдесят лет люди выглядели стариками, умирали много. Питание, медицина, гигиена — все способствовало тому, чтобы люди поскорей оказались на кладбище. Врач обходился дорого, а его сан клирика, накладывающий на него формальные ограничения, давал ему право лишь осматривать больных и прописывать лекарства, опираясь на авторитет Гиппократа и Галена. Для лечения как такового, считавшегося физическим трудом, приходилось обращаться к «хирургу», на самом деле — простому цирюльнику, который более или менее умело владел ланцетом и ставил пиявки. В то время, чем прибегать к дорогостоящим услугам медицины, люди охотней обращались к знахарю, целителю, шарлатану. Это был повседневный триумф «святого человека», колдуна. Впрочем, многие больные чувствовали себя не хуже после снадобья, состав которого передавался из поколения в поколение, чем после кровопускания, которое предписывала латинская ученость и которое проводили без дезинфекции. Все знали, что лучше перевязать раненого у цирюльника на углу, чем вести его к ученому медику (mire), который и к ране-то не притронется. Впрочем, банки и мази смягчали боль и отдаляли летальный исход, но по-настоящему излечивали лишь самые безобидные недуги.
Отсутствие гигиены не только вызывало болезни, но и усугубляло их. Инфекция убивала роженицу, панариций приводил к гангрене, дизентерия косила города и армии. После раны мало кто поправлялся, и часто умирали от гриппа.
Конечно, люди мылись. Устрашающая грязь, какую будут скрывать пудреные парики Великого века[38], еще не овладела городом и двором. После дня пути горожанин мыл ноги и менял белье. Честный малый, давая ученые советы своей молодой невесте, обязательно подчеркивал:
Заботьтесь, пожалуйста, о том, чтобы содержать белье Вашего супруга в должном порядке, ибо это Ваше дело.
Мужа ободряет мысль о заботах, каковых он может ожидать от жены по возвращении… Он знает, что его разуют перед добрым очагом, вымоют ему ноги, наденут на него чистую обувь, что его хорошо накормят, вдоволь напоят, ему хорошо послужат, обращаясь как с сеньором, уложат на белые простыни, надев на него свежевыбеленный ночной колпак, крытый добрым мехом.
Пусть это представление идиллическое и эгоистически-мужское, но тем не менее к идеалам этого доброго бюргера относились таз с водой и чистое белье. Несомненно, описанное здесь мытье ног не было повседневным отдыхом горожанина, и мы знаем, что парильни больше походили на публичные дома, чем на современные бассейны. У немногих были отапливаемые комнаты, а отапливаемые комнаты редко не заполнялись дымом.
В то время сточная канава проходила посреди улицы, из живодерен кровь текла по мостовым в реку, нечистоты образовали холм у городских ворот. Не было ни санитарного контроля за мясным скотом, ни регулярной службы по уборке города, ни вывоза трупов домашних животных. Время от времени король, сеньор или город проявляли заботу о приведении улиц в порядок, выгребании рва, разборке груды мусора. Этим занимались все, и разговоров об этом хватало на неделю. Затем все начиналось сначала.
О том, что больных надо изолировать, не было и представления. Тем не менее, даже не ведая о микробах и вирусах, очень хорошо знали, что такое зараза. Исключительная скученность в жилищах, как в городе, так и в деревне, гарантировала самое раннее начало сексуальной жизни с его свитой — кровосмешениями и вредом для здоровья. Все это порождало самую опасную из зараз, из-за которой поколения перемешивались. Перенаселенные комнаты, которые почти не проветривались, потому что не открывались окна, затянутые промасленной бумагой или вощеным холстом, которые пропускали очень мало света, были питательной средой, где и самый здоровый человек заражался болезнью, которую другие подцепили снаружи. В деревне дело выглядело еще хуже, потому что в одном помещении с людьми чаще всего теснился и скот. Не факт, что в этом отношении он был опасней людей.
И потому умирали дети и взрослые от кори, оспы, гриппа, даже от коклюша. А уделом тех, кто избежал смерти, часто становились слепота и бесплодие. Паразитарные болезни разрушали самые крепкие организмы. Брюшной тиф был скрытой угрозой, которую таил в себе любой стакан воды, любой овощ, мытый или нет. Понятно, что человек средневековья предпочитал салату суп и ел мясо хорошо прожаренным.
Ни после чахотки, ни после пневмонии не выживали. Обычный бронхит редко щадил человека, как и гиперемия. Погибали, упав в воду со скользкой мостовой, а первой заботой того, кто путешествовал зимой, было высушиться.
Не забудем об алкоголизме и его последствиях, индивидуальных или врожденных. Из них слабоумие и помешательство были еще не самыми худшими. Алкоголь чаще убивал не сам, а открывал дорогу смертельным болезням. Пьяница не всегда успевал умереть от цирроза — он погибал от кровоизлияния, когда его давила телега.
Одна болезнь начала отступать — проказа. Но какой ценой этого добились! Не имея возможности вылечить больного, его изолировали. Прокаженный с истерзанным телом жил вместе с себе подобными в одном из лепрозориев, которых было от полутора до двух тысяч и которые устраивали в королевстве за пределами городов, «на расстоянии броска камня от городской стены». Он питался за счет благотворительности, его перевязывали те, у кого милосердие переходило в героизм, он больше не мог жить в семье и играть роль в обществе, а мог лишь быть объектом милосердия, когда страх перед заразой не вызывал у здоровых людей приступов убийственной ненависти. Так, в 1321 г. правительство Филиппа V призвало к настоящему организованному преследованию, после того как жители Перигё сожгли у себя всех взрослых прокаженных, заподозрив их в отравлении колодцев.
Не зарекаясь ни от инфекции, ни от несчастного случая, кое-как защищая легкие и кишечник, почти не пытаясь бороться со старостью и ее свитой болезней, человек 1340-х гг. по крайней мере не вспоминал об одной опасности: больше не было речи о чуме. Ее настолько забыли, что само слово получило другое значение. Словом «чума» (peste) теперь называли любую эпидемию. Уже шесть или семь веков во Франции не видели чумы. В XI в. она еще поразила Восточную Европу. Чума была давно и далеко. Эта болезнь считалась экзотической.
И вот в конце 1347 г. в Западной Европе высадился вирус чумы. Прибыв из Центральной Азии, где в регионе между Уралом и Азовским морем эта болезнь была эндемической, он затронул Крым, заразил несколько экипажей итальянских кораблей и отправился по морю великими торговыми путями. В середине зимы 1347-48 гг. эта болезнь одновременно — или почти — обнаружилась в большинстве крупных портов Западного Средиземноморья: в Венеции, Мессине, Генуе, Марселе, Барселоне. Затронуты были также Корсика, Сардиния и Балеарские острова.
Над вполне здоровой Европой уже нависла очень серьезная угроза. Но чума появилась тогда, когда три дождливых лета — 1346, 1347 и 1349 гг. — вызвали один из самых тяжелых хлебных кризисов своего века. Таким образом, она поразила Запад, в большинстве уже недоедавший, хотя некоторые не понимали причин роста смертности, начавшегося, когда в крупных городах еще хватало продуктов. В тот холодный и сырой период, которому печальную известность уже принес кризис 1315 г., чума вырыла одну из глубочайших впадин на кривой колебаний численности населения.
Таким образом, это была чума недоедающих — легочная, распространяющаяся в десять раз быстрее, чем обычная бубонная чума. Чтобы заразиться от больного, можно было его не касаться, достаточно было вдохнуть его дыхание.
Чума летела из города в город на крыльях. За несколько месяцев она охватила всю Италию, почти всю Францию, Арагон, Наварру. В январе 1348 г. она уже была в Монпелье. В марте она опустошила Авиньон, где папа Климент VI проявил смелость и инициативу: он разрешил вскрывать трупы, что каноническое право обычно запрещало, и написал послания христианским государям, чтобы предупредить их. В апреле чума была уже в Тулузе. В июне-июле она свирепствовала в Гаскони, достигла Пуату и Бретани, затронула Нормандию. Суда перенесли ее в Англию.
Через Вексен эпидемия распространилась по Французской равнине. Она проникла в Руасси, затем в Сен-Дени. Парижа она достигла в августе.
В то же время удар испытала и Пикардия. Чума дошла до Кале. Зимой, медленней, потому что холод ограничивал распространение заразы, она продвигалась на восток. Она достигла Амьена, Реймса. Она расползлась по Шампани.
Паника была тем сильней, что болезнь накатывалась, как неумолимая волна. Ее замечали заранее, за несколько недель, и предвидели ее приближение. Каждый почти точно знал, сколько ему осталось жить…
Чужаки были подозрительными. Когда приближалась эпидемия, городские ворота закрывали, приезжих не пускали, ввезенный товар распаковывать не решались. Родственников и друзей больше не было. На флюгер смотрели с тревогой. Ветер, дувший из зараженных краев, нес смерть.
По мере того как угроза обретала конкретные очертания, сведений становилось все больше. На расстоянии врач еще храбрился — у него были средства от этого недуга. Таким был Пьер де Дамузи из Реймса, в конечном счете уцелевший. Когда близилась болезнь, он возложил надежды на пилюлю, формулу которой нашел в одном старом сборнике.
Никто не умрет от чумы, если примет это… Заверяю, что при здравом образе жизни этого средства будет довольно, чтобы либо предотвратить эпидемию, либо победить ее.
Когда через несколько дней узнали, что в соседнем городе больных не спасло никакое лекарство, убежденность медика улетучилась.
Так как о вирусе не имели ни малейшего понятия, вину возлагали на испорченный воздух, или, точнее, на тот вид теплого и сырого смога, каким дышали летом в городе, считая его воздухом.
Гниение воздуха приносит больше вреда, чем дурная пища. Порча воздуха больше вредит человеческому телу, чем плохое мясо, ибо оное плохое мясо, доверившись желудку и членам, может быть целиком или частично улучшено. Дурной же воздух попадает то в легкие, то в сердце, ибо, хочешь не хочешь, мы втягиваем воздух при дыхании, когда нам следовало бы втягивать жизнь.
Оная эпидемия идет прямо из воздуха, у коего повреждена самая субстанция, а не только ухудшено качество.
Вот мнения трех врачей. Не имея возможности сформулировать это, каждый хорошо чувствовал, что такое зараза. Поэтому перед лицом этой угрозы не было никакой солидарности, на которую можно было бы положиться. Больного предоставляли его участи, мертвых хоронили в спешке и уходили побыстрей и подальше. Что касается живых, их остерегались. Любые контакты, будь то плотская связь или обычный разговор, грозили опасностью. Полагали, что бдительность не повредит.
Однако некоторые области, полностью или частично, избежали бедствия. Никому не известно, почему. Возможно, в некоторых случаях такое впечатление производят просто лакуны, оставшиеся в документах историков. По мере того как Черную чуму изучают все лучше, количество незатронутых местностей сокращается… Но бесспорно, что некоторые города, некоторые края спаслись. И не самые крохотные. Чума пощадила Брюгге, мало (и поздно) затронула Фландрию и лишь чуть-чуть — Эно. Она в неодинаковой мере поразила гасконские земли. Она обошла стороной часть территории Беарна.
Земли и города, пораженные чумой, пострадали очень сильно. Не было семьи, которую бы она обошла, кроме как, может быть, зажиточных семей, которым иногда удавалось найти достаточно изолированные убежища. Где-то смерть уносила одного из десяти, где-то — восемь или девять. Эпидемия была тем более смертоносной, что в редком городе или области длилась менее пяти-шести месяцев. В Живри, в Бургундии, в июле она убила одиннадцать человек, в августе 110, в сентябре 302, в октябре 168 и в ноябре 35. В Париже она продолжалась от лета до лета. Реймс она опустошала с весны до осени.
Города и деревни были парализованы. Каждый забивался к себе в дом или бросался в бегство, движимый неуправляемым и бесполезным защитным рефлексом или просто страхом. Те, кто уходил, иногда встречали смерть или сталкивались с ксенофобией.
Самую большую дань заплатили города: скученность убивала. В Кастре, в Альби, полностью вымерла каждая вторая семья. Перигё разом потерял четверть населения, Реймс чуть больше. Из двенадцати капитулов[39] Тулузы, отмеченных в 1347 г., после эпидемии 1348 г. восемь уже не упоминались. В монастыре доминиканцев в Монпелье, где раньше насчитывалось сто сорок братьев, выжило восемь. Ни одного марсельского францисканца, как и каркассонского, не осталось в живых. Бургундский «плач», возможно, допускает преувеличения для рифмы, но передает изумление автора:
Год тысяча триста сорок восемь —
В Нюи из сотни осталось восемь.
Год тысяча триста сорок девять —
В Боне из сотни осталось девять.
В самом деле, в бургундском городке Живри, где в год обычно умирало двадцать, тридцать или сорок жителей, в 1348 г. за одиннадцать месяцев скончалось шестьсот сорок девять. В селах по соседству с Эксом-ан-Прованс население за год сократилось соответственно с 300 очагов до 213, с 40 до 11 и с 92 до 40 — в среднем убыль составила 40 %. В Сен-Дени умерло тридцать монахов из ста. В парижском монастыре Дев Божьих (Filles-Dieux) смертность за год составила шестьдесят процентов. А у реймсских каноников смертность выросла только вдвое: десять умерших вместо пяти-шести в обычном году.
Уже никто не знал, где хоронить всех мертвых. Спешно открывали новые кладбища, где по указанию муниципалитетов рыли одну братскую могилу за другой. Главным было накрыть тела. Уже не из соображений приличия, а просто-напросто для профилактики. Еще надо было предать мертвых земле — в обычное время малопривлекательная задача, теперь опасная. Носильщики, спешно набранные в Авиньоне, один за другим гибли от чумы. В иных городах вскоре никого было не найти. Каждому приходилось самому погребать родственников.
В сельской местности избежать недуга иногда можно было в небольшом имении, как следует изолировав его и хорошо запасясь продуктами, но в деревенской общине укрыться от него было почти невозможно. Зараза там, несомненно, распространялась медленней и трудней, чем в городе, и община вполне могла жить достаточно замкнуто, причем эпидемия усугубляла замкнутость парализуя торговлю, которую обычно стимулировал город. К тому же при сравнительно редком населении крестьянину было проще не покидать усадьбы чем подмастерью — свой дом: за жалованьем ему приходилось идти в мастерскую, а за хлебом — к булочнику. И затем, если «полевая крыса» — соня, лесная мышь — наносила ущерб урожаю, то большая черная крыса, переносчица чумы, редко встречалась вдали от городов. В сельской местности главным носителем эпидемии был человек.
Тем не менее чума унесла друг за другом каждого второго крестьянина Какие-то деревни бедствие обходило стороной. В других после него оставалась пустыня. В Савойе, в Нормандии, в Иль-де-Франсе наблюдался один и тот же средний показатель: за два года сельское население сократилось вдвое.
Фруассар, как бы мало отношения к статистике ни имел его подход, привел оценку, близкую к расчетам историков:
Почти треть населения умерла.
Действительно, если усреднить данные по городам и деревням, получится, что умер один человек из трех. Но эпидемия не знает равенства. Те, кто был лучше всех защищен, лучше всех питался, самые крепкие пострадали меньше других. Парижские магистры-медики прямо говорили: чтобы избежать чумы, лучше есть белый хлеб и годовалых ягнят, чем ячменный хлеб и репу. Те, кто мог себе это позволить, удалялись «за город», в дома, защищающие от эпидемии, характеристики которых очень ясно определили врачи:
Невысокие дома, отнюдь не сырые, далекие от плохих вод, могильников и кладбищ, от огородов, засеянных луком-пореем и капустой и прочими растениями, подверженными порче.
Если даже этот дом не слишком хорошо проветривается, но заслон из деревьев защищает его от южных ветров, хорошие камины дают возможность его протапливать, а настоящие окна — вентилировать за счет сухого северного ветра, если огород и птичий двор находятся в стороне, но избавляют от необходимости слишком часто ходить в деревню, и если никакой бродяга не будет таскаться поблизости со своими пожитками, такой дом оградит хозяев от любой чумы. Один врач из Монпелье пишет с горькой проницательностью:
Советы искусных врачей никуда не годятся и ничуть не помогают тем, кого поразила эта страшная, жестокая и опасная болезнь. Самое лучшее средство — бежать от чумы, потому что беглеца чума не преследует.
Приор монастыря кармелитов с площади Мобер мимоходом бросает камень в огород приходских священников, которые в этой истории не проявили особой отваги:
Из многих городов, больших и малых, священники бежали, оставив паству на более смелых монахов.
Кстати, каноник Гильом де Машо действительно в этом сознается в поэме «Суд короля Наварры»: он исповедался, пошел домой, закрыл двери и провел лето взаперти, дожидаясь исхода событий в своем добром городе Реймсе.
Твердо решив, что не выйду
До тех пор, пока не узнаю.
Чем все это закончится.
Смертность, зафиксированная в монастырях нищенствующих орденов, увы, подтверждает слова парижского кармелита. Как и Машо, каноники, кюре и капелланы заботу о посещении больных и о заупокойных молитвах оставили францисканцам, якобинцам, кармелитам и даже августинцам. Капитул собора Парижской Богоматери в 1348–1349 гг. потерял вдвое больше каноников, чем в обычном году. Это далеко не смертность в Живри, выросшая в двадцать раз, и не гекатомба францисканцев.
Подмастерья, слуги, чернорабочие, поденщики заплатили более тяжелую дань. Старики мерли как мухи. Дети тоже, а их смерть в дальней перспективе имела самые драматические последствия для демографического равновесия.
В самом деле, после чумы чувство облегчения у выживших взрослых выразилось всплеском браков и зачатий, как часто бывает в конце тревожного периода. Беда миновала, и люди забавлялись. Бесплодных женщин больше не было, во множестве рождались двойни, а то и тройни. Примешалось и чудо: дети этого коллективного возрождения, став взрослыми, имели всего по двадцать или двадцать два зуба. Когда-то, всерьез напоминал Жан де Венетт, считали нормой тридцать два зуба, половина наверху и половина внизу!
Таким образом, по видимости, провалы быстро заполнились. А старики просто умерли на несколько лет раньше. Тех, кого чума унесла в 1348 г., все равно бы скончались в 1350-е гг.
Иначе обстояло дело с детьми, погибшими от эпидемии Черной чумы, теми, кто в пять, десять или пятнадцать лет уже миновал наиболее опасный возраст, соответствовавший пикам детской смертности. Малыши, умершие в 1348 и 1349 гг., в 1355-х или 1360-х гг. не стали отцами и матерями. Через десять-пятнадцать лет сокращение численности людей брачного возраста усугубит негативные последствия смертей как таковых.
Таким образом, равновесие осталось хрупким. Даже когда этому не мешал ни дождь, ни вирусы, население воспроизводилось едва-едва. Население городов сохранялось и росло в результате активной миграции и только благодаря ей. Крупные бюргерские роды, как правило, вымирали за шесть-восемь поколений. Долговечность родов ремесленников или подмастерий еще сильней подрывало мальтузианство[40], порожденное экономической нестабильностью. В Перигё, где судьбу родов можно проследить по прекрасному подбору налоговых книг, за два века население обновилось на 95 %: из 4493 родов, проживавших здесь между 1300 и 1500 гг., лишь 162 жили и в 1300 и в 1500 г. В огромном большинстве случаев бюргерский род продолжался два поколения, редко больше.
То есть города день за днем пополнялись за счет людей, ставших лишними в сельской местности. Иммигрантов город пожирал очень быстро, ведь жизнь пришельцев была непростой и мало кому удавалось укорениться. Горожане, которых непрерывно сменяли сельские мигранты, на самом деле тоже были выходцами из деревни. Будь то Париж, Реймс или Перигё, город XIV в. представляется нам бочкой Данаид.
А ведь этот демографический излишек в селах и сам был очень невелик. У зажиточного крестьянина рождалось самое большее шесть-восемь детей. Трое-четверо доживали до взрослого возраста. В брак вступят не все. Что уже говорить о бедняке…
Таким образом, прирост населения в обычное время был невысок: может быть, восемь промилле. Эпоха великих распашек нови осталась позади. Уже полвека как экспансия остановилась, демографический рост замедлился, цены на зерно замерли, изменения денежного стандарта подрывали обменную экономику. Черная чума была не первой эпидемией и не первым несчастьем. Не была она и последней эпидемией чумы.
Современники Карла V и Черного принца очень быстро поняли, что чума — их постоянная спутница. Почти столь же смертоносная, как и первая, Англию в 1360 г. сотрясла вторая эпидемия; погибла четверть населения. Третья, в 1369 г., и четвертая, в 1375 г., погубили каждого восьмого. Столь же часто это бедствие возвращалось и во Францию. Чума поражала то одну местность, то другую. В 1361 г. эпидемия была столь же общей, как и в 1348 г., но теперь она косила повзрослевших детей, выживших после Черной чумы, и истребляла малочисленное поколение внуков. Демографический подъем, едва начавшись, пресекся из-за этого второго удара судьбы. Снова пострадала область Парижа, похоже, даже сильней: в 1363 г. городок Аржантёй за несколько недель почти вымер. Потом чума уже не уходила. Ее отмечают в 1366, в 1368 и особенно в 1375 г., когда всю Францию, как во времена Черной чумы, охватила эпидемия, последовавшая за страшным хлебным кризисом. Как обычно, к чуме привел голод. Некоторые городки Прованса за полвека потеряли две трети населения.
XV век привыкнет к чуме, но с большим трудом. Почти не было года, когда бы ее где-нибудь не отмечали. В 1399–1400 гг. она потрясла Париж, в 1400–1401 гг. опустошила Перигор, в 1402 г. Лимузен, в 1405 г. графство Ниццское. В 1420, 1440, 1450 гг. она обрушивалась на Лангедок и Прованс. Прованс она поражала еще в 1456–1457 гг., в 1464 и 1467 гг. Почти не было города или деревни, которые за век не перенесли бы с десяток эпидемий.
Как некогда коклюш и дизентерия, чума вошла в быт. Капитулы Тулузы с течением времени приняли ее за данность: она разила уже тридцать лет, каждые три года. Эти числа казались символическими. Чума стала составной частью божественного замысла. В ней видели одного из всадников-губителей, предвещающих Апокалипсис.
Первый удар, 1348 г., всех ошеломил даже больше, чем голод 1315–1317 гг. Стали искать виновных и нашли: это маргиналы. Где нищие, где евреи. Они, бесспорно, и отравили источники, колодцы, водоемы. Это была гипотеза анонимного и бессмысленного заговора, к которой так часто прибегают веками для объяснения того, чего человек не хочет признавать. Правда, некоторые замечали, что катаклизм по масштабу выходит за рамки заговора, но громко этого не высказывали.
В каких-то городах казнили нищих, например в Нарбонне. Они не сознались? Неизвестные люди заплатили им, чтобы они бросили в воду порошок. «Смертоносный». За неимением лучшего общественное мнение довольствовалось таким объяснением.
Но чаще толпа набрасывалась на евреев. Тщетно отдельные христиане указывали, что чума поражает еврейские общины столь же жестоко, как и соседние приходы. Везде, где нашли убежище евреи, изгнанные из Французского королевства, начиналась охота. Эта волна безнаказанного насилия была выражением одновременно ненависти и страха. Евреи — зловещие ростовщики и труженики-ремесленники, богатые кредиторы и скромные старьевщики — несколько недель жили в атмосфере террора. Иногда переходившего в резню.
4 июля 1348 г. Климент VI провозгласил отлученным всякого, кто обидит еврея. Еврейское население, особенно многочисленное в Авиньоне и в Конта-Венессен, следовало спасти от худшей доли. Во Франш-Конте евреев арестовывали. В Провансе, Савойе, Дофине насилий становилось все больше. Тем евреям, которые нашли убежище в Конта-Венессен, повезло.
В эльзасских городах истребление стало системой. Эльзасцы даже не ждали прихода чумы. В Бенфельде, где собрались представители имперских городов, было официально принято решение уничтожить еврейские общины. Города один за другим посылали своих евреев на костер. Страсбургские патриции какое-то время пытались остановить геноцид, но простой люд сверг их. Едва придя к власти, ремесленники свели счеты: евреев, не сумевших бежать из города через соседние деревни, 14 февраля 1349 г. казнили. К тому времени в Эльзасе еще никто не болел чумой. Приближение бедствия стало просто предлогом.
Эти побоища, разумеется, не мешали распространению недуга. Запирая ворота, города в то же время вносили больше организации в свою жизнь. Искали врачей, переманивая их у соседей. Нанимали их на полгода, на год. Некоторые добивались исключительных договоров — по крайней мере для тех, кто выживет.
Филиппа VI беспокоили разногласия между профессионалами. В разгар эпидемии в Париже он поручил медицинскому факультету провести систематическое исследование. Эту работу закончили в октябре 1348 г. Причины сверхъестественные, причины материальные, диагностика, профилактика, уход — речь шла обо всем, но гарантий излечения никто не давал. В конце концов парижские магистры были людьми осторожными.
Как большинству власть имущих, так и простым больным было уже не до того, чтобы разбираться в титулах. Лучше врач-самозванец, чем никакого врача. Власть закрывала глаза на неумелость врача в качестве практика — было очевидно, что присутствие ученого медика успокаивает, даже если он не вылечит. Рассчитывали, что он облегчит страдание, а иллюзии того, кто все-таки надеялся исцелиться заботами медицины, были недолгими: утром человек считал себя здоровым, к вечеру умирал. Было известно, что ремиссий почти не бывает.
Зато на врача полагались, чтобы избежать болезни. Чума убивает одного из двух-трех? Одно хорошее средство поможет войти в число выживших. На него указали парижские магистры: страх, худоба и, наоборот, тучность способствуют заражению. А с этим худо-бедно можно бороться.
Тогда все медицинское искусство средневековья, опираясь на Аристотеля или Галена, Гиппократа или Али Аббаса, приходило на помощь желающему выжить, если он обладал хорошим доходом. Кровопускания, слабительные, диеты очищали кровь. Отдых и воздержание позволяли не тратить сил напрасно. Кстати, это ограничивало и возможность заражения, и случайные связи, изнурительные и тайные, медицина объявила особо опасными: девушка, меняющая партнеров, может переносить болезнь, не зная, что она заражена. Что до остального, то надо жить дома, плотно закрывать окна и двери, избегать зловония городских площадей, а тем более парилен. Богачей для борьбы со зловонием убеждали жечь ладан, алоэ, орехи, мускус, камфару. Если кого-то пугают затраты, пусть жжет хотя бы сушеные фиги. Все это мало что давало, но зато отгоняло мух.
К медикам также обращались за советами насчет питания. Фруктам, почти всегда подозрительным, медицина рекомендовала предпочитать вареные овощи, приправленные неочищенным уксусом. Чем покупать воду, набранную неизвестно где, лучше самому осторожно зачерпнуть воды в источнике, не касаясь дна. Или наполнять кувшин на гальке в ручейке… Впрочем, мудрый избегает жажды, а не утоляет ее. Надо проветриваться, гуляя в прохладное время суток, а когда слишком жарко — отдыхать. Правду сказать, некоторые алхимики сами дистиллировали питьевую воду для себя в перегонном кубе. Менее притязательные прописывали себе чистое вино.
Шафран, мирра и алоэ входили и в состав пилюль, рецепт которых нашли в древних сборниках и прежде всего в Разесском трактате. Красная глина, богатая окисью железа, составляла основу «армянской глины», которую особо ценил Гален и которую уверенно прописывали. Порошков и сиропов была сотня видов, и каждый выбирал их сообразно цене и по воле случая. Те, кого пощадила эпидемия и кто смог позволить себе подобную профилактику, несомненно думали, что медицина помогла им. По крайней мере, медики учили людей остерегаться друг друга, беречься от заражения, не создавать слишком благоприятной среды для болезни. А также мыть руки и ноги. Это было основой профилактики, так же как диететика прежде всего считала, что человек не должен быть ни слишком худым, ни слишком «дородным»: доктора медицины упорно утверждали, что худой человек плохо защищен, а «дородный» уже содержит в себе «гуморы».
Но было хорошо известно, что заразившийся чумой — это мертвец. Когда появляются первые подозрительные пятна, все становится бесполезным, и врач, и что угодно. Боккаччо написал об этом без обиняков:
От этой болезни не помогали и не излечивали ни врачи, ни снадобья. То ли сама эта болезнь неизлечима, то ли виной тому невежество врачевавших […], но только никому не удалось постигнуть причину заболевания и, следственно, сыскать от нее средство[41].
Для знахаря, для шарлатана, которые хуже уже не сделают, здесь была изрядная выгода, хотя их самих тоже ничто не защищало от болезни. Между иррациональным и сверхъестественным промежуточных ступеней немало, и удобно классифицировать по ним людей и поступки не удается. Разве не коллегия парижских врачей начала список причин чумы, в качестве главной из них, с соединения 20 марта 1345 г. Юпитера, Сатурна и Марса и со встречи Марса с головой Дракона 6 октября 1347 г. в знаке Льва?
Приор монастыря кармелитов с площади Мобер вторит словам докторов медицинского факультета. В августе 1348 г. он собственными глазами видел взрыв огромной звезды.
Ее увидели на западе, большую и сияющую, после часа вечерни, когда солнце, еще сияющее, опускалось к горизонту. Она не была, как другие, очень далека от нашего полушария. Напротив, она казалась довольно близкой. Солнце садилось, и наступала ночь. Нам казалось, моим братьям и мне, что она не движется.
С наступлением ночи эта большая звезда рассыпалась на несколько лучей. Мы это видели, и многие люди дивились вместе с нами. Направив свои лучи над Парижем и на восток, она вовсе исчезла, вся целиком перестала существовать.
Была ли это комета или нечто другое, или некий сгусток испарений, вдруг изошедший паром? Предоставляю судить об этом астрономам. Однако возможно, что это предвещало чуму.
В то время как некоторые положились на магию и обогащали деревенских колдуний, другие — или те же люди, но в другое время — попытались умилостивить Бога. Тут главным заступником был святой Себастьян, чье тело, пронзенное стрелами, считалось олицетворением чумы. С 1350 г. его статуй в церквах становилось все больше. Люди молились, чтобы несчастье прошло стороной; дошли даже до молитв, чтобы зима была холодной.
Климент VI, стараясь соотнести голос официальной церкви с другим уровнем — народной набожности, срочно заказал мессу «Pro evitanda mortalitate»:
Избави, Господи, народ Твой от страхов, каковые внушает ему гнев Твой!
Через два года празднование юбилейного 1350 г. прошло с огромным успехом. Епископы и кюре призывали к покаянию. Кару Божию поминали где надо и не надо.
Последствия этого перебора не замедлили проявиться. Обычная форма покаяния, умерщвление плоти, обернулась массовым спектаклем. Сначала во всей Германии и в княжествах империи, затем в Северо-Восточной Франции появились десятки групп бродячих фанатиков, демонстрирующих на перекрестках свою причастность к Страстям Христовым. Летом 1349 г. эти флагелланты, хлеставшие себя плетьми и гнусавившие странные молитвы, начали всерьез тревожить Европу. Это были обычные люди, не слишком культурные миряне, а редких безместных священников и нескольких беглых нищенствующих монахов среди них было слишком мало, чтобы их возглавить. Вера флагеллантов была бесспорной. А вот ее ортодоксальность — сомнительной.
Это народное движение, движение «бичующихся» (batteurs) — название «флагелланты» появится только потом, — решительно выламывалось из обычных ограничений и традиций нестрогого покаяния, какие рекомендовала и практиковала церковь. Эти люди пели по-немецки, по-фламандски, по-французски, но не на латыни. Место таинства епитимьи заняло покаяние через посредство бичевания. Даже мессу, похоже, служили после публичного бичевания.
Вперед! За благодать святую —
Все как один. Настал черед.
Ударим дружно, памятуя
О смерти Господа. Вперед![42]
Покаяние с помощью «бича» — не новость. Здесь, конечно, старались чересчур. Плеть, которой эти «бичующиеся» умерщвляли плоть, больше походила на инструмент для пыток, чем на принадлежность для церковного обряда.
Три ремешка, каковые связаны в узел, каковой узел имеет четыре конца, острые, как иглы, концы же пересекаются внутри оного узла и выходят наружу с четырех сторон сего узла. И стегают ими себя до крови.
Они говорили, что получили от Бога некое письмо. В истории религиозных движений и сект уже не раз фигурировало послание, полученное от неба. Таковым объяснялись многие религиозные чувства по меньшей мере с VI в. Гнев Божий, забвение воскресного отдыха, несоблюдение пятничного поста, покаяние — вот традиционные сюжеты этих писем, которые доставлял ангел и которых в конечном счете никто и никогда не видел. На самом деле непохоже, чтобы для современников Черной чумы это письмо было особо важным. Флагелланты привлекали достаточно внимания, выражая уверенность, что не умрут от чумы, и требуя, чтобы сожгли всех евреев до единого.
Пусть собрания и слова «бичующихся» были далеки от ортодоксальности — разве они не сравнивали кровь, текущую из их ран, с кровью Христа? — духовенству приходилось мириться с существованием флагеллантов. Они ходили большими группами и показывали бесплатные спектакли доброму народу, склонному пялиться на процессии и турниры и не меньше любящему смотреть на колесуемых заживо воров и на шалопаев, которых вешают. Такое любопытство было проще сдерживать, чем пресекать. Духовенство быстро поняло: если закрыть церкви для флагеллантов, там наверняка не будет и верующих. И под готическими сводами начались «бичевания» с негласного благословения скучающих клириков. Тем, кто не сдерживался, приходилось защищаться, и случались жесткие столкновения, когда францисканец или доминиканец, примкнувший к флагеллантам, набрасывался на проповедников, позволявших себе критиковать движение или слишком демонстративно игнорировать его.
Каждая группа собиралась на тридцать три дня. Намек на жизнь Христа был очевиден. Скептики и обеспокоенные люди полагали: по крайней мере есть надежда, что это скоро кончится.
Увы, очень быстро оказалось, что надежды не сбываются. Одна группа сменяла другую, как волны. Они обретали организацию, разработали устав. Их видели в Брабанте, в Эно, во Фландрии, где летом 1349 г. движение достигло пика. Флагелланты были в Касселе, в Лилле, в Валансьене, в Мобеже. Несколько групп добралось до Дуэ, Арраса, Реймса. Здесь профилактика чумы встретилась с фронтом распространения болезни.
Флагелланты уже появились в Труа, а одна маленькая группа рискнула показаться даже в Авиньоне, когда Филипп VI и Климент VI договорились наконец нанести удар, которого местные власти долго рассчитывали избежать. Жалобы шли потоком, и факультет богословия составил обвинительное досье. Осенью 1349 г. один очень активный молодой богослов из окружения кардинала Перигорского, бенедиктинец Жан дю Файт, был спешно послан из Парижа в Авиньон, чтобы уведомить папу. Дю Файт был фламандцем и лично повидал флагеллантов. Он был с ними знаком не только по досье, составленному в Париже, но и по собственному опыту. Он выступал от имени короля и его советников, магистров богословского факультета Парижа, но также как очевидец.
Реакция папы не заставила себя ждать, когда ему сообщили, что флагелланты близки к ереси, что они сравнивают свою пролитую кровь со Святой кровью, вводят новые суеверия — принимают только хлеб, отрезанный другим, или моют руки только в тазу, стоящем на земле. И потом, флагелланты спекулируют на антисемитизме, а Климент VI не для того защитил от резни евреев Конта-Венессен, чтобы допустить гибель других евреев.
Главное, что флагелланты ставят под угрозу установленный порядок и открыто обходятся без официальных структур церкви. Как попросту сказал папа — или один из его приближенных — в публичной проповеди во время, когда дело флагеллантов занимало умы, «криками Бога ни к чему не принудишь!».
Кем же на самом деле были эти «бичующиеся»? Душами, влюбленными в чистоту, заботящимися о своем спасении и о спасении мира. Они совершали одну ошибку, перевесившую все их добрые намерения: вместо того чтобы успокаивать людей, напуганных призраком Черной чумы, вместо того чтобы утешать родственников жертв и самих будущих жертв, они окончательно выводили их из душевного равновесия. Покаяние с помощью окованного ремешка провоцировало истерию.
Это течение вызвало бы меньше беспокойства, если бы не примыкало к давнему движению с анархическими тенденциями, направленному против церковной иерархии и против того, что церковь тесной связью с миром ставит под угрозу Дух. Уже больше века нищенствующие ордены — доминиканцы, францисканцы, августинцы — проповедовали возвращение к евангельской чистоте веры. «Меньшие братья» — францисканцы — часто занимали «евангельские» позиции, отстаивание которых орден или его часть постоянно противопоставляли власти Святого престола, которому не слишком нравилось, когда, посягая на его светскую власть, ставят под сомнение его роль в обществе.
С 1315-х гг. одна группировка в ордене перешла к открытому восстанию. Их называли фратичелли (братцами), или «спиритуалами». Пришло время Духа, время мирской церкви истекло. Они подошли к грани ереси, были близки к катаризму.
Иоанн XXII, а потом Бенедикт XII осудили «спиритуалов». Этого было недостаточно, чтобы о тех забыли. Основы веры испытали серьезное потрясение.
У богословской рефлексии «спиритуалов» и примитивной мистики флагеллантов была лишь одна общая черта: те и другие считали, что дорога к спасению идет за пределами церковных структур, вдали от авторитета папы и общепринятых литургий. Идеи добровольной бедности, умерщвления плоти были одинаковыми. Долгий богословский спор о евангельском учении явственно отозвался в тревогах, порожденных Черной чумой.
Кстати, этот отзвук был неуправляемым. Можно сказать, что религиозный кризис, подчеркнутый появлением флагеллантов, был бы меньшим, если бы не исчезло обычное оформление евангельского мистицизма. Монастыри, опустошенные чумой, приходы без священников, прерванные проповеди, торопливые отпущения грехов — все это, естественно, привело к стихийному изменению индивидуальных и коллективных форм религиозной жизни.
И тогда Климент VI решил одним ударом разгромить движение флагеллантов. Он осудил систематическое бичевание, велел государям арестовывать упорствующих, поручил инквизиции преследовать тех, кто откажется подчиниться. Инквизиция — это были доминиканцы, давние соперники францисканского ордена. Они, конечно, приняли эту задачу близко к сердцу.
Но дома святого Доминика обезлюдели после чумы. Поэтому дело шло медленно, несмотря на догматическое определение Парижского университета, осудившего флагеллантов как еретиков.
Однако в большинстве те наконец выдохлись. Одна группа достигла Авиньона, но не рискнула настаивать на своей правоте и ушла. Эпидемия кончилась, многие мечтали вернуться в лоно церкви и добраться до дома. Инквизиция сожгла нескольких из них для острастки. Для францисканцев, ничуть не похожих на флагеллантов, этот урок, возможно, стал все-таки спасительным.
Христианское население в массе не осталось равнодушным к призывам покаяться, духовно возродиться благодаря умерщвлению плоти. После того как пик был пройден, с 1350 г. необыкновенно расцвели те группы коллективного благочестия и взаимной помощи, которые в виде мирских братств возникали вокруг известных иерархий в качестве «третьих орденов»[43]. Организация молитвы и коллективного покаяния здесь очень изощренно сочеталась с организацией социальной жизни, и среди причин появления таких братств довольно трудно разделить те, которые были связаны с экономической солидарностью или со взаимопомощью — заботы о больных, молитва за умерших, — и те, которые на самом деле были выражением веры через посредство покаяния и милосердия.
Человек, который ел чаще, чем был голоден, который реже погибал на дорогах после того, как появились институты мира — Божий мир, Божье перемирие[44], — несколько отвык от прежней близости смерти. Мир в рамках институтов, безопасность дорог, распашка нови, большие ярмарки — все это удлиняло жизнь, и вот снова пришел голод, от которого умирали. А в довершение всего чума. Смерть снова стала привычной спутницей человека. С 1350 по 1500 гг. любой город, любая деревня пережили по десять-двадцать моров.
Так нужно ли удивляться появлению новых вкусов, где нашлось место для патологии? Поиск прекрасного сменился поиском трагического. Художники, меценаты, народ вдруг полюбили сюжеты, которые прежде игнорировали. «Бичевание Христа», «Крестный путь», «Положение во гроб», «Скорбящая Богоматерь» больше соответствовали чувствам людей этого жестокого времени, чем нежный «Младенец Христос» или красочный «Страшный суд». Обобщенный и назидательный образ смерти — вот чем выглядит в библиотеках и на стенах кладбищ «Пляска смерти» (Данс-макабр), в отношении которой в конечном счете забыли, что прежде она называлась «Макабре» (Macabre), потому что, несомненно, так звали какого-то художника. Пляска смерти — это напоминание о смерти и ее биче, уравнивающем всех или претендующем на это. Это прежде были живые и мертвые. А теперь — Смерть.
Это уже не естественная смерть, мирная смерть, превращающая некогда живое тело в прах. «Покойся в мире…», «Помни, человек, что ты прах…», погребальный ритуал, как и обряд покаяния в Пепельную среду, относятся к другому времени — тому, когда боялись не смерти, а только ада. Теперь смерть была ужасной, сокрушительной, все мертвецы лежали на улице, и ни один могильщик не приходил за ними. Прах — прежде это был пепел, остающийся после очистительного огня. А теперь — «разлагающееся тело, кишащее червями».
Угасала и надежда. Не то чтобы христианин 1350 или 1400 г. меньше своих отцов верил в воскрешение умерших. Он воспевал эту веру в своем «Кредо» и не думал ставить под сомнение догмат. Но к этой стороне «Кредо» он стал менее восприимчив. На изображениях «Страшного суда» прежних веков был ужасный ад, но был и рай. Тогда был открыт доступ на лоно Авраама с перспективой воскресения. «Пляска смерти» гонит всех, живых и мертвых вперемешку, в бесконечном хороводе, где явно смешиваются смерть и ад. Вера окрашивается в унылые цвета.
Некоторые избегали этого, обращаясь к следующей морали: наслаждайся мгновением. Мы ничуть не преувеличиваем. «Декамерон» — творение духа, и Боккаччо предпочитал разрабатывать эпикурейские сюжеты, чем описывать апатию современников.
С момента паралича, который вызвала эпидемия, общественная жизнь восстанавливалась плохо, хотя здесь необходимо отметить одно из непосредственных последствий Черной чумы: Столетняя война приостановилась. Но нарушилось и экономическое равновесие. Можно было бы полагать, что демографический спад повлиял одновременно на спрос и на производительность. Меньше ртов, которые надо кормить, и меньше рабочих рук. Увы, это упрощенное представление. Черная чума наносила удары неравномерно, и действие компенсаторных механизмов восстанавливало равновесие по-разному. Мир после Черной чумы — это не мир до чумы в уменьшенном виде.
Вместе с дождем и воинами болезнь входила в число всадников Апокалипсиса, которые обрушиваются на мир. Образ из того времени. Не совсем ложный. Чума поразила сельскую экономику, уже подорванную, и промышленные структуры, где едва начались изменения. Эпидемия — как первая, так и те, которые произошли после 1348 г., — лишь добавила ряд кризисов в тот спад, который ничто не сдерживало.
Первым рухнул рынок рабочей силы. Выжившие мастера, от суконщика до каменщика, остались без подмастерьев, без слуг, без учеников. А ведь Черная чума лишь очень немного сократила спрос на роскошное сукно, на укрепления, на доспехи. Епископ Парижский умер от болезни, но в сан посвятили другого, которому были нужны посох и перстень. Компании распадались, но капитаны вербовали новых солдат. С подъемом новых слоев появлялись как новые потребители готовой продукции, так и новые производители. Через несколько месяцев в сфере обслуживании, в ремесле, в жизни правящих кругов уже было заметно мало следов болезни.
Быстрое восстановление городского рынка рабочей силы стало результатом согласованной политики: повышение заработной платы было импульсивной реакцией хозяев на угрозу недопроизводства. Этот золотой век для выживших наемных работников дополнительно золотила конкуренция мастеров. Хозяин, не желавший закрывать лавку, не имел выбора. Впервые работник выдвигал требования и мог диктовать условия. Тщетно правительство Иоанна Доброго в 1351 г., а потом в 1354 г. пыталось, вводя общую регламентацию труда, сдержать этот резкий подъем зарплат, который толкал в город последних работников, чьи руки еще можно было использовать на селе. Хаос, который порождали массовые миграции, и угроза политических беспорядков, которую создавало в городах большинство пришельцев, так же побуждали короля действовать, как и его желание контролировать рынок и спасти монету.
Бродяжничество и текучесть, надбавки к зарплатам и конкуренция из-за работников — все едино:
Пусть ни один мастер-ремесленник, кем бы он ни был, не платит подручным больше другого мастера, под страхом произвольного штрафа.
Король не брезговал вникать в детали разных видов деятельности и их оплаты. Для каждой заработной платы есть максимум.
Женщины, моющие брюхо свиньи, могут брать за это только четыре денье; а ежели от них пожелают, чтобы они делали ливерные и кровяные колбасы, они получат десять денье за все.
В то же время пытались сдержать исход из провинции в Париж и ограничить доступ к самым доходным должностям. Король урезал штат нотариев Шатле до шестидесяти и сократил штат торговых посредников. Началась охота на тунеядцев. Обратились за помощью к нищенствующим орденам, чтобы работоспособным людям не подавали милостыню, поощряя их заниматься попрошайничеством.
Поелику многие лица, как мужчины, так и женщины, предадутся праздности… и не желают занять свои руки никаким делом, но одни бродяжничают, а другие проводят время в тавернах и борделях, повелено, дабы всех праздных людей такого рода, будь то игроки в кости, уличные певцы, бродяги или нищие, какого бы сословия или звания они ни были, владеют они ремеслом или нет, мужчины они или женщины, ежели они здоровы телом и членами, принудили либо заняться каким-то делом или работой, коим они могли бы заработать на жизнь, либо покинуть город…
Ничто не выполнялось. Разрываясь между желанием сохранить себестоимость изделий и нежеланием закрывать лавку, хозяин в конце концов уступал. Как во Франции, так и в Англии, как в Кастилии, так и в Тироле указы о замораживании зарплат оставались мертвой буквой при корыстном попустительстве обеих сторон. Зарплата каменщиков и кровельщиков за три года утроилась: в то время как королевский ордонанс предписывал платить им в день не более 32 денье, в реальности мастера, занятые этими ремеслами, получали от 60 до 92 денье. Подмастерье при тарифе в 20 денье зарабатывал от 32 до 42 денье. Едва возведенное заграждение сразу же рухнуло.
Тщетно и муниципальные власти подхватывали инициативу власти королевской. Города регламентировали иммиграцию и наем на работу. На зарплату устанавливали тарифы. Но ее быстрый рост прекратится только сам, когда установится новое равновесие спроса и предложения.
Подъем зарплаты, естественно, отражался и на ценах на готовую продукцию. Покупателей вполне хватало, чтобы производство имело смысл, — отчасти к ним принадлежали и те, кто сам выигрывал от роста зарплат. Хорошо известный феномен инфляции: каждый торопился покупать. Но рост цен быстро делал иллюзорным подъем зарплат. Квалифицированные работники какую-то прибыль все-таки получали. У других параллельный рост очень быстро вызывал разочарование. Холостой подмастерье еще мог компенсировать одно за счет другого, отцу семейства это удавалось трудней.
Поэтому многим выживать было очень тяжело. Мастера-ремесленника беспокоило повышение зарплат, которые он должен был платить, чтобы не пришлось закрывать мастерскую. Бурный приток приезжих был опасен для тех, кто нашел себе место, даже из самых скромных, и в качестве реакции возникло «цеховое мальтузианство», то есть стремление ограничить права на занятие ремеслом. Это мальтузианство подорвет динамику развития городского ремесла. Оно замедлит развитие технологии. Оно стимулирует традиционалистский конформизм и умственную леность. Короче говоря, оно усугубит трудности, которые были порождены структурными дефектами, отмеченными еще до Черной чумы.
Положение в сельской местности было не лучше. Кроме отдельных крупных собственников, которым смерть братьев и кузенов дала возможность выгодного и долгосрочного укрупнения земель, землевладельцы страдали от все большего дисбаланса между своими расходами и доходами. Старая сеньориальная система, основанная на службах внутри домена, земледельческих повинностях и всевозможных видах барщины, во многом сменилась системой эксплуатации наемного труда, а заработные платы вдруг стали расти. Конечно, застой цен на зерно, которому смерть стольких покупателей, очевидно, не могла воспрепятствовать, лишал землевладельцев возможности конкурировать с городскими предпринимателями в отношении зарплаты, которую они могли предложить.
Тогда в большинстве случаев лучше было оставлять землю под залежью, чем платить поденщикам слишком дорого по сравнению с тем, что получишь от продажи урожая на рынке. Впрочем, в 1348 г. и во время пахоты, и во время жатвы работать нередко не позволяла чума. Так что возделывать поля надо было заново, а для этой задачи оставшихся сил иногда не хватало.
Всего-навсего недопроизводство, здесь непреднамеренное, там сознательное, на время притормозило падение цен на сельскохозяйственную продукцию. Нет ничего парадоксального в утверждении, что эпидемии 1348–1349 и 1361–1363 гг. на добрую четверть века задержали обвал земельной ренты.
Но поддерживать цены — на среднем уровне — за счет сокращения производства не значит восстанавливать экономику.
Таким образом, в то время как город манил к себе бурным ростом зарплат, сельский мир пребывал в длительном застое. Сеньоры и крупные арендаторы были разочарованы, у бедных вилланов опустились руки. Что касается рабочей силы, то самые способные ушли. Что касается капиталовложений — рентабельность была такой, что отпугивала и самых смелых. Некоторые территории окончательно опустели.
Меньше всех падали духом не те, кто недавно, владея богатыми почвами, очень хорошо жил за счет зернового хозяйства с высокими доходами, а те, кто мог себе позволить иметь плуг с окованным лемехом и тягловых лошадей. Те, кто нанимал батраков. Те, кто решался применить севооборот. Страдая, как и другие, от медленного снижения обычных цен, они имели избыточный доход достаточной величины, чтобы продержаться в дождливые годы, когда самым скромным земледельцам, если они обеспечили себе кашу на каждый день и отложили семена для посева в следующем году, уже было нечего продавать. Хлебные кризисы — предвестия недорода — с 1315 г. были сравнительной удачей для зажиточного крестьянина, живущего на илистых землях. Самый высокооплачиваемый батрак, чрезмерно дорогие подковы и лемех — теперь все теряло смысл. Земледелец[45] испытывал те же невзгоды, что и держатели мелких клочков земли. Через десять лет после Черной чумы Жакерия станет в основном взрывом гнева этих земледельцев, ошеломленных тем, что их тоже поразил кризис в свою очередь.
Хлебные кризисы, монетные кризисы, демографические кризисы — все это делает XIV в. чередой конфликтов, к которым мы должны присмотреться с близкого расстояния, потому что переживавшие их люди видели их вблизи. Более остро, чем застой, очевидный в масштабах века для историка, который стремится объяснять феномены, горожане или крестьяне воспринимали сезонные перемены, необычные скачки, временный дефицит. Пагубные последствия для тех и других компенсируют друг друга только в статистике и в долговременной перспективе. В повседневной жизни на уровне деревни или улицы драматические последствия суммировались.
Те, кто умер от голода в периоды неурожаев 1317, 1348, 1361 и 1375 гг., все равно умерли, хотя цена на зерно до того десять лет не менялась. Тем, кого разорили эти низкие цены, было не легче оттого, что сезонное повышение цен рано или поздно обогатило нескольких спекулянтов. Череда кризисов, которая называется XIV веком, несомненно, воспринималась как череда несчастий, а не как колебания вокруг некой средней величины.
В число этих несчастий входила Столетняя война. Будь то быстрые рейды по королевству, нескончаемые осады крепости или города, правильные сражения армий или движение бродячих компаний, никем не завербованных, — война всегда происходила только в одном месте и в конкретное время. Всеобщая война, когда разрушение и смерть грозят одновременно всей стране, была незнакома людям средневековья. Но урожай, сгоревший за день, означал год голода, если только сохранились семена для посева в следующем году. Сожженная рига, которую не отстраивали, опасаясь нового налета через год или десять, означала, что обработка земель здесь сократится надолго. Судно, затопленное в фарватере, разрушенный мост, разоренная мельница означали не просто временное несчастье, а паралич всей экономической жизни области.
Война к эпидемии чумы имела мало отношения. Она разве что увеличила численность бродяг, в которых современники справедливо видели переносчиков заразы. Появление солдат и беженцев усугубляло ту или иную эпидемию во многих областях и городах. Чума же не имела никакого отношения к войне.
Столетняя война — это не сто лет войны. Но это сто лет парализующей неуверенности, век военного психоза. Война и чума здесь дополняли друг друга. Это стало хорошо заметным, когда по окончании скачка зарплат, последовавшего за Черной чумой, долгие периоды неуверенности — после 1356 г. и особенно после 1360 г. — удерживали сельских предпринимателей от найма работников; пресекли рост зарплат в сельском хозяйстве, уничтожили всякую надежду на быстрое восстановление сельской экономики и выбросили на городской рынок рабочей силы множество людей безо всякой квалификации, многие из которых станут жертвами чумы 1363 г.
Чума, война, чума. Зарплаты, цена, зарплаты. Правителям не удавалось разорвать эти цепочки. Те, кто спасался от одного бича, гибли от другого. Современники хорошо понимали это и выразили в страшной символике: война, голод и чума — это три всадника Апокалипсиса, сменяющие друг друга. Как писал один нормандский клирик, удивляясь, что еще жив:
Говорили, что приходит конец света.