ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Выбирая для ночлега место в таежной глухомани, солнце на время задержалось над сверкающим плесом Ангары. До вечерней зари оставался еще небольшой светлый часок, а в тайге уже смеркалось, и к тропе, преграждая путь людям, отовсюду полезли замшелые камни, трухлявые колодины, голые, костлявые коряги.

Женщины, ходившие в тайгу за черникой, торопились выйти на свет, к Ангаре. Не зная ягодных мест, они порядком измучились, а возвращались с полупустыми корзинками. Шли тропой по-над высоким берегом речки Медвежьей, с трудом продираясь сквозь чащобник, поминутно покрикивая: их уже пугали таежные сумерки.

Поднявшись на знакомый пригорок с редкими высоченными лиственницами, где совсем не было подлеска, идущая впереди крупная, но подвижная женщина в поношенном мужском костюме и кирзовых сапогах, с обмотанной платком головой, глянула на искристую Ангару и разразилась вычурной бранью.

— Избили ноги, оборвались, а за что? — заговорила она затем крикливо, грубым мужским голосом. — Да пропади они пропадом, эти ягодки!

Сысоевна, жена шкипера брандвахты, работала в прорабстве уборщицей и прачкой. Тайно от Морошки, которому нелегко было за всем уследить, она занималась и торговлишкой из-под полы. Она снабжала рабочих и матросов водкой, которую запасала ящиками, когда на Буйной появлялась плавучая лавка, а на закуску у нее всегда находились малосольные хариусы — их в избытке доставлял ей муж, обленившийся от безделья и занимавшийся одной лишь рыбной ловлей.

Разглядывая становье на берегу, Сысоевна увидела у крыльца прорабской Арсения Морошку, — он снимал с кольев вывешенные днем для просушки резиновые сапоги.

— Распроязви тя в душу-то, да он прибыл! — прокричала Сысоевна во все горло, оборачиваясь к приотставшим спутницам. — Вот кого, бабы, надо звать по ягоды! Он как леший тут, в тайге! Упросить надо, бабы! Пусть ведет! — И внезапно начала вовсю хлестать себя ладонями по крупному лицу с мясистым носом, будто отсчитывала кому-то со злостью пощечины. — Тьфу, заррраза, так и лезет в рот, так и лезет!

На пригорок вышла повариха — невысокая, крутобедрая женщина в брезентовой куртке и плотной юбке. Все на Буйной, хотя и по разным причинам, звали повариху ласково — Варенькой, что очень льстило женщине не первой молодости, очень кокетливой, безуспешно мечтающей о замужестве и потому охотно принимающей ухаживания парней. Однако из-за простоватости и доверчивости она уже не раз обманывалась в своих надеждах и все же, немного поплакав, опять и опять мечтала о семейном счастье. Задыхаясь под накомарником, Варенька не расслышала на ходу, что кричала ей Сысоевна, и ей пришлось переспросить:

— Ты что тут, Сысоевна? Что случилось?

— Да вон, говорю, прораб явился!

— Где он? Где? — испугалась Варенька и откинула с лица накомарник. — Ох, и попадет же мне, Сысоевна, ох, и попадет! Ужинать пора, а я вон где! Бежать мне надо, бежать!

Но тут как раз подтянулась последняя спутница в штормовке, техник-геодезист Рита Зуева, которую с недавних пор все на Буйной стали звать Обманкой. Эта миловидная девица лет двадцати трех, с игривыми зеленоватыми глазами, слыла на редкость бойкой, отчаянной и всех удивляла модными манерами, непривычными для людей тайги. С месяц назад она большую часть своих каштановых, с медной рыжиной густых волос так и сяк повыхватывала ножницами перед зеркалом. Изуродовав себя до неузнаваемости, она и не думала причесываться, чтобы сделать менее заметным следы своего варварства; наоборот, всячески взбивала свои патлы. Красивая голова ее в таких патлах напоминала точь-в-точь обманку для ловли хариуса, сделанную из медвежьей шерсти, но слишком большого размера.

Исступленно отмахиваясь от мошки, Обманка плюхнулась у ног своих подруг и завизжала:

— Ой, не могу! Ой, умираю!

— Твой приехал, — сказала Сысоевна басом, будто окатывая Обманку, чтобы остепенилась, холодной водой.

Той же секундой Обманка была на ногах.

— Сысоевна, милая, честное слово? Честное, да?

Не переставая отмахиваться от мошки, Обманка стала быстро-быстро охорашиваться, подправлять брови, выдергивать из-под платка наружу свои патлы, а ее спутницы, позабыв обо всем, тем временем с превеликим удовольствием точили лясы.

— Видала, как ее подбросило? — смеясь и встряхивая пухлой грудью, заговорила Сысоевна.

— Еще бы! — пропела Варенька. — Миленочек прилетел, а она сиди? Глядь, как утка…

О чем-то думая, Сысоевна хмыкнула раз-другой, а там и расхохоталась вовсю — своим озорным и грешным мыслям.

— Ты уж, Ританька, — с притворной лаской заговорила старая греховодница, — ты уж, милая, сознайся нам, как на духу, а?

— В чем? — спросила Обманка.

— Ну, как тебе сказать… — Сысоевна помялась для приличия. — Скажи уж без утайки, по дружбе, было у вас…

— А тебе какая забота? — спросила Обманка, хотя и чувствовалось, что она не уклоняется от затеянного похабницей разговора. — Может, завидно?

— Да еще как! — не моргнув глазом, бесстыдно выпалила Сысоевна. — Вон какой парень, что твой медведь! Ах, бабы, где моя молодость?

— Тебе-то что стонать, — заговорила Варенька, у которой спирало дух от удовольствия, вызванного бесстыдностью слов Сысоевны. — У тебя свой есть.

— Даром бери, — с сердцем отрезала Сысоевна. — Притащится с рыбалки — и дрыхнет, как сурок.

Обманку все более и более веселила бабья болтовня, и она уже посмеивалась беззвучно…

— Ишь, какая скрытная! — опять берясь за свое, продолжала Сысоевна. — Ведь ты, бывало, частенько к нему захаживала? Неужто вот так… и отпускал?

— Ох, и трепачки вы! — весело пожурила спутниц Обманка. — И все-то вам знать надо! Темнота!

— Значит, было, — уверенно заключила Сысоевна. — У меня глаз наме-е-етан! Стало быть, дело на мази?

— Ой, девоньки, да как их узнать! — завздыхала Варенька. — Они все ластятся, а как добьются своего — и в кусты.

— Обожди ты… Когда же свадьба?

— Какие здесь, в тайге, свадьбы? — удивилась Обманка. — Да и поссорились мы.

— Знаю. Все знаю, — сказала Сысоевна. — А что ж так долго не миритесь? Пора бы.

— Что ж, возьму и помирюсь, — хвастливо заявила Обманка. — Хоть сегодня! Хоть сейчас! — Она немного потянулась, распрямляя грудь. — И правда, помирюсь… Вы идите…

— Ой, пропала я! Ой, беда! — запричитала Варенька, опять вспомнив, что ей давно пора быть у плиты.

— Меня не ждите, — предупредила Обманка.

У крыльца прорабской она поставила на землю корзиночку с горсткой черники, которую не доела в пути только потому, что одолевал гнус, и внезапно опять завопила во весь голос:

— Ой, не могу! Ой, умираю!

Однако Арсений Морошка не выскочил на крыльцо, как того ожидала Обманка, хотя и не мог, конечно, не слышать ее зова. И Обманке стало немного не по себе. Волей-неволей пришлось самой открывать дверь. Уже в прорабской в надежде, что Морошка мог и ослышаться, она искусно повторила сцену страдания.

— Ой, умираю! Ой, помоги! — завопила она, передергивая плечами, всячески изгибаясь, будто какая-то букашка ползла по ее спине.

— Это ты? Что с тобой? — спросил Арсений, нехотя отрываясь от своего стола.

— Не видишь, да? — уже обидчиво крикнула Обманка, входя в комнатушку прораба.

— Стало быть, какая-нибудь жужелица.

— Да гляди же скорее, урод ты этакий!

— Скинь куртку-то…

Оттягивая ворот кофточки, Арсений начал осматривать на свету, у окна, спину Обманки. Естественно, он не нашел никакой жужелицы, и тогда Обманка, оттягивая пальцами кофточку на своей груди, предложила:

— Снять?

Медлительный Морошка, как всегда, замешкался с ответом, и Обманка как бы оттого, что жужелица извела ее уже до отчаяния, разом сдернула кофточку…

Увидев голые загорелые плечи Обманки, ее полуоткрытую, приподнятую лифчиком влажную грудь, Арсений невесело усмехнулся:

— Арти-истка!

Обманка прыснула, расхохоталась, довольная своей выдумкой, и смело прижалась к груди Морошки.

— Здравствуй!

Сдерживая Обманку за теплые, припотевшие руки, Арсений несколько секунд смотрел в ее запрокинутое смуглое лицо и зеленоватые, цвета ангарской волны, смеющиеся глаза.

— Шальная…

— Целуй же, таежный глухарь!

— У тебя губы синие, — сказал Арсений.

— Это от ягод.

— И даже зубы.

— Дикарь! Ты не умеешь вести себя с женщинами! — уже не без обиды крикнула Обманка, но тут же опять прижалась к груди Морошки. — Все сердишься? Сколько же можно? Забудь! Соскучился ведь, а?

Глазами указав Обманке на ее грудь и сонливо смежив веки, Арсений прошептал:

— Спрячь.

Несколько секунд Обманка смотрела на Морошку ошалело, будто обозналась, и еще не могла сообразить, как ей быть. Но затем, изогнувшись, она впилась зубами в руку Арсения, да не в шутку, а всерьез, так что минуту спустя, кое-как освободившись, Морошка увидел на ней глубокие синие вмятины.

Едва-то едва Морошке удалось остепенить Обманку и усадить ее на табурет у своего стола. Со слезами на глазах она выкрикнула:

— Ну, знаешь, этого не прощают!

Она надела кофточку и куртку, но не ушла, а только слегка отвернулась от Морошки и засмотрелась в оконце на Ангару, розовеющую под вечерним солнцем, засмотрелась, покусывая губы.

— Далеко ли ходили? — спросил Морошка.

— К чертям на кулички!

— Угощай.

— Чем? Не нашли мы ягод.

— Сводить вас, что ли?

Негромко и неторопливо рассказывая ей, куда надо идти за черникой, он с неприятным чувством вспоминал недавнее.


Нынешней весной Арсений Морошка совершенно преждевременно, как это нередко случается с молодыми, пришел к мысли, что для него кончается лучшая пора, пора любви, когда заводятся семьи.

Тут как раз и появилась Рита Зуева.

Она состояла техником-геодезистом в русловой изыскательской партии, ведущей работы по всей Нижней Ангаре, а на время разработки Буйной вместе с двумя рабочими была прислана в распоряжение Арсения Морошки. Она искала и отмечала вехами подрезки, а после уборки взрыхленной породы проводила контрольные съемки. При этом обычно обнаруживались и наносились на карту шишки — остатки гребней, а также отдельные, отвалившиеся при взрывах большие камни, и Морошке вновь приходилось рвать их, чтобы добиться полной чистоты судового хода. Частенько Рита уезжала в свою партию, где обычно готовились карты.

Смелость, живость, непринужденность Риты Зуевой, несомненно, были следствием ее общения с той частью городской молодежи, которая считает себя наиболее современной. Для таежного парня, каким всегда был и оставался Арсений Морошка, несмотря на длительное пребывание в городе, в поведении Риты было много непривычного, и вначале он отнесся к ней со стыдливостью и настороженностью. Однако что-то в ней и тревожило и манило. Вскоре Арсению впервые открылось, что он, оказывается, нестерпимо истосковался по женской ласке. А Рита проявила присущую ей решительность и только потом, вероятно решив, хотя и с опозданием, сказать что-то неопределенное о себе, смеясь и лаская Арсения, пожурила его шутливо:

— Темнота!

— Зато ты учена, — стыдясь, буркнул Арсений.

— Да, все знаю! — воскликнула Рита беспечно, считая, что весьма удачно отделалась шуткой.

С той ночи Арсений сильнее прежнего застыдился отчаянной горожанки и, хотя и был еще в угаре, долго всячески избегал встреч с нею. Но она опять пришла и, только переступив порог, сама закрыла дверь на крюк. Да еще и посмеялась, грозя пальцем…

Он спросил в тот раз, поглаживая ее голое плечо:

— Любишь ли?

Она ответила не совсем ясно:

— Еще как!

— Давай тогда поженимся, — предложил Арсений.

— Обождем! — Рита зевнула протяжно, сладостно. — Зачем спешить?

— Нехорошо. Люди осудят.

— Ты как столетний дед!

— Все лучше, если законно.

— Темнота!

И опять они, по воле Морошки, не встречались больше недели. Арсений уже начал с тревогой задумываться о своих отношениях с Ритой Зуевой и во время третьей встречи заговорил о них особенно настойчиво.

— А чем тебе вот так, как сейчас, не нравится? — удивилась Рита.

— Так — одно распутство, — хмуро ответил Морошка.

— Подумаешь, Распутин!

— Но я не пойму, отчего ты раздумываешь?

— Ми-и-лый, да я уже побывала замужем! — впервые призналась Рита со вздохом и горестной миной. — Обожглась — и зарок дала. На долгие годы.

— Мне семья нужна, — твердо заявил Морошка.

— Чудак ты! — искренне удивилась Рита. — Да какая тебе здесь, в тайге, семья? В кочевой-то жизни? И потом, сегодня вместе, завтра врозь. Кочуем и должны кочевать, пока молоды. У нас столько интересной работы! Мы побываем на всех реках Сибири. Я хочу работать. Я хочу бродить по тайге. И потом, надо ведь хорошенько узнать друг друга.

— Я думал, ты любишь, — выслушав откровение Риты, сказал Арсений.

— Люблю, конечно…

Он медленно отстранил ее руки.

— Не надо.

— Гонишь? Не веришь?

— Что уж там…

Через несколько дней Рита Зуева, которую все на Буйной стали называть Обманкой, прибежала в прорабскую и, разгоряченно дыша, спросила:

— Говорят, это ты дал мне прозвище?

— Ну-у! — просто признался Морошка.

И тут Обманка, сузив зеленоватые глаза, внезапно изо всей силы наградила Морошку необычайно резкой и звонкой оплеухой. Да еще и погрозила, уходя:

— Ну, погоди же!

В те дни на Буйную приехала Геля.

Только теперь Арсений понял, что ее появление, скорее всего, и помогло, ему справиться с растерянностью, какая мучила его тогда, и побороть отвращение к себе за свою слабость перед Обманкой. Еще и не брезжила за далью его нынешняя любовь, еще и не думалось, что ей быть, а уже какое-то странное волнение, как у птиц перед рассветом, не давало покоя, заставляло чего-то искать, о чем-то тосковать, чаще прежнего задумываться о жизни. Обманка всячески избегала его, держалась суховато, сдержанно, всем видом давая понять, что их прежние отношения прерваны навсегда. Вероятно, ради того, чтобы все былое скорее поросло быльем, она и уезжала на две недели в свою партию.

И вот она опять здесь…


— Карты привезла?

— Не все.

— А какие именно?

— Что ты мне зубы заговариваешь? — резко обернувшись к Морошке, заговорила Обманка. — Так и будет — то про ягоды, то про карты? У тебя сердце-то как твой вон черный камень, да? Или еще каменнее да чернее?

Внезапно замолчав, Обманка некоторое время сидела с опущенной головой, ломая пальцы, борясь с обидой, потом заговорила, неожиданно для Морошки, негромко, смирно и с неподдельным страданием. Арсений не ожидал, что она может быть такой несчастной, какой была в эти минуты.

— Я измучилась за эти недели! — говорила она. — Я думала, все забуду. Я хотела забыть! Ты знаешь, я ведь очень обидчива. И вот видишь, не выдержала. А ты отталкиваешь, гонишь… Не любишь, да? Скажи! Не молчи, ради бога!

— Не сердись, Рита, — ласково попросил Морошка.

— Ясно. И не любил?

— Ты мне нравилась, Рита.

— И только?

— Понимаю. Да ведь меня и томило оттого, что это гадко! — сказал Морошка, вновь испытывая отвращение к себе, какое одолел совсем недавно. — Одурел я перед тобой. Но я хотел, вот мое слово, я хотел полюбить тебя, всей душой хотел полюбить! Хотел, да не вышло!

— Обидела? — спросила Обманка.

— Что ты, и не думай!

— Надоела?

— Опять не то, Рита, опять не то…

— Что же случилось? Почему не вышло?

— Ты только не волнуйся, не перебивай! — сдерживая голос, попросил Морошка. — Я ведь думал, ушли мои годы. Всякие надежды потерял. Слабая душа! А надо так: сколько ни живи, а жди, жди и жди. Не теряй надежды. Не теряй веры. Остерегайся, не делай ничего без любви. Гляди, она может нагрянуть в любой час.

— Зачем ты пугаешь меня? — пуще прежнего заволновалась Обманка. — Что ты хочешь сказать?

— А ты сама пойми.

— Это ложь! Ложь! — вскочив с места, закричала Обманка. — Кто она?

Только теперь в глаза Обманке бросились все перемены, какие произошли в прорабской, и только теперь она увидела букет на столе Морошки. Обманка знала, что Геля наводит порядок в прорабской, но решила, что делает это не по своей воле. И почему-то никогда Обманка не допускала мысли, что Арсения может увлечь совсем юная девчонка. Тем сильнее обожгла ее сейчас догадка. Обманка выпрямилась у перегородки и, указав глазами на букет, еще раз повторила, но уже ослабевшим голосом:

— Это ложь.

— Нет, это правда, — сказал Арсений.

— Но давно ли? — с укором и болью выкрикнула Обманка.

— Мне кажется, давным-давно! — ответил Арсений. — А иной раз кажется, что у нас и ничего-то не было.

— Да ты с ума сошел?

— А что было? Ничего, что можно вспомнить, — возразил Морошка. — Что без любви — то не оставляет следа. Нигде. Ни в душе, ни на земле.

Не месяц назад, а только сейчас, и так неожиданно, Обманка впервые узнала, как невыносимо обидно быть отвергнутой. У нее немедленно появилось множество самых жестоких, мстительных желаний. Не зная, однако, с чего начать, Обманка в ярости метнулась к столу, выхватила из стеклянной банки ненавистный букет и давай хлестать им, как веником, по стене. И только засыпав цветами весь пол в комнатушке Арсения Морошки, она с жалким пучком стеблей в руках выскочила на крыльцо.

II

Но пока Обманка бежала на берег, она успела взять себя в руки и выработать план немедленных и решительных действий. Она не из тех, кто легко поступается своим счастьем, и Морошка должен об этом узнать…

В столовой на брандвахте было шумно.

Проскочив на корму, Обманка увидела за раскрытой дверью камбуза Вареньку, хлопочущую у плиты, а у порога — Игоря Мерцалова с белой заплаткой на левой щеке; бородатый москвич, разговаривая с поварихой, одновременно выгребал из ее корзинки чернику и, сильно закидывая голову, высыпал ее в рот полной горстью. «Опять у дурочки любовь!» — подумала Обманка и, стараясь остаться незамеченной, юркнула в каюту шкипера.

Сысоевна встретила ее ехидным смешком:

— Быстро ты…

— Достань водки и закуски, — не вдаваясь в пререкания, приказала Обманка, — да приведи Белявского.

Как ни странно, а Сысоевна покорно стерпела весьма резкий тон Обманки и лишь с раздумьем произнесла:

— Невидаль…

Приглашение к технику-геодезисту Зуевой, с которой он познакомился только вчера, очень удивило Бориса Белявского. Еще более удивило, что Зуева встретила его бутылкой водки на столе, тарелкой соленых хариусов да еще пучком зеленого лука.

— Извини, что беспокою, — заговорила Обманка, с первой минуты устанавливая с Белявским те отношения, какие независимо от степени знакомства считаются обычными среди молодежи в тайге. — Ребята хвалят тебя как моториста. Не осмотришь ли, когда будет время, мотор на моей лодке? Барахлит, а мой моторист — мальчишка.

— Это можно, — не раздумывая, согласился Белявский, тем более что ему что-то подсказало: нет, не из-за мотора он позван к этой разбитной девице.

— А мы тут сообразили с Сысоевной, — пояснила Обманка языком пьянчуг, как бы извиняясь за то, что принимает моториста при неподходящих обстоятельствах, и прося его поверить, что эти обстоятельства совершенно случайны. — Нашатались по тайге, из сил выбились. Я подкреплюсь.

Утомленно прищурив зеленые глаза, Обманка подняла заранее наполненный водкой граненый стаканчик, даже поднесла его к губам, но вдруг опустила на стол.

— Может, тоже выпьешь? — предложила она Белявскому, у которого от непроизвольного глотательного движения внезапно перехватило горло. — Да не стесняйся, здесь, в тайге, все свои.

Осторожно касаясь стаканчика, Белявский спросил:

— Вы с устатку, а мне-то с чего?

— Магарыч, — пошутила Обманка.

— Что вы, какой магарыч?

— Ну, тогда с горя…

— Поясните, — вспыхнув, вежливо попросил Белявский.

— А разве у тебя не горе? — усмехнулась Обманка. — Отчего же сохнешь? Отчего чернеешь? Отчего ходишь как чумовой? Ты погляди-ка на себя, какой ты есть! Погляди!

Мельком заглянув в зеркальце, которое держала перед ним Обманка, Белявский ужаснулся своему виду и, словно боясь, что отберут, стиснул в руке стаканчик с водкой.

— Выпьем! — предложила Обманка.

Белявский разом выплеснул водку в рот.

— Эх ты-ы, такой завидный парень, а как развесил уши! Срам! — теперь совсем уже смело продолжала Обманка. — Даже обидно за тебя! Ведь завтра будет поздно, я тебе точно говорю! Дай еще налью…

От слов Обманки, как от внезапного ветра, у Белявского перехватило дыхание, и некоторое время он молчал, дрожащими руками карауля стаканчик с водкой. Белявского поразило, что Обманка почему-то принимает участие в его судьбе. Он не знал, как отнестись к ее предупреждению. Спросил с явной растерянностью:

— Откуда вы все знаете?

— В тайге кедровки рассказали, — ответила Обманка.

— Извините, но вам-то какая забота?

— Нужны вы мне!

— А-а, вон что! — догадался Белявский. — Тогда верю.

— Пей! Закусывай!

III

До вечера Геля хлопотала в своей каютке, с привычной расторопностью наводя в ней порядок, без которого жизнь не в жизнь. Прибравшись, она пожалела, что не успела сбегать за цветами, и тут ей невольно вспомнились букеты, собранные для себя и Морошки. С минуту Геля стояла, горестно прижимаясь щекой к двери. Но время торопило. Она постирала свои платьица и, когда все собрались в столовой на ужин, тихонько, крадучись, с тазиком в руках сбежала на берег.

Геля знала, что полоскать поблизости от брандвахты нельзя: сейчас же кто-нибудь из парней привяжется и начнет заигрывать, а увидит Белявский — и совсем беда. Решив обхитрить парней, она быстро скрылась за большими камнями-валунами, что лежали в сотне метров от брандвахты, ниже по реке. Там, на чистой галечной отмели, одиноко стояла рыбачья лодка.

Уже кончилось дивное время летних зорь, которые очаровали Гелю в ангарском краю. Бывало, не успеет солнце скрыться в своей таежной берлоге, вечерняя заря вспыхнет и заиграет в полнеба, и Ангара рванется вперед малиновой железной лавиной и так забурлит, так заплещет, того и гляди — займется вся тайга. И всюду стоит такая светлынь, что ни люди, ни звери, ни птицы долго не замечают наступления ночи. Медленно, совершенно незаметно слабеет заря, и проходит немало времени, пока начисто выцветет запад, но чудесного света, разлившегося над миром, хватает на всю ночь, до той поры, когда небесная высь начнет розоветь от света другой зари. Отцвели, отполыхали те зори. Теперь же, быстро блекнет небосвод, быстро гаснет багрянец на прибрежных скалах, быстро тускнеет и становится свинцовой Ангара. Из тайги выходят сумерки, и вскоре все гинет в дремучей мгле, в царстве таежного гнуса. Надо ждать, когда всплывет, будто из омута, огромная, в голубом венце, сияющая луна, — тогда вновь вспыхнет и заиграет ангарская стремнина.

Согнувшись над кормой лодки, Геля полоскала в быстротечной воде золотистое платьице, и ей вспомнилось, что шила его год назад, после окончания школы, в самые счастливые дни своей жизни.

Выйдя из школьных дверей в большой мир с аттестатом зрелости, Геля прежде всего и сильнее всего почувствовала себя совершенно взрослой. Аттестат зрелости казался ей поистине путевкой в жизнь, он утверждал, что его владелец может самостоятельно, без подсказок, без одергиваний, без поучений, заниматься всеми делами, какие случится ему делать, и может самостоятельно распоряжаться своей судьбой.

Тогда у Гели была полнейшая уверенность, что она все знает, все умеет, все постигла, что ей все открыто, все доступно. Она и раньше замечала за собой, что разбирается во всем не хуже взрослых, а тут стала считать себя совершенно всеведущей. Очень легко убедила себя Геля и в том, что она не хуже взрослых, а зачастую лучше их умеет разбираться в людях. Ей всерьез казалось, что она прямо-таки насквозь видит каждого встречного.

Прошел всего один год взрослой жизни, но какой год! Геля с трудом полоскала памятное платьице в напористо текущей воде. Разорвать бы, что ли, его, свидетеля ее ужасного самообмана? Разорвать на куски да и бросить в реку! Пусть несет их с глаз долой!

Воспоминания так взволновали Гелю, что она и не слышала, как на тропе-бичевинке поблизости от лодки появился тот, кого она боялась и презирала больше всех других пристававших к ней парней.

С минуту Борис Белявский зорко наблюдал за Гелей, стараясь убедиться, что не потревожил ее, когда крался сюда каменистой тропой. Но он не решался сойти с тропы к берегу: боялся, что под ногой зашуршит галька. Сдерживая дыхание, он опустился на землю и, стараясь не спугнуть Гелю ни единым малейшим шорохом, снял ботинки. И опять, напрягая всю волю, помедлил, стараясь убедиться, что все обходится благополучно. Геля по-прежнему полоскала, низко склоняясь над кормой. Держа ботинки в левой руке, бесшумно ступая босыми ногами по гладкой влажной гальке, Белявский начал подкрадываться к лодке.

На свою беду, Геля слишком поздно почувствовала Белявского за своей спиной, — он успел не только взяться рукой за борт лодки, но и опустить в нее ботинки. Испуганно оглянувшись, внезапно вся слабея от нехороших предчувствий, она приглушенно воскликнула:

— Ой, это ты?

Борис Белявский молча и воровато оглядывался в ту сторону, где стояла, мигая в сумерках огнями, брандвахта. Гелю удивило, что Белявский не в рабочем костюме, а в своей модной спортивной куртке. «Стиляга! — обругала его Геля. — Вырядился, как на танцы!» Из последних сил, стараясь подчеркнуть свою занятость, она стала выжимать платье и негромко потребовала:

— Уйди. Не мешай.

Обернувшись на голос Гели, Белявский посмотрел на нее, казалось, с удивлением, будто совсем и не ожидал найти ее в лодке. Гелю насторожили его сверкающие от зари глаза.

— Уйди! — еще раз, строже, попросила Геля.

— Ишь ты, спряталась! — заговорил Белявский, едва справясь с одышкой. — Везде найду: и под землей и в космосе.

Он присел на борт лодки.

— Не качай! — потребовала Геля. — Пьяный, да?

Она поняла, что Белявский отрезал ей путь на берег: выпрыгивать из лодки боязно — под кормой глубоко, да и течение такое, что мгновенно собьет с ног. Стало быть, не избежать разговора с этим ненавистным человеком! Не избежать! И Геля обессиленно опустилась на сиденье, чувствуя себя беспредельно несчастной и одинокой.

— Все пряталась, избегала, а мне говорить с тобой надо, — начал Белявский, спохватившись, что слишком много времени потерял зря, и побаиваясь, что Геля может закричать, хотя обычно и стыдится таким образом спасаться от парней.

— Да ведь все уже сказано, — ответила Геля.

— Еще раз выслушай.

— Опять сначала?

— Да, опять. Уедем отсюда. Прошу.

— Отстань!

Потянувшись вперед, Белявский выговорил горячо:

— Ведь я люблю тебя! Пойми!

— Ты не меня любишь, — немедленно и резко ответила Геля, с облегчением чувствуя, что ненависть к Белявскому быстро возвращает ей так необходимые сейчас силы. — Ты себя любишь. Только себя. Ты вот скажи, зачем тебе я и моя любовь?

Он ответил быстро и выстраданно:

— Мне жизни нет без тебя!

— Вот, вот, только о себе ты и хлопочешь, я ведь знаю! — продолжала Геля. — Но разве это любовь? Когда любят — хотят жить, очень хотят, даже в одиночестве…

— А я вот не могу! Не могу, да и только!

Но в этих словах Белявского, сказанных как будто с большой искренностью, Геля уловила отчетливые нотки бахвальства своей исключительностью и сказала с иронией:

— Конечно, ты не такой, как все! Где там! Ты не можешь без моей любви. А как до этого жил?

— Не жил — прозябал!

— Краснобай ты…

Геля поднялась с сиденья и, хитря, стараясь не выдать своей тревоги, не слушая Белявского, сказала внезапно мирно, даже мягко:

— Уже стемнело, пора идти…

Поднялся с борта лодки и Белявский. Геля решила, что он дает ей дорогу, но Белявский тут же остановил ее жестом руки.

— Погоди еще немного, — попросил он тоже мирным тоном, похоже, одобряя решение Гели прервать ненужный разговор.

— Да меня мошка заела, — пожаловалась Геля.

— Можешь честно? — спросил Белявский.

— Говори, только скорее.

Но Белявский почему-то медлил и, тяжело дыша, потирал грудь ладонью. И не спросил, когда собрался с духом, а будто огнем плеснул в лицо Гели:

— Лобастого любишь, да?

— О ком ты? Я не знаю.

— Не притворяйся, знаешь!

На вопрос, заданный Белявским, Геля еще боялась отвечать даже самой себе. Совсем недавно жизнь сурово разъяснила ей, что она еще не знала настоящей любви и пока что лишь искала, словно в лесной глухомани, то, о чем тосковала ее душа. Пришла ли любовь к ней здесь, на Буйной? То сложное, мучительное чувство, какое она совсем недавно, всего какую-то неделю, стала испытывать к Арсению Морошке, скорее, можно было назвать страданием, чем любовью.

— Ты что, с допросом ко мне? — заговорила Геля, чувствуя, как ею быстро овладевает удивительное, не к случаю, спокойствие, всегда являющееся предвестником ее бунта. — А ты кто такой, чтобы учинять мне допросы?

— Отвечай! — свирепея от ее спокойствия, потребовал Белявский.

— Ну что ж, слушай! — И впервые не себе, не Арсению Морошке, а ненавистному человеку Геля призналась: — Да, кажется, люблю… — И выкрикнула, сузив глаза: — Ну, а дальше что?

Ответ Гели озадачил Белявского. Он замешкался и спросил уже тихо, растерянно:

— Когда же успела?

— А я с первого взгляда, — выпалила Геля дерзко.

— Чем же этот лобастый очаровал тебя?

— Своей человечностью! Своей добротой! — ответила Геля с восхищением, наслаждаясь собственной прямотой и той правдой, какую говорит о Морошке. — Чего нет у таких эгоистов, как ты!

Ревность так сдавила сердце Белявского, что он, едва не застонав, крикнул сквозь зубы:

— А-а, вон что!

И тут же, подхватив обеими руками нос лодки, он сдвинул ее в реку, сбив при этом Гелю с ног. Ему было уже по пояс, когда он, вымахнув на руках из воды, перевалился через борт.

Лодку подхватило течением. За несколько секунд, пока Геля поднималась, со стоном ощупывая ушибленные колени, маячившая в сумерках брандвахта почти скрылась из виду. С опаской уцепившись за борт лодки, вся напрягаясь, Геля крикнула:

— Да ведь нас несет!

— Ну и пусть несет! — отозвался Белявский.

Огни на брандвахте, огни в избах на берегу, прежде мелькавшие устойчиво, вспорхнули, закружились и понеслись, понеслись, будто спугнутая выстрелом стая кедровок. Каждый огонек был уже чем-то дорог Геле, а один и совсем дорогим: в тревожные и бессонные ночи, часто поглядывая на него из своей каютки, Геля полюбила его за то, что мерцал он дольше всех огней на берегу, скрадывая ее одиночество, да и мерцал-то, казалось, необычно, все маня и маня куда-то…

— Ты что задумал, подлец? — крикнула Геля.

— Только не кричи, — предупредил Белявский.

Осторожно, боясь оступиться в темноте, чувствуя, что не очень-то тверд на ногах, он направился к середине лодки. Переступив сиденье близ уключин, он уже хотел было сесть за весла, но в этот момент Геля внезапно резко покачнула лодку, едва не зачерпнув в нее воды, и Белявский, не ожидавший такого подвоха, вылетел за борт.

Схватившись за весла, Геля повернула лодку наперерез течению и изо всех силенок, какие были у нее и какие заметно прибавил ей страх, стала грести к берегу. Она так неумело и нерасчетливо тратила свои силы, борясь с рекой, что едва-то едва, на последнем дыхании, готовая разрыдаться от сознания своей беспомощности, от жгучей мысли, что ее может унести стремнина, добралась до отмели. Услышав шорох гальки, оглянулась на огни Буйной, порадовалась, что они стоят на одном месте, и бросилась из лодки. Под ноги ей попали ботинки Белявского. «Вот для чего ты оделся! — поняла теперь Геля. — В путь собрался!» Вся горя от ненависти к Белявскому, она швырнула его ботинки в реку.

— На, получай!

И только тут одумалась: да ведь Белявский-то наверняка погиб! Выпрыгнув из лодки, кусая губы, она опрометью понеслась к прорабской…

Когда Арсений открыл Геле дверь, она едва держалась на ногах. Боясь упасть, она невольно схватилась за протянутые навстречу руки Морошки и, порывисто уткнувшись головой в его грудь, вся дрожа, прошептала:

— Я утопила его…

Не сразу Арсению удалось заставить Гелю выговорить еще несколько слов и дознаться, где же она встретилась с Белявским, и не сразу он решился оторвать ее от своей груди. Из прорабской Морошка выскочил с мыслью, что моторист, конечно, погиб.

Около брандвахты слышались встревоженные голоса. Перед тем как сбежать с обрыва, Морошка провел лучом фонаря по тропе, и там, где она выходит на пологий приплесок и заворачивает к реке, в радужном сиянии света вдруг увидел Белявского; мокрый, в изодранной тенниске, он шел торопливо, шатаясь и что-то бормоча.

У Белявского не хватило сил взбежать на обрыв, хотя ему и очень хотелось вцепиться в горло Морошки. Хватаясь за дернинный край обрыва, он закричал во тьму, не видя прораба:

— Ты где, гад, где?

Кое-как выбравшись на обрыв и разглядев в темноте Морошку у комля поваленной бурей березы, что лежала близ тропы, Белявский бросился к нему с бранью, но его руки — показалось — мгновенно попали в железные клещи. Белявский закричал так, как еще не кричал от боли никогда; он был уверен, что кости его рук раздроблены.

— Тише, тише, — сказал ему Морошка.

С трудом опомнясь, прижимая к груди ноющие от боли руки, Белявский попросил:

— Будь человеком, выгони ее!

— Быть человеком — и выгнать?

— Да не философствуй, брось! Зачем она тебе? А я ее люблю.

— Но ведь она тебя не любит.

— Полюбит! Она моя!

— Что значит «моя»? — на сей раз без обычной паузы спросил Морошка. — С твоей меткой, что ли, как ярка?

— Угадал, так и есть, — ответил Белявский.

— Брось шутки! Брось! — сильно, басовито заговорил Морошка. — За такие шутки знаешь что бывает?

Услышав, что на обрыв поднимаются люди, прибежавшие с брандвахты, смелея, Белявский пошел грудью вперед и опять закричал во весь голос:

— Какие тут шутки! Она моя! Ты знаешь это слово — моя? Моя — и все ясно!

— Ты лжешь, Белявский! Лжешь!

— А ты спроси у нее, если не веришь!

— Злобствуешь? Осрамить задумал?

— Я спасаю ее от срама!

— Убирайся-ка ты, спаситель…

— А ты будешь с ней, да? — И Белявский начал размахивать кулаками перед Морошкой. — Не мечтай, прораб! Напрасные мечты! Этому не бывать! Моей была — моей и будет! Так и запомни!

Но тут машущие руки Белявского вновь попали в железные клещи. Вскрикнув, он рухнул на землю.

На обрыв выскочили взрывники.

— Уведите, он пьяный и мокрый, — сказал им Морошка.

Хотя и с трудом, но Белявский приподнялся на одно колено и заговорил в темноту, надеясь, что прораб еще поблизости:

— Взрывчаткой? Какая в сердце? А вот попробуй, взорви! Попробуй!

Кто-то из парней, окруживших Белявского, сказал:

— И верно, пьяный…

Игорь Мерцалов пробился к Белявскому и, подхватив его под руки, в один прием поставил на ноги.

— За что он тебя? Ревность обуяла? — И зашумел, оборачиваясь к прорабской: — Ну, прррораб, погоди.

Но Арсений не слышал Мерцалова. Он ничего не слышал и не видел, кроме огня в своей комнатушке, и только поэтому, вероятно, оказался не у двери, а перед окнами прорабской. Окно было распахнуто, и в нем он увидел Гелю.

— Закрой, мошка набьется, — глуховато, ослабевшим голосом, словно после болезни, сказал ей Морошка.

— Он так кричал, — шепотом сказала Геля.

— Закрой.

Помедлив, Геля с усилием выговорила:

— Я все слышала, Арсений Иваныч.

— Он негодяй…

— Да, он негодяй, — согласилась Геля. — Но он сказал правду, Арсений Иваныч.

— Не верю! Не верю! — заговорил Морошка, хватаясь за створки и горячо дыша в окно.

— Это правда, Арсений Иваныч, — сдерживая рыдания, повторила Геля. — Боже мой, да зачем все, что было со мной, правда? Зачем все это было?

— Замолчи! Я не верю!

— Но это было…

IV

…К июлю на Стрелковском пороге, что в самом устье Ангары, заметно поднялись над гребнистой, изумрудной стремниной серые гранитные скалы. На перепадах, где атласное полотно водостока натягивалось до отказа, теперь можно было разглядеть большие темнокожие валуны и плиты; они зловеще таились в речной пучине, как осторожные, допотопные чудовища, боявшиеся выбраться на свет.

Геля часто смотрела на порог.

Ей казалось, что мудрая природа не без умысла забросала устье Ангары огромными каменными глыбами, навечно вогнав их наполовину в речное дно, и заставила неистовую реку метаться меж этих глыб, неумолчно шуметь и клокотать так, что ни течение, ни ветер не успевали уносить отсюда хлопья пены. Властная мать земли, по мысли Гели, не хотела, чтобы каждый, кому легко вздумается, осмелился ступить в тот мир, что укрывался в синей дымке за ее преградой на реке. Но он несказанно манил к себе, тот мир, от него нельзя было оторвать взгляд, и уже самый первый из людей, оказавшийся здесь когда-то, не мог, конечно, устоять перед ним со спокойным сердцем.

Поселок, где жила Геля, стоял на левом, отлогом берегу Ангары, давно уже отвоеванном у тайги. Весь берег выше поселка был завален штабелями леса-кругляша и разными материалами из древесины, которые изготовлял здешний лесозавод, да еще толстым слоем опилок, щепы и коры. Древесные, смолистые и дегтярные запахи держались в поселке устойчиво при любой погоде и стали особенно сильными теперь, в июльский зной.

С начала навигации длиннорукие краны от зари до зари переносили со склада на палубы и в трюмы разных судов тяжелые тюки лесин, шпал, досок и теса, но пока что очистили лишь небольшой участок берега.

А сверху все шли и шли плоты; одни из них попадали в чрево лесозавода, другие в сопровождении теплоходов отправлялись на Енисей.

В этот поселок близ порога Геля приехала ранней весной вместе с подружками-радистками, окончившими курсы в Красноярске. Девушки поселились в общежитии и быстро обжились на новом месте. Никаких особых таежных трудностей, к превеликому огорчению девушек, им не пришлось пережить. Правда, одна трудность, и, несомненно, таежного происхождения, все же повстречалась: за обаятельными, жизнерадостными, изящно одетыми девушками, только что выпорхнувшими из города, тут же бросилась ухаживать несметная ватага парней. В дни ледохода уже состоялась первая свадьба.

Вскоре в поселке появился Борис Белявский. С бешеной скоростью он носился туда-сюда по реке на нарядном голубом глиссере; рядом с ним, развалясь на мягкой подушке, восседал «лесной бог» — влиятельный и властный представитель какой-то мощной организации, принимавший ангарский лес для отправки на Енисей.

Однажды после утреннего сеанса передач Геля, по обыкновению, спустилась от своей рубки к реке — подышать свежим таежным воздухом да побыть наедине со своими мыслями. Она взобралась на лежавший у самого уреза большой камень и засмотрелась на порог…

От пристани, что у самого слияния двух великих рек, в эти минуты отошел небольшой пассажирский теплоход, заселенный геологами да изыскателями, сплавщиками да золотодобытчиками. Увидев его на стрежне, Геля, по исстари заведенному обычаю, начала махать косынкой, желая счастливого пути людям, отправляющимся в таинственный мир за порогом. Пассажиры, стоявшие вдоль правого борта, охотно ответили доброй девушке.

Позади раздался мужской насмешливый голос:

— Не страдай! Другой найдется!

Она и не слышала, как невдалеке к берегу приблизился нарядный голубой глиссер. Выскочив из него, Борис Белявский позвал:

— Помоги!

Гелю удивило, что незнакомый парень кричит ей требовательно. Она хотела обидеться на Белявского, но из этого ничего не вышло, удивляясь своему миролюбию, она спрыгнула с камня.

— Берись за борт!

Вдвоем они вытащили нос глиссера на песчаную отмель. Чувствуя, что она раскраснелась от смущения перед бойким и красивым черноглазым парнем, Геля тут же хотела броситься от него прочь, но он опять потребовал, хотя и помягче:

— Обожди-ка…

— Ну что тебе? — крикнула Геля, злясь на себя за то, что не может осердиться на бойкого моториста. — Затем и позвал, бессовестный, чтобы заговорить? Что, неправда?

— Истинная правда, — с радостным смирением сознался Белявский.

— И не стыдно?

— Проморгаюсь…

— Не в первый раз, да?

— Все бывало в жизни…

— Видать тебя — бывалый.

— Вот я и приметил тебя на камне, — заговорил Белявский, очевидно вполне довольный началом знакомства с Гелей. — Думаю, да кто же так трогательно провожает теплоход? Не иначе — романтическая душа. Мне надо бы к пристани, а я сюда…

— А что сказано о любопытстве? — спросила Геля.

— То афоризмы старины! — весело отмахнулся Белявский. — Любопытство — божий дар в человеке. Потеряй его — и ты мертв. Вообще, любопытство — один из сильнейших двигателей прогресса.

— Говорун ты…

— Как все бывалые.

— Да еще веселый…

— Я сразу всем нравлюсь, — сообщил он с наигранной застенчивостью, стараясь, очевидно, рассмешить и смягчить Гелю. — А ты, видать, занозистая, а? — Он присмотрелся к Геле, откровенно любуясь ею. — Откуда такая явилась, а?

— А вон, с нёбушка, — ответила Геля насмешливо.

— На самолете, надеюсь?

— Что ты! На своих…

— И давно?

— Вместе со скворушками…

— Охотно, охотно верю: такие могут явиться сюда только с нёбушка, — продолжал Белявский, с удовольствием поддерживая, вероятно, привычный для него иронический тон. — Замуж еще не выпорхнула?

— Ха! И развестись успела!

— Современно, — похвалил ее Белявский, может быть даже поверив ей. — Но все равно скоро опять выпорхнешь! Такие занозистые здесь нарасхват. Да и не принято в здешних местах волынить. Некогда. Тут все делается быстро и круто.

— Страсти-то!

— Кстати, нравится здесь?

— Очень!

— Не верю, — сказал Белявский. — Что тебе может нравиться в этой глухомани? Что ты нашла здесь хорошего? Тайга. Мошка. И люди, как мошка: толкутся на земле, а зачем — и не знают. Мыслить не умеют, да и не желают. Совершенно серьезно считают, что вполне достаточно тех истин, какие уже познали…

— Не выдумывай! — сказала Геля серьезно.

— А ты и сама уже разочарована здешней жизнью, — уверенно заявил Белявский. — Оттого и ходишь сюда каждый день и смотришь на порог. Все думаешь: вот за порогом — там чудеса. Так ведь? А я тебе скажу: и там тайга, и там мошка, и там люди…

— Перестань! — одернула его Геля уже сердито. — И не стыдно так говорить о людях? Вот они пошли туда, и я уверена: у всех там интересные, увлекательные дела. Есть и трудности и неудачи… Но именно они закаляют волю! Есть открытия, находки, какие приносят истинное счастье!

— Восторженность — самая распространенная болезнь юности, — с сожалением сказал Белявский. — Особенно страдают ею девушки. К счастью, она проходит быстрее, чем корь.

— А, опять афоризмы! Я пошла…

Кивнув в сторону реки, Белявский осведомился:

— Каталась?

— Все собираюсь, — ответила Геля.

— Тогда садись. Тебе повезло.

У Гели порозовело лицо.

— А не утопишь?

Не отвечая, Белявский подхватил Гелю и перебросил ее ноги через борт глиссера. Протестовать было поздно, да и не хотелось: Геля давно уже мечтала о прогулке по Ангаре. Конечно, Белявского все же стоило бы побранить, но девушкам, как известно, порой даже немножко нравится властная, грубоватая решительность парней.

Глиссер полетел вверх по реке.

Ангара очаровала Гелю давно, сразу же после ледохода, неоглядным раздольем плеса в устье, мятежной силой своей, бесстрашными волнами, летящими на прибрежные камни, ветром, несущим запах свежей хвои из глубин тайги. Но прежде Геля любовалась рекой только с берега. Теперь же она впервые оказалась на речном просторе и только тут поняла, что еще не знала Ангары. В ее потоке было столько порыва, кипения, неистовства, нестерпимо обжигающего блеска прозелени, что Геле даже стало тревожно, и у нее легонько закружилась голова.

— Хорошо? — крикнул ей Белявский через плечо.

Геля не ответила.

Некоторое время шли вдоль левого берега, заваленного лесом, прямо на створы, возвышавшиеся на пригорке, позади избушки бакенщика. Но, поравнявшись с перевалочным столбом, глиссер начал отваливать к середине реки. Приближался порог. Совсем уже близко Дворец, самый большой в пороге темно-серый камень, вокруг которого бьются, брызгают пеной тяжелые, словно из жидкого металла, но раскаленные добела струи. Геля думала, что Белявский покажет ей порог с близкого расстояния и завернет обратно. Но Белявский, дойдя до белого бакена перед Дворцом, направил глиссер прямо через порог, строго на створные знаки Порожные, маячившие вдали. Тут глиссер заметно сбавил ход, а река, прорываясь сквозь завал подводных камней, заревела и понеслась навстречу, как водопад. Геля невольно ухватилась за руку Белявского и стала трясти ее, хотя и понимала, что поворачивать поздно. Отрываться от Белявского ей уже было боязно. Так она и держалась за него, пока поднимались в пороге, а он, прижимая ее руку к себе, радостно выкрикивал:

— Дворец! Гляди какой! А вот тут, слева, под водой — Разбойник. Вон через него хлещет! Опасный камень! А за красными бакенами уже Боец! Вон, слева-то…

Но Геля лишь мельком поглядывала по сторонам, а все больше сидела зажмурившись: очень уж близко, за низкими бортами, неистово бурлила река. Глиссер потряхивало, как телегу на кочковатой дороге. Поднимались осторожно и, как показалось Геле, очень долго…

— Вот и все! — наконец-то сказал Белявский.

Но Геля, словно боясь резкого света, еще с минуту не открывала глаз. Потом она увидела, что глиссер уже шел мимо острова Караульного с сигнальной мачтой. Теперь можно было наказать Белявского — и Геля взялась дубасить его кулаком по спине.

И все же его самовольничание было чем-то приятно Геле: ведь он, несомненно, старался угодить ей. Вероятно чувствуя это, Белявский захохотал, довольный своей выдумкой, откинулся на сиденье и, будто бы в безотчетном порыве, быстро обнял Гелю за плечо. Она отбросила его руку и отодвинулась до самого борта. Ей хотелось заставить Белявского сейчас же повернуть обратно, но ему надо было немного успокоиться, перед тем как спускаться через порог. И Геля, сдержав себя, промолчала.

Глиссер вновь пошел вдоль левого берега. Миновали один ручей, потом другой, избушку бакенщика, а за нею, перед Тальскими мелями, выскочили на песчаную отмель. Из глиссера вылезли молча.

— Извинись, — не сходя с места, потребовала Геля.

По всему было видно, что Белявский встревожен ее строгостью и искренне раскаивается в своем поступке. Опустив перед нею глаза, он растерянно потирал руки. Геля добавила:

— Оказывается, ты еще и длиннорукий?

И тут он впервые заговорил серьезно:

— Извини, это случайность.

— А не привычка ли?

— Не думай так плохо.

— Думается… — ответила Геля строго. — Вот ты даже не спросил моего согласия, а пошел через порог… — Теперь ей уже не казалось приятным его самовольничанье. — Почему ты так поступил? Ведь это — неуважение.

— Ну что ты! — встрепенулся Белявский. — Ты мечтала побывать здесь, вот я и решил…

— Один? За меня?

— Я думал, обрадую.

— Ты всегда такой?

Он нахмурился и еще раз попросил:

— Извини.

Она заметила его волнение и быстро приостыла: он, конечно, своенравный, излишне самоуверенный, но ведь, судя по всему, искренний парень. Ей стало даже неловко оттого, что она отчитала его так строго, и потому спросила с улыбкой:

— Попало, да?

— У тебя отходчивое сердце, — ответил он обрадован-но, и глаза его засветились прежним, мерцающим глубинным светом. — Я рад, очень рад…

Они молча пошли берегом, у самой воды. Путь им преградил родничок, широко размывший песчаную отмель. Подняв здесь небольшой темный в золотистых пестринках камень, Белявский показал его Геле. Она пожала плечами:

— Самый обыкновенный…

— А знаешь, какой тут случай был недавно… — заговорил Белявский с привычным оживлением. — И совсем недалеко отсюда. Дело было в середине лета. Река обмелела. И вот подошли к берегу на лодке геологи. Один видит — у самой воды лежит камешек. Он схватил его, разглядывает — и глазам своим не верит. Так геолог совершенно случайно открыл здесь огромный клад драгоценного металла, скрытый рекой в своем русле. Вот как повезло!

— Думаешь, и тебе повезло? — сказала Геля.

— А-а, ладно! — Белявский бросил камешек в реку. — Я и без того нашел клад. В жизни все — дело случая. Я верю в случай…

И его загоревшийся взгляд и его внезапное волнение вначале приятно удивили Гелю. Но то, что он говорил ей, как-то странно встревожило, и она неожиданно заторопилась домой:

— Мне пора…


Большинство поселковых парней казались Геле очень прозаичными, бесцветными, с ограниченным кругозором. Они работали на заводе, водили машины и бульдозеры, управляли кранами и судами, в день получки любили выпить, пошуметь, покуролесить, а потом опять увлеченно взяться за дело. Все они, хотя и ворчали иногда на неполадки и неустроенность, в общем-то были довольны судьбой. Как правило, они отличались сдержанностью и степенностью, приобретенными, по мнению Гели, слишком рано.

Совсем не таким показался Борис Белявский. Он был как раз из той породы молодых людей, которые нравились Геле со школьной скамьи и, по ее разумению, ярко отражали в себе дух нового времени. Обладая какой-то особой внутренней свободой, зоркостью взгляда и неиссякаемой насмешливостью, он многое высмеивал остроумно и вполне заслуженно. Он удивлял смелостью и необычайностью суждений о жизни. На все у него был свой, особый взгляд.

Многие в поселке осуждали Белявского за показное вольнодумство и безудержное краснобайство. Но Геля считала, что одни чернят Белявского из ревности, другие — оттого, что не понимают его гражданской горячности и благородства. Самой же Геле казалось, что она лучше всех разглядела незаурядного молодого человека: энергичный, пылкий, живо мыслящий…

Встречаться с Белявским Геле было гораздо интереснее, занятнее, чем с кем-либо из поселковых парней. И все же в душе Гели, несмотря на ее повышенный интерес к Белявскому, гнездилось какое-то смутное недовольство поведением своего избранника. Не случайно она однажды, нахохотавшись до слез над замечаниями Белявского о поселковых нравах, вдруг сказала:

— А побьют тебя, Борис!

Белявского, вероятно, удивило, что у Гели могла возникнуть такая мысль, и он, округляя глаза, быстро спросил:

— А за что?

Геля попыталась уклониться от прямого ответа:

— Все не по тебе!

— Так ребята думают?

— Я не доносчица.

— Значит, сама?

— Ой, да перестань ты!

— Мне наплевать, что думают обо мне разные люди, — сказал Белявский, заподозрив, что кто-то разговаривал о нем с Гелей, и потому выделяя последние слова. — Мне важно, что думаешь ты, одна ты.

Но самолюбие Белявского на самом деле не переносило и малейших царапин: слова Гели толкнули-таки его задраться с соперниками. А как раз случилась получка, все изрядно выпили и только ждали случая, чтобы пошуметь да побуянить. Зашел разговор о честности, и Белявский, не стерпев, начал стыдить ребят за то, что они за глаза обливают его грязью.

Те возмутились, загалдели:

— Это ты всех и все обливаешь грязью!

— Ишь ты, нашелся правдолюбец!

— Зануда ты…

Слово за слово, зуб за зуб — и пошло. Короче говоря, Геля будто наворожила: Белявского избили так, что его не узнала бы и родная мать.

С распухшим лицом, в синяках и ссадинах, он несколько дней провалялся в общежитии. Он знал всех, кто учинил ему зверский мордобой, но отказался назвать их имена. Объяснялось это лишь тем, что Белявский хотел скрыть истинную причину драки. Его вполне устраивал слух, что избит он из-за ревности.

Этот слух смутил и Гелю. Она почувствовала себя виноватой перед Белявским. Геле подумалось, что Белявскому, пожалуй, может взбрести в голову дурная мысль, будто ей известно было о замысле драчунов, но она в разговоре с ним ограничилась только намеком.

Перед вечером, зная, что все парни сейчас в общежитии и готовятся к гулянке, откровенно назло им, Геля появилась в комнатке, где лежал Белявский. Появилась и с несвойственной резкостью потребовала:

— Оставьте нас!

Она уже стояла перед кроватью Белявского, когда у хозяев комнаты наконец-то развязались языки:

— Не узнаешь? Это он, он…

— Краса-а-авец! На индейца похож!

— Вон отсюда! — крикнула Геля.

С удивлением переглядываясь, ребята молча поднялись со своих мест: никогда не подозревали, что застенчивая Геля может быть такой разгневанной и шумной. И только уже в коридоре начали выкрикивать:

— Жалей, ласкай!

— Только потом не кайся!

— Ослепла, дуреха!

Доброе, отзывчивое сердце Гели при виде избитого Белявского, у которого даже перекосило глаза, так защемило от жалости, что у нее навернулись слезы. «Значит, дорог он мне!» — впервые подумалось Геле. И с этой минуты повышенный интерес к незаурядной личности Белявского, подогретый жалостью, Геля, не колеблясь, стала считать своей любовью. Так разрешились все ее сомнения на этот счет, не дававшие ей покоя с тех пор, как она предпочла Бориса Белявского всем своим поклонникам в поселке. И она без стеснения бросилась к Белявскому, поправила на нем одеяло, дотронулась до его груди.

— Ты лежи, лежи! — заговорила она, удерживая Белявского, когда тот, растроганный ее вниманием и лаской, попробовал было подняться на кровати. — Я как узнала, так и обмерла! Вот пьянчуги! Вот задиры! — с возмущением восклицала она, страдая за Белявского всей душой, но в то же время и радуясь тому, что отныне все ее сомнения разрешены, что она любит.

Своим необдуманным посещением Белявского Геля, сама того не ведая, крепко связала себя с ним в глазах жителей всего поселка. Поняв это, Белявский не замедлил воспользоваться благоприятным для него случаем: стал действовать уверенно и напористо. Он никогда не говорил Геле о своих чувствах к ней, словно стараясь показать ей, что мужская любовь должна быть сдержанной и молчаливой. А однажды, проводив Гелю до крыльца девичьего общежития, внезапно объявил ей, что завтра они подадут заявление в загс, а через неделю справят свадьбу, причем в собственной комнате, в новом доме. И здесь же сунул в руки Геле английский ключ на металлическом кольце. Похоже, Белявский нарочно сделал все так, чтобы подавить Гелю своей самоуверенностью и не дать ей времени на раздумья. И он в известной мере достиг своей цели.

Геля и в самом деле была так ошеломлена, что даже не смогла в открытую оскорбиться самоуправством Белявского. Она только тихонько ахнула, беря в руки ключ, и как-то странно присмирела.

Хотя Геле и казалось, что она любит Белявского, даже очень любит, ей все же не хотелось выходить за него замуж. И не потому, что чем-то пугало замужество, которое вызывало у нее естественное любопытство, а по какой-то совсем неясной для нее самой причине. Но, обескураженная внезапностью, Геля почему-то смолчала, когда Белявский сунул ей ключ в руки, да так и не собралась с духом отказать ему сейчас же, не сходя с места. Кажется, она боялась, что Белявский разгневается и потребует объяснений, а она ведь и сама не знала точно, почему ей не хочется стать его женой. Не было у нее серьезной, видимой причины для отказа. Ей просто-напросто не хотелось быть сейчас замужней, вот и все! «Гуляли бы, как все гуляют, — загрустив, размышляла она. — И зачем это он задумал?» Не понимая своего состояния, боясь зря обидеть Белявского, Геля и не отвергла его предложение, хотя именно это ей и хотелось сделать, а лишь прошептала в большом смущении, почти жалобно:

— Борис, я подумаю… Ладно?

— Вот чудачка! — удивился Белявский, веря и не веря тому, что слышит от Гели. — Да чего тебе думать, ты что? — Но, вспомнив, что у девушек в известные моменты, даже против желания, принято говорить такие слова, милостиво разрешил: — Ладно, думай! Только не задерживай!

А утром, стоило Геле показаться на улице, ее бросились поздравлять знакомые девушки. Все так и похолодело в груди Гели. Сначала она попыталась было молча отмахнуться и бежать, но девушки обозвали ее зазнайкой и скрытницей. Что было делать? Сказать, что слухи лживы? Сказать, что она еще раздумывает? Но пока Геля торопливо соображала, как быть, что-то приятное, вызванное поздравлениями, уже успело ворохнуться в ее душе. Как ни странно, ей стало радостно оттого, что слух о ее замужестве вызвал такой живой интерес у подружек. Их откровенная зависть к ее судьбе льстила Геле, и она неожиданно заспорила с собой: «Да что я, в самом деле, мучаюсь? Что за причуда? Одна дурость! Ведь я люблю его, так почему же мне не стать его женой?» И Геля внезапно сдалась и наконец-то, будто опомнясь, бросилась в объятия подружек.

Когда закончился утренний сеанс передач, на рацию к Геле неожиданно заявился Борис Белявский, лукаво веселый, оживленный. Геля не удержалась и побранила его за болтливость, но Белявский отделался смехом.

— Дурочка, да что тут скрывать? И зачем раздумывать? — Он взял Гелю за руку. — Гляди, невеста, веселей! Идем нашу комнату смотреть! Иде-ем!

Невеста… Сколько же сокровенного в этом слове! До чего же трепетно от него в душе! Оно как ветерок на зорьке. Не назови ее Белявский невестой, Геля ни за что не пошла бы с ним по улице, под обстрелом любопытных взглядов. Но чудо-слово внезапно сделало Гелю необычайно гордой и отчаянной.

Комната в новом доме, свежо пахнущим тайгой, на удивленье, с первой же минуты стала ей такой родной, будто она провела в ней все свое детство. С изумлением глядя в окна на необъятное плёсо Ангары, она прошептала, едва приоткрывая губы:

— Вид-то какой!

— С таким видом просил, — весь сияя, сказал Белявский. — А мой Максим Максимыч — это человек!

— Здесь сто лет прожить можно.

Замужество начиналось так радостно, так красиво, что сердце Гели не могло не отозваться волной нежнейшей благодарности к Белявскому; не только Геля, юное существо, но и более взрослая девушка легко могла бы спутать эту благодарность с любовью.

И здесь Геле невольно вспомнились рассказы матери о том, как она в тридцатом году выходила замуж за отца, молодого каменщика Николая Гребнева, известного ударника на строительстве у горы Магнитной. Молодожены Гребневы долгое время жили в землянке, занимая в ней один угол, а потом в многолюдном, шумном бараке, за ситцевой занавеской. Мать говорила, что им жилось в бараке менее вольготно, чем крысам. За десять лет семья Гребневых, в свой срок пополняясь детьми, побывала на трех стройках: непоседливого отца манили все новые и новые места. Не однажды он имел возможность получить хорошее жилье да и укорениться где-нибудь навсегда, а он опять и опять поднимал семью с немудрящим походным скарбом и отправлялся в новый путь. Перед войной Гребневы оказались на стройке крупного завода под Новосибирском, и опять в бараке. Вскоре отец ушел на фронт, оставив жену и троих детей; Геля родилась уже без отца, в середине зимы. В том бараке на окраине Новосибирска она и выросла. Оттуда, унаследовав от отца непоседливость, она и махнула вместе с подружками на Ангару.

Никогда еще у Гели не было хорошего жилья, как у других счастливых людей. И вот теперь, едва став невестой, она уже стала, по сути дела, и хозяйкой просторной, светлой комнаты, настоящего маленького рая на берегу Ангары. О такой вот комнате всю жизнь мечтала ее бедная мать. Известно, конечно, что не в стенах счастье. Но все же, как ни толкуй, а приятно начинать семейную жизнь вот здесь, а не в землянке, где хозяйничают крысы. Да как же не ответить за все это своему будущему мужу любовью? И Геля, чувствуя себя уже безмерно влюбленной, не заметила, как дала своим мечтам полную волю.

— Здесь стол, здесь кровать, здесь шкаф… Правда? — указывала она пальцем, бродя по комнате и всякий раз обращаясь за поддержкой к Белявскому, и все более и более пылала от смущения, что раньше времени вступает в права хозяйки.

Борис Белявский всячески поощрял увлечение Гели и не отставал от нее ни на шаг.

— Борис, а где мне достать ведро и тряпку? — неожиданно спросила Геля. — Я сейчас же вымою полы!

— Успеешь, обожди…

— Нет, сейчас же!

Но на второй день счастливый угар Гели сменился тревогой. Геля с удивлением обнаружила, что у нее все-таки нет охоты выходить замуж. Странно! Будто заведенная чьей-то властной рукой, Геля с присущей ей энергией занималась приготовлением к свадьбе, а в душе ее между тем все ощутимее зрел протест против этой свадьбы. Геля не могла понять, что творится с нею, и думала: это всего-навсего дает себя знать неизбежная боль разлуки с девичеством. И потому Геля воздерживалась от разговора с Белявским. А пока она разбиралась в своих чувствах и обдумывала, как открыться начистоту перед женихом, события шли своим чередом.

Геля надеялась, что ее состояние останется незамеченным. Но она ошиблась. Зоркий взгляд Белявского немедленно отметил, что в ее настроении происходят какие-то перемены: обычно она слушала его с оживлением, теперь же зачастую оставалась спокойной, а то и рассеянной. Это не на шутку встревожило Белявского. Потерять Гелю он не хотел. Он еще не встречал более открытой, искренней и сердечной девушки.

Возвратясь как-то с реки раньше обычного, Белявский увидел у крыльца домика, где находилась радиорубка, Гелю в обществе одного из ее поклонников — видного, серьезного парня, работавшего на кране. Молодой человек говорил с Гелей о чем-то очень строго, подкрепляя свои слова энергичными жестами, и смотрел на нее требовательно. Судя по всему, Геле давно нужно было разобидеться на крановщика, осмелившегося говорить с нею тоном выговора, а она между тем была с ним весело оживлена и приветлива. «Почему она позволяет ему такую вольность? Почему позволяет? — поразился Белявский. — И даже смеется, словно он говорит ей комплименты! Но ведь он не то ругает ее, не то поучает, как провинившегося несмышленыша! Уж не о нашей ли свадьбе?» Загадочное поведение Гели так напугало Белявского, что у него даже не хватило духу показаться ей на глаза в эти минуты. И только когда крановщик расстался с нею, он вышел из своей засады.

— О чем он с тобой?

Ему было невероятно трудно изображать себя равнодушным.

— А-а, пустяки! — отмахнулась Геля.

— Все же?

— Поздравлял…

Геля всегда была необычайно откровенной, искренней, чистосердечной — и вдруг затаилась, что-то недосказала. Это не предвещало ничего хорошего.

Вечером Борис Белявский пригласил Гелю и двух ее подружек покататься на глиссере по Ангаре. Потом все вместе сходили в кино. Когда же пришло время расстаться среди улицы, Белявский, как бы не только от своего имени, но и от имени Гели, предложил ее подружкам:

— А сейчас — к нам.

— Борис! — воскликнула Геля с укором.

Но расчет Белявского на любопытство девушек оказался верным: тем захотелось непременно сейчас же побывать в комнате, где будет жить Геля, и они, озоруя, побранили ее за невежливость.

— Да что там смотреть? — уперлась Геля. — Стены?

— Там есть все, что требуется для жизни, — с усмешкой ответил Белявский. — Даже радиола.

— Но откуда все взялось?

— По щучьему велению.

— И ты молчал?

— Решил удивить.

Девушкам, конечно же, захотелось танцевать, и Геле волей-неволей пришлось сдаться, хотя ей и сделалось отчего-то досадно и тревожно. Беря Гелю под локоть, Белявский призадержал ее и, когда девушки ушли вперед, спросил:

— Что за настроение?

— Да ведь не время, — с досадой ответила Геля.

— Но я завтра ухожу на Енисей.

— И надолго?

— До субботы.

— И все-то у тебя неожиданности, — сказала Геля. — Тебе, кажется, нравится удивлять людей?

— А что, разве плохо? Каждый должен жить, чем-нибудь удивляя людей, — ответил Белявский. — Тогда всем будет интересно жить.

Комната в самом деле была обставлена кое-какой сборной мебелью, а в углу, на табурете, поблескивала новенькая радиола. Бесцеремонно осматривая комнату, мебель, склад консервов и бутылок, заготовленных к свадьбе, девушки от зависти всплескивали руками, а Геле сделалось еще более тревожно и тоскливо.

— Да что с тобой? — заволновался Белявский, не видя у Гели того оживления, на какое мог рассчитывать. — Что-нибудь не нравится? Скажи.

— Да так я! — отмахнулась Геля. — Не приставай!

— Сердишься, что уезжаю? — ласково спросил Белявский, хотя и отлично понимал, что совсем не близкая разлука тревожит Гелю. — Но как быть? — воскликнул он с грустью. — Работа!

Очевидно, в настроении Гели все более угрожающе происходили какие-то перемены, и это подстегнуло Белявского будто плетью. Он решил, что настал решающий час. «Уйдешь, а ее тут и приласкают», — подумал он, вспомнив о сегодняшней встрече Гели с одним из поселковых парней.

Обняв подружек за плечи, Белявский предложил:

— А теперь, если угодно, поздравьте нас…

Геля запротестовала, но ее подружки, настроенные весьма игриво, зашумели, требуя вина. И Геле опять пришлось уступить…

Покружившись несколько минут под радиолу, девушки с хохотом исчезли за дверью. Удерживая Гелю, продолжая водить ее по комнате, Белявский прошептал:

— Умницы.

— И я хочу быть умницей, — сказала Геля.

— Давно всем известно, что ты умница, — сказал Белявский. — Зачем лишние доказательства?

— Но уже поздно.

— Ты забыла, что я завтра уезжаю?

Он налил Геле золотистой настойки, а себе — во второй раз — полстакана лишь слегка разведенного спирта. Геля категорически отказалась даже пригубить свою рюмку и просто, совершенно как ребенок, спросила, всматриваясь в лицо жениха:

— Борис, а ты не алкоголик?

— Бесподобно! — наигранно восхитился Белявский.

— Гляди, а то я не люблю…

И здесь Гелю будто кто толкнул в спину. Она засобиралась домой, но Белявский, едва успев опорожнить стакан, перехватил ее у дверей и стал целовать…

— И вообще, зачем тебе уходить? — заговорил он затем, вроде бы совершенно случайно усаживая Гелю на кровать. — Ты моя жена.

— Невеста, — поправила Геля, пытаясь вывернуться из сильных рук. — И мне хотелось бы всю жизнь вспоминать, как я была невестой.

— Но ведь все уже решено! Разве не так? — продолжал Белявский. — Или ты не веришь мне?

— Верю, — ответила Геля.

— Так зачем же тянуть?

— Борис, но ты пьян…

— А ты упряма и жестока!

— Борис, милый, ты же умный парень! Остынь! Уймись! — заговорила Геля торопливо, испуганно, сама целуя Белявского. — Ведь ты пьян, да я еще и не привыкла к тебе. Я знаю, ты хороший, ты все поймешь.

— И ты пойми!

— Борис!

Вначале, всячески сопротивляясь, Геля стыдилась не то что кричать, а и говорить-то громко: за стеной, она знала, уже поселились люди. Горячим, прерывистым шепотком, захлебываясь, она все умоляла и умоляла Белявского одуматься и взять себя в руки. Но тот уже ничего не слышал. Вскоре к ужасу Гели прибавилось чувство мучительного, впервые испытываемого стыда, а затем и отвращение не только к мучителю, но и к себе самой…


…Ей было невыносимо стыдно и гадко до тошноты. Схватив подушку, она прижала ее, словно для защиты, к груди и спрятала в ней свое лицо. Только теперь она со всей отчетливостью поняла, как ошиблась, считая, что лучше всех видит и понимает Белявского. Несчастная, слепая, она всерьез считала его незаурядной, сильной личностью с чистой и ясной душой.

Гелю бил сильнейший озноб ненависти, когда Белявский вернулся к ней. Встретясь со взглядом Гели, он на минуту замер в растерянности, потом, стараясь поправить дело, поспешно опустился перед нею на колени. Геля едва разжала губы:

— И ты смотришь мне в глаза?

— Геля, но какая разница? — заговорил Белявский. — Сегодня, завтра или послезавтра? Ведь между нами все решено. Зачем же устраивать трагедию? Ведь я тебя люблю!

— Ты лжешь!

— Геля, да что с тобой?

Белявский вновь потянулся к Геле, и тогда она внезапно ударила его наотмашь. Отойдя к столу, он долго утирался платком, а потом дрожащей рукой опять налил в стакан спирта.

— Дура!

— Да еще какая! — подхватила Геля. — А ты взбесившийся эгоист. Одного себя любишь…

— Я не Христос! — не оборачиваясь, ответил Белявский. — За что я должен любить всех? Только за то, что живут со мной под одним солнцем и коптят одно небо?

— Вот ты какой! — шепотком, с горестным удивлением заключила Геля. — Открылся…

Она догадалась, что Борис перестал ее стесняться не спьяна, а лишь потому, что теперь уверен в полной своей власти над нею. «Негодяй, ты думаешь, связал меня по рукам и ногам? — с негодованием подумала Геля. — Врешь, меня не связать!» С этой мыслью она спрыгнула с кровати и заговорила, уже не боясь разбудить соседей:

— Ну, вот что, теперь меня слушай. Я тебя не знала, но и ты меня не знаешь. И ты ошибся. Ты надеялся, что я весь век буду раскрывать перед тобой рот, как скворчонок в скворешне? Нет, я всегда жила своим умом — своим и буду жить! Обойдусь без твоего! Далеко заведет!

Увидев, что она собирается уходить, Белявский встал перед дверью, загораживая ей путь.

— Одумайся…

— Я уже одумалась, хотя и поздно.

— А поздно — не горячись.

— Пусти! — потребовала Геля, отбрасывая его руки.

— Ладно, иди, — согласился Белявский. — Но помни: ты моя жена, и я никому тебя не отдам! Как хочешь осуждай — не отдам! И не думай, что это пустые слова…

Рано утром, перед тем как уйти на Енисей, Белявский побывал у Гели. Эта встреча и убедила Гелю, что Белявский в самом деле не собирается оставлять ее в покое. Но оскорбленной Геле хотелось порвать с ним решительно и навсегда. Хотелось избежать и грязных сплетен. И тогда само собой возникло решение немедленно скрыться из поселка.

В то же утро, появившись в радиорубке, она попросила своего начальника освободить ее от работы. Пожилой, добрый человек долго горестно вздыхал, но решил избавить девушку от преследований. К вечеру он вручил Геле в своем кабинете документы, деньги и рекомендательное письмо в стройуправление в Железнове. А потом устроил ее на теплоход, отходивший на рассвете вверх по Ангаре.

V

У обрыва долго не стихала разноголосица. Жизнь на Буйной была довольно однообразной, скучной, и все, жившие в прорабстве, радовались любому необычному случаю. А сегодня выдался особый, чрезвычайный случай, и тут, естественно, никто не мог остаться равнодушным. К тому же очевидно было, что самый настырный поклонник Гели получил, как говорится, от ворот поворот, и это не могло не обрадовать всех остальных ее поклонников: одним стало меньше — и то хорошо. Правда, вместо Белявского у них вроде бы появился еще более серьезный противник — сам Арсений Морошка. Но все боялись этому верить и потому старались не верить: лучшей самозащиты, как известно, не найти. И потому все охотно потешались над отвергнутым.

Борис Белявский никак не хотел уходить с обрыва. Он все рвался от Мерцалова к прорабской, пока не раздалась команда Кисляева:

— Возьмите его, ребята.

Уваров и Чернолихов подхватили Белявского под руки и повели с обрыва. Кисляев, Дервоед, Подлужный да еще два солдата из бригады, Зубков и Гурьев, оттеснили Мерцалова назад, в толпу матросов, охранников и изыскателей. Бородач забушевал позади:

— Эй, рррожи, что вы с ним делаете? Что делаете? Не бить! Не увечить! Будете отвечать! Так и знайте!

— Ну и гад! — проворчал Кисляев.

Поняв, что к прорабской нет пути, Белявский решил как можно скорее укрыться от толпы в своей каюте. Он быстро дошел до берега. Перед брандвахтой, освещенной сигнальными фонарями, его отпустили. Он хотел было взбежать по трапу, но сорвался и упал у самой воды. Солдаты подбежали и подняли его, а Кисляев посоветовал:

— Ты спокойнее…

Осторожно, не спеша Белявский одолел почти половину пути, но там опять потерял равновесие и, будто подкошенный, полетел с трапа.

Его вытащили из воды. Усадили на трап, осмотрели, освещая карманными фонарями: крови нигде не видно. Ощупали руки, ноги — не кричит, стало быть, все цело…

— Ушибся? — участливо спросил Кисляев.

— Чепуха, — ответил Белявский глуховато.

Вася Подлужный подсел к Белявскому и тихонько, но так, чтобы слышалось в толпе, спросил:

— Выпил-то где? Скажи.

— Уйди! — оттолкнул его Белявский.

— Эх ты, недоросль! — заговорил Подлужный, не покидая трапа. — Задумал девчонку умыкнуть, а сам напился. Разве ж так можно? Берешься за серьезное дело — лишнего не употребляй. Давно известно. И все надо было обдумать трезвой головой. Ты бы ей сначала кляп засунул в рот, чтобы кричать не могла, да руки-ноги связал, а потом сложил бы вдвое да в рюкзак!

В толпе послышались смешки.

— Кто ее хотел умыкнуть? Чего он болтает? — выкрикнул Белявский оживленно разговаривающей толпе. — Она не девчонка, а моя жена, и я просто хотел забрать ее отсюда…

— Забрать силой? — спросили из толпы.

— Упрямых часто насильно учат, насильно лечат и даже насильно спасают от гибели, — ответил Белявский. — Если ради добра — это уже не насилие.

— Рассудил! — заметил Кисляев суховато. — Немало еще охотников делать людям добро против их воли! И ты, видать, из тех доброжелателей?

— С нею нельзя было иначе, — ответил Белявский.

— А почему?

— Она не понимает, что делает…

— Обожди — пусть поймет.

— Ей еще больше заморочат тут мозги.

— Что она — дурочка? Тогда зачем она тебе?

— Опять говорю: она моя жена! — взрываясь, выкрикнул Белявский. — Понятно? Же-на!

— Жена — и сбежала? — подковырнул Кисляев.

Белявский замялся, не зная, что ответить, а тем временем в толпе заговорили:

— А почему они не расписаны, а?

— И правда, почему она сбежала?

Разговор неожиданно принимал определенно опасное направление: еще одна оговорка — и смекалистые парни легко догадаются, что произошло в поселке у порога. В глубине души Белявский боялся разоблачения больше всего на свете, и его вдруг сильно зазнобило. За несколько секунд он начисто отрезвел и, быстро поднявшись на ноги, сильно встряхнул плечами:

— Озяб я…

Толпа примолкла. Никто не сомневался, что он вновь сорвется с трапа. Но Белявский, собрав в комок всю свою волю, очень быстро, ни разу не покачнувшись, поднялся на борт брандвахты.


Он долго рвал подушку зубами.

И не оттого страдал Белявский, что не удалась его затея. Отрезвев, он понял: она была явно неразумной, заранее обреченной на неудачу, эта затея, задуманная сгоряча да во хмелю. Что и говорить, тут нельзя было действовать силой, хотя бы и желая Геле добра. Страдал же Белявский прежде всего оттого, что теперь-то окончательно подтвердились его смутные догадки. Признание Гели было, конечно, не шуткой, не выдумкой, а горькой правдой. И еще страдал Белявский от сознания своего полнейшего бессилия и неспособности изменить течение событий. Своим дурацким поступком он, несомненно, лишь ускорил их ход. Теперь, когда все открылось, Геле нечего скрывать свою любовь. Вот она осталась в прорабской и, возможно, сегодня же станет женой Морошки…

Уже в те дни, когда Борис Белявский лишь смутно догадывался о чувствах Гели к Морошке, он жил с ощущением болезненной внутренней дрожи, которая не покидала его даже во сне. Ночи напролет он бродил вокруг прорабской. Его до упаду забивала мошка, а он все ходил и ходил, стиснув зубы. Одержимость, похожая на безумие, владела им в те ночи. Но, оказывается, все эти страдания были только прелюдией той невероятной муки, какая началась после признания Гели.

И ему вспомнилось недавнее…

Да, Геля понравилась ему с первой встречи. Очень понравилась своей непосредственностью, искренностью и прямотой. Правда, теперь, оборачиваясь назад, Борис Белявский, положа руку на сердце, не мог бы сказать определенно, любил ли он Гелю уже тогда, принимая решение жениться на ней. Он жил, не считая нужным серьезно разбираться в своих чувствах. Все делалось им круто, безотчетно, стихийно, и в этом он находил истинное наслаждение. Он считал так: если хочется что-то сделать, значит, делай и не рассуждай. Это и есть высшая свобода. Не стремись разгадать себя до конца. Даже перед собой ты должен всегда оставаться загадкой — и тогда будешь особенно заманчивой загадкой для других. Так что если даже и была любовь, то, во всяком случае, куда сильнее ее было желание обладать Гелей, и именно оно постоянно горячило и подталкивало Белявского. Настоящая же любовь, несомненно, пришла когда-то позднее.

После той памятной ночи он уходил на Енисей в тревоге. Он все еще пытался успокоить себя мыслью, что его недостойное поведение было вынужденным, и в этом искал оправдание и утешение. И постепенно его тревога поостыла. Конечно, Геля очень обижена, рассуждал он тогда. Но что же делать, если так случилось? И Белявский надеялся, что Геля, поразмыслив наедине, выплакав обиду, постепенно смирится с тем, что произошло, а со временем и простит…

Его будто оглушили дубиной, когда сказали, что Геля скрылась из поселка. Он едва-едва дотащился до дома, быстро и смертельно напился, а затем в диком буйстве перебил все остальные бутылки, заготовленные для свадьбы. Его нашли полумертвым среди осколков, усеявших пол, в луже крови.

Две недели он жил, как в бреду. Уязвленное самолюбие и горечь утраты жгли его день и ночь. То, что Геля не смирилась, как он ожидал, не столько озлобило его, сколько заставило удивиться несгибаемости ее характера. Удивиться и раздосадованно и восхищенно. Вот тогда-то он, конечно, уже любил Гелю. Тогда-то и понял, как обидел ее той ночью. Горечь утраты и сознание вины, слившись в одну боль, не давали ему и секунды покоя. Теперь он не мог жить без Гели, да еще с черным пятном на своей совести. Ему хотелось хоть немного загладить свою вину перед Гелей. Он надеялся, что если она, несмотря ни на что, все же станет его женой, постепенно все горестное сотрется в ее памяти. Не сомневаясь, что Геля где-нибудь поблизости, на Ангаре, он поднялся до первой пристани — Железново и там быстро напал на ее след.

Что же теперь?

Все кончено. Завтра же Морошка, несомненно, выгонит его из прорабства. Кричи не кричи, а он здесь царь и бог. Ему нет никакого резона не воспользоваться своей властью. Каждый добывает свое счастье как может.

А в дверь без конца осторожно постукивали и звали:

— Боря, дрруг…

Пришлось открыть. Игорь Мерцалов вошел в каюту с видом хозяина и, оглядев Белявского, чему-то усмехаясь, почесал щеку, обросшую черной щетиной.

— Что скажешь? — спросил Белявский, глядя на гостя исподлобья. — Прогонит, да?

— Трясучка берет? — поинтересовался Мерцалов.

— Ну, знаешь! — оскорбленно воскликнул Белявский. — Я еще поговорю с ним! Не думай!

— А если навалятся его дружки-солдаты?

— Я и с солдатами…

— Ой, рожа! — Мерцалов брезгливо поморщился, покрутил головой и закрыл дверь на крюк. — Да не будь нас, они переломали бы тебе все ребра!

Это была, конечно, чушь, но Белявский почему-то промолчал.

— Ты сейчас харкал бы кровью, — продолжал Мерцалов сердито и обиженно. — У них с прорабом морально-политическое единство. Устроят темную — и гнать не надо. Сам сбежишь.

— А если не сбегу? — набычась, спросил Белявский.

— Тогда даю тебе один дружеский совет: держись около нас, — сказал Мерцалов. — Мы всегда защитим и выручим. Мы люди. Что морду-то воротишь? Брррезгуешь?

Хотелось накричать на непрошеного защитника, выгнать его из каюты, но Белявский сказал скорее жалобно, чем резко:

— Отстань! Я не желаю…

— И с нами задираешься? — тихонько спросил Мерцалов, медленно прищуривая левый глаз. — Зря. Не советую. Хуже будет.

— Да что будет? Что со мной будет?

— Разъяснить?

— Катись ты!

— Ой, рожа! — без обиды сказал Мерцалов. — Никакого интеллекта! Сколько у тебя извилин? Как у снежного человека? Да если ты и с нами будешь задираться, от тебя останется здесь мокрое место. Ясно?

И опять Белявскому захотелось накричать на Мерцалова, но что-то вновь остановило в последний момент.

— Все сказал? — спросил он вполголоса. — А теперь уходи. Слышишь? Уходи.

Оставшись один, он снова свалился на кровать.

VI

Всю ночь не находил себе места и Арсений Морошка. За месяц, пока Геля жила на Буйной, ему никогда, даже мельком, не подумалось, что у нее уже есть своя женская беда. Диковатость и замкнутость Гели, по мысли Морошки, происходили лишь от ее чрезмерной настороженности, вообще свойственной многим девушкам, впервые оказавшимся в чужом краю. Да и видел он своими глазами, как со временем, обживаясь, Геля быстро избавлялась от своей скованности, с каждым днем становилась общительнее и веселее. Он в самом деле долго отказывался верить тому, что открылось ему вечером в судьбе Гели, но в его ушах все настойчивее звучали ее слова, какие она сказала ему в окно прорабской.

Он не мог ревновать ее к прошлому, которое было для нее несчастьем, о котором она говорила с таким содроганием и презрением. Он любил Гелю с ее бедой, может быть, еще сильнее, чем прежде. Но нестерпимая боль досады за Гелю лежала в душе Морошки камнем-валуном…

Подошел Демид Назарыч, постоял молча, разглядывая при сильном лунном свете прораба на земле, потом заговорил:

— Да, ночи уже прохладные… А ты что лежишь на земле грудью? Простудиться хочешь?

Арсений приподнялся на локте.

— Зря, батя, бродишь за мной.

Не желая слушать Морошку, Демид Назарыч начал собирать по берегу сушняк, с треском ломать его о колено, и вскоре под кручей запылал огонь. Однако старик все подтаскивал и подтаскивал жерди да чурбаны, и Арсений понял, что он собирается вести у костра большой разговор. Что ж, Арсению было все равно, где коротать время до утра.

От реки, как всегда на рассвете, сильно веяло сырой прохладой. Близ берега, в призрачном свете, валуны купались в быстротечной воде, как бегемоты.

Наконец-то Демид Назарыч задержался у костра.

— Надо же, чего удумал, а? — заговорил он, считая излишним называть имя Белявского. — У-у, кривая душа! Как вот эта коряга!

С минуту Демид Назарыч яростно ломал о колено корягу и бросал обломки в огонь, словно давая понять, что с кривой душой Белявского надо поступать вот так же круто.

— Уволь, и вся недолга! — сказал затем старик, гневно сопя и присаживаясь у костра. — За недостойное поведение. В конторе возражать не будут. Видано ли, чтобы в наше время девчонок силком увозили? На что похоже?

В прорабстве всем известно было, как щедр на доброту Демид Назарыч. Все молодые не зря называли его батей. Но его доброта неизменно соединялась с прямотой, а то и суровостью, свойственными предельно честным людям, и по этой причине он иногда казался человеком крутого нрава. До войны Демид Назарыч долгое время работал грузчиком в разных портах на Енисее, а затем — в аварийной бригаде; от Москвы до Берлина прошел минером, и вот уже пятнадцать лет, используя военный опыт, работал взрывником. Всю жизнь он трудился в самых глухих местах, чаще всего далеко от семьи, и все же любил свое дело. Он был снисходительным ко многим человеческим слабостям, но совершенно нетерпим к людям, не любящим труд. И еще не выносил он людей спесивых, себялюбивых, слабых духом, с кривой душой и шаткой верой.

— Сам не уедет — уволить не могу, — помедлив, как всегда, ответил Арсений. — Еще скажет, свожу личные счеты. А мне он теперь как тот вон камень: торчит — и пусть торчит.

— Мало ли что он скажет, — возразил Демид Назарыч.

— И потом, вот что, батя, самое главное… — продолжал Арсений. — Уволь его, и он, может быть, до самой смерти останется худым человечишком. Всю жизнь будет думать: не прогнали бы его с Буйной — и он добился бы своего. Засядет такая мысль в башке, как ржавый гвоздь, и будет сидеть. Нет, пусть поживет, раз у него есть еще какие-то надежды. Но если она его не любит, он должен скоро понять это: все-таки не малый. Ничего, дай срок, все поймет! Вот тогда у него на людей злобы не останется. Он будет злиться только на себя, а это не вредно.

— О нем ты заботишься! — сердито косясь, воскликнул Демид Назарыч. — А о Геле?

— И о ней забочусь.

— Не вижу твоей заботы.

— А может, она все-таки сгоряча от него убежала? — сказал Арсений. — Она бедовая, да и молода. С ними всякое бывает.

— А утопить задумала? — напомнил Демид Назарыч.

— Опять же сгоряча.

— Заладил, как дятел!

— Да ведь тут сложное дело, батя, — с грустью и досадой сказал Морошка. — Может, и недолго, но ведь она была его женой, а это такой узелок, что одной рукой не развязать. И помогать ей не надо. И торопить не надо. Теперь все открылось, и пусть она, не таясь и не спеша, сама развязывает.

— Пока развязывает, он еще чего-нибудь с нею сделает, — заметил на это Демид Назарыч. — От него всего жди. Какие у него могут быть надежды? Ты что? Остается, чтобы отомстить.

— Одумается. Не посмеет.

— Да такому море по колено!

— Убережем.

— Рискуешь, паря! Здорово рискуешь!

Озадаченный несговорчивостью Арсения, Демид Назарыч поглядывал на него исподлобья, колюче, сердито. Стараясь уберечься от ссоры, некоторое время молча оправлял палкой костер, хотя в этом и не было никакой нужды.

— О ней не заботишься, а о себе и подавно? — не стерпев, опять заговорил Демид Назарыч, и Арсений догадался, что старик, кажется, крепко связывает его в своих мыслях с полюбившейся ему Гелей, и не в первый раз с удивлением отметил, что ничто на Буйной не ускользает от его зорких глаз. — А пора бы и о себе подумать, годы-то идут да идут. Живешь, как медведь-шатун.

— И о себе забочусь, — сдержав вздох, ответил Арсений, на что Демид Назарыч сердито хмыкнул и покрутил головой. — Не веришь, а это правда. Вечером у меня все в глазах померкло, да вот и сейчас еще как следует не рассвело. Пусть, батя, покажется зорька…

— Да зачем?

— Виднее при зорьке-то.

— Неужто не рассмотрел?

— Себя, батя, себя! — пояснил Арсений. — Мне знать надо, наверняка знать, а не сидит ли и во мне какой бес? Вдруг скажется? Тогда и мне и ей беда…

— Учуял бы его, однако.

— Есть, батя, хитрые бесы!

Сдвинув набок затасканную армейскую фуражку, Демид Назарыч в раздумье поскреб железным ногтем седой висок:

— Упрям ты, Иваныч! Не миновать тебе беды!

— Не накликай, батя, не надо.

— И чересчур добр! — мрачно заключил Демид Назарыч. — Гляди, не стань добреньким. Последнее дело. Наша доброта должна быть зубастой, как таймень. — Помолчав, он продолжал угрожающим тоном: — А теперь я тебя — камнем по голове! На, получай!

— Что такое? — встревожился Морошка.

— А если Геля, не говоря ни слова, возьмет да и махнет отсюда? От срама! От неминучей беды! Что теперь скажешь? Говори!

И верно, беспощадный Демид Назарыч будто камнем хватил по голове. О чем только не думалось Морошке этой ночью! Но о том, что Геля может бежать с Буйной, он почему-то совершенно не подумал, хотя, как сейчас стало ясно, именно это и могло случиться прежде всего…

— Да что ты изводишь меня, батя? — взмолился Морошка. — Уймись!

VII

Заря еще пряталась за горами, но там, где каменные утесы почти сходились над Ангарой, уже пылало, как в паровозной топке. Свет зари лился оттуда по всей реке. Вся розовая, река легонько курилась, а высоко над нею радужным полотнищем на ветру трепетал и переливался быстро светлеющий небосвод.

Осторожно ступая по каменистой тропке, Арсений приблизился к прорабской. Бесшумно поднялся на крыльцо. «Наревелась, спит… — Он приставил ухо к дверной щели. — Проснется, да еще скажет: ты что меня под замком-то, как преступницу, держишь?» Помаявшись какое-то время в раздумье, осторожно повернул ключ в замке. Опять прислушался, приставив ухо к щели, затем снял замок и присел на верхней ступеньке крыльца.

Что и говорить, жизнь для Гели складывалась теперь на Буйной так нехорошо, что она и в самом деле могла махнуть хоть на край света. Удержать Гелю во что бы то ни стало, не дать ей принять опрометчивое решение — вот о чем думалось теперь Морошке.

Но он зря осторожничал — Геля давно уже не спала. Она не испугалась, когда Морошка открывал замок, — чувствовала, что это именно он и никто другой. «Разбудить боится», — подумала она с признательностью. Геля боялась новой встречи с Морошкой и потому обрадовалась, что он не торопится войти в избу. Ей надо было собраться с мыслями.

Час назад, когда Геля проснулась, едва начинало брезжить. Она очень удивилась, поняв, что нечаянно заснула в прорабской — на кровати у рации, поверх одеяла, уткнувшись носом в подушку. Прижимая ладони к груди, она долго прислушивалась, стараясь понять, здесь ли, в прорабской, Арсений Иванович. Потом вскочила с кровати и, осветив фонариком входную дверь, ужаснулась: крюк свободно висел на косяке. Несколько секунд Гелю бил сильный озноб, пока она не догадалась, что Арсений Иванович, уйдя куда-то, закрыл дверь снаружи. Она вернулась на свою кровать и, поджав ноги по-ребячьи, откинулась головой к стене. Так, в нелегких своих думах, она дождалась возвращения Морошки, но здесь оказалось, что все, о чем думалось целый час, надо обдумывать сначала. «Он сказал, что не верит мне… Но как не верить? — Мысли Гели начали новый круг. — Теперь-то он, конечно, верит. Верит и презирает. Дак и как не презирать? Считал девчонкой, а кто я теперь перед ним? Не глядеть бы на белый свет! Не только он, все теперь презирают. Все! И как только покажусь на брандвахте? Нет, надо скрыться! Надо скорее уехать!..»

Но тут Арсений Морошка быстро вошел в прорабскую, шумно протопал через прихожую и распахнул дверь ее комнатушки. При зоревом свете Геля увидела его испуганное лицо, расширенные от страха глаза и почти выкрикнула:

— Арсений Иваныч, да что с вами?

— Ничего, я так… — передохнув, ответил Морошка. — Ты не спишь? Ты спи, спи…

Осторожно прикрыв дверь, он теперь мягко прошагал по прихожей, вышел из избы…

За одну минуту, пока Арсений Морошка стоял в дверях, все, решительно все перевернулось в душе Гели. «Он испугался! Он подумал, что меня здесь нет». Сердце Гели согрелось необычайной нежностью к Арсению, одной чистейшей нежностью, какую она испытывала лишь к матери.

Минуту спустя она вышла на крыльцо. Взглянув на взгорье с зеркальными темными скалами, кое-где в ржавчине, будто в цветах, на розовые от зари лиственницы, а потом и на Морошку, она заговорила первой:

— Я уснула, Арсений Иваныч. — Голос ее, немного приглушенный, был достаточно спокойным. — Почему же вы не разбудили?

— А зачем? Какая нужда? — отозвался Морошка.

— Я ушла бы.

— Куда?

Геля нахмурилась и опустила глаза.

На земле, рядом с крыльцом, стоял знакомый тазик, в котором лежали ее мокрые платья, и поверху — золотистое, то, что шила год назад. Геля вспыхнула, поняв, что никто, кроме Морошки, не мог принести сюда ее тазик с реки, и произнесла застенчиво, почти шепотом:

— И тазик… Зачем же?

Но Арсений только отмахнулся от ее слов и, волнуясь, сказал:

— Скоро солнце взойдет. Поглядим, а?

Геля оперлась плечом на дверной косяк и ответила не сразу, жестоко бичуя себя:

— Мне и на солнце-то глядеть совестно!

Арсений поднялся на ноги, взял Гелю, как маленькую, за руку и осторожно, но все же заставил сойти на землю.

— Зря ты…

Он провел ее к обрыву, где у самой тропы к реке лежала повергнутая бурей старая береза. Усадив на комле березы, рядом с собой, сказал:

— Посидим…

За прожитый ею месяц на Буйной здесь они не раз сиживали вечерами. В первое время Геля обычно молча любовалась рекой и синими горами за нею, да и Морошка говорил мало, чаще всего лишь о погоде, о работе, о тайге. Геля была признательна Морошке за то, что он не беспокоил ее расспросами — откуда она и почему залетела в чужой край? Его сдержанность, ненавязчивость, может быть, и помогли-то ей быстро успокоиться и забыться. А однажды она сама, по какому-то внезапному наитию, заговорила о том, как со временем, должно быть, хорошо будет в ангарском краю…

Все вспомнилось — и все показалось дорогим. «Он затем и привел меня сюда, чтобы я все вспомнила», — подумала Геля и с новой силой ощутила прилив нежности к Морошке.

— Я слыхала, он не хочет уезжать? — спросила Геля, вспомнив, как Белявский кричал вчера вот здесь, у березы.

Арсений подтвердил это кивком головы.

— Ну, и я не уеду, — сузив глаза, сказала Геля. — Я ведь нужна здесь, Арсений Иваныч, да?

— А как же! — обрадованно подтвердил Морошка.

— Не желаю и не уеду! — отрезала Геля и заметно порозовела. — Пусть болтают что угодно! Пусть обливают грязью! Все вытерплю! — Она отвернулась от Морошки. — Я не могу уехать…

С минуту Геля молчала, опустив голову, может быть вслушиваясь в слова своего полупризнания, но вот быстро обернулась к Арсению и спросила строго:

— Рассказать?

— Не надо! Что ты! Замолчи! — едва не закричал Арсений. — Я не хочу ничего знать! Я хочу думать только о будущем! Только!

— Да почему я поверила себе? — закрыв глаза, выговорила она с болью. — Почему я такая? Надолго ли? Может, на всю жизнь?

— Не казнись, — страдающе попросил ее Арсений.

Он долго и терпеливо ждал, пока она успокоится. Время от времени Геля встряхивала головой, должно быть стараясь избавиться от навязчивых воспоминаний, и рука Морошки каждый раз сама собой тянулась к ней, но так-таки и не осмелилась коснуться ее плеча.

— Ты вот решила… — осторожно заговорил он, когда наконец-то уверился, что в юной, отходчивой душе девушки немного приутихло, и втайне стараясь поддержать Гелю в ее решении не уезжать с Буйной. — И я рад, очень рад. Но, может, ты все же побаиваешься его, а? Скажи, я живо…

— Вы не трогайте его, Арсений Иваныч, не марайте об него руки, — ответила она ровным голосом, вроде бы с удивлением засмотревшись на скалы. — Он сам уедет. Ведь он не любит меня, я знаю. Его заело, что я от него сбежала. Ему хочется поправить дело, а потом самому сбежать, вот и все! Чтоб я знала…

— Он не уедет, — возразил Морошка.

— Уедет. Не выдержит.

Догадываясь, что Арсений не понимает ее, Геля наконец-то обернулась к нему и посмотрела в его большие, скорбные глаза долгим и, на удивление, спокойным взглядом.

— А все очень просто, Арсений Иваныч, — заговорила она. — Раз уж так вышло, я теперь буду в вашей избе жить. И он уедет.

— Да ведь я могу и уйти! — с волнением воскликнул Арсений. — Я найду себе место!

— Не уходите, не надо.

— Зачем же так? Еще болтать будут…

— А я ничего не боюсь, Арсений Иваныч.

— Но его еще сильнее заест! Он взбесится!

— А взбесится — гоните.

— Да ведь не нажить бы беды!

— Я ничего не боюсь. Ничего.

Несколько секунд Арсений всматривался в измученное, но непривычно властное лицо Гели, в ее необычайно смелые теперь глаза. И опять широкий, загорелый лоб Морошки заблестел, будто камень-голыш от утренней росы.

— Геля, да зачем же так? — заговорил он, схватив Гелю за руку. — Будь моей женой, вот и конец всем пересудам! Скажи сейчас же, что будешь! Я не торопил бы, да как не торопить?

Геля смело и ласково дотронулась свободной рукой до загрубелой руки Морошки, легонько сжимавшей ее пальцы, смело и ласково посмотрела в его глаза, но сказала:

— Не говорите об этом, Арсений Иваныч…

— Боишься опять ошибиться? — спросил Морошка.

— Надо погодить.

— Стыдишься?

— Больше, чем есть, стыда не будет.

— Какая же еще причина?

Но Геля, внезапно помрачнев, легонько высвободила руку и сказала:

— Не мучайте меня, Арсений Иваныч…

Она поднялась с березы и, взглянув на восток, с оживлением воскликнула:

— Глядите, солнце-то всходит!

VIII

Не успело солнце осмотреться над тайгой, Арсений собрался в путь. От бакенщиков он знал, что баржа, все лето снабжавшая прорабство взрывчатыми веществами, заночевала перед шиверой. Надо было разживиться порохом, чтобы разбить злосчастный камень.

Умываясь у реки, он услышал позади шаги по гальке. Приближалась Обманка, в кофте и узеньких брючках, с насмешливой улыбочкой на густо подкрашенных губах. «Да ведь Геля все знает, вот и раздумывает! — осенило Морошку. — У одной Сысоевны вон какой язычище!» В растерянности он отвернулся от Обманки и начал медленно вытирать полотенцем лицо.

— Вот, вот, протри глаза-то, протри хорошенько! — заговорила Обманка, останавливаясь в трех шагах. — А то их тебе совсем залепило. Не видишь, куда и понесло! — Она говорила незлобиво, с легкой издевочкой.

Обманка тщательно готовилась к этой встрече. Ей хотелось предстать перед Морошкой вполне уверенной в своей победе, и она отлично справилась с труднейшей задачей.

— Чудеса! Просто чудеса! — воскликнула она, голой ногой в туфельке играючи разгребая гальку. — Как в кино! Высматривал! Приглядывал! И вот наше-ел! Чистенькую. Девочку. Ой, не могу! — И она залилась так, что ее могли слышать по всей Буйной. — Только не бывать вашей свадьбе, и не думай!

— Дорогу перейдешь? — обернулся Морошка.

— А что? И перейду. Я такая.

— Зла в тебе!..

— Это не зло-о! — пропела Обманка в ответ. — Да и знаю я: почудишь — и одумаешься.

— Сама не чуди.

— Хочешь, чтобы молчала? Чтобы концы в волу? Трусишь? Поджилки дрожат?

— Я сам скажу ей… Сегодня же…

— А я тебе не верю, — ответила Обманка. — Да и не хочу, чтобы она от тебя узнала. Нет, я сама ей глазки открою. Это вернее. Пусть знает.

— Она и так, однако, уже знает.

— Может, и знает, да не все. А я ей все выложу! Да еще прибавлю.

У Морошки дрогнули брови.

— И не стыдно?

Обманка опять поиграла ногой, разгребая гальку.

— А нисколечко!

Арсений несколько секунд пристально смотрел в быстрые, смеющиеся глаза Обманки, потом, решив что-то, круто повернулся и зашагал к прорабской. Но с «Отважного», который стоял поблизости от брандвахты, раздался голос Терентия Игнатьевича:

— Куда же ты, Иваныч?

Да, начинался рабочий день…

Загрузка...