Эмеральда отвела от лица Фио мокрые, окоченевшие ладони. Она заметила ее, когда уходила с выставки. Крошка, укутанная в зеленое пальто, забилась в темный уголок ночи. Эмеральда что-то шепнула своему шоферу и подошла. Чуть поодаль остановился ее «бентли», похожий на черную пантеру. Свет фар приглушал моросящий дождь. Эмеральда коснулась рукой ее лба. Фио улыбнулась и перевела взгляд к освещенному главному входу в Пале. Там виднелась целая армия гостей, которые курили и беседовали, а их глаза поблескивали в темноте.
— Не волнуйтесь. Ваши работы очень понравились. Причем всем. Даже Карденаль и Гранвель впервые в унисон запели дифирамбы. Шарль Фольке вас повсюду разыскивает. И мне думается, он счастлив, как никогда. Теперь у вас начнется новая жизнь.
Внезапный ливень пролил свои крупные капли в ночь. Носовым платком Эмеральда вытерла лицо Фио. Как-то раз, лет пятнадцать назад, Амброз сказал ей весьма любопытные слова. В тот момент она не придала им особого значения, но теперь, глядя на девушку, понимала, что сказал он их не случайно. Своим тихим голосом, который до сих пор звучит у нее в ушах, Амброз тогда не то чтобы сделал признание — он вообще никогда и ни в чем не признавался, ни в своей любви, ни в своей ненависти, потому что, как он любил повторять, он не верил в то, что можно передать словами. Но в тот раз слова беспрепятственно слетали с его языка, словно он рассказывал сказку. Он вытянулся в шезлонге, в солнечных очках его глаза казались черными; кот вспрыгнул к нему на колени, и, лаская кота, он сообщил ей о смерти одного из своих протеже. Юный художник в расцвете славы умер от передозировки. На этой фразе Аберкомбри повернулся к ней, плача и смеясь одновременно — его губы улыбались, а по щекам из-под черных очков катились слезы, — и сказал: «Мы живем в забавную эпоху, тебе не кажется? На протяжении веков проклятием для искусства были гонения и цензура. А сегодня похоже, что таким проклятием стало признание. Дорогая, я уже не подхожу этому миру, нынче не мои времена. Думаю, я скоро отправлюсь на покой. Или же умру».
Эмеральда проводила Фио почти до самого дома. Гран Пале постепенно таял во мраке, напоминая остров огней, пронзающих ночь. Лицо почтенной дамы светилось умиротворением, привлекая тени ночи своими морщинками. Ее длинные седые волосы были распущены, они плавно покачивались по ходу движения машины и касались плеча сидевшей рядом Фио. У малышки подавленный вид, подумала Эмеральда.
Они нежно распрощались. Провожая взглядом отъезжающий «бентли», Фио была абсолютно уверена в том, что сейчас машина на полном ходу врежется в стену и взорвется. Но автомобиль проскользнул во мрак и скрылся за поворотом улицы. Она подняла голову и посмотрела на окна домов по улице Бакст — во многих еще горел свет; она постояла некоторое время под фонарем, наслаждаясь запахами пряной пищи, гулом разговоров и работающих телевизоров. Ей бы очень хотелось погасить ослепительный свет фонарей, чтобы, погрузившись в дружественную тьму, любоваться огнями города. Освещенные окна напоминали ей огромные глаза. Она перевела взгляд на свой словно слепой дом, черневший в конце улицы. Набрав код, Фио открыла дверь, вошла, не включая свет, взглянула на почтовые ящики, где двадцать три раза повторялось имя Зоры. Она стерла с лица капли воды, пощипывающие кожу, словно дождь оказался соленым. В своем почтовом ящике она обнаружила пакет из плотной бумаги. На пакете было написано ее имя, она перевернула его и прочитала с другой стороны, что отправителем был Шарль Фольке.
Поднимаясь к себе на четвертый этаж, Фио думала о том, что должна была бы чувствовать себя счастливой. Она понимала это. Ее обожали, ею восхищались, ее почитали. Она должка была чувствовать себя счастливой. Она крепко сжала кулаки, впившись ногтями в ладони. Она должна быть счастлива. У нее не было выбора. Это же логично, и по-другому быть не может.
Почему она решила последовать за Шарлем Фольке и сыграть роль человека, за которого ее принимали? Потому что ее соблазнила возможность побыть кем-то другим, тем другим, кого знают совершенно незнакомые ей люди. Последовав за Шарлем Фольке, она отправилась в своеобразное путешествие. Весь этот мир фальшивых событий и ритуалов был для нее некоей экзотической страной. Все думали, что Фио владеет языком этого мира, но это было не так: на самом деле это мир владел ею, используя ее как простое слово, проговаривая и склоняя его на все лады. Раньше она верила, что является хозяйкой собственной судьбы. Она ошиблась. И теперь уже не важно, действительно ли она обладает талантами, которые ей приписывают. Так или иначе, она попала в этот искусственный рай, в который не верила, под власть бога — заложника мнений его почитателей, да еще и в обличье того, кем она не являлась.
Пол у дверей ее квартиры был устлан цветами. Роскошными букетами и венками. Она закрыла глаза и улыбнулась. Потом, отодвинув цветы, вошла к себе.
Если бы у нее хватило духу отказаться от собственной воли, от себя самой, она смогла бы стать счастливой. Но она не желала продаваться за восхитительное и доступное счастье, которое ей преподносилось на блюдечке с голубой каемочкой. Достаточно было в него поверить и присягнуть на верность судьбе. Однако Фио знала, что покупаться на ничем не оправданное счастье весьма опасно.
Она не верила в утраченные иллюзии. Нет, дело не в этом, она ничего не утратила. К тому же, будучи идеалисткой, она не верила ни во что, за исключением разве что смерти, с того самого дня, когда на ее глазах машина раздавила котенка. Когда ей исполнялось девять лет, бабушка подарила ей на день рождения дневник для личных записей. Но Фио ничего в него не записывала, чтобы не нарушать гармонии чудесных страничек в клеточку, украшенных цветочками, и не перечитывать потом, как трудна была ее жизнь. В своем новоявленном будущем, благоухавшем как новенький автомобиль, ей предстояло узнавать из газет причины своего счастья. И это пугало ее все больше. Она страшилась навалившейся на нее незнакомой славы, которая угрожала ее одиночеству, приукрашивая его и превращая в нелепость.
С горестями Фио была хорошо знакома, она давно их приручила. До того как к ней впервые пришел Шарль Фольке, они играли в ее жизни роль домашней живности, уход за которой — кормление и смена подстилки — отнимал у нее лишь несколько минут в день. Она тосковала по своим маленьким горестям, столь обычным, столь переменчивым, с радостями и смехом пополам. Конечно же, ей привалила большая удача, но она не могла заменить собой ее печалей.
Все эти люди, так усердно содействовавшие ее славе, отличались исключительной обходительностью, услужливостью, вниманием. Ей не в чем было кого-либо упрекнуть: еще никто и никогда столь любезно к ней не относился, ее всячески поддержали и всем помогли. Понятно, что ее удивляли и даже порой шокировали манеры многих представителей этого мира. Она от души потешалась, наблюдая за нравами тех, кому причастность к искусству позволила создавать себе по дешевке особый мирок, который придавал блеск их сереньким жизням, а их обыденности — фальшивую исключительность. В конце концов они просто нашли способ — ничем не хуже и не лучше других — как-то жить и отгонять от себя страх смерти. Но хотя никто и не пытался ее обидеть, она чувствовала себя обиженной. Да, тут было от чего потерять голову. Обвинять и ненавидеть некого, а значит, ничто не позволяет излить душеспасительный гнев. Обезоруженная армией улыбок, она ощущала себя словно связанной перед взводом, назначенным для расстрела, брошенной на растерзание тянущихся к ней рук и влюбленных губ. От всех этих людей у нее голова шла кругом, они казались ей слишком большими, а их умственные построения — огромными железобетонными зданиями.
Столько лет ей удавалось выживать благодаря тому, что она раз и навсегда решила сама выбирать свою правду. Так, однажды она приняла бесцеремонное и окончательное решение отказаться от дней недели, которые связывали ее жизнь. И с тех пор время текло по воле ее чувств и зависело лишь от того, что она видела или ела. Ее календарь состоял из незначительных событий, из мгновений мимолетных, как взмахи крыльев горлицы или киносеанс; эрами служили ей книги, которые она читала, а каждая выкуренная сигарета, выпитая чашка чая, съеденная ягода — становились эпохой. За то время, пока таял вкус вишни во рту, в ее вселенной рождались и умирали целые цивилизации. Она построила себе свой маленький мир и каждую секунду наслаждалась его зимой.
Она тосковала по своим дням одной песни, одной книги или одного фильма, по всем этим восхитительным государственным переворотам ее настроения.
Раньше, когда она была просто самой собой, а вовсе не тем, кем ее считали теперь, дни и ночи проходили без нее, оставляя ее за бортом. Она давно к этому привыкла. Ныне же ее ощущения кардинально изменились — ей казалось, что ночи проходят по ней, подминая ее целиком, оставляя свой след на каждом сантиметре ее кожи; ядовитые ночи, медленно ронявшие крупные капли дождя, от которых оставались шрамы.
Она прекрасно представляла себе момент, когда вдруг увидит, что живет отныне в газетах и в непроницаемых глазах своих поклонников и хулителей. Мысль о том, что она станет похожа на ту, какой ее хотели видеть, приводила ее в ужас.
Судьи вынесли свой приговор: она им понравилась. И, оказавшись одна на скамье обвиняемых, она была приговорена к их восхищению. Она знала, что однажды кто-то обжалует это решение и, возможно, ее дело пересмотрят. И судьи, и присяжные ведь стареют, времена изменятся, истина перейдет в другие руки.
Она не стала включать лампу в гостиной — сквозь неплотные занавески прорывался свет уличных фонарей. Некоторое время она вслушивалась в мерное дыхание Пелама, пытаясь в потемках отыскать своего хамелеона. Но он по-прежнему оставался невидим. Присев на диван, она взяла в руки сверток, обернутый в простую коричневую бумагу, мысленно прикинув его вес. Однако тяжелый. Она развязала веревочку и развернула бумагу. Под ней оказалась некая вещь, завернутая в красный шелк. Ткань соскользнула на пол, и она обнаружила роскошный каталог художественной выставки. Нежная на ощупь обложка, на которой красивыми зелеными буквами было написано имя Фио Регаль, а над ним — имя и герб Милана. Она положила книгу на низенький столик у дивана.
Вся комната будто вибрировала. Ей так не хватало Зоры, чтоб усмирить землетрясение своего мира.
Она взяла сигарету и закрыла ставни. Выкурила ее, любуясь пируэтами дыма во тьме. Насыпала Пеламу корма — шариков из сушеной моли.
Оставив дверь нараспашку, Фио стремглав сбежала вниз по лестнице. Улица вся сверкала, окутанная нежной поволокой измороси. Она подсунула письмо под дверь блинной Миши Шимы. И будто опаздывая на свидание, ринулась бежать. По улице Белльвиль она выскочила на площадь Республики, пересекла ее, попала на Фобур-дю-Тампль, перебежала на другую сторону улицы Риволи и дальше — мимо ратуши, пока наконец не остановилась, с трудом переводя дух, на набережной Турнель, напротив острова Сен-Луи; ее сердце бешено колотилось, готовое выскочить из груди. Нотр-Дам напоминал корабль, наскочивший на мель.
Остров Сен-Луи этой ночью, полной свежести ранней весны, был самым красивым местом на Земле. Огни фонарей сливались в ослепительную корону, которая венчала берега реки. В такой красоте не могло произойти ничего страшного, любая боль отступит перед таким великолепием. Фио широко раскинула руки и полной грудью вдохнула ночную прохладу и золотистый свет.
Сена сверкала мириадами глаз больных рыб и отблесками мусора, как будто на воде затухали последние язычки пламени от напалмового огня.
Стоя у самого края, ощущая пустоту под ногами, Фио запахнула свое старенькое зеленое твидовое пальто с мохнатыми рукавами. Застегнулась на все пуговицы и замотала шею шарфом. Рукой откинула волосы со лба и скользнула в Сену.
По мере того как она погружалась в ледяную воду, разрушалась грунтовка ее кожи, многоцветные пигменты отрывались от ее рук и тела и понемногу размывались водой, словно пыльца. Когда же ее тело окончательно растворилось, она, очутившись в луже красок, составлявших ее ранее, опустила в воду голову и из ее волос в черном небе воды образовалось рыжее облачко. Улыбка Фио еще мгновение скользила по волнам, потом пропала в чернильной бездне реки.