Едва Шилков переступил порог, Глебка спросил:
— Как с поездом-то будет?
Он уже сидел спиной к окну и глядел прямо на входящего Шилкова. День, догоравший за Глебкиной спиной, словно бы и не бывал никогда. Это был сон — краткий и сладостный сон, от которого Глебка внезапно пробудился. Постепенных переходов от смутного сна к беспощадной яви не было; переход был резок, как всё в характере Глебки. Он требовательно смотрел на Шилкова и требовательно спрашивал о поезде, как будто этот поезд должен был сию же минуту явиться возле дверей дома и, подхватив Глебку, тотчас мчать его к фронту.
Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чём-то своём и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил:
— Это ты про какой такой поезд?
Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала:
— Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занёс, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черёд дойдёт. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице.
Глебка взял веник и, насупясь, поплёлся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо её тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос:
— Ну как там?
— Плохо, — отозвался Шилков отрывисто. — Взяли Фёдора в среду.
— В тюрьму?
— Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придётся тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят.
Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив её, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей всё, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно:
— На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле «Чесма». Ко всему тому ещё каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают…
Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал:
— Да. Вот, брат, какие у нас тут дела.
Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо:
— Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали.
— Потом, — сказал Шилков и прошёл мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав:
— Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас.
Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую берёзу. Она кивала на ветру голыми чёрными ветвями, точно протягивая к Глебке искривлённые многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метёлочки снежной пыли, и глаза упёрлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи… Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: «На Мхах каждую ночь расстреливают…»
Глебка передёрнул плечами и опустил руки на колени.
Подошёл Буян и ткнулся в руки мягкой тёплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки.
— Идти надо, а? — спросил он, поворачивая к себе собачью морду.
Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился её сдержанный приглушённый голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел всё на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стёклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь.
Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему:
— Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем.
Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошёл к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Они будили в нём чувство насторожённости, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом.
Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испечённых утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлёбка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлёбки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром.
Самовар, утвердившись на чёрном железном подносе с нарисованными на нём красными цветами, завёл тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде — несколько сочней.
Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы её слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлёбывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке.
— Да, — сказал он, повторяя давешние слова. — Вот, брат, какие у нас тут дела.
Глебка поглядел на Шилкова, точно спрашивая, что же дальше будет. Шилков посмотрел на жену и сказал негромко:
— Мы с Марьей Игнатьевной говорили только что о тебе, прикидывали и так и сяк. Она мне всё рассказала и про отца твоего и про другое…
Марья Игнатьевна, не отрываясь от работы, согласно кивнула головой на слова мужа. Глебка отвернулся и нахмурил светлые брови. Ему неприятно было, что их разговор с Марьей Игнатьевной стал известен Шилкову. То, что говорил Глебка этой женщине, он никому никогда не сказал бы.
Словно догадываясь о том, что происходит в Глебкиной душе, Марья Игнатьевна подняла на Глебку полные заботы глаза, и он тотчас отвёл свои. Шилков снова заговорил.
— Дело, видишь, такое, что ты уже на выросте и пора тебе кой-что понимать в жизни. Судьба тебя не баловала и мало хорошего дала, это по всему видно, но мы с Марьей Игнатьевной считаем, что с сегодняшнего дня она должна перемениться. Вот ты идёшь сейчас будто бы к перемене своей судьбы, хочешь пробиться к красным, к своим. Это правильное направление, нечего говорить, но при этом надо ещё о многом подумать, чего ты, парень, не учёл. Во-первых, дорога опасная и неизвестно, пробьёшься ли ты на Советскую сторону. Во-вторых, если и придёшь туда, то что же дальше? Какую большую пользу ты в деле оказать можешь? Ровным счётом никакой. Для того, чтобы польза людям от тебя была, надо самому кой-что уметь да знать. А ты ещё покуда ничего не умеешь и ничего не знаешь. И выходит так, что сейчас главная твоя задача — уменья и знанья набираться, значит, учиться. Как раз у тебя такой и возраст. А уж коли учиться, то за этим не в глухие леса идти. Сейчас случай сам указывает тебе верный путь. Архангельск — город немалый. Здесь и заводы, и школы, и люди знающие, есть где и есть чему поучиться. Эти камманы заморские и белогады — дело скоротечное. Долго они не протянут на нашей земле. Уже слышно, Шестая армия сильное наступление вела и вести будет в ближайшем времени. Архангельские рабочие ей тоже помогут колыхнуть поганую власть. Одним словом, есть уверенность, что скоро мы опять будем у себя хозяевами. А тогда — все пути тебе открываются. Жить будешь у нас — места хватит и с хлебом как-никак перебьёмся. Станет снова Советская власть — в школу пойдёшь и так далее. Здесь тебе будет шире путь, чем в сторожке твоей, это уж поверь и голову будет куда приклонить, будешь у нас, как свой. Вот мы какое решение тебе предлагаем, и это решение самое правильное. Ты как на это смотришь? А?
Шилков выпустил густой клуб сизого дыма и вопросительно поглядел на Глебку. Глебка молчал, потупясь и кося глазом в сторону Марьи Игнатьевны, словно справляясь о её мнении. Это мнение, видимо, совпадало с мнением Шилкова. Продолжая перебирать спицами и беззвучно шевелить губами, она изредка сопровождала слова мужа согласным кивком головы. Жёлтый, неяркий свет лампы мягко скользил по её лицу. Она сидела с краю стола, но была центром мирной домашней картины этого вечернего застолья.
В эту мирную домашнюю картину входил и Глебка. Он чувствовал это, и ему было приятно быть частью домашнего мира Марьи Игнатьевны. Ему приятно было всё, что его окружало: и писклявый меднощёкий самовар, и синяя стеклянная сахарница, и выщербленные блюдечки, и протёртая клеёнка, и самый воздух комнаты — тёплый, ровный, с сизыми разводами дыма. Всё это казалось надёжным, прочным и приманчивым. Всё это отгораживало от стоявшей за стенами стужи, от глухой ночной тьмы, от неизвестности, от злых жизненных случайностей, от одиночества. Входя в этот мир, Глебка разом приобретал семью, дом, ласку. И всё это предлагалось не на час, не на день, а навсегда.
Навсегда… Глебка поднял голову, медленно огляделся, будто проверяя, что он приобретает, принимая в дар этот обжитой тёплый мир, и встретился глазами с Шилковым. Тот ободряюще улыбнулся ему и спросил:
— Ну, идёт Марфа за Якова?
Глебка тяжело задышал и потупился. Краем глаза он уловил, что Марья Игнатьевна, подняв голову от вязанья, тоже улыбается ему.
— Идёт? — повторил Шилков.
И тогда Глебка, не поднимая глаз, сказал сиплым от волнения голосом:
— Нет.
Он шумно передохнул, словно через силу вырвал из себя это резкое «нет»; потом прибавил тише и глуше:
— Идти я должен. На Шелексу.
В комнате наступила тишина. Всё в ней застыло. Неподвижно и насупясь, сидел за столом Глебка. Застыл напряжённо глядящий на него Шилков. Остановились пальцы Марьи Игнатьевны. Только синяя струйка дыма медленно плыла над столом, да в кухне чётко постукивали ходики.
— Так, — выговорил после долгого молчания Шилков, стараясь, видимо, собраться с мыслями. — Так, значит…
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Ни он, ни, Марья Игнатьевна не ждали такого ответа от Глебки. Давеча, уйдя в горницу и шепчась целых полтора часа, они, казалось, всё обговорили и всё решили в Глебкиной судьбе. Нельзя было оставить скитаться в одиночестве по свету обездоленного сироту. Нельзя было поступить иначе! Нельзя было не раскрыть перед ним двери дома и вместе с ними и души свои! И вот они так и сделали. Отказ Глебки войти в раскрытые перед ним двери был непонятен им. Они ещё не верили в окончательность Глебкиного решения. Они полагали, что нет таких причин, которые могли бы помешать Глебке принять новую жизнь.
Глебка полагал, что такие причины есть. Разве мог он, имея на руках важное письмо к комиссару, сидеть в этом доме. Он не рассказал об этом письме даже Марье Игнатьевне. Ни она, ни Шилков ничего не знали об этом письме. Глебка же получил это письмо из дрожащих, восковеющих рук отца. Они не видели, каким при этом было лицо бати. Глебка видел. Они не видели багрового пятна на снегу у крыльца и холодной зари, встававшей из-за леса, когда он вышел утром на крыльцо сторожки и, стоя на его ступенях, поклялся идти отцовской дорогой…
Глядя в лицо Глебки, Шилков вдруг потерял охоту уговаривать его остаться. Молчала и Марья Игнатьевна. Руки её, державшие Глебкину рукавицу, дрогнули, спицы тихо звякнули одна о другую, и из глаз её выкатились две крупные слезы.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀