В КОСТРОМСКИХ РАЗЛИВАХ

Об Алексее Силыче Новикове-Прибое — Силыче, как звали его мы, — хочется и говорить так же просто, как детски проста и ясна была его душа.

О Новикове-Прибое-писателе, о матросе-революционере писали многие. Я хочу сказать о Силыче в той обстановке, в которой особенно широко распахивалась чудесная его душа: в природе, на весенней охоте, когда он, житель города, неустанный труженик за письменным столом, как бы превращался в того добродушного милого деревенского парня, каким он был на заре своей человеческой весны.

…Мы были знакомы уже много лет. Встречаясь на писательских вечерах, в книжной лавке, непременно сводили разговор к любимой обоими охоте. И боже, как мгновенно загорались его глаза, как менялось и хорошело крупное, усатое его лицо!

Весною 1935 года судьба столкнула нас на охоте. Поздним февральским вечером, когда в Москве бушевала настоящая сибирская пурга, мою работу прервал вдруг телефонный звонок.

По первым же фразам я узнал автора прославленной «Цусимы».

— Не спите? Не оторвал от дела? А я не могу работать: душа затосковала по охоте. За стенами черт знает что творится, я же грежу наяву — вижу себя то в долбленке на вежском всполье, то в шалаше на тетеревином току. И представьте, в гуле ветра явственно слышу бульбуканье чернышей.

Прощаясь, Алексей Силыч неожиданно для меня спросил:

— А не хотите ли весной составить компанию?.. Есть у меня дорогое местечко. От многих москвичей держу в секрете и знатно охочусь там.

Силыч яркими красками нарисовал привольные места волжско-костромских, мало-вежских разливов, где когда-то охотился Некрасов и где он написал своего «Деда Мазая».

Я согласился.

До сборов на охоту мы хорошо обговорили все, связанное с поездкой.

О времени выезда Силыч должен был получить телеграмму от преданного ему местного охотника Михаила Григорьевича Тупицына.

Третьим нашим спутником намечался большой оригинал в жизни, старый холостяк, безудержно-страстный охотник, поэт, по самую маковку влюбленный в русскую природу, Дмитрий Павлович Зуев, в то время секретарь Силыча, позже — постоянный очеркист-фенолог «Вечерней Москвы».

Невозможно передать захлебисто-эмоциональных рассказов пылкого, юношески увлекающегося Дмитрия Павловича и всегда смешных, добродушно-незлобивых повествований Силыча в вагоне.

За зиму все мы натосковались о природе: каждая лужица на полях, малиново зарозовевшая от вечерней зари, каждый перевиденный из окна вагона поющий на скворешне скворец, глянцево-черный, белоносый грач на обочине дороги вызывали трепет в наших душах.

Мы чувствовали себя школьниками в первый день каникул.

Ехали всю ночь. И конечно, не сомкнули глаз и, безусловно, пели бы, если б не боялись обеспокоить спящих соседей по купе.

Самый старший по возрасту из нас был Силыч, но, право же, он был, пожалуй, более всех нас и оживлен.

Все — от позы спящего, раскинувшегося молодого цыгана с кудрявым чубом до необычайно объемистого рюкзака Дмитрия Павловича, не помещавшегося ни на какой полке и с грохотом падавшего чуть ли не на каждой остановке, — вызывало смех.

Силыч буквально содрогался всем своим квадратным, плотно сбитым, «матросским» телом. На глазах его выступали слезинки.

Так мог смеяться только здоровый, сильный человек простой и ясной души.

Зуев извлек из чехла своего «голланда» и начал превозносить его достоинства.

— Какой баланс! Какая законченность линий! — Вскинув бескурковку, он прищелкнул языком. — Не ружье — Аполлон Бельведерский!.. Друзья мои, дорогие мои друзья! — повернувшись в сторону спящего цыгана и умерив голос, как великую тайну, упоенно зашептал он нам. — В прошлом году в этих же самых Вежах заветными патрончиками с концентратором, которые я называю «до-става-лочка-ми», — Дмитрий Павлович выразительно протянул изобретенное им слово, — я делал настоящие чудеса.

Чирка, притом самого что ни на есть из мелкотравчатых мелкотравчатого грязнушку, через весь затон стеганул!..

Рассказчик вскочил и так выразительно взмахнул рукой, что мы и без слов поняли, что сталось с злополучным чирком-грязнушкой.

Силыч не выдержал, тоже вскочил с сиденья, извлек из чехла достаточно потрепанный, но еще добротный «зауэр», сложил и, в точности копируя Зуева, вскинул ружье к плечу.

— Не «зауэр» — Гермес! Сын Зевса и Майи! — подняв палец, торжественно изрек Силыч и посмотрел на меня хитровато прищуренными глазами. — А как бьет! — Силыч тоже опустился на лавку и также таинственно зашептал: — Не поверите, осенью в прошлом году, на даче, сорвалось оно со стены и… на стеклянные банки с вареньем. Семь штук вдребезги!.. Что было с женой! А ты говоришь — чирок!.. — И Силыч первый закачался, содрогаемый безудержно-заразительным смехом.

…В Кострому приехали на рассвете. Утром же погрузились в горкомхозовский катерок и мимо знаменитого Ипатьевского монастыря вышли на неоглядные поймы Волги и Костромки.

— Ну вот мы и на разливах! Теперь только гляди да слушай, сибирячок!.. — Силыч шутливо подтолкнул меня локтем.

Картина действительно открылась поразительная. Весною в этих «мазаевских» местах водополье поистине безбрежно.

«Всю эту местность вода поднимает, так что деревня весною всплывает, словно Венеция. Старый Мазай любит до страсти свой низменный край…» — невольно вспомнились мне незабываемые со школьной скамьи некрасовские строки.

Насколько только может охватить глаз — вода.

Далекие колокольни церквей, вертящиеся крылья мельниц на гривах, смешанные леса — все кажется сплошным вспольем.

Спрямляя путь, катер мчится по затопленным полям и покосам. Вершинки тальника да макушки камышовых метелок напоминают нам, что летом здесь луговые озерки. Сейчас же под легким ветром бегут по всему водополью кудрявые барашки. Не различишь, где Волга, где Костромка, — слились, смешались их разливы, радуя душу своей бескрайностью.

И если мы, «сухопутные моряки», как шутя называл меня и Зуева Силыч, ликовали, любуясь открывшимися просторами, то как же радовался он, вырвавшийся из каменного города старый морской волк!

Ни на секунду здесь не было безмолвия. То гоготали пролетающие на север вереницы гусей, то с серебряными трубными кликами проносились в голубых весенних небесах, сверкая, как нитки дорогих жемчугов, лебеди, крякали, пищали, свистели на разные голоса утки и кулики всех пород.

Весенняя жизнь на разливах ярка и поэтична.

— В Вежах и дома, и амбары, и бани на сваях! — сказал Силыч. — Нигде этого, кроме здешних мест, не увидите! Нигде, даже в твоей благословенной Сибири! — И он легонько толкнул меня в бок. — От самого двора — в лодку, и хоть за полсотни верст ступай. А уж дичи насмотришься, гомону птичьего наслушаешься! Кончится охота, а еще несколько дней в ушах кряканье утиное будет стоять, — заметно волнуясь, подогревал мое воображение Силыч.

Только теперь, попав в эти широкие, благословенные места, я понял, почему Силыч в зимнюю пургу позвонил мне, сибиряку, ежегодно охотившемуся на знаменитых просторах Барабинско-Чанских озер и рассказывавшему ему не раз о богатствах родной природы: патриот и сын своей земли, он захотел показать мне, что и здесь, почти рядом с Москвой, те же богатства и красота, что и в «далекой» моей Сибири!

Внимание мое привлекла необычная туча, появившаяся на безоблачном горизонте. Я, не отрываясь, стал смотреть на нее. Очертания тучи стремительно менялись, она уменьшалась, уменьшалась и наконец совсем пропала.

«Да ведь это же гуси!» — подумал я, но опасался высказать вслух свое предположение, чтоб не оскандалиться в глазах двух по сути мало еще знакомых мне охотников.

Катерок мчался в сторону смутившей меня тучи.

Вскоре я ясно стал различать качающуюся на волнах разлива живую серую массу птицы.

— Гуси! Да ведь это же гуси! — выкрикнул я.

— Где? Где гуси? — заволновался близорукий Зуев, поспешно вставляя в глаз стеклышко монокля.

— Да вон же, вон же они! — указал зоркий Силыч.

Упавшей на воду серой тучей, огромным живым островом колыхались на волнах гуси.

— Гуменника здесь скапливается в эту пору большие тысячи. Тундра еще в снегах, а на здешних просторах ему раздолье — вот он и жирует тут каждую весну недели по две, по три. Попробуй возьми его голой рукой, — сокрушенно сказал Силыч, отвернулся и стал смотреть на перелетающих от катера уток.

Я и Дмитрий Зуев долго еще глядели на гусей, пока они, слившись с горизонтом, не пропали с глаз.

— Королевская дичь! Удел родившихся в сорочке счастливчиков! — как всегда цветисто-восторженно заговорил Дмитрий Павлович. — Свалить бы парочку, а там и умереть можно…

Силыч повернулся к нему и, сощурившись в улыбке, сказал:

— Оставь тщетную надежду, казаче, и сосредоточь все свои помыслы на утьве: это верней. Я здесь охочусь не первый год и не взял ни одного. Михаил Григорьич — местный и охотник первой статьи, а за всю жизнь, как он сознался мне, убил всего трех штук, и то случайно… Нет, уж я предпочту селезней в сумке, чем гусей в небе.

Экспансивный Зуев тяжело вздохнул, я промолчал.

Впереди, на узкой длинной гриве, показались Вежи — небольшая деревенька с домами, с амбарами и даже с банями, построенными на сваях.

* * *

С полудня захолодало, насупило: от свинцовых туч, казалось, вот-вот начнет попархивать снежок.

План выезда в ночь на дальние разливы срывался. Силыч нахмурился, заходил по комнате.

Хозяин и проводник по охоте — Михаил Григорьевич Тупицын — высокий, белолобый, рассудительный человек успокаивающе заговорил:

— Не спешите, настреляетесь вволю. А вечерком я вас на зорьку за деревню свезу: селезнишки и там полетывают. Крякуши же у меня порядочные. Особенно ваша, Алексей Силыч. Не утка — балык с медом!..

Лицо Силыча прояснилось.

— Схожу-ка посмотрю я несравненную свою Солоху, — надев шапку, Силыч вышел из комнаты.

Вернулся он веселый, радостно потирая руки, еще у порога заговорил:

— Действительно во всей форме крякушка! У меня ровно бы и не бывало еще такой обольстительницы. Чуть только шваркнет селезень в сараюшке, как она даст-даст: не поверите, не селезень я, а так бы, раздув зоб, и бросился к ней, такая у нее страстишка в голосе!..

Низкорослый, но как-то особенно матросски добротно широкий, в охотничьих сапогах, в старом, потертом клетчатом пиджаке, повеселевший Силыч выглядел таким несокрушимым крепышом, такой радостью светилось крупное, усатое его лицо, что в комнате, казалось, разом стало светлее.

Силыч сел к столу со своим охотничьим ящиком и стал не спеша, серьезно, как и все, что он делал, разбирать и укладывать по патронташам патроны.

Погода, как часто это бывает весной, еще ухудшилась: разбойничьи засвистел северный ветер.

Зуев посмотрел в окно, безнадежно махнул рукой и пошел за перегородку прилечь.

Силыч, увлеченный патронами, был все так же безмятежно благодушен. Он проверил ружье, смазал мазью сапоги.

— Перед охотой на дню по два раза смазываю, — сознался он в слабости неукротимого охотника, так хорошо известной и мне и многим собратьям по страсти.

До вечерней зари было еще очень далеко, но Силыч уже стал посматривать на часы.

— А ведь, пожалуй, пора, Михаил Григорьич… Пока то да се, шань-шамань, пока едем, пока скрадочки делаем — в самый раз получится…

— Пора — так пора, — согласился покладистый Тупицын.

Зуев без зова выскочил из-за перегородки, и начались сборы.

* * *

Мы сели в лодку у самых огородов, и быстрое течение вскоре вынесло нас за околицу деревни.

Погода портилась все больше и больше, начал пролетать снег.

— Забиваться на одну зорю далеко не резон, Алексей Силыч, а поверну-ка я к любимой вашей старушке, — сказал Михаил Григорьич и подрулил к гриве с залитыми кустами ивняка, с кочками и мочажинами.

Силыч оглядел «пейзаж».

— Узнал. Вон она, моя прошлогодняя ракита — под ее сенью я взял пять селезеньков за зорьку с несравненною моей Солохой. Ну, доброго добра вам, браты запорожцы, — как-то особенно молодо и тепло сказал Силыч.

Он захватил корзинку с тревожно заговорившей в ней крякушей и выскочил из лодки. — Красота-то, красота-то вокруг!.. — Надо было видеть усатое его лицо в этот момент!.. И восторг художника, влюбленного в родную землю, и предвкушение сладостных минут свидания с глазу на глаз с целым миром издревле волнующих душу охотника звуков и шумов пробуждающейся весны, с затопленными ивняками, со знакомой старой, дуплистой ракитой и оживающими почками.

Поехали дальше. Оставшийся Силыч застучал топориком, подновляя прошлогодний скрадок.

Завистливо поглядывавший в сторону Силыча Зуев, метров через триста тоже выскочил из лодки.

Маленький, щупленький, с горящими глазками: чувствовалось, что и он «не чуял земли под ногами».

Еще в лодке Дмитрий Павлович не говорил, а как-то односложно, восторженно вскрикивал, а при появлений подозрительной затопленной корежки, издали похожей на утку, поспешно вставлял в глаз смешной, свой монокль.

Вскоре и мы с Тупицыным загнали лодку в прибрежные ивняки и тоже высадили круговую утку.

Ветер дул со стороны Силыча, и мы отлично услышали, как начала работать знаменитая его крякуша. Это действительно была «несравненная Солоха». После первой же истошной ее «осадки» прогремел выстрел, вскоре второй и третий.

Наша утка все еще самозабвенно купалась, чистилась, потом выбралась на кочку и задремала.

Молчала и крякушка Зуева.

Солоха снова заголосила, и снова прогремел выстрел Силыча.

— Не утка, а красный перец! Ей ни ветер, ни дождь, ни снег. Не допустит она до наших разинь-монахинь ни одного селезня: всех к себе переманит, — сказал мой спутник.

Снег усилился, и вскоре земля, кочки на гриве побелели.

Табун больших кроншнепов, прижатый непогодой, спустился на мочажину метрах в ста от нашей засидки.

Длинноногие, с ятаганоподобными клювами птицы, посидев с минуту совершенно неподвижно, разбрелись по мочажине и занялись кормежкой.

Я, не отрываясь, наблюдал за кроншнепами. Дул ветер, шел снег, все больше и больше белела земля, и темно-серые таинственные птицы теперь уже резко-контрастно выделялись на мочажине.

Из-за ветра я не слышал голосов птиц, но мне казалось, что они все время покачивают гнутыми своими носами, о чем-то переговариваются на своем кроншнепином языке.

«Наверно, собираются заночевать в этих кочках», — подумал я и вздрогнул, услышав шепот Тупицына: «Летит!»

Я повернулся и не далее десяти метров от себя увидел разом застелившего от меня весь мир голубого, краснолапого селезня, летевшего на призывный крик Силычевой Солохи.

Выстрелы наши почти слились. Но я отчетливо сознавал, что выстрелил уже в убитого Тупицыным падающего крякаша. Сознавал и не смог удержать пальца, нажимавшего гашетку.

Кроншнепы сорвались — улетели куда-то в седую заметь.

Мы отстояли зорю, но селезней уже больше не было. Зуев просидел без выстрела.

— Да разве с лихой такой соседкой позарится какой-нибудь дурак на печальное мое чучело! — огорченно сказал Дмитрий Павлович, усаживая в корзинку свою «молчальницу».

Силыч сиял: он был счастлив, как ребенок. От полноты чувств не мог сидеть в скрадке и пошел по гриве с добычей и отличившейся Солохой нам навстречу. Четыре краснолапых кряковых селезня величественным жестом он бросил в нос лодки и рядом с ними осторожно поставил корзинку с уткой.

— До чего же, до чего же хорошо, братишечки, ухватить зорьку и спрятать ее на самое дно души! — с юношеским пылом сказал Силыч. — За два часа помолодел лет на тридцать. Ну что, что еще, кроме охоты, может так врачевать и тело и душу?! С охотой, мне кажется, и не состаришься никогда, — снова улыбнулся он во все лицо и сед в лодку.

…За столом с шумящим самоваром Силыч торжественно налил по стопке водки.

— На крови, сказывают, и матросы пивали… — На лице его был праздник.

Мы поздравили «короля зари» и выпили. Силыч выпил, густо крякнул и сказал:

— Хорошо, только посудина мала. Повторим, браты запорожцы?..

Повторили.

На улице, недалеко от дома, молодежь запела песни. Силыч приблизил раскрасневшееся лицо к стеклу окна, долго вглядывался в темноту ночи и, озорно подмигнув мне, пошутил:

— Погода будет — девки заревели.

— Весной они у нас перед всякой погодой ревут, — отозвалась хозяйка.

Силыч предложил пойти послушать песни. Мы оделись и вышли.

Ветер, холод, но девушки, притулившись в затишке, пели. Мы долго слушали молодые их голоса.

В хоре особенно выделялся чудесный грудной голос одной из невидимых нами певуний. Казалось, она поет одна, так непохож был ее низкий, бархатный голос на крикливые резкие голоса ее подруг.

Мы слушали только ее. Силыч и Зуев вслух стали представлять себе девушку.

Зуеву она рисовалась гибкой, как лозинка, кареглазой и прямоносой, с копной каштановых волос, повязанных кашемировым цветным платком.

Силыч озорно подтолкнул меня локтем и решительно запротестовал:

— Готов спорить на четвертуху водки — голубоглаза, курноса, здоровая, толстокосая северянка. И пахнет от нее и только что сломленным белым грибком, и горячим ржаным хлебом. Ах, где мои семнадцать лет?! — смеясь, закончил расшутившийся Силыч.

Девушки прекратили пение и затеяли пляску. Мы вернулись в дом.

…Утром, несмотря на дурную погоду, на трех лодках решили плыть на дальние гривы.

— Дома на печи погоды не выберешь: на солнцевсходе — ветер и дождь, а в обед, может, и разгуляется, — радостно блестя глазами, торопил Силыч и нас с Зуевым, и хозяина.

Устоять против напора Силыча было немыслимо, да и мы с Зуевым по этому вопросу во мнениях с ним не расходились.

На открытых глубоких плесах озер гуляли белогривые волны. Мы старались плыть вдоль берегов по мелякам.

Несмотря на отвратительную погоду, птицы на воде и в воздухе было много. Внезапное похолодание «осадило» ее на этих удобных, кормных просторах. Но меня снова поразили не утки, а табуны гусей, возвращавшихся с утренней кормежки на середину огромного озера: я все время наблюдал за их полетом.

Михаил Григорьич сказал мне:

— Кормятся они вон на той голой, как колено, гриве с зеленями, а отдыхают на самой середине чистого озера: попробуй ухвати их.

Стан мы раскинули у длинного затона, соединяющегося с двумя многокилометровыми гривами. Одна — пахотная, с изумрудными зеленями озими, другая — изрезанная озерками и протоками, заросшими кустарниками, тростником, покрытая высоченными кочками, вся в топях, в мочажинах.

— Самый притон утьвы и куликов всех пород. Натешишься, сибирячок, не хуже, чем в своей Барабе, — пообещал Силыч и, забрав Солоху и патронташи, отправился на «любимое местечко», куда-то на перешеек между озер, как сказал он мне и Зуеву.

— Десятки раз зимой мне это мое местечко во сне снилось! — обернувшись, прокричал он нам. И снова большое квадратное лицо его стало вдохновенно-восторженным, как перед долгожданным, радостным свиданием.

— Кому скучно станет — подваливайте на выстрелы: места у меня на всех хватит! — крикнул Силыч и, уже не оборачиваясь, пошел в глубь гривы.

Дмитрий Павлович облюбовал себе тоже знакомый ему, заросший по берегам камышами и осокой затон, из-под другого берега которого он своими «доставалочками» так блистательно в прошлом году срезал чирка-грязнушку.

У меня из головы не выходили гуси. Тупицын посоветовал мне пойти с ним на озера в глубину гривы, но я отказался, решив заняться наблюдением за гусями, скопившимися в несметном количестве на середине широкого чистого плеса. Вот-вот они должны были лететь на кормежку.

Я решил точно засечь линию их пролета на озими и с озимей на воду.

Вскоре загремели выстрелы Силыча и Зуева, а я, затаившись в кустах, недалеко от нашего становища, в бинокль наблюдал за купающимися, отдыхающими гусями.

За день я не выстрелил ни разу: боялся отпугнуть гусей. Утки же, как назло, налетали на верный выстрел. Зато картина с гуменниками для меня теперь была совершенно ясной, план встречи с ними созрел.

Вечером счастливые мои спутники вышучивали меня всячески. Как всегда, начал Силыч:

— Гуси — священная птица — Рим спасли, а ты, жестокосердный сибирячок, их бить думаешь. Нет, как хочешь, а это неблагородно с твоей стороны (на охоте Силыч со всеми быстро переходил на ты).

За день погода не только не прояснилась, а напротив, пошел нудный затяжной дождь.

Мы вытащили наши челны, поставили их с наветренной стороны «на ребро» и скрывались под ними от дождя.

И такая непогожая весенняя ночь была полна волнующих шумов, свиста птичьих крыльев, гусиного гогота и переплеска волн у берегов.

После жирного ужина из свежей утятины и двух добрых стопок спутники мои вскоре заснули. Я взял карманный фонарик, остро отточенную шанцевую свою лопатку, заменявшую мне и топорик, с которой я не расставался в продолжение последних десяти лет на всех моих охотах, и пошел к намеченному днем месту — на гриву с зеленями.

Место для засидок я выбрал в гряде мелкой прошлогодней полынки, насмотренной днем в бинокль.

В вершине и устье гривы я отыскал две весенние теклинки[9] и оправил их, приспособив для засидок. Посередине же, в бровке полыни, вырыл яму, замаскировал ее сухобыльником и тою же полынью и вернулся на стан.

Спать я уже не мог — развел костер и стал греть чайник. Чуткий Силыч поднял голову, посмотрел на меня и спросил:

— Все плануешь?

— Планую.

— Ну плануй, плануй, а мы селезеньков бить будем…

Дождь перестал, но ветер дул с тою же силой. Все проснулись и выбрались к костру из укрытий.

Я рассказал о своем плане «генерального сражения» с гусями и предложил Силычу и Зуеву затемно пойти со мной в заготовленные и для них скрадки и ждать возвращения гусей с гривы на плесо.

Зуев вспыхнул, как порох, и бросился к необъятному своему рюкзаку отбирать патроны с крупною дробью. Силыч отказался:

— Утопический роман! А я человек реальной политики. Каждые три моих фактических селезня в сумке с успехом заменят одного твоего мифического гуся, в небе. И потом, опять же — совесть, совесть надо иметь, чтоб бить спасшую Рим птицу, — ухмыляясь в вислые, «моржовые» усы, отшутился Силыч.

— А может, они не спасли совсем, ведь это же только предание, — ответил я Силычу.

— Ну, аллах с тобой, ты, я вижу, тоже из упрямых. В меня. — И Силыч засмеялся так весело, что толстые усы его запрыгали.

Попили чаю, я налил термос, и мы с Зуевым отправились, чтоб затемно засесть в скрадки. Силыч остался у костра «слушать предрассветье», как выразился он.

Дмитрий Павлович всю дорогу расспрашивал меня о сноровке в стрельбе по гусю, о поведении в скрадке.

Я просил его не горячиться, не стрелять по первому прилетающему табуну («разведчикам»), не выскакивать из скрадка за подранком, а добивать его выстрелом, подбирать убитых лишь после охоты, стрелять же только в утренний пролет гусей с кормежки на воду.

— На рассвете не стреляй: и свет обманчив, и ночующий на воде гусь близко — увидит вздыбившийся после выстрела табун и изменит линию залета на гриву. Облетят гуси эти места и при полете с гривы. Ветер дует от нас — стрельба им будет слышна. Другое дело утром, когда они соберутся на озими и, разбившись на мелкие табунки во время кормежки, полетят на воду.

Я посадил Зуева в скрадок на дальнем конце гривы, в теклинке, пожелал ему ни пера ни пуха и зашагал обратно, к своей яме.

Мой скрадок был недалеко от берега озера. Начинало отбеливать. Шквальный норд-ост, вздымавший громадные волны, на заре как будто начал призатихать.

Гуси с воды на кормежку пошли, лишь чуть забрезжило. Летели они без крика. Возникали неожиданно и шли низко над нашими головами. Сделав обычный облетный круг, садились на зеленом бархате озимей.

Я лежал мертво в своей яме и только слушал гогот многотысячной стаи, шум и хлопанье крыльев, доносившиеся до меня, когда гуси буквально закрыли мою гриву.

Сколько пролетело их через наши скрадки?!

Рассвет наступал медленно. Зарю объявили невидимые жаворонки и блеявшие в высоте бекасы.

Воздух был напоен тонким ароматом оттаивающей земли; после долгой зимы он так волнует душу охотника.

Силыч и Тупицын уже начали стрельбу: заглушенно доносились к нам звуки их выстрелов.

Озера, камыши, топи и мочажинники с каждой минутой наполнялись многоцветными шумами, голосами. Все жило, бурно, радостно давало о себе знать: гоготало, крякало, свистело, пищало, квакало. И все эти сложные шумы и голоса, как удары огромного подводного барабана, могуче покрывали всегда таинственные уханья водяных быков — токующих выпей.

Попив чаю из термоса, не спеша я стал готовиться к встрече с гусями: времени у меня было более чем достаточно.

Совсем рассвело. Открылись дальние озими на гриве, усеянные табунами сторожкого гуменника.

Жирующий гусь отдыхал, набирался сил, чтоб лететь на просторы тундры, к побережью Северного Ледовитого океана.

Я разложил в скрадке патроны с нолевкой и зарядил ружье.

«Только бы не подвел, не разгорячился Дмитрий Павлович». Я все время тревожно посматривал в его сторону.

Но и Зуев лежал мертво.

Внимание мое привлек отменный, пронзительный крик сторожевого гусака, и вслед за ним огромный табун с отчаянным хлопаньем крыльев, на время поглотившим гомон гусей, поднялся в воздух.

Я похолодел: «Кто потревожил их?!»

Вскоре все выяснилось: рыжая, по-весеннему неприглядная, клочковатая лиса с пойманным гусем в зубах воровато потянулась пахотной бороздой куда-то в дальний конец озимей.

«Не одни мы, оказывается, охотимся за гуськами», — подумал я.

Испуганная стая, покружившись, снова уселась на зелень, и долго тревожно переговаривались птицы, словно обсуждая неожиданное происшествие.

Время лета приближалось. К сердцу подступало щемящее, сладостное волнение. «Только бы, только бы Зуев не разгорячился…»

Я не сомневался в успехе: «Гуси пойдут на воду вполветра, старой, знакомой им дорогой».

Ни наблюдать окружающий меня мир, ни думать связно я уже не мог в эти мгновения. На миг выплывут то лица провожающих меня на охоту жены и двух моих сыновей, то вспомнится какая-то давно забытая фраза из рукописи, то мотив любимой песни.

Так перед боем в сознании бойца отдаленно и смутно проносятся дорогие нежные образы.

…Чего я опасался, то и случилось. Первый же табун гусей накрыл скрадок Дмитрия Павловича так густо и низко, что он, вмиг забывший все мои наставления, ударил по ним дуплетом.

Один мертвый и второй раненный в крыло гусь упали на низкую голубую полынку.

Два гуменника! И один из них ранен: Зуев выскочил из засидки и помчался за удирающим подранком.

Табун гусей с обезумелым криком бросился врассыпную. Часть гусей, метнувшись после выстрелов в сторону, налетела на мой скрадок, часть побочила еще дальше и захватила левую крайнюю теклинку, куда я предполагал посадить Силыча.

Сжавшись в комок, не ворохнувшись, я просидел в своей яме и лишь мысленно проклинал горячность Зуева.

Дмитрий Павлович наконец догнал удирающего, подлетывающего гуменника и упал на него. Пригибаясь, озираясь и на сидящих на озимях гусей и на меня, Зуев подобрал убитого и плюхнулся наконец с трофеями в свою теклинку.

Стаи сидящих на гриве гусей, тревожно погоготав, снова смолкли; новый табун сорвался с зеленей и, облетев зуевскую засидку, широким фронтом пролетел малой частью над моей ямой и основной массой над левой, крайней теклинкой Силыча.

Я снова не ворохнулся. Колебание воздуха от гусиных крыл, достигавшее меня, отодвинулось, пропало.

«Не заметили! Теперь пойдут. Но основная масса повалит левей. Эх, Силыч!»

Я знал, что сидящие на гриве гуси внимательно наблюдали, за этим пропущенным мною без выстрела табунком.

Неизъяснимый подъем духа, охватывающий в такие минуты охотника, делает все его движения размеренно-точными, глаз — зорким, руки — твердыми.

И еще, что замечал я не раз в подобные минуты, — это обостренное видение того, что будет: где пойдет зверь, птица, как и где лучше всего выбрать момент для выстрела.

Только сейчас я до очевидности понял, что при таком сильном ветре лучше всего стрелять гусей в угон, что вырыл я свою яму очень близко к воде.

Гуси, как и предполагал я, в основном пошли через теклинку Силыча. Но при шквальном ветре, сбиваемые им с выбранного направления, и при таком обилии птицы на озимях, конечно, они захватывали и меня.

Вот длинная колышущаяся вереница их с криком сорвалась с гривы и закрыла горизонт.

Я уже различал толстые, пепельные шеи крайних гусей, прижатые к животам желтые лапы.

Вся масса их накрыла теклинку левей меня: «Эх, Силыч! Эх, Силыч!»

Я пропустил стаю через голову и раз за разом ударил «под перо».

Первый гуменник, изогнувшись в воздухе, упал метрах в десяти от ямы, на самом берегу. Второй — чуть подальше, на воду.

В высоких волнах я увидел только мелькнувшие белые его подкрылья, и гусь пропал.

«Буду стрелять «вштык», — решил я, хотя и знал, что встречная стрельба и менее убойна, и более заметна для сидящих на гриве птиц.

Вновь живая колышущаяся в воздухе вереница гусей всем центром накрыла левую теклинку.

«Эх, Силыч! Эх, Силыч!» — не переставал тосковать я.


…Девять гуменников упали на сушу, три — на воду, в волны, и озеро поглотило их, угнав к противоположному далекому берегу.

«Если стихнет ветер — возьмем», — думал я. Но ветер не стих, и они погибли, расклеванные воронами.

Так ошибка в выборе места ночью испортила настроение. Бесцельно погибшие птицы, зверь меня расстраивают всегда во много раз сильнее, чем чистые промахи.

О Зуеве в момент пролета гусей я забыл, хотя и знал, что шарахавшиеся от моей встречной стрельбы гуси не могли не налетать и на него. Как сквозь сон слышал я его поспешные дуплеты.

И вот он, ликующий, кричащий, размахивающий четырьмя тяжелыми гуменниками, стоит передо мной.

Это был триумфатор. Казалось, он вырос на голову. Я смотрел на его лицо, и слова упрека, готовые сорваться с языка, замерли.

— Да это же поэма! Сон наяву!.. Это же на всю жизнь!.. Эх, Силыч! Эх, Силыч!.. — вслух произнес он наконец те же самые слова, которые я шептал в горячке стрельбы, когда гуси пролетали над левой теклинкой.

…Радость удачи не полна, не так ярко ощутима, когда она не достояние всех близких сдружившихся на охоте товарищей.

Что-то вроде стыда испытываешь всегда перед милыми людьми, когда тебе одному выпала такая завидная доля.

То же самое ощущали и мы с Зуевым, когда подходили со своими трофеями на стан.

Силыч издалека заметил нас и побежал навстречу. Но вот шаги его стали все замедляться и замедляться. Потом он остановился, круто повернулся и пошел к костру.

Мы положили связки гусей, а он все сидел, отвернувшись, и ковырял веточкой в золотой груде нагоревших углей.

Когда он повернулся к нам, лицо его было уже спокойным и обычным: со смешинкой в прищуренных глазах. Но теперь смеялся он уже над самим собой:

— Вот тебе и утопический роман!.. Так старому дурню, так тебе… — Силыч еще хотел что-то сказать обидное для себя, но только махнул рукой.

— А теперь, хлопчики, дернем-ка, как говорят в Севастополе, по доброй собаке за вашу королевскую удачу!..

Тягостная минута сломалась и бесследно пропала: Зуев начал захлебывающийся, вдохновенный рассказ.

…Мы сидели у жарко пылающего костра. Силыч старательно «накрывал на стол» — резал колбасу, сало, хлеб. «Заготовлял пыжи», — шутил он.

Котел с дымящейся дичиной стоял в центре.

Подняли стопки. Силыч на мгновение задумался, потом вскинул голову и, оживленно блестя умными, добрыми глазами, сказал:

— За жизнь, за охоту, друзья мои! Пусть же процветает она и волнует наши сердца еще долго, долго!

Из толстых туч наконец пробилось весеннее солнце, согрело и зазолотило все. В затоне заплескалась рыба. Над нашими головами с юга на север летела птица.

— А теперь споем, братцы, мою любимую… «Как задумал сын жениться». — Веселый, счастливый Силыч упоенно закрыл глаза.

* * *

…И как же резнули меня по сердцу перечитанные вновь слова, написанные о Силыче его ближайшим другом и спутником по многим охотам — писателем А. Перегудовым:

«Прощаясь, я крепко поцеловал его и, выходя из палаты, оглянулся. Он лежал с закрытыми глазами, крепко стиснув зубы. На его скулах вспухли желваки и по щекам бежали слезы…

…29 апреля (1944 г.) я получил телеграмму, и спазма перехватила мне горло: неугомонный охотник, человек, ненасытно любивший жизнь, моряк, исколесивший моря и океаны, причалил к последней пристани…»

Загрузка...