Глава VIII

Тысяча девятьсот одиннадцатый год. В Художественном театре объявлен «Гамлет». К постановке спектакля Константин Сергеевич Станиславский готовился больше двух лет.

Шекспир давно не шел в театрах, и интерес к предстоящей премьере был очень велик. Сенсация усугублялась еще и том, что к постановке был привлечен известный английский режиссер Гордон Крэг. В театральных кругах Крэг пользовался репутацией новатора, художника крайнего левого направления. Когда Константин Сергеевич объявил труппе, что Крэг будет ставить «Гамлета», это вызвало большое недоумение и даже некоторую тревогу. Слишком несовместимыми казались искания Крэга с «системой», над которой работал Константин Сергеевич. Возражая сомневающимся, Станиславский заявил, что в Художественном театре в последнее время стали чувствоваться застой, опасная самоуспокоенность и что театр не может жить нормальной жизнью, если время от времени не вливать в него свежую кровь. Говорил и о том, что Крэг именно тот человек, который несомненно перебудоражит весь театр.

Я познакомилась с Крэгом еще раньше, в Петербурге. Мы часто встречались у Станиславских, но эти короткие встречи, конечно, не давали возможности узнать Крэга-художника. И вот он приехал в Москву — молодой, большой, с буйной шевелюрой, с неукротимым ирландским темпераментом. Позднее, когда я познакомилась с Бернардом Шоу, мне показалось, что в них много общего: та же эксцентричность в манере себя держать, тот же ядовитый юмор, то же скептическое отношение ко всему английскому.

Константин Сергеевич оказался прав. Присутствие Крэга сразу же всколыхнуло действительно застывшую атмосферу в театре — привычный размеренный ритм жизни был нарушен. Казалось даже, что люди стали быстрее двигаться.

Мне была дана в работу Офелия. В спектакле ее должна была играть Гзовская. Я была очень счастлива, не только потому, что мне, конечно, хотелось работать над Офелией, но и потому, что это впервые в моей актерской жизни давало возможность участвовать в работе театра над трагедиен. Особенно интересовало меня, как будет работать Крэг, и я частенько прибегала в отведенную ему маленькую комнатку возле чайного фойе. Здесь на низеньком помосте стоял огромный макет. Этот макет каждый день пополнялся деталями декораций: высокими ширмами, площадками, лестницами, которые Крэг делал собственными руками. Он сидел среди опилок, стружек, каких-то инструментов в расстегнутой рубахе с засученными рукавами и любовно выпиливал из дерева фигурки действующих лиц. При помощи длинной палки с крючком на конце он двигал их по площадке, намечая мизансцены той или другой картины. Эти фигурки были сделаны мастерски. У него в номере, в «Метрополе», тоже высилась гора опилок и стружек. Он работал и здесь, вызывая сильное недовольство администрации, которая вежливо, но очень настойчиво обращалась с жалобами в Художественный театр.

Крэг считался знатоком Шекспира, и я, конечно, с особенным вниманием следила за всем, что он делал и говорил. Относился он ко мне очень дружественно и не только разрешал присутствовать во время его работы, но вскоре даже взял в помощники. Когда через некоторое время, в перерывах между репетициями и спектаклями, ему стали предоставлять сцену, на которой уже начали устанавливать части декораций, он предложил мне помочь ему проверить мизансцены. Меня это очень увлекло. С восторгом проигрывала я одну сцену за другой, читая текст за Офелию, за Гамлета, за королеву и даже за Полония. В этой работе и завязалась у меня дружба с Крэгом.

Должна сказать, что замысел его постановки был поистине грандиозен, но, конечно, трудно выполним для актеров, не привыкших играть трагедию. Как-то я спросила Крэга, почему с его именем связывают понятие сверхмарионетки и неужели он действительно считает, что марионетки могут заменить актеров. Он ответил, что если бы все актеры были такие, как Рашель, Сальвини или его мать — Эллен Терри, то, конечно, ему не пришлось бы мечтать о куклах.

Мизансцены, которые на моих глазах создавал Крэг, поражали смелостью. Одна из них до сих пор живет в моей памяти. Это сцена сумасшествия Офелии. К сожалению, в спектакле она не была осуществлена. По мысли Крэга, из глубины сцены прямо на публику должна была идти широкая лестница. Безумная Офелия появляется внезапно на верхней площадке. На ней мокрое, разорванное платье, длинным шлейфом волочатся речные водоросли. Ее с трудом можно узнать. Строгая, скованная железными правилами дворцового этикета в начале трагедии, сейчас она похожа на грубую уличную девчонку. Странным, резким голосом поет она свою песенку, рассказывал Крэг, и вдруг с внезапным порывом, словно гонимая безумным страхом, кубарем катится по лестнице вниз.

Много лет спустя, увидев в спектакле Питера Брука эту сцену (играла ее Мэри Юр), я вспомнила трактовку Гордона Крэга: исполнение современной английской актрисы минутами точно перекликалось с его замыслом. Дальнейшее поведение безумной Офелии было разработано на резких психологических контрастах.

— В минуты душевного просветления, — говорил Крэг, — она должна предстать перед зрителями в ореоле той пленительной душевной красоты, которая навсегда поразила воображение датского принца.

Толкование этой сцены давало большой материал актрисе. Работая одна над ролью, я изо всех сил старалась осуществить замысел Крэга. Когда у него выдавались свободные минуты, я проигрывала ему отдельные сцены. Он очень хвалил меня, но я, конечно, понимала, как далеко до совершенства то, что я делаю.

В жизни Крэг был необыкновенно обаятельным человеком, у него был легкий характер, с ним всегда было интересно и весело. Иногда после занятий он приглашал меня к себе пить чай с яблочными пирожными, которыми славилось кафе «Метрополь». У себя в номере, отдыхая, он любил сидеть у огромного окна на низенькой скамеечке и смотреть на площадь. Меня он усаживал в кресло напротив, и его очень забавляло то, что мы с ним оказывались одного роста. Запивая пирожные чаем и угощая меня, он, смеясь, приговаривал:

— Кушайте, кушайте. Не стесняйтесь. Платит Художественный театр.

Вместе с нашими молодыми актерами Крэг много бродил по Москве. Заходил в церкви, в часовни, подолгу рассматривал старинные постройки, восхищался башнями Кремля, Василием Блаженным, в восторге был от Ново-Девичьего монастыря. Возмущенный новыми домами в модном тогда декадентском стиле, он говорил:

— Если бы меня пригласили архитектором, я бы строил дома в Москве из красного и розового кирпича, и строил бы не в высоту, а в ширину. Москва не летит ввысь, как Петербург, она коренастая и упирается в землю.

В то время как Крэг работал над своим макетом, шли бесконечные застольные репетиции (всего, если не ошибаюсь, репетиций «Гамлета» было около ста пятидесяти — цифра рекордная для того времени). «Гамлет» размечался по «системе», шел скрупулезный, детальный анализ каждого простейшего физического действия. Внимательно следя на репетициях за работой, я добросовестно вносила в тетрадь разметку сцен Офелии, но в душе была довольна, что репетирую не я, а Ольга Владимировна Гзовская. Разметка роли, сделанная Константином Сергеевичем, сохранилась у меня по сей день, но думаю, что я никогда не могла бы сыграть по ней Офелию, так же как не могла бы, вероятно, сделать ни одного шага, если бы помнила о том, сколько различных нервов и мускулов должны прийти в движение для того, чтобы сделать этот самый шаг.

Репетиции шли трудно, актеры уставали. Качалов нервничал, когда мы встречались, жаловался на то, что путается между трактовками Станиславского и Крэга и никак не может найти себя. Часто после репетиций он с тоской говорил, что вообще не может играть Гамлета, что он не трагический актер и что было бы лучше, если бы роль передали Леонидову, который страстно мечтает о Гамлете.

Как-то на одну из застольных репетиций Станиславский пригласил Крэга. После репетиции Крэг вежливо сказал:

— Все очень хорошо, за исключением одного: нет Шекспира.

Когда наконец на сцене были установлены золотые ширмы, участники спектакля были сильно встревожены, настолько не соответствовало оформление тому анализу трагедии, который давал Станиславский.

Декорации по-своему были ослепительны. Но когда в лабиринте золотых ширм пробовали ходить актеры, их фигуры казались маленькими, голоса не звучали, обыденные жесты, обыденная речь не вязались с величественной гостиной Эльсинорского замка, созданного могучим воображением Крэга.

Как-то на спектакле Качалов сказал мне, что ночью Станиславский вызывает его, Сулержицкого, Москвина и Крэга на совещание и будет менять что-то в декорациях. Зная характер Крэга, я понимала, что это не может пройти спокойно. И когда после спектакля театр опустел, тихонько проскользнула в контору, надеясь оттуда проникнуть в зрительный зал. Мне не повезло, дверь была заперта изнутри. Тогда, несмотря на жестокий мороз, я решила ждать во дворе. Совещание длилось бесконечно, я закоченела и уже собиралась бежать домой, как вдруг из конторы выскочил Крэг в одном костюме, с развевающимся кашне и помчался по переулку. Следом за ним бежал Сулержицкий, держа пальто Крэга в руках, и кричал:

— Подождите, мистер Крэг, подождите!!

А через некоторое время из театра вышли Станиславский, Качалов и Москвин. По тому, как быстро они шли, как нервно разговаривали, я поняла, что случилось что-то неладное. Когда на следующий день я спросила Василия Ивановича, что произошло ночью, он мрачно ответил:

— Ломали Крэга. Сначала он сидел стиснув зубы, сдерживался, но, когда дошло до «Мышеловки», запустил чернильницей на сцену и крикнул, что просит снять с афиши его фамилию.

Я с нетерпением ждала встречи с Крэгом, но он не являлся в театр. Пыталась выспросить что-нибудь у Сулержицкого, но Леопольд Антонович только махал рукой и твердил:

— Не суетись, все обойдется, все обойдется.

Я понимала, что ведутся дипломатические переговоры. Наконец как-то я столкнулась с Крэгом в театре. Он был расстроен, зол, говорил, что в постановке от него ничего не осталось и что сохранились только три сцены, под которыми он может поставить свое имя: «Тронный зал», «Мышеловка» и финал трагедии. С мрачным юмором он добавил:

— Если Станиславский хотел сделать из Шекспира Горького, незачем было приглашать меня и ставить мои ширмы.

Начались генеральные репетиции. Теперь я уже целыми днями сидела в зрительном зале, все время невольно сопоставляя то, что происходит на сцене, с замыслом Крэга. В спектакле явно чувствовалась раздвоенность. Все время я видела два разных плана, ощущала непрерывный спор Станиславского с Крэгом. Качалов был очень убедителен и, конечно, очень обаятелен в лирических сценах. Но в таких сильных сценах, как «Мышеловка» и «Спальня королевы», в его исполнении ощущалась какая-то скованность. Василий Иванович и сам чувствовал это. Как-то на репетиции он спросил меня:

— Скажи по-честному, я очень скучный Гамлет?

Я ему напомнила слова Крэга: «Гамлет — пылающее сердце, огненный ум» — и искренне сказала, что, по-моему, в «Мышеловке» и в объяснении с королевой необходим сильный раскрытый темперамент.

Раньше Василий Иванович говорил мне, что Станиславский опасается, как бы в ударных местах роли он не впал в театральность и не утратил простоту. Очевидно, именно это предупреждение и заставило Василия Ивановича избегать больших всплесков темперамента. Но на одной из генеральных репетиций Крэг проявил неистовое упорство. В сцене «Мышеловки» он настойчиво стал требовать предельной стремительности ритма.

— Движения Гамлета, — говорил он, — должны быть подобны молниям, прорезывающим сцену. Темперамент актера должен раскрываться здесь с максимальной полнотой, на бурных взлетах ярости, отчаяния, иронии и, наконец, торжества.

Василий Иванович пытался убедить Крэга, что это разрушит рисунок роли. Но Крэг не уступал. В конце концов, махнув рукой на сдержанность, Качалов дал волю движению и голосу. Гамлет зажил совершенно в другом ритме. Мужественная, сильная фигура Качалова стремительно металась в сложных переходах, рассекающих дворцовый зал. Сцена, казалось, обрела крылья. И любопытно что на спектаклях именно здесь Качалов вызывал восхищение публики.

Мне хочется сказать несколько слов о картине «Тронный зал». Эта сцена была решена Крэгом в остром гротесковом плане. Королевский двор являлся глазам зрителей таким, каким он живет в представлении Гамлета. Вся сцена как бы залита пылающим расплавленным золотом. Огромное золотое полотнище, протянутое от одной кулисы до другой, в центре возвышается пирамидой, которую венчает трон короля и королевы, одетых в торжественные золотые мантии. В этом море золота прорезаны отверстия, из которых торчат головы придворных с отвратительными жабьими лицами, кривящимися в лицемерных, угодливых улыбках. Золото — символ величия и могущества королевской власти. А на самой авансцене, резко отделенной от этого сверкания, — одинокая, скорбная фигура Гамлета, истерзанного своей душевной борьбой. В этой малоигровой сцене Василий Иванович восхищал необыкновенной выразительностью пластического рисунка.

И вот наконец премьера «Гамлета».

Зная, что Качалов придет в театр задолго до начала спектакля, я решила — первые цветы, которые он получит в этот вечер, должны быть от меня. Купив в знаменитом магазине Ноева на Петровке три необыкновенно красивые голубые розы — это была сенсационная новинка Ноева, — я полетела в театр. В то время было не принято, чтобы актрисы появлялись в мужских уборных, и я постаралась прошмыгнуть как можно незаметнее. Василий Иванович сидел у стола и раскладывал грим, когда я влетела к нему, положила розы на стол и, пожелав «ни пуха ни пера», вылетела обратно. Каков был мой ужас, когда в ту же минуту я попала в объятия к А. А. Стаховичу, который направлялся к Качалову. Он сделал мне строгий выговор по поводу моего «непозволительного поступка», и я, совершенно ошарашенная, побежала домой переодеваться.

Сидя на галерке на ступеньках, я волновалась так, что просто не понимала, что происходит на сцене. Даже одухотворенное лицо Гамлета, которым я восхищалась на репетициях, виделось мне как в тумане. И все-таки я не могла не чувствовать, что возбужденное настроение публики по прошествии нескольких картин стало угасать, обычного контакта сцены с залом на этот раз нет. В моем смятении мне казалось, что спектакль тянется бесконечно. В антрактах я продолжала сидеть на ступеньках, съежившись в комочек, стараясь не привлекать к себе внимания. Я ни разу не пошла за кулисы, прекрасно понимая, что там так же чувствуют холод зала, как и я здесь, на ступеньках.

И вот последняя сцена — появление Фортинбраса. Гремят фанфары, сверкают кольчуги рыцарей. И наконец занавес. Затишье. Жидкие аплодисменты.

Стараясь незаметно скрыться в толпе, я прошмыгнула в раздевалку и, накинув шубу, выбежала на улицу. Я бежала так, как будто за мной кто-то гнался. Не хотелось никого видеть, хотелось остаться одной, что-то осмыслить и понять. Я чувствовала, что, несмотря на все противоречия в спектакле, в театре произошло большое событие, и не могла понять странного холода, которым дышал зрительный зал. Вспомнила слова Станиславского: «Иной неуспех в театре бывает важнее самого шумного успеха». Несколько дней я не ходила в театр. Василия Ивановича не видела. Я понимала, что он поглощен спектаклем, понимала и то, что, избалованный любовью публики, он, конечно, не мог не огорчаться холодной вежливостью зрительного зала.

Крэг собирался уезжать. Как и предсказал Сулержицкий, состоялось его примирение со Станиславским. Незадолго до отъезда Крэга мы встретились в Каретном. Константин Сергеевич, как всегда любезный и гостеприимный хозяин, старался шутить за столом, не касаясь опасных тем. Крэг тоже весело болтал. Еще в первый свой приезд, в Петербурге, он полушутя сказал Станиславскому:

— Что вы скажете, если я увезу мисс Коонен в Италию и сделаю для нее маленький театр, где она будет играть одна? Мне кажется, это может быть интересным экспериментом.

Константин Сергеевич принял тогда эти слова всерьез и очень заволновался. Даже предупреждал меня, чтобы я не морочила себе голову дикими проектами. А на следующий день я неожиданно получила письмо от Айседоры Дункан, в котором она писала, чтобы я остерегалась верить Крэгу: он человек увлекающийся и, кроме того, неравнодушен к молоденьким девушкам. Изумленная такой не соответствующей Крэгу характеристикой, я сразу догадалась, что письмо написано не без участия Константина Сергеевича, и отправилась в Европейскую гостиницу, к Дункан. Очень непосредственная и искренняя, она тут же подтвердила мою догадку, и мы обе посмеялись над милой и такой наивной заботливостью Станиславского, над его постоянным стремлением уберечь меня от несуществующих опасностей.

В Каретном Крэг возобновил этот разговор и с еще большим озорством стал поддразнивать Константина Сергеевича, говоря, что непременно украдет меня из Художественного театра и увезет в Италию. Глаза у Константина Сергеевича зловеще сощурились, но тут на помощь, как всегда, пришла Мария Петровна Лилина. Обратив все в шутку, она заявила Крэгу:

— Мисс Коонен любит быть окруженной людьми и умрет от одиночества и тоски в вашем монотеатре.

Крэг уехал.

«Гамлету» не суждена была долгая жизнь. Спектакль быстро сошел с репертуара, и мне так и не удалось сыграть Офелию на публике. Моим единственным зрителем был Крэг. Памятью об этой работе у меня осталась фотография Крэга с надписью: «Моей идеальной Офелии — мисс Коонен».

В течение ряда лет я переписывалась с Крэгом. Он высылал мне свой журнал «The Mask» и постоянно звал в Италию. Он писал: «Я мечтаю приехать в Москву, но у меня, к сожалению, хватает денег только на то, чтобы жить в маленьком провинциальном уголке прелестной страны». И в другом письме: «Если мне удастся приехать в Москву, мы будем бегать на коньках, о многом вместе думать и мало разговаривать (как Балтрушайтис). Хотите?»

Во время гастролей Камерного театра в Париже он писал мне: «Во французских газетах я читал, что вас называют новой Рашелью, это неверно, она была ранним изданием Коонен».

Как-то Крэг приехал все же ненадолго в Москву. Смотрел в Камерном театре «Грозу» и «Египетские ночи» — спектакль, от которого он был в восторге. Познакомился с Таировым. Они много встречались, разговаривали и расстались друзьями. Позднее Крэг писал мне: «Я очень рад, что познакомился с Таировым. Его ответственность громадна, но при вашей постоянной поддержке он не может не победить. Я ожидаю от вас обоих очень больших результатов и дел».

Крэгу тяжело жилось в Италии. Он очень нуждался. Балтрушайтис как-то навестил его в Рапалло и с грустью рассказывал нам, в какой нищенской обстановке живот этот большой художник. Но ни одиночество, ни материальные трудности не могли сломить его. Со всем своим неистовым темпераментом он продолжал работать, искать, создавать тысячи проектов и планов. Его трагически сложившаяся судьба не убила в нем ни оптимизма, ни вечной жажды поисков. Всю жизнь он оставался великим искателем новых путей в искусстве.

Весной «Гамлет» был показан в Петербурге. В театре царили тревога и беспокойство: как пройдет спектакль. Качалов чувствовал себя очень усталым, беспокоился, что не дотянет сезона. Когда мы приехали в Петербург, Константин Сергеевич и Мария Петровна настояли, чтобы он немедленно показался профессору Бертенсону. Но ни обливания, ни души, ни порошки не помогали. Не прибавили ему силы и особые концентрированные бульоны, которые на каждый спектакль «Гамлета» присылала ему Мария Петровна, обеспокоенная его серой бледностью, как она говорила.

Василий Иванович с тоской говорил мне, что завидует каждому прохожему, который может идти куда хочет и не думать все время о том, что нельзя утомляться, что надо беречь себя, беречь голос и т. д.

— Даже в те дни, когда «Гамлет» не идет, я не могу чувствовать себя свободным, — жаловался Василий Иванович. — Я обязан помнить, что через день или через два я выйду на сцену датским принцем и что у меня должно быть для этого достаточно сил.

В этот приезд, поговорив по душам с Марией Петровной, я решительно отказалась от Английского пансиона и сняла небольшую комнатку на Морской. После всех волнений я чувствовала потребность побыть одной, сосредоточиться, поглубже заглянуть в себя. По-прежнему я много бродила по Петербургу, теперь меня меньше тянуло к шумным компаниям. Работа над «Гамлетом» подняла целый ворох раздумий о театре и о моей собственной творческой судьбе. И снова поползли мысли о том, что надо что-то изменить, надо найти себя. Играла я в этот приезд мало и жила как-то вся в кругу своих мыслей и раздумий. Никаких реальных планов, конечно, у меня не было. Все носилось в каком-то тумане. Однажды я встретилась с Варей Врасской, она в это время работала в Александринском театре. Сидя в Летнем саду на лавочке, мы много говорили, и я поделилась с ней своими тревогами. Неожиданно Варя подала мне мысль, которая заставила меня задуматься.

— Хорошо было бы, — сказала она, — если бы ты собрала небольшую группу энтузиастов, тебе под стать, и вы попробовали бы создать маленькую студию, искали бы интересный репертуар, какие-то свои, новые пути.

Идея Вари запала мне в душу, хотя я совершенно не представляла себе, как все это может быть.

— В провинции ты играть не сможешь, — говорила Варя, — там рутина. В Москве лучший театр, конечно, — Художественный. Какой же выход? Только маленькая студия.

Иногда я забегала в Английский пансион навестить Марию Петровну и Ольгу Леонардовну и узнать новости. Константин Сергеевич казался мне озабоченным. Мария Петровна говорила, что у них часто бывает Александр Николаевич Бенуа.

— Костя неугомонный. Только уехал Крэг, появился Бенуа.

Вскоре, встретив у Боткиных Александра Николаевича, я узнала, что Станиславский пригласил его ставить вместе с ним «Мнимого больного» Мольера.

После разговора с Варей настроение у меня несколько поднялось. Серая, дождливая погода, встретившая нас в этот приезд в Петербурге, сменилась ясными солнечными днями, и, решительно отогнав от себя невеселые мысли, я всей душой отдалась своей неизменной влюбленности в этот чудесный город.

Дня за два до окончания гастролей Василий Иванович спросил меня, не собираюсь ли я задержаться в Петербурге. Он знал, что иногда после гастролей я оставалась погостить у Боткиных. Я не предполагала в этот раз задерживаться, но Василий Иванович тут же сказал мне:

— После такого нечеловеческого сезона хочется отдышаться и побродить. Хорошо было бы, если бы ты составила мне компанию.

Разумеется, я в тот же день дала телеграмму домой, что остаюсь в Петербурге еще дня на четыре.

Попрощавшись с товарищами, я не успела вернуться к себе в комнату, как дверь распахнулась и влетел Качалов. Он был неузнаваем. Куда девались серая бледность, усталость. Молодой, веселый, он кружил меня по комнате, твердя только одно слово:

— Свобода! Свобода! Свобода!

И потом, с восторгом бросившись в старое, потертое кресло, которое заскрипело под его тяжестью, воскликнул:

— Ты понимаешь, нет «Гамлета»! Я человек! Самый обыкновенный человек! Я могу ходить сколько хочу, даже бегать, могу есть что хочу, могу пить шампанское, могу дураком стоять возле магазина и рассматривать глупые вещи в витрине. К черту порошки, души, обливания!

Василий Иванович был в каком-то экстазе.

— Четыре дня будем бродягами! По-твоему! Хочешь? Стрелка, Поплавок, Острова, будем гулять, кататься на лодке… Кстати, я снял номер в каком-то жутком отеле на Мойке. По-моему, там останавливаются одни только коммивояжеры. Полная гарантия не встретить ни одного знакомого!

Восторг Василия Ивановича заразил и меня. И через несколько минут мы уже ехали на извозчике по набережной. Обычно не слишком многоречивый, Василий Иванович, сидя на извозчике, без умолку болтал. Но в центре его беспорядочного монолога оказался все тот же принц Датский. Я едва удерживалась от смеха. Заметив это, Качалов пригрозил:

— Ты маленькая и глупенькая. Когда вырастешь, Шекспир тебе покажет!

Эти четыре дня оказались необыкновенно счастливыми. Мы носились по городу, и я, как часто это бывало в Петербурге, не замечала, когда кончался день и начиналась ночь, но утро мы неизменно встречали на Поплавке. Это были мои любимые часы в Петербурге.

Мы много гуляли. Сидя на лавочке на Островах, вперебивку говорили о разных разностях, о чем не удавалось поговорить зимой, в сутолоке репетиций и спектаклей. Катались на лодке, Василий Иванович греб и пел. Пел диким голосом! И удивительно: его голос, восхищавший всех, когда он говорил, становился смешным и каким-то птичьим, когда он начинал петь. А петь он любил и в спокойные, счастливые часы часто пел, всегда что-то непонятное, уверяя, что это мелодия из «Фауста» или отрывок из «Аиды». Вечером, в ресторане, вознаграждая себя за долгое воздержание, Качалов заказывал «кордон-вэр» — французское шампанское, которое очень любил. Рестораны, в которые мы заезжали, Василий Иванович выбирал самые скромные, неизвестные, почему-то все они были с иностранными вывесками: «Мунд», «Эрнест», «Дюпон», «Лайнер»… Это очень забавляло нас, казалось, будто мы путешествуем за границей.

В о отчаянном сумбуре этих дней я, привыкшая к бессонным белым ночам, чувствовала себя как рыба в воде. Но Василии Иванович на третий день наших странствий вдруг робко сказал:

— Знаешь, мне хочется немножко полежать. Заедем в гостиницу. Тебе не будет скучно?

Я, конечно, немедленно согласилась, хотя и не чувствовала особого восторга от этой перспективы. В комнате Василий Иванович, деликатно извинившись, лег на диван и блаженно прикрыл глаза. Я села к столу и начала писать письмо. Но скоро мне стало скучно. В ушах звучал меланхолический вальс «Осенние грезы» — очень модный в то время. Тихонько напевая, чтобы не беспокоить Василия Ивановича, я подошла к окну, оно выходило на грязный двор. Зрелище было грустное. Неожиданно в доме напротив в окне показался молодой человек. Побарабанив пальцами по подоконнику, как бы аккомпанируя моему пению, он пленительно улыбнулся, потом написал что-то на бумажке, вложил в нее медную монетку для тяжести, скатал в шарик и бросил мне в окно. Я бросила ее обратно. Так мы стали перебрасываться этим шариком, как вдруг Василий Иванович, подкравшись сзади, энергично потянул меня за пояс. От неожиданности я чуть не полетела кувырком. Молодой человек мгновенно исчез, а Василий Иванович блестяще сымпровизировал сцену ревности, с темпераментом, достойным самой пылкой комедии Лопе де Вега. Быстро войдя в роль вероломной кокетки, я с увлечением подыгрывала ему.

Этот неожиданный розыгрыш сразу же прогнал усталость, и Василий Иванович увлек меня в очередную «кругосветку» по Петербургу.

Бродя по набережной, мы незаметно очутились возле Медного всадника. День клонился к закату, небо было ясное, ни единого облачка. Вздыбленный конь, всегда летевший куда-то ввысь, прямо в мятежные петербургские облака, сейчас словно замер, остановился неподвижно перед спокойной голубой гладью. Устроившись на широкой скамейке, мы наслаждались отдыхом и тишиной. Я прикрыла глаза. Вдруг зазвучал голос Качалова:

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих поли…

Я слушала. Василий Иванович читал медленно, в каком-то раздумье. Вдруг голос его изменился, стал мужественным, крепким:

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия.

Я взглянула на Качалова. Брови сдвинуты. Упрямый подбородок. «Пушкин, — подумалось мне. — Теперь говорит Пушкин».

Утро, как и в предыдущие дни, мы встречали на Поплавке. Девушка, убиравшая кафе, была уже нашей доброй знакомой. Открыв цепочку, она приветливо пригласила нас зайти. Здесь мы могли спокойно сидеть, наслаждаясь ни с чем не сравнимой красой петербургского рассвета, когда в перламутровую ночь врываются первые робкие полосы зари. Солнце вспыхнуло, и небо осветилось заревом, а по воде побежала быстрая золотая рябь. Василий Иванович воскликнул:

— В такое утро надо говорить стихами!

В последний день наших каникул, решив быть благоразумной, я предложила Василию Ивановичу днем заехать в гостиницу, отдохнуть перед отъездом. Но судьба в эти дни, казалось, категорически противилась благоразумным намерениям. У входа в гостиницу к Василию Ивановичу кинулся какой-то господин, по виду явный коммивояжер, и, бесконечно тряся его руку, попросил разрешения зайти к нему в помер, чтобы поделиться впечатлениями от «Гамлета». В полной панике от этой перспективы, Василии Иванович начал бормотать что-то невнятное, что ему, конечно, очень интересно, что он был бы в восторге, но что, к сожалению, вечером он уезжает в Москву, а сейчас должен проводить племянницу (тут он указал на меня) к тетке, в Царское Село.

И, поспешно попрощавшись с коммивояжером, решительно подозвал извозчика.

День клонился к вечеру. Василии Иванович предложил поехать к Кузнецову.

Это был знаменитый рыбный магазин с маленькими кабинетами на втором этаже. Сюда прямо из магазина подавали чудесную холодную рыбу под всевозможными соусами. Принимали тут только знакомых хозяина, большей частью людей известных. Тут было тихо и уютно.

На вокзал мы приехали спозаранку — даже поезда еще не подавали. Ушли в дальний конец перрона и неторопливо прохаживались взад и вперед. Дымя папироской, Василии Иванович благодушно философствовал, по-качаловски, чуть иронически усмехаясь собственным мыслям.

— Тебе не понять, какое это блаженство после нечеловеческой работы пожить лодырем и дармоедом.

И, посмотрев на меня, добавил:

— Ты еще маленькая, вырастешь — поймешь.

Эти озорные счастливые четыре дня в Петербурге мы потом не раз вспоминали с Василием Ивановичем, даже много лет спустя. Последний раз примерно за год до его кончины. Когда я пришла его навестить, Василий Иванович вдруг спросил:

— А помнишь четыре дня?

Они так и остались в нашей памяти под этим шифром.

В Москве я неожиданно увидела на перроне брата. Он рассказал, что мне непрерывно звонят из Малого театра М. Ф. Ленин и С. А. Головин в связи с каким-то важным и срочным делом. Не успела я дома обнять своих, как зазвонил телефон и Михаил Францевич Ленин, выразив восторг по поводу моего приезда, объявил, что немедленно едет ко мне для важного делового разговора. Разговор оказался совершенно неожиданным. Рассказав мне, что он, Головин и М. Ф. Муратов возглавляют в этом сезоне дачный театр в Малаховке, Михаил Францевич предложил мне вступить на летний сезон в труппу вместо заболевшей Рощиной-Инсаровой на роли ingenue dramatique и comique. Увидев мое растерянное лицо, Ленин пояснил.

— Я понимаю ваше недоумение. Это, конечно, дипломатический трюк. Заменить Рощину актрисой такой же популярной, как она, невозможно, и мы решили пригласить на ее роли вас, молоденькую актрису, уже выдвинувшуюся и обратившую на себя внимание театральной Москвы.

Решать надо было немедленно. Спектакль, в котором мне надлежало первый раз выступить в Малаховке, был назначен через несколько дней. Когда из дальнейшего разговора я узнала, что каждую неделю, а иногда и два раза в неделю, мне придется играть новую большую роль, я перепугалась насмерть. Ленин успокаивал меня, говорил, что «шекспиров» ставить не будут и что играть мне придется главным образом в комедиях и драмах. Совершенно ошарашенная, я попросила день на размышление. Трудно описать душевное смятение, в которое поверг меня этот разговор. Я всегда верила в случай и на этот раз тоже подумала, что, может быть, сама судьба посылает мне Малаховку. Броситься очертя голову в самостоятельную работу — ведь это как раз то, о чем я все время мечтала!

Соблазн был велик. И все же решить этот вопрос сразу я не могла. После мучительных раздумий я решила поехать к Марии Петровне Лилиной и все ей рассказать.

Выслушав мой сбивчивый рассказ, Мария Петровна пришла в ужас. Долго пыталась она меня урезонить, убеждая отказаться от «этой безумной авантюры». Но получилось как-то так, что чем больше она меня отговаривала, тем сильнее крепло во мне желание, вопреки доводам рассудка, броситься в открытое море. Мария Петровна была в отчаянии.

— Не понимаю, Алисочка, это какая-то сверхъестественная смелость!

Мы говорили долго. Мария Петровна приводила всевозможные доводы, убеждая в безумии этой затеи. Но в конце концов, почувствовав мое упорное внутреннее сопротивление, безнадежно махнула рукой:

— Ну, уж если так, если отговорить вас невозможно, давайте подумаем, что можно сделать, чтобы чем-то вам помочь.

И тут же ошеломила меня вопросом:

— А вы подумали о туалетах? Ведь если вы будете играть главные роли, да еще в ходовом репертуаре, вам надо быть хорошо, а иногда и шикарно одетой.

Я растерялась. Об этом я действительно не подумала.

— Ведь обычно у актрис, играющих подобный репертуар, — продолжала Мария Петровна, — кроме собственного театрального гардероба есть еще и свои личные туалеты. А у вас, насколько я знаю, кроме ваших двух платьев, в которых вы ходите, ничего нет.

Я сидела озадаченная. Мария Петровна решительно встала и, взяв меня за руку, повела по лестнице в мезонин. Там, открыв «волшебный сундук», она, подобно ловкому фокуснику, начала вытаскивать платья, шарфы, цветы, всякую мелочь.

— Это наверняка вам пригодится, — торопливо говорила Мария Петровна, связывая все имущество в огромный узел. — И главное, ни одному человеку в театре не рассказывайте об этих диких гастролях, — предупредила она меня на прощание.

Я уезжала от Лилиной бесконечно растроганная ее добротой и отзывчивостью. На следующий день я сообщила М. Ф. Ленину о своем согласии.

Оставив своих домашних в полном переполохе, взяв с собой по решению семейного совета няню, которая должна была заменить мне и портниху и вообще целую костюмерную Художественного театра, я уехала в Малаховку. Там для меня уже были приготовлены две комнатки с террасой в мезонине прекрасной дачи. Получив служебный пропуск в театр, я сейчас же побежала смотреть сцену. Театр оказался прекрасно оборудованным. В саду играла музыка, тут же был великолепный скетинг-ринг, все выглядело нарядно, празднично.

Малаховский театр имел прекрасную репутацию, здесь всегда играли известные московские актеры, спектакли обставлялись с большой тщательностью. Московская публика охотно приезжала сюда.

В первый же день я познакомилась со своими новыми товарищами. Помимо М. Ф. Ленина, С. А. Головина и М. Ф. Муратова здесь были из Малого театра А. А. Левшина, Е. И. Найденова, Б. И. Никольский, из театра Корша М. М. Блюменталь-Тамарина, Ю. И. Журавлева и В. Ф. Торский, несколько актеров из театра Незлобина и из Александринки.

Скоро определился распорядок моей малаховской жизни. В половине одиннадцатого в театре начинались репетиции. После окончания их я забегала в буфет и, взяв два обеда для себя и для няни, бежала домой, где няня ждала меня с очередной примеркой костюмов. Вечером, если не было спектаклей, назначались репетиции. Ночью я занималась ролями и учила текст. А за стеной, в комнате няни, неотрывно стучала швейная машинка.

Поначалу, вступая в новую для себя жизнь, я, несмотря на доброе отношение товарищей, почувствовала большую растерянность. Непривычная атмосфера на репетиции, непривычная обстановка — все это не давало мне собраться, мешало сосредоточиться. Актерам Малого театра или Корша, из которых главным образом состояла труппа, было легко, так как роли в спектаклях в большинстве были ими играны. Мне же все надо было делать заново.

Накануне премьеры (шла комедия «Шпильки и сплетни») я почувствовала, что в голове у меня полный сумбур; неуверенность в тексте, в мизансценах приводила в панику. Мучила навязчивая мысль, что завтра я обязательно провалюсь и надо будет говорить с дирекцией и просить освободить меня от взятого обязательства. К своему выходу в спектакле я шла с каким-то тупым равнодушием.

Когда я вышла на сцену, неожиданно яркий свет ослепил меня. Я отвернулась в сторону. И что это? Опять случай? Из первого ряда на меня смотрели добрые, ласковые глаза Константина Александровича Марджанова.

Я познакомилась с Марджановым совсем недавно в Художественном театре и, почему-то сразу проникнувшись к нему доверием, рассказала о предстоящих спектаклях в Малаховке. Сейчас, увидя его, я почувствовала, что холод, сковавший меня, начал таять, и через несколько минут, уже овладев собой, уверенно вошла в строй спектакля.

Публика приняла это первое мое выступление очень тепло. После конца спектакля от моего отчаяния и тоски не осталось и следа. Ленин, Головин и Муратов настояли на том, чтобы вспрыснуть мой дебют, и вместе с Константином Александровичем увлекли меня в ресторан. А после ужина, когда все разошлись, мы с Марджановым отправились побродить по дачным дорожкам.

У Марджанова был открытый добрый характер, располагающий к откровенности. Когда он стал расспрашивать меня о моей жизни в театре, я рассказала и о своих переживаниях и о своих мечтах и чаяниях. Как я была благодарна Марджанову за то, что тогда, в ту ночь, после моих откровенных признаний он не читал мне нравоучений, а, наоборот, поддержал и ободрил.

Похвалив меня за спектакль, он сказал, чтобы я ни минуты не сомневалась в правильности своего решения поработать лето в Малаховке.

— Риск и отвага в творчестве необходимы. Художник не должен засиживаться под крылом и под опекой. Пусть даже не сразу достигнет он нужных результатов, — говорил Константин Александрович.

Рассказывал он в ту ночь и о себе, о своем плане создать в Москве новый театр.

В этом театре должны идти спектакли самых разнообразных жанров: и драма, и опера, и балет. Здесь будут работать режиссеры различных направлений, но непременно ощущение новых путей в искусстве.

Разговор с Марджановым окрылил меня. Теперь я уже чувствовала себя как человек, готовый идти в бой, твердо верящий в свою правоту.

Трудно представить, как могла я выдержать тогда в Малаховке такое сумасшедшее напряжение и творческое и физическое. Я работала буквально двадцать четыре часа в сутки. За месяц и десять дней я сыграла десять ведущих ролей, среди них были и Полинька в «Доходном месте», и такие гастрольные роли, как Эрика в «Семнадцатилетних», Беата в «Бесчестье», Сильветта в «Романтиках», Сюзанна в «Царстве скуки». Сыграла даже Мелиссанду в «Принцессе Грёзе» Ростана. Эту роль мне пришлось сделать за шесть дней, выучив огромный текст в стихах Щепкиной-Куперник. И как ни странно, работая день и ночь, я не только не чувствовала никакой усталости, но, наоборот, все время жила в состоянии радостного творческого подъема. До сих пор не понимаю, как выносила эту сумасшедшую жизнь моя няня, у которой, так же как и у меня, не было времени для сна. День и ночь сидела она за швейной машинкой, и ее руки творили чудеса, превращая платья Марии Петровны в костюмы самых разнообразных стилей и эпох.

Возвращаясь мыслью к Малаховке, я всегда вспоминаю свою жизнь там как непрерывный праздник. Праздником было все: и репетиции, на которых в пылу фантазии рождались самые необыкновенные находки, и мгновенные импровизации на спектаклях, и встречи с замечательными актерами. Незабываемым для меня спектаклем было «Доходное место», где Кукушкину играла О. О. Садовская. Впервые поняла я, что такое настоящая комедия, высокая комедия, как говорили старые театралы, по силе своего воздействия не уступающая трагедии. Ольга Осиповна не позволяла себе никакой игры на публику, не стремилась смешить, самые комические ситуации она играла очень серьезно. И так же как навсегда запомнились мне руки Дузе в «Даме с камелиями» или «Гедде Габлер», так и здесь навеки запечатлелись в памяти сложенные руки Кукушкиной, ее жест, лаконичный, скупой и предельно выразительный.

Такой же памятной была для меня встреча с О. А. Правдиным, который играл Сганареля в «Дон Жуане» Мольера. На первую репетицию я, как всегда, пришла с тетрадкой. Увидев это, Правдин кинулся ко мне и тростью выбил тетрадь из рук, разразившись громоподобным монологом о неприличии являться на сцену, не выучив роли. К счастью, тут оказался М. Ф. Ленин, который объяснил положение вещей. После репетиции Правдин смилостивился и, ласково потрепав меня по щеке, сказал, что на этот раз он меня прощает, но с условием, что завтра я буду знать роль назубок. Конечно, на следующий день я говорила текст без запинки, а после спектакля мы уже расстались друзьями.

Очень радостен был для меня и тот контакт, который быстро установился у меня с публикой.

Конечно, жизнь в Малаховке я не ощущала бы до конца праздником, если бы наряду с нечеловеческой работой не было, хотя и коротких, прогулок после спектакля по малаховским дорожкам и тропам. Правда, ни сирени, ни соловьев, обязательных в те времена атрибутов романтики, уже не было, стоял конец июня. Но луна светила, из сада доносилась музыка, из-за заборов дач благоухали цветы. И на эту незатейливую дачную поэзию живо откликалась моя озорная молодость, жадная к жизни.

В один из дней Михаил Францевич привез мне на репетицию газету и поздравил с блестящей статьей обо мне известного московского критика. Критик не только восхвалял меня за спектакли, но и писал, что именно здесь, в Малаховке, а не в Художественном театре раскрылось во всем объеме мое дарование. Прочитав статью, я с тревогой подумала: «А вдруг газета попадется на глаза Константину Сергеевичу?» Но тут же прогнала эту мысль, решив, что на отдыхе Станиславский, конечно, не станет читать газет. И вдруг удар грома среди ясного дня — телеграмма из Кисловодска: «Немедленно прекратить безобразные гастроли Сары Бернар. Станиславский».

В театре эта телеграмма вызвала настоящую панику. По договоренности я должна была играть здесь еще около месяца. Но подчиниться требованию Константина Сергеевича я, конечно, не смела, а руководство малаховского театра не решалось вступать в конфликт со Станиславским. Я была в отчаянии. Расстаться с Малаховкой, с товарищами, с публикой, которая уже стала близкой, было грустно и тяжело. Мои крестные отцы Ленин, Головин и Муратов тоже сильно горевали. И наконец в порыве добрых чувств решили дать мне бенефис для прощания с публикой, предложив сыграть Мелиссанду в «Принцессе Грёзе». Эта пьеса имела в то время успех.

Самоотверженность моих опекунов меня очень тронула. В «Принцессе Грёзе» ни один из них никогда не играл, им предстояло, отказавшись на целых пять дней от привольной жизни, засесть за работу и учить стихи.

Получив роль и увидев количество текста, я сильно перепугалась. На помощь пришла одна молоденькая актриса. Она предложила мне, когда я буду учить роль, подавать реплики, таким путем текст легче усваивается. Целые ночи просиживали мы с ней на моей маленькой террасе, и на последней репетиции я поразила своих партнеров, произнося длиннейшие монологи без запинки. Играть под суфлера я так и не научилась. Михаил Францевич, не осиливший текста рыцаря Бертрана, был настолько потрясен, что, схватившись за голову, в отчаянии воскликнул:

— Алиса Георгиевна, у вас память, как у Ньютона!

Такое оригинальное сравнение могло прийти ему в голову не иначе как в приступе величайшего отчаяния.

В подготовке к этому спектаклю было много трогательного. Левшина принесла мне очаровательную маленькую диадему из жемчуга, которую она раздобыла в костюмерной Малого театра. Известный парикмахер Малого театра Н. М. Сорокин, просидев несколько ночей за работой, сделал для меня замечательный парик из длинных рыжих волос, переплетенных золотыми нитями.

И вот наконец наступил день бенефиса. Едва ли можно было предъявить серьезные требования к такому сложному спектаклю, как «Принцесса Грёза», поставленному в пять дней, и я отлично понимала — нечего и мечтать о том, что все пройдет благополучно. Так и случилось. В самый разгар любовного объяснения принцессы с рыцарем Бертраном М. Ф. Ленин вдруг начисто забыл текст. В отчаянии, чтобы как-то выйти из положения, Михаил Францевич неожиданно схватил меня в объятия, что по ходу пьесы должно было произойти много позднее, и, опустив на ложе, покрытое роскошной парчой (предмет гордости малаховской администрации), бормоча что-то невнятное, стал покрывать «безумными» поцелуями мое лицо. Выбитая из колеи этой внезапной импровизацией, я в свою очередь тоже запуталась в тексте и прерывала его поцелуи одним-единственным возгласом: — О мой Бертран! О мой Бертран!

Это продолжалось довольно долго, пока чей-то корректный голос из публики не прервал нашу сцену вежливым и весьма уместным замечанием:

— Не довольно ли?

Михаил Францевич, застигнутый врасплох этой репликой, вдруг упал передо мной на колени, как будто в приступе покаяния, а я, освободившись, наконец от его объятий, бросилась к окну и, вспомнив заключительную реплику этого объяснения, восторженно воскликнула:

— Парус! Парус! — махнув рукой на добрую половину сцены, так и оставшуюся несыгранной.

Однако на этом злополучные происшествия в спектакле не кончились. В последнем акте, когда на носилках приносят умирающего принца Рюделя (его играл Муратов), я, склонившись над ним с трогательными словами, вдруг в полной растерянности увидела прикрытую длинными кудрями принца тетрадку, по которой Муратов, как бы в бессилии опустив глаза, томно читал текст, явно знакомый ему весьма приблизительно. Волей-неволей мне пришлось быть очень сдержанной в выражении своих чувств, чтобы, упаси боже, тетрадь не соскользнула на глазах у публики на пол, что поставило бы несчастного, умирающего принца совсем уже в бедственное положение.

Невзирая на все это, спектакль прошел с большим успехом. А когда по окончании несколько человек из публики двинулись к рампе с цветами, я, сразу вспомнив Константина Сергеевича, подумала: «Вот когда наверняка по моему адресу грозно прозвучало бы имя Сары Бернар».

Полной неожиданностью для меня, воспитанной в Художественном театре, были подарки, преподнесенные из публики. В одной из корзин с цветами лежал чайный сервиз, весь в трогательных незабудках. Другая корзина была задрапирована старинной шалью из голубого тюля с бархатными полевыми цветами. В письме от зрителей, которое я достала из корзины, было написано: «Прекрасной Грёзе Русского театра. Малаховские зрители». Эти подарки привели меня в полное замешательство. Зато няня была в восторге. Особенно довольна она была чайным сервизом, так как у нас в доме сервиз за давностью уже сильно пострадал.

После спектакля в небольшой товарищеской компании были устроены проводы. Гремели патетические тосты. Михаил Францевич, поднимая бокал за принцессу Грёзу, клялся, что он и Муратов, верные рыцари принцессы, готовы по первому ее зову обнажить свои мечи и шпаги. Трогательную речь произнесла Мария Михайловна Блюменталь-Тамарина, которая вообще тепло относилась ко мне. Ее замечания на репетициях не раз помогали мне в работе. Много смеялись над тостом Муратова, который, поздравляя меня, высказал пожелание, чтобы мой успех не омрачился громом, который неминуемо грянет, когда Станиславский возвратится в Москву. И патетически воскликнул:

— Если волею Станиславского вы покинете Художественный театр, не огорчайтесь. В ту же минуту вы окажетесь в объятиях Южина.

Тостам и дурачествам не было конца. Выйдя из ресторана, мы пошли в поле и долго бродили по дороге. Освещенная луной, она казалась длинной-длинной, теряясь где-то в дали, таинственной и туманной. Вот так, думалось мне, и моя жизнь. Вьется светлой лентой и убегает куда-то далеко, в неизвестность.

Когда я пришла домой, было уже утро. После шумного вечера меня поразила тишина. Я вошла в свою комнату. И здесь тоже было удивительно тихо, впервые за всю мою малаховскую жизнь за стеной не стучала машинка. Я приоткрыла дверь в комнату няни. Слегка похрапывая, она спала блаженным сном. Я смотрела на нее, на ее руки, которые сейчас так покойно лежали на одеяле, подумала о том, сколько сделали для меня эти волшебные руки, и к горлу подступили слезы.

Подойдя к окну, я впервые увидела внизу раскинувшийся как шатер огромный куст сирени, на зеленых листьях алмазами сверкали капельки росы. Было какое-то странное чувство оттого, что мне не надо спешить, не надо лихорадочно хвататься за тетрадку с ролью. Я сидела у окна без единой мысли в голове. Близкое будущее, о котором, казалось, мне надо было подумать, отодвинулось куда-то в сторону и плыло в тумане, настоящее наполняло душу тишиной и радостью. И вдруг мне неудержимо захотелось поговорить с кем-то близким. Я взяла бумагу и начала писать. Написала о том, какое сейчас чудесное утро, какой красивый куст сирени у меня под окном, как прекрасна утренняя тишина и какая у меня сейчас на душе радость. Написала, что чувствую себя как альпинист, который после трудного подъема покорил вершину, считавшуюся недоступной. Рассказала и о том, что на свете много добрых, хороших людей. Увидев в окно пожилую служанку моих хозяев, я тихонько позвала ее и попросила опустить письмо в ящик, когда она будет проходить мимо почты. Написав на конверте «Москва. Художественный театр. В. И. Качалову», я бросила ей письмо.

В Москву я приехала в каком-то смутном состоянии. До сбора труппы оставалось еще больше двух недель. Родители и брат настаивали на том, что мне необходимо отдохнуть, и советовали поехать в Крым. Я решила, что это прекрасная мысль, и, пробыв два дня в Москве, уехала в Балаклаву.

Перед отъездом забежала в театр. Зная, что сейчас идут технические работы по спектаклю «Пер Гюнт», который ставит Марджанов, я надеялась повидать Константина Александровича. И действительно, он был в зрительном зале. На сцене стояли огромные скалы из папье-маше. Константин Александрович показался мне усталым и расстроенным. Когда я спросила, чем он недоволен, он сказал, что огорчен оформлением «Пер Гюнта», что в эскизах Рериха все это выглядело легче и красивее. Посидев немного в театре, мы пошли пообедать в «Прагу». Там, в летнем садике, он немного отошел и стал с увлечением рассказывать мне, что его планы о создании театра, по-видимому, близки к осуществлению. Прощаясь, сказал:

— Если вам будет не по себе в театре, Алиса, не огорчайтесь. Дайте мне знать.

Мое решение поехать в Балаклаву оказалось как нельзя более удачным. Этот миленький рыбацкий поселок был не похож на шумные, нарядные курорты южного берега. Все здесь было незатейливо, но своеобразно и по-своему очень, любопытно. На набережной шла бойкая торговля свежей рыбой, ракушками, греческими губками, воздух был насыщен запахом водорослей. Я сняла комнату с балконом в стороне от самого городка. Здесь было тихо, с балкона открывался вид на генуэзскую крепость, вечером, когда в домах зажигались огни, отражавшиеся в бухте, город преображался, становился красивым.

Только теперь, впервые за все это лето, я почувствовала усталость, так всегда бывает, когда после напряженной и шумной жизни вдруг попадаешь в тишину. После серьезной болезни, когда человек еще некоторое время чувствует себя нездоровым, врачи нередко определяют это его состояние словом «шлейф»: гриппозный шлейф, шлейф после воспаления легких и т. д. Мое состояние в Балаклаве наверняка можно было назвать «малаховским шлейфом». Играя роль за ролью, я не успевала пережить, не успевала до конца освоить каждый образ так, как я привыкла делать даже в маленьких выходных ролях в Художественном театре. И сейчас, в Балаклаве, все сыгранные роли нахлынули на меня потоком. Мысленно сосредоточиваясь то на одном, то на другом сыгранном образе, я проигрывала роль про себя, вспоминала реакцию публики и в своем воображении невольно добавляла что-то в уже созданный рисунок, то что-то отбрасывала, искала новые краски. Вспоминала и милые подробности своей личной жизни в Малаховке.

Время бежало быстро. Близилось возвращение домой, и мои мысли невольно повернулись к Художественному театру.

По приезде в Москву я вдруг безумно заволновалась. Мысль о том, что я должна буду встретиться с Константином Сергеевичем, приводила меня в трепет.

Первый раз за всю свою жизнь шла я на сбор труппы не с чувством радости, а в каком-то тоскливом, угнетенном состоянии. В театре царило обычное оживление, все делились друг с другом летними впечатлениями, я тоже рассказывала о Балаклаве, даже о генуэзской крепости. Никто и не подозревал о моих злополучных гастролях. Когда я поздоровалась с Марией Петровной, она шепнула мне, чтобы вечером я зашла к ней.

— Константин Сергеевич будет в театре, и мы сможем спокойно посидеть и поговорить.

Я подробно рассказала Марии Петровне о работе и о своей жизни в Малаховке. Когда я упомянула, что за месяц и десять дней сыграла десять ведущих ролей, она пришла в ужас.

— Вот об этом ни в коем случае не должен знать Константин Сергеевич!

Дав мне ряд полезных советов, Мария Петровна сказала, что со своей стороны она постарается подготовить Константина Сергеевича к свиданию со мной.

Но волею судьбы случилось так, что первый разговор о моей малаховской эпопее состоялся не со Станиславским, а с Немировичем, который, как я скоро поняла, был уже обо всем осведомлен. К моему удивлению, он принял меня ласково и неожиданно спросил, удалось ли мне отдохнуть. Когда я робко пробормотала, что отдыхала в Балаклаве и чувствую себя прекрасно, Владимир Иванович выразил сожаление, что мои летний отдых оказался таким коротким.

— Это тем более жаль, что в сезоне вам предстоит большая работа, я бы сказал — неслыханно большая для молодой актрисы: Анитра в «Пер Гюнте», Лиза в «Екатерине Ивановне» и Анжелика в «Мнимом больном». Вот с этой точки зрения я и недоволен вашими летними гастролями.

Тут он остановился и пристально посмотрел на меня.

— Тратить силы на то, чтобы играть роль с четырех репетиций, не спать ночи — не безрассудно ли это? Как вы думаете?

Я молчала.

— Почему вы не посоветовались с Константином Сергеевичем или со мной?

Я сказала, что получила приглашение, когда ни его, ни Константина Сергеевича в Москве не было. А решать надо было немедленно.

— Константин Сергеевич очень разгневан, — продолжал Владимир Иванович — и, по всей вероятности, вам предстоит нелегкое объяснение. Тем более что до него уже дошли слухи о том, что на вас имеет виды Малый театр. Так ли это?

Тут Владимир Иванович снова пристально посмотрел на меня.

Я поспешила сказать, что такой разговор действительно был, но что я не придала ему значения и отнеслась просто как к шутке.

На прощание пожав мне руку, Владимир Иванович уже ласково сказал:

— Помните, вы воспитанница Художественного театра, и я и Константин Сергеевич так строго опекаем вас именно потому, что возлагаем на вас большие надежды. Вы получили сейчас три роли в одном сезоне — это говорит о том, что театр думает о вас и заботится о вашем творческом росте.

Когда я уходила, Владимир Иванович прокричал мне вслед, что вообще советует мне не тратить так бесшабашно свои силы и здоровье и вести более сосредоточенную жизнь.

Прошло еще несколько дней, прежде чем я получила наконец вызов к Станиславскому. Марии Петровны не было дома, встретил меня сам Константин Сергеевич. Не знаю, кто из нас волновался больше — я или он. Во всяком случае, я сразу почувствовала, что Константин Сергеевич смущен и даже, как ни странно, будто не решается начать со мной разговор. Неожиданно для себя, вдруг расхрабрившись, я разом выпалила:

— Я понимаю, что поступила нехорошо, не спросив вашего разрешения на Малаховку. Но вас уже не было в Москве, а мне очень хотелось попробовать себя в настоящих больших ролях. Я не думала, что это тяжкий грех. Работала я честно, роли знала хорошо — актеры Малого театра могут это подтвердить. Я каюсь в том, что не поставила вас в известность, но в том, что играла в Малаховке, не раскаиваюсь.

Эти последние слова неожиданно пришли мне в голову уже во время разговора и показались удачными. Глаза у Константина Сергеевича сощурились.

— А вы подумали, в какое положение вы ставите меня, вашего воспитателя, вашего учителя? Вы пытаетесь уверить меня, что работали честно, роли знали хорошо, но это, конечно, вздор. Ни один гений не может «играть блистательно», как написал о вас этот досужий критик, с четырех репетиций. И вы поставили меня в положение либо идиота, за спиной у которого его воспитанница, молоденькая актриса, может позволять себе подобные эскапады, либо покровителя халтуры. И подумали ли вы о том, что при вашем слабом здоровье вы тратите силы и отпуск на какие-то сумасшедшие гастроли Сары Бернар и приезжаете в свой театр, где вас ждет серьезная работа, абсолютно без сил, вымотанная, с серым лицом. Посмотрите на себя в зеркало, на кого вы похожи?!

Эту последнюю, жалостную тираду Константин Сергеевич закончил тем, что выразил сочувствие моим родителям. Я сидела молча. Постепенно гнев Константина Сергеевича начал таять, я чувствовала, что его уже наверняка мучает любопытство и желание узнать подробности моей «авантюры». Конечно, я сразу же поспешила рассказать ему о том, что играла «Доходное место» с О. О. Садовской и «Дон Жуана» с Правдиным и что они оба меня очень хвалили. И даже, осмелев, добавила, что он может позвонить им, справиться о моем поведении на репетициях и о том, как я играла свои роли. Разумеется, о бенефисе, о цветах, тем более о сервизе с незабудками и о голубой шали, я не обмолвилась ни единым словом. Зато рассказала, что ко мне очень тепло отнеслась М. М. Блюменталь-Тамарина, что она внимательно следила за моей работой, и опять предложила Константину Сергеевичу позвонить и справиться обо мне. Мне казалось, что имена О. О. Садовской и М. М. Блюменталь-Тамариной должны разгладить тяжелые складки на его лбу.

Я уже подумала, что все обошлось, как вдруг Станиславский, которому, очевидно, пришло в голову, что я слишком легко отделалась, неестественно грозно заявил, что никакие мои доводы по могут оправдать этих гастролей и что мой поступок — не что иное, как предательство искусства.

Когда я уходила, Василий, провожая меня, заботливо шепнул:

— Что-то осерчали на вас Константин Сергеевич?

— Почему вы так думаете? — спросила я растерянно.

— Так уж на вашем лице явствует. Да и они тоже как будто не в себе, — пояснил Василий, закрывая за мной дверь.

Так вступила я в мой последний сезон в Художественном театре.

Загрузка...