Марьяниха, подвижная и ловкая, быстро и неутомимо прокладывала путь: то ныряла под ветки подлеска или в лаз — просвет в буреломе, то бежала по колодинам, то пробиралась среди огромных камней, обросших мохом и разукрашенных оранжевой ржавчиной.
По неопытности Геля изрядно отставала от бакенщицы, но та зря не окликала, не торопила, и временами Геле казалось, что она идет в тайгу одна, совсем одна. А ей как раз и хотелось-то побыть одной.
Тайга поразила Гелю несказанно, как только она оказалась в ее глухомани. Здесь стояло удивительное всепокоряющее безмолвие, благостный, первозданный покой. Высоченные, сочные травы таили густой сумрак, какой стоит лишь в бездонных, недвижимых омутах. Огромные кудлатые кедры высоко поднимали жилистые ветви, отягченные гроздьями шишек, и терпеливо, не шелохнувшись, ждали, когда они дозреют на солнце. Вековые гладкоствольные лиственницы высились по склонам гор, как золоченые колонны в чудесном храме, поднимая над тайгой зеленые облака хвои; заслонив собою почти все небо, они стояли совершенно неподвижно, величавые, полные солнечного света. Хотя бы заскрипело, пожаловалось на старость сухостойное дерево, где-нибудь обломилась давно отмершая ветка и прошумел отколовшийся от скалы камешек… Хотя бы пролетела с дерева на дерево белка, выпорхнул глухарь или заплакал на елке рябчик, отбившийся от своего выводка… И лишь изредка до слуха Гели долетал едва уловимый, очень мелодичный посвист, скорее всего, какой-то крохотной сопровождающей ее пичужки. Но под этот посвист, долетавший нечасто, тишина тайги становилась особенно чуткой, живой и мудрой.
Геля и не заметила, как оказалась во власти тайги. Ей надо было поспешать за Марьянихой, и она шагала осторожно, стараясь не шуршать травой, не ломать веток, не хрустеть сушняком. Она шла, всем существом своим впитывая покой тайги, с каждым шагом все более поражаясь его безграничностью и всесильностью. Она не могла насладиться этим покоем, как человек, вырвавшийся из подземелья, не может насладиться свежим воздухом, а исстрадавшийся от жажды — водой из родника. Тем временем — сама собой — постепенно утихала в ее душе тревога. Еще не успела Геля дойти до места, где вся земля под редкими деревьями по южному склону горы была покрыта густой, лаковой листвой черничника, как с нею свершилось настоящее чудо. А пока она с большим увлечением собирала ягоды, в ее душе уже полностью утвердился покой, схожий с тем, какой царил вокруг. И однажды, собравшись съесть горстку ягод, Геля поняла, что чему-то улыбается, как не улыбалась последние дни.
Из тайги Геля вернулась внутренне обновленной и несказанно признательной Арсению Морошке. Это он заставил ее пойти по ягоды. Все последнее время ничто не пугало Гелю так, как мысль, что недавняя близость Морошки к Обманке может оказаться живучей. Стараясь как-то забыться, Геля целыми днями сидела за машинкой. Она заготовила целую гору мешков из марли. Ее глаза так уставали, что вечерами она шила иногда вслепую. Но тревога так и не покидала. И вот сегодня, встретив ее на крыльце прорабской, Морошка сказал решительно:
— Хватит стучать.
— А мне скучно без дела, — возразила Геля.
— Сходи за черникой.
— Хорошо бы… — нешумно порадовалась Геля. — Так хочется варенья! Слюнки текут, как подумаю. Но с кем?
— Иди с Марьянихой, — ответил Морошка, у которого, не иначе, уже состоялся разговор с бакенщицей, матерью его маленьких подружек. — Она здешняя, места знает. Да и небоязлива.
…Корзина с черникой так оттянула руки, что Геля, едва выбравшись из таежной крепи, разом опустила ее у своих ног.
— Ой, ну и тяжесть!
— Не зарилась бы, — заметила ей с улыбкой Марьяниха.
— Очень уж варенья захотелось. Прямо страсть!
— Сластена, видать?
— Да нет, никогда сластеной не была.
Одетая во все мужское, издали похожая на подростка, Марьяниха остановилась рядом с Гелей, но корзину на землю не опустила — торопилась домой. На всякий случай спросила:
— Варить-то умеешь?
— Мама учила, — ответила Геля.
— Где же собираешься варить?
— Не знаю. Может, в камбузе.
— Никакого варенья ты там, девонька, не сваришь, — рассудила Марьяниха. — Налетят парни и все твои ягодки растащат. По горстке. Вари-ка ты в прорабской.
Геля замахала руками, отбиваясь от гнуса. Лицо у нее было открыто, а сеткой накомарника она прикрывала только уши да шею.
— Заели. Хоть реви. И крем не помогает.
— Застеснялась! — ласково пожурила ее Марьяниха.
— Да ведь накалю печь — душно будет, — попробовала оправдаться Геля. — Не уснет Арсений Иваныч.
— Черничное варится быстро. Вари!
Вся куртка Гели сзади была сплошь облеплена слепнями. Они жались один к другому, их были тысячи; издали куртка казалась сшитой из какой-то серой, чешуйчатой кожи.
— Обожди-ка, я собью, — предложила Марьяниха и, похлопотав около Гели с минуту, смахнула с нее всех слепней. — Иди! — добавила она, ободряюще хлопая девушку по спине. — Да прибегай за тазиком.
Перебирая ягоды, Геля все время думала о Морошке. Несколько дней он таскал тяжелые ящики, да еще в одиночку, и приходил вечером в прорабскую очень усталым. Но Геля, зная по себе, догадывалась, что и он, Арсений, изнуряет себя не от нужды. Он рад своей усталости. Рад, что не может двинуть ни рукой, ни ногой. Рад, что набрякли и смежаются веки…
Он все время стоял перед ее глазами.
Разводя огонь, Геля вспомнила, как самовольно хозяйничала без Морошки в прорабской и какое удовольствие находила в самой черной работе. Тогда он тоже все время стоял перед глазами. Геле было стыдно появляться перед ним с грязными ногами и тряпкой, а сердце замирало от радости, что он следит за нею…
И еще Геля вспомнила, разводя огонь, как она варила уху для Арсения и как Арсений, усадив ее с собой за стол, долго не мог оторвать руки от ее плеч. Ей стало радостно оттого, что так хорошо вспомнилось недавнее… Нет, невозможно расстаться с тем, что было! Невозможно! Все, что было, не могло быть прошлым, все и сейчас живет в ней, да и должно жить. Что у нее в жизни дороже того, что произошло в тот день?
Все будто повторялось вновь.
И как в тот день, Арсений появился в прорабской внезапно. Захваченная врасплох, Геля смутилась на какой-то миг, но потом, впервые после долгого перерыва, смело и ласково посмотрела в глаза Морошке.
— Вы заругаете меня, Арсений Иваныч? В избе-то душно стало.
У Гели был такой же взгляд, с каким она однажды, на глазах Морошки, встречала солнце. Это так обрадовало Арсения, что он не удержался от шутки:
— Угостишь — не заругаю.
— И вас угощу, и всех ребят, — живо пообещала Геля. — Поставлю самовар и будем пить чай с вареньем. Сегодня же, вечером…
Арсению очень приятно было видеть, что Геле нравится хлопотать у плиты, хочется принять и угостить друзей. Ему тоже невольно вспомнилось, как она встречала его, когда он вернулся из Железнова. В груди его потеплело, и он сказал:
— Теперь можно и попировать.
— Разгрузили, да? — догадалась Геля.
— Отмаялись.
Парни уже пошли топить баню. У Морошки выдался свободный часок, он мог отдохнуть и полюбоваться Гелей. Ведь последние дни он видел ее лишь урывками. Арсений опустился на пол близ порога, откинулся головой к стене и вытянул натруженные ноги чуть не до середины прихожей. Он любил отдыхать в таком положении. Посидев так совсем недолго, он мог опять идти куда угодно.
— А хорошо-то как в тайге! — заговорила Геля.
— Опять вся искусана.
— А-а, пустяки!
В небольших, но сильных руках Геля повертела перед собой, одновременно легко покачивая, таз с вареньем. Согнав пенистую накипь к центру таза и сняв ее в блюдце, она по-ребячьи, с жадностью облизала ложку и заговорила серьезно:
— А знаете, Арсений Иваныч, что я узнала?
— В тайге? — с мягкой улыбкой спросил Арсений.
— Да вы не смейтесь! — Вновь поставив таз на огонь, отошла от плиты. — Я шла и все смотрела, все смотрела… Да, так и есть. Только потом деревья падают. Потом… А вот иные люди и живут, не иначе как ползая по земле. Как слизняки.
— Бывает, — осторожно поддержал ее Арсений.
— И еще находятся мудрецы — кричат о таких слизняках: «Вы их не трожьте, они — личности!» — продолжала Геля, совсем позабыв о своем варенье. — Позорище! Личность есть личность, она не только не может ползать, но и ходить на четвереньках. Понимать бы надо…
— Они все понимают, те мудрецы. — Арсений догадывался, чем вызваны рассуждения Гели, его радовал ее порыв высказать их с присущими ей прямотой и резкостью. — И все-таки вопят, шаманят. И думаешь, из жалости к тем слизнякам? Да они сами их презирают не меньше, чем мы с тобой! Но им хочется, видишь ли, прослыть гуманистами, каких свет еще не видывал, борцами за всеобщее человеколюбие и сказочное царство вольности. А дай тем мудрецам волю — они возьмут две и тут же позабудут все свои красивые слова. Хотя, если рассудить, какая в них красота? Кого они могут обмануть? Они вроде обтрепанных мушек у плохого рыбака: ни один харьюз не схватит.
— Мелкота, та еще сдуру хватает, — сказала Геля, как заправская рыбачка. — Ей лишь бы что-нибудь порхало над водой.
— Помешай, — напомнил ей Морошка, усмотрев, что закипевшее варенье поднялось до краев таза, и, потянув его запах всей грудью, похвалил: — Запашисто!
— Отпробуйте, — радостно предложила Геля.
— Ужо, за самоваром…
Вновь отойдя от плиты, Геля продолжала свою мысль:
— И вообще, Арсений Иваныч, я считаю, у природы многому учиться надо… — Она застеснялась, боясь быть неправильно понятой. — Верно ведь, а? В ней все естественно, разумно… А какая в ней тишина!
— За сердце берет?
— Как музыка.
Арсений улыбнулся ей устало и благодарно.
— Вы счастливый человек, Арсений Иваныч, — продолжала Геля, видя, что ее откровение приятно Морошке. — Вы здесь выросли. Вы с детства все знаете.
— Где там все, хотя на обучении у природы я на самом деле с малолетства, — ответил Арсений. — У нее надо обучаться всю жизнь. Дружба с нею не хуже дружбы с умным человеком. Она и накажет, если заслужил, и обласкает, и развеселит, и пошепчет что-нибудь занятное на ухо…
Он внезапно замолчал и, нахмурясь, склонился к двери.
— У бани шумят, — сказал он, поднимаясь с пола. — Опять какая-то заваруха.
Баня ютилась на берегу Медвежьей. Поблизости от нее, сторожко наблюдая за тем, как хрустальные струи речки мечутся меж темных валунов, вырываясь к Ангаре, высился одинокий кедр. На просторе он нарастил так много сучьев и раскинул их так широко, что в его густейшей кроне даже в знойные полдни держался особый, мягкий мрак, какой держится лишь в таежном подлеске. Оттого, что стоял он одиноко и гордо, весь в бобровом меху хвои, он был самым приметным деревом на здешнем побережье.
В это лето, будто напоказ всей тайге, он был сплошь увешан огромными шишками. Они вспыхивали на солнце капельками свежей золотистой смолки. Многие восторгались его могучестью, красотой и плодовитостью:
— Чемпион! Ну и мускулатура!
— Подыми-ка столь…
Когда баня уже дотапливалась, сюда явился Игорь Мерцалов со своими приятелями. Во время разгрузки баржи они не показывались и близко у запретной зоны. Отделились от общего котла, чтобы не встречаться с бригадой за одним столом. Питались всухомятку, чаще всего консервами, какими снабжал их в избытке Борис Белявский: он ежедневно ходил по ближним прибрежным поселкам, добывая продукты для прорабства. День-деньской дулись в карты. Рабочие, бывало, заговаривали с Морошкой о том, что не мешало бы прогнать их с Буйной. «Надо бы… — охотно соглашался Морошка. — А как без них? Начнем рвать — в бригаде рук не хватит. Откуда взять? Других не пришлют». Мерцалов и его приятели пришли с бельишком в свертках из газет.
— Чистота — залог здоровья, — заговорил Мерцалов, весьма приветливо кивая рабочим, стоявшим у бани. — Пррравильно рассуждаю, а?
Ему ответили не сразу, с неохотой:
— Еще бы! Ты философ…
— И какая память на лозунги!
— Не надо комплиментов! — поспешил перебить их Мерцалов, естественно не находя ничего хорошего в таких оценках своей личности, а лишь одно лукавство.
— И тут на даровщину! — выйдя из предбанника, пожалуй, скорее с удивлением, чем в сердцах, подивился Сергей Кисляев. — У вас было много свободного времени. Могли мыться каждый день.
— Часто тоже вредно. Для кожи.
— И как только узнали!
— Почуяли дымок.
— На готовое у вас верхнее чутье, как у хороших гончих, — сказал Кисляев. — Только зачем вам мыться? За картами не пропотеешь…
— Много ты понимаешь, — ответил Мерцалов и даже хохотнул пренебрежительно. — Когда карта не идет, тут такие нервные затраты, так прошибает…
— Сочувствую, но в последнюю очередь…
— Эгоисты вы!
И все-таки он, очевидно, не терял надежды побаловаться первым парко́м. Одним глазом подал знак приятелям следовать за собой: дескать, пока отступим, нельзя лезть напролом, а там добьемся своего. Они отошли в сторону от бани, где валялись чурбаки и колотые дрова. Уселись там, закурили: приготовились к длительной осаде.
Вскоре Кисляев, поручив солдатам Зубкову и Гурьеву прибраться в бане, вышел на волю и, подойдя к настырным чужеспинникам, заговорил:
— Все сидите?
— Мечтаем о братстве и равенстве, — ответил Мерцалов.
— Зря мечтаете, — отрезал Кисляев. — С такими, как вы, никогда у нас ни братства, ни равенства не будет.
Сергей Кисляев отправился к брандвахте — созывать рабочих в баню. Хлопоча с истовой солдатской старательностью, Зубков и Гурьев не сразу расслышали глуховатые удары топора. Потом донесло треск и слабый шум. Солдаты выскочили из бани и обомлели: под кедром валялись два сука, Зеленцов и Бабухин обдирали с них шишки, а Мерцалов тюкал топором в гущине изувеченной кроны.
Увидев солдат, идущих к кедру напористым шагом, подтянуто, строго, Бабухин и Зеленцов подхватили тяжелые сучья и поволокли их прочь…
Солдаты остановились под кедром. Белокурый, широкогрудый Иван Зубков по привычке, как всегда перед серьезным разговором, поправил на себе ремень, выкрикнул:
— Товарищ Мерцалов! — От возмущения и растерянности его щекастое лицо с небольшими усами залилось темным румянцем. — Что вы делаете? Вы же портите дерево!
— У него вон их сколь, сучьев-то, — ответил Мерцалов.
— Слезай сейчас же, паразит, слышишь? — закричал Виталий Гурьев, парень всегда с огоньком наготове, чернявый, быстрый на слово и дело. — А не слезешь, я тебя ссажу, слышишь?
Угроза только рассмешила Мерцалова. Он прогоготал с кедра во всю грудь и несколько раз сильно ударил топором. Раздался треск, и большой, разлапистый сук, скользя по кроне, полетел на землю.
— Ох, парази-ит! — застонал Гурьев. — Ну, держись!
Он схватил камень, каких валялось повсюду немало, и, прицелясь, запустил его в то место кроны, где виднелась заморская куртка.
— Ваня, помогай!
Мерцалов поспешил спрятаться за стволом кедра и закричал своим приятелям, прося защиты. Но те, разбухшие от шишек, набитых по карманам и за пазухи, молча бросились наутек…
— Заходи с тыла! — скомандовал Гурьев своему другу. — И бей, пока не свалится! Действуй!
Спасаясь от камней, Мерцалов взбирался все выше и выше с обезьяньей ловкостью. Два раза он принимался орать, стараясь напугать солдат и выиграть время для передышки. Это ему удавалось, и вскоре он оказался так высоко, что Гурьев и Зубков уже не могли достать его камнями. Поняв, что он оказался в зоне безопасности, Мерцалов оглядел верхний слой кедровой кроны и крикнул вниз:
— Вот где шишки-то! — и снова начал тюкать топором.
— Ваня, крой за ружьем, — сказал Гурьев. — Да возьми патронташ. Я его, паразита, бекасинником, как рябчика, пусть выковыривает потом!
Но в это время из-под ангарского берега показались Кисляев, Чернолихов, Уваров, Подлужный… Увидев, как с вершины кедра, надломясь с треском, полетел к земле разлапистый сук, увешанный шишками, они кинулись вперед бегом.
…Едва миновав избушки бакенщиков, Арсений увидел с тропы, что под любимым великаном близ Медвежьей мечется толпа. От одного взгляда на крону кедра в ноги Арсению вдруг вступила странная слабость, куда хуже той, какая случается от долгой ходьбы, и он против своей воли сбавил шаг. Да так и тащился дальше, как бывает после трудной охоты.
Он подошел к толпе в то время, когда Мерцалов, зная, что он для нее недосягаем, давал ей настоящую отповедь:
— Налетели, подняли гвалт! Подумаешь, эстеты! — орал он во все горло. — Дерево им жалко! Да их тысячами валят — и никто не охает! У-у, поганые рожи! Смотреть на вас противно. А ну, ррразойдись, а то я всю вершину срублю!
— Придется ссадить, — сказал Кисляев.
Он сдернул сапоги. Не ожидая команды, Гриша Чернолихов, крепко расставив ноги, прижался к комлю кедра правым плечом. Еще минута — и Сергей Кисляев, вскочив ни загривок своему другу, ухватился за нижний сук.
— Лезь, лезь! — увидев его, крикнул Мерцалов. — Я тебя тут разок обухом по башке…
Рабочие заволновались, зашумели:
— А что? С него хватит…
— Обожди, Сергей, обмозгуем…
Сергей чуточку замешкался, но, кажется, только для того, чтобы встретиться взглядом с Морошкой. Тот приказал твердо, строго, смело, несомненно сознавая всю ответственность, какую берет на себя, и с верой в Кисляева:
— Лезь!
Ловко перебираясь с сука на сук, Сергей Кисляев быстро поднимался к вершине кедра. Мерцалов не двигался с места и все твердил:
— Лезь, лезь…
Оказывается, на первый случай Мерцалов решил защищаться ногами, благо они у него были голенасты, как у сохатого. Он дрыгал то одной, то другой ножищей, стараясь ударить своего преследователя в лицо. Но Кисляев, увертываясь, ловко хватаясь руками за сучья, подбирался все ближе и ближе. Тогда Мерцалов, изловчась, приноровился было размозжить пяткой пальцы Кисляева. Но Кисляев успел разгадать коварный замысел. Он вовремя отдернул руку, а потом ухватился за штанину Мерцалова:
— Брось топор!
— Не дергай, гад, а то я его сейчас уроню, — пригрозил Мерцалов. — Тебе на темечко.
Ему тоже нельзя было отказать в ловкости и сообразительности. Огрызаясь, он между тем внезапно размахнулся и ударил обухом топора по суку, за который Кисляев в эту минуту держался одной лишь левой рукой. От удара руку сильно осушило. Боясь упасть, Кисляев выпустил штанину Мерцалова. Тот немедленно рванулся вверх и, забравшись под самую вершину кедра, где сучья были уже тонкими, опять начал тюкать.
В толпе догадались:
— Надрубает сучья, подлец!
— Оборона…
— Сергей, осторожнее!
Но Кисляев ответил спокойно:
— Ничего! Ему уже некуда больше лезть.
Что происходило затем в густой вершине высоченного кедра, нельзя было разглядеть с земли. Там случилась, должно быть, настоящая схватка: встряхивались ветви, стучали шишки. И вдруг Мерцалов завыл на всю Буйную…
— Берегись! — крикнул Кисляев и бросил топор на землю.
Сергей слез, взглянул на друзей, улыбнулся им без большой охоты, дескать, не судите строго да не судимы будете: защищать красоту можно только силой, а иначе конец ей, той красоте… Сел на землю, собираясь обуться, но увидел и поднял кедровую шишку, поколупал ее ногтем, попробовал орешек:
— Еще не дозрели.
У Сергея спросили:
— А он чего ж там?
— Сейчас он не слезет, — ответил Кисляев. — Уйдем в баню, тогда…
Сильный запах черничного варенья весь вечер стоял вокруг прорабской. Поднявшись вслед за Морошкой на обрыв, рабочие, дивясь, даже замешкались:
— Стой, ребята, что такое?
— Да варенье же!
— Ух, си-ила!
В прихожей прорабской, на столе, покрытом новенькой клеенкой, при свете лампы блистал желтой медью начищенный самовар. Он вызвал шумный восторг у гостей. Всем им, выросшим в деревне, вспомнились родные крестьянские дома, семейные чаепития, детство… Но тут же раздался дружный хохот: в зеркальной глади самовара парни увидели собственные, посвежевшие после бани, но причудливо искаженные лица. У одного лицо было вытянуто, у другого, наоборот, раздуто, как от водянки, у третьего — с низким, обезьяньим лбом…
Перед самоваром началась толкотня.
— Вася, это ты! Умо-орушка!
— Ой, и рожа, как у хряка!
— А у тебя? Не видишь? Себя не признаешь?
Геля едва усадила раздурачившихся ребят за стол, но и тогда то один из них, то другой указывал пальцем на какую-нибудь рожицу, отраженную в самоваре, и покатывался со смеху, а его дружно поддерживало все застолье.
— А я один с ним управлюсь, — заговорил Вася Подлужный, указывая глазами на самовар. — Мы, кашинские, все водохлебы. Мой отец, бывало, как засядет после бани…
— Неужели одолеешь? — усомнился Уваров, возможно, лишь по привычке ко всему относиться с некоторой недоверчивостью.
— Запросто, — небрежно ответил Подлужный.
— Поспорим?
— Давай. А на что?
— На что хошь.
Не раздумывая, Подлужный поймал руку Уварова.
— Кто разнимет?
— А ну тебя к дьяволу! — отстранил его Кисляев. — Ты и на самом деле выдуешь весь самовар, да и варенье зачистишь, а мы?
Геля радовалась настроению гостей и, чувствуя себя настоящей хозяйкой, с удовольствием и важностью разливала чай. Когда же ее варенье было отпробовано и отмечено восторженной похвалой, Геля почувствовала себя совершенно счастливой оттого, что доставила маленькую радость друзьям, вероятно позабывшим даже и вкус домашнего чая из самовара. В последние дни Геля была замкнутой и вся исстрадалась в одиночестве. Теперь же ее душа открыто потянулась к людям. Вышло так, словно гости, появившись в прорабской в отличном настроении, усталые, но довольные своей работой, помогли ей сбросить с себя тяжкие путы. Она вдруг почувствовала себя смелой и даже отчаянной. Она смеялась вместе со всеми, звонко, от души, а иногда, встречаясь взглядом с Морошкой, смеялась только с ним одним, не боясь, что это будет кем-то замечено.
Едва успели опорожнить по первой чашке, Сергей Кисляев легонько тронул локтем прораба:
— Какие планы на завтра?
— Отдохнем, — ответил Морошка. — Сходим в Погорюй.
— Ага, вот это дело! — обрадовался Подлужный.
— Не планируй: в магазине пусто.
— Тогда бражки раздобудем.
— Отставить разговорчики! — одернул его Кисляев, как всегда, с откровенно напускной серьезностью, но и не совсем ради шутки. — Пока не доделаем прорезь — никаких гулянок. Выбрось из головы. Забудь.
— И зачем ты демобилизовался? — спросил его Уваров, не желая отказать себе в удовольствии лишний разок поддеть своего однополчанина. — Оставался бы на сверхсрочной и командовал бы целым отделением.
— Хотел остаться, да раздумал.
— Напрасно. Загубил талант.
— Вас пожалел. Пропадете без меня.
— Да, теперь я вижу, ошиблись мы, — заключил Уваров. — Зря тебя в секретари избрали.
— А я говорил! — получив поддержку, подхватил Подлужный. — Как выбрали его секретарем, так и заглохла вся комсомольская работа. Ни одного собрания за месяц. Соберемся на десять минут, не успеем разговориться — и уже команда: разойдись! Гнать его…
— Ишь ты, заскучал без собраний, — с наслаждением посмеялся Кисляев. — Что ж, можно собрать. Есть один вопрос…
— Какой же?
— Выговорок тебе влепить надо.
— За что?
— За длинный язык.
— Согласен, давай, — ответил Вася добродушно, не дожидаясь, когда за столом подзатихнет смех. — А заодно и тебе влепим.
— А мне за что?
— За длинные руки.
Все недоуменно уставились на Подлужного.
— Ты что с человеком сделал, а? — Вася торопился использовать застольное затишье и поскорее доконать Кисляева. — Подхожу я к бане, а он, бедняга, слезает с кедра. Слез да на карачках кое-как в кусты. Ты как его изувечил там, на кедре-то? Может, ему теперь на пенсию?
Долго, мучительно долго помирало со смеху все застолье. Кисляев даже слегка разобиделся на своих друзей, невольно принявших сторону Подлужного. Когда же все отдышались, он попенял вполне серьезно:
— Нашел, кого жалеть!
— Себялюб, он тоже человек, — подкосил его Подлужный.
— Все еще жалко?
— До слез.
— Попроведывал бы, обласкал…
— А он еще в тайге.
И тут опять, как случалось среди друзей Морошки нередко, сам собой возник разговор о людях, ищущих легкой и какой-то особой, своевольной жизни.
— И ведь понимают же, что жить можно только среди людей, — сказал Сергей Кисляев. — А вот поди ж ты, все рвутся за околицу, на отшиб. У нас, дескать, особые взгляды и вкусы.
— Расплодилось же их! — воскликнул Виталий Гурьев.
— Почему расплодилось? — возразил, весь розовея, Гриша Чернолихов. — Таких всегда хватало.
Обычно немногословный, стеснительный, Гриша Чернолихов довольствовался тем, что коротко поддерживал своего дружка Кисляева, с которым они были из одной орловской деревни. Но когда начинался серьезный разговор, Гриша Чернолихов, известный в прорабстве книгочей, мог даже и поспорить, особенно с задиристым, ядовитым Уваровым, главным спорщиком в бригаде.
— На таких весь старый мир держался, — продолжал Чернолихов, с трудом преодолевая свое прямо-таки девичье волнение. — Живи для себя — вот их закон. А теперь законы другие… Вот они и бесятся, и бунтуют, и дают нам бой.
— И частенько не без успеха, — добавил Кисляев.
— И все гудят, все гудят… — Голос Гриши, вначале слегка позванивающий от волнения, постепенно начинал крепчать. — Очень любят погудеть о свободе личности. Но из них-то, как известно, и выходят самые лютые душители свободы. Ну как же не держать таких в уздечке? Они не только себе портят жизнь. Они другим мешают жить.
— Погоди-ка! — вмешался тут Уваров, давно жаждавший по какому-нибудь случаю затеять перепалку с Гришей, и не потому, что расходился с ним во многом, а так, от любознательности. — Насчет уздечки я согласен. Крикунов как-то одергивать надо. Но одергивают-то не только их, а заодно и меня?
— А ты это чувствуешь? — участливо осведомился Гриша.
— Я не толстогубый.
— Видать тебя, чувствительный… — усмехнулся Гриша. — Ты вот раскаиваешься, что остался с нами, и все рвешься отсюда. И даже злишься, что остался здесь. Вот и получается, что ты больше всего думаешь о себе. Так кто же ты, а?
— А про себя что скажешь? — спросил Уваров.
— Все мы пока не святые, да еще с придурью, — не замедлив, ответил Гриша. — А раз так — разумные ограничения для нас не вредны. И они совсем не мешают жить.
— Значит, ты считаешь, настанет время, когда каждый человек будет думать только о других, а о себе — никогда?
— Это уже самоотречение. Его не будет.
— И не может быть! — воскликнул Уваров, вытягиваясь над столом и щуря монгольские глаза. — У каждого — свой характер, свои ин-ди-видуальные черты. Как их вытравлять? Природа не позволит. И не зря человек всегда много думал о себе. Да так и будет думать.
— И думай! — ответил Гриша. — Но не больше, чем о других. И не всегда прежде всего о себе. В этом вся суть.
В этот момент входная дверь открылась, и все, оглянувшись, увидели за порогом Бориса Белявского.
В те дни, когда шла разгрузка баржи, Арсений Морошка появлялся в прорабской лишь поздно вечером. Только заслышав его шаги, Геля отрывалась от машинки. Арсений провожал ее спокойным, задумчивым взглядом, ничем не напоминая ей о том, что она не сдержала своего слова.
На брандвахте Гелю всегда поджидал Белявский. Он, как часовой, торчал у дверей ее каюты. Его бесило, что Геля так долго задерживается в прорабской, но, всячески охлаждая свой пыл, он старался быть мирным и ласковым. Его здорово обнадеживало, что Геля отказалась от своей мысли перейти в прорабскую, о чем ему было известно и от Обманки и от Сысоевны.
Всякий раз, встречаясь с Белявским, Геля повторяла ему одно и то же: «Уезжай! Слышишь?» И немедленно скрывалась в каюте. Но вчера она задержалась у двери и заговорила с особенной резкостью:
— Что ты все ловишь меня? Что ты все ждешь от меня? Я тебе все сказала. Скройся с глаз! Надоело!
— Один я не уеду, — сказал Белявский.
— Уе-едешь!
— Я знаю, что у тебя на уме, — не выдержав, заговорил Белявский сквозь зубы. — Но этому не бывать. Так и знай.
— Что захочу, то и будет!
— Не будет!
Встретясь теперь со взглядом Белявского, Геля замерла в тревожном ожидании. Она поняла, что после вчерашнего разговора Белявский уже не в состоянии спокойно дожидаться ее появления на брандвахте. Может быть, он даже решил, что и не дождется ее нынче, а потому и отправился в прорабскую. К тому же Белявский, вероятно, считал, что, встретясь с Гелей не наедине, как прежде, а на людях, он убедительнее всего заявит ей о своих чувствах, о своих серьезных намерениях, и это основательно смутит не только Гелю, но и ее друзей.
Увидев Белявского, притихли в недоумении и гости Гели. Но Белявскому было лишь на руку их замешательство. Стараясь не упустить удачный момент, не надеясь на приглашение, он быстро присел на порог.
— Ко мне? — спросил его Арсений Морошка суховато, определенно догадываясь, что явился он к одной Геле, и гадая, к чему приведет его внезапное посещение. — Говори. Я слушаю.
— Я не к тебе, я к жене, — ответил Белявский и строго поджал губы; именно эти слова ему и хотелось сказать, когда он явится в прорабскую, сказать перед всеми парнями, в совершенно трезвом виде и с подобающей случаю серьезностью.
Геля поняла: так и есть, он задумал смутить ее перед людьми. Опять он осмеливался попирать ее волю. Опять… Вся побледнев от того особого спокойствия, какое всегда являлось предвестником ее бунта, Геля не спеша поставила блюдце на стол и, криво усмехаясь, выговорила раздельно:
— Не было и нет у тебя жены!
— Была и есть, — упрямо возразил Белявский.
— А какая я тебе жена? — возмутилась Геля и, поднявшись у стола, продолжала уже с горячностью: — А ну, расскажи-ка о нашей жизни! Расскажи! Да только всю правду! Ничего не скрывай! Все, как было…
— Геля, остынь, — пугаясь ее намека и вызова, мягко попросил Белявский и, словно извиняясь за Гелю, пояснил взрывникам: — Вспыльчива, просто беда. Все тихая, а как вспылит…
— Перестань!
Все вспомнилось Геле в эти секунды: и ее бездумное увлечение Белявским, и разрыв с ним, и ужас тех дней и ночей на Буйной, когда он добивался встречи с нею и, подкарауливая ее, бродил вокруг прорабской… Нет, всему есть предел! Выдался, вероятно, самый подходящий случай разделаться с ним одним ударом. Если он решил использовать известные преимущества встречи на людях, то и она не упустит такую возможность!
— Какой же ты мне муж? — выкрикнула Геля, радуясь своей решимости и горячности. — У меня не было и нет мужа! Мой будущий муж — вон он, сидит за столом и чай с вареньем пьет! Гляди, любуйся!
Лицо Белявского дрогнуло и мгновенно сделалось серым, вроде каменной плиты у Ангары. Он медленно оглядел всех гостей. Глаза его светились, как в сумерках у филина. Кажется, ему хотелось закричать во всю грудь, но он едва разжал почерневшие, подрагивающие губы:
— Это который же?
— Не притворяйся, ты знаешь! — крикнула Геля в ответ. — Ты как его зовешь? Лобастым? Вот он и есть!
Минуту назад, когда Геля указала на него, Арсений едва удержал в руках блюдце. Затем, поспешив, обжегся чаем и теперь смущенно растирал грудь ладонью. А все парни, с улыбочками следившие за Гелей, сделались серьезными и отставили свои чашки.
— Геля, это правда? — спросил Кисляев.
— А какие тут шутки? — ответила Геля. — Думаете, я зря пригласила вас в гости? Поздравляйте!
— Вот завелась! С полоборота! — Голос Бориса Белявского начал прерываться дрожью. — Теперь не удержишь, чего угодно наговорит! И на себя и на меня… — Несомненно, он боялся разоблачения и еще раз, через силу, попросил, стараясь подчеркнуть свою близость к Геле: — Утихни ты, Геля, постыдись. Чего ты набиваешься к нему в жены? У него здесь все бабы до одной — жены. Может, одна только Сысоевна…
— Перестань! — опять одернула его Геля. — Слышишь? Или ты на ухо туговат? Что я тебе тогда сказала на реке? Я ведь сказала, что люблю его. Так чего же тебе еще надо? Что тебе осталось делать здесь? Или хочешь погулять на моей свадьбе? Оставайся, погуляй!
— Пригласила! — с трудом выдохнул Белявский, пронзая Гелю злобным взглядом. — Когда же свадьба?
— Через неделю. Уедешь или будешь ждать?
Не отвечая, Белявский медленно поднялся с порога. Ревность душила его так, что он порывисто дышал всей грудью, слегка ощеривая зубы.
— Здорово она тебя разжаловала, — подколол его разомлевший от чая Вася Подлужный. — Так и сорвала погоны.
За столом раздался взрыв хохота.
Такой хохот над собой Борис Белявский слышал в поселке у порога, когда лежал связанным в темной комнатенке. Но там все мерещилось, а здесь было наяву. Он не помнил, что выкрикнул на прощание, выбегая за дверь прорабской, и не помнил, как оказался в своей каюте.
Геля не могла понять, отчего она пробудилась так внезапно, и потому попыталась восстановить в памяти все события вечера. Она вспомнила, как сказала Арсению Морошке, когда они остались одни: «Я боюсь идти туда. Он будет ждать». — «А ты не ходи, — рассудил Арсений очень просто. — У тебя и здесь есть место». Он не воспользовался случаем, чтобы напомнить ей о том, что она сказала при гостях, а взял да и принес ее вещички с брандвахты. Ей стало стыдно за то, как она держалась на людях, и она спросила: «Я дурочка, да?» — «Отдыхай, — ответил ей Арсений, стараясь успокоить ее взглядом. — Ты устала. Спокойной ночи. Завтра в деревню…» Она отчего-то странно задумалась, легла в постель да вскоре незаметно и уснула. И вот теперь Геле показалось, что ее разбудило именно то неясное чувство, какое заставило ее задуматься, когда Арсений заговорил о поездке в деревню. Но что же это за странное чувство? Почему оно так навязчиво и нетерпеливо? Геля терялась в догадках, а тут еще этот запах варенья: оно остуживалось в незакрытом тазике на столе в прихожей. Геле хотелось вскочить и, пользуясь тем, что наработавшийся за день Морошка, вероятно, крепко спит, навалиться на тазик с большой ложкой и наконец-то насладиться вареньем досыта.
В прорабской — хоть глаз коли: луна еще не взошла. Геля осторожно спустила ноги с кровати, сняла со стула халатик и, уже надевая его, услышала чей-то мягкий топот на крыльце. «Так он вовсе и не спит, — подумала она о Морошке. — Должно быть, посты у склада проверял…» Но тут же она вздрогнула и схватилась за грудь: кто-то рядом с крыльцом царапал когтями бревна.
— Арсений Иваныч, вы спите? — позвала она негромко.
— Не шуми, я встаю, — отозвался Арсений.
Бесшумно выскользнув за дверь своей комнатушки, Геля тотчас оказалась под широкой, грубоватой, но теплой ладонью Морошки. Осторожно привлекая ее к себе, он спросил шепотом:
— Испугалась?
— А кто там?
— Косолапый, — ответил Арсений. — Тоже пришел твоего варенья отпробовать. Учуял, варнак. Лаз ищет.
Пора бы что-то и предпринять, но у Морошки, как он ни заставлял себя, так и не хватало сил оторваться от Гели.
— Сейчас я его шугану.
— Не ходите, — попросила Геля испуганно.
— Прогнать же надо.
— А вдруг он…
У Морошки все дрогнуло в груди, и он, внезапно осмелев, одной рукой прижал Гелю к себе, а другой стал трогать ее кудряшки надо лбом.
— Не бойся…
И только когда почувствовал, что руки начинают вздрагивать, отпустил Гелю, снял со стены и осторожно зарядил ружье.
Дверь он отбросил резко, на тот случай, если медведь успел вновь забраться на крыльцо. Но косолапого гостя не оказалось ни на крыльце, ни около избы. Как ни одурел он от запаха варенья, а все же учуял поднявшихся в избе людей и вовремя подался прочь. В двадцати шагах от избы, в низинке, заросшей черемушником, послышался треск сухой валежины. «Вон где ты!» — понял Арсений. Но стрелять наугад ему не хотелось: зачем зря булгачить народ? К тому же у Морошки все еще подрагивали руки мелкой, но неуемной дрожью. Не для того чтобы припугнуть медведя, а, скорее, чтобы унять эту непривычную дрожь, Арсений Морошка, взяв ружье под мышку, гулко захлопал в ладоши. С перепуга медведь коротко рявкнул и дал стрекача. Эхо от хлопков в ладоши прокатилось и смолкло, а со склона горы все еще доносился треск валежин.
Тем временем Геля, не зажигая огня, перенесла тазик с вареньем в свою комнатушку и поставила его на табурет у окна. Она верно рассудила, что так спокойнее будет: окно-то со стороны реки, а не тайги. Геля успела даже отпробовать варенья и, определив, что оно достаточно остыло, прикрыла его газетой. В этих хлопотах ее испуг совсем прошел, и ей стало, пожалуй, почти весело оттого, что произошло такое забавное происшествие, какое может случиться лишь в глухой тайге. А когда Арсений вернулся в прорабскую, она выбежала к нему навстречу и заговорила с живостью:
— Почему же не стреляли, Арсений Иваныч?
— Удрал, — ответил Морошка, вешая ружье на место.
— Неужели и правда, он учуял варенье?
И Геля засмеялась, но, кажется, совсем не оттого, что ей казался смешным случай с медведем, захотевшим полакомиться ее вареньем…
Не засмейся Геля таким смехом, чем-то похожим на журчанье в ночной тиши таежной речки на перекате, Арсений Морошка, не на шутку смущенный своим волнением, сейчас же и скрылся бы в своей комнатушке. А тут он будто остолбенел, и ему показалось, что он, стоя, идет на катере против волны. Прошло несколько тягостных секунд замешательства, и Морошка, поняв, что иначе ему не жить, выбросил вперед дрожащие руки, поймал в темноте Гелю и заговорил, горячо дыша:
— Медведь, да не учует? Что ты!
— А он еще придет?
— Разохотился, так и заявится.
— Смешно — медведи в гости ходят!
А их сердца, не считаясь с пустой болтовней, вели в эти секунды свой разговор…
И вдруг Геля опять рассмеялась, тихонько, радостно, и впервые ласково дотронулась до груди Арсения. Совсем ошалев от ее смеха и ласки, Морошка приподнял босоногую Гелю так, что она едва касалась пола, и почти выкрикнул ей в лицо:
— А я ведь думал, тебя и нет на свете!
Захлебываясь от счастливых слез, Геля прижалась головой к его груди, прошептала:
— Если бы я знала, если бы знала…
Над горами поднялась луна. Плесо Ангары вспыхнуло в кромешной тьме, как огромное серебряное блюдо, и с берега на берег пролегла непривычная для тайги, прямая, искристая тропа. Плесо отражало так много света, что небосвод мгновенно посветлел и поблекли звезды. А в комнатушке Гели, хотя и при занавешенном окне, вспыхнули стальные детали рации и ожил букет.
Как и над всей Буйной, светло было и в душе Гели. Какой тут сон! Гелю не покидало удивительное, прежде незнакомое ей ощущение необычайной легкости во всем теле и окрыленности. Ей всерьез казалось, что она сейчас может пробежать босиком через всю Ангару по лунной тропе, а то и пронестись, распростерши руки, над спящей тайгой, как летала частенько в детские годы во сне. И ощущение этой необычайной, просто сказочной легкости соединялось с полнейшим бездумьем. Удивляясь, Геля все пробовала заставить себя задуматься о чем-либо, да все напрасно. Не думалось, да и только! Перед мысленным взором Гели лишь изредка вспыхивали какие-то неясные картины из ее жизни, но именно вспыхивали, как при свете молнии, и моментально гасли. Вот так и не думалось, и ничто как следует не вспоминалось, а Геля между тем чувствовала, что живет такой насыщенной и одухотворенной жизнью, какой не жила никогда прежде. Все ее существо нежилось и растворялось в счастье, а оно было неиссякаемым, как Ангара.
В комнатушке потемнело, словно внезапно погасла луна. Геля глянула на оконце. Почти все оно было заслонено снаружи чем-то подвижным, лишь в его верхней части оставались, да и то меняясь в размерах, небольшие просветы.
С замирающим сердцем Геля кинулась к перегородке:
— Арсений Иваныч, он опять пришел! Окно обнюхивает.
— Слышу, лежи тихо, — отозвался Морошка.
Зарядив ружье, он бесшумно вышел на крыльцо. Но бесшумно обойти избу, даже босому, невозможно было: под ногами, как ни осторожничай, шуршат и скрипят камни. Оставалась надежда лишь на то, что медведю, раз он так разохотился на варенье, изменит осторожность. И потому Арсений, слегка выставляя вперед стволы, выглядывал из-за угла избы с уверенностью, что уложит медведя на месте, в крайнем случае не даст ему уйти далеко — и тем славно позабавит Гелю.
Но у окна уже никого не было. «Опять ушел, варнак!» — подосадовал на сей раз Морошка и, присев на корточки, при ярком лунном свете пригляделся к кустарничку у обрыва. Минута мертвого покоя, но вот легонько качнулась вершинка березки, блеснув потревоженной листвой, и Морошка, торопясь, вскинул ружье…
Когда прокатился грохот выстрела, медведь стремглав, топоча, ломая кусты, бросился по-над обрывом и, по всей вероятности, скатился в овражек, по которому с ближней горы сходят вешние воды. «Разве наугад попадешь! — сказал себе Арсений. — Зря стрелял. Только нашумел. Люди поднимутся».
И верно, едва Морошка выбросил гильзу из ружья, от изб бакенщиков послышался голос бригадира поста Емельяна Горяева:
— Ты кого там, прораб?
— Да тут… медведь шатается, — не сразу, с неохотой ответил Арсений. — Спи, дядя Емельян!
Но Горяев все же направился к Морошке, и тому ничего не оставалось, как обождать бригадира. Подойдя, Горяев заговорил сонно, почесывая шею:
— У меня собака под крыльцом завизжала, а потом слышу — ты его гоняешь тут… — Его одолевала зевота. — А неплохо бы отведать свежатины.
— Худо ли, — невесело согласился Морошка.
— Поглядеть бы надо, — посоветовал Горяев. — Может, подранил, а? Слыхать, ты ловко бьешь.
— Ушел. Наугад палил.
— Всяко бывает.
Той минутой рядом оказалась и Геля.
— У меня фонарик, — сказала она. — Пойдемте.
Арсений не мог прекословить Геле, хотя и был убежден, что хлопоты напрасны. Освещая путь фонариком, он повел Горяева и Гелю через кустарник у обрыва. За кустарничком была небольшая полянка, а там и овражек, заваленный камнями и заросший березнячком да густой травой.
— Ушел, — сказал Арсений, останавливаясь перед овражком.
— А неплохо бы… — опять пожалел Горяев.
И тут все трое услыхали стон, доносившийся из овражка, и все, леденея, поняли: стонал человек, а не зверь. Ухватившись обеими руками за Морошку, Геля в ужасе прошептала:
— Да это же он!
Бориса Белявского они нашли почти в самой теклине овражка, среди камней…
Пуля Морошки, к счастью, миновала Белявского, но, скатываясь в овраг, он не то вывихнул, не то сломал правую ногу в бедре и ободрал лицо о камни и ветки. Всем хватило хлопот, пока его сносили на берег. Отправляли его в Железново, едва рассвело, в лодке, уложив на матрасы.
Безвинность Морошки для всех, да и для самого Белявского была очевидной. И все-таки моторист поглядывал на прораба зверем, а на всех других, хлопотавших около него, покрикивал, не скрывая своей озлобленности. Когда взрывники принесли к лодке его вещи, он возмутился:
— Зачем? Кто вас просил?
Саша Дервоед возразил:
— А если не вернешься?
— Я? Не вернусь?
— Ну, а если нога сломана?
— Отрежут — на одной вернусь.
— Кому ты нужен, да еще на одной-то?
Борис Белявский страдальчески прикрыл дрожащие веки и спросил:
— Где она? Позовите.
— Не пойдет она…
— Пойдет!
К удивлению всех, Геля пришла и молча остановилась перед лодкой. Вглядевшись в ее лицо, Белявский вдруг застонал и отвернулся к реке.
— Прощай.
А когда Геля ушла, он сказал Саше Дервоеду, который должен был доставить его в Железново:
— Клади вещи.
Деревню Погорюй основали на высоком откосе, в излучине Ангары, люди из отважного племени землепроходцев, но не иначе как по великой нужде. Да и хлебнули здесь, знать, горя горького полной чашей, раз окрестили так свое поселение. Обживались погорюйцы очень медленно, топором да лопатой отвоевывая у тайги пядь за пядью. Хлебопашеством занимались в редкость, а больше бурлачили, поднимали купеческие суда через пороги и шиверы, очищали речное дно от камней, добывали красную рыбу да промышляли пушного зверя, каким издавна славится здешняя тайга. Многие годы деревня не значилась на картах Сибири, но все же настало время, и о ней заговорили даже в самом Петербурге. Сказывают, не раз вспоминал о ней царь-государь, когда бывал во гневе. «В Погорюй!» — кричал он, отправляя разных вольнодумцев и смутьянов на вечное поселение.
Перед войной деревня стала одной из приметных на Ангаре. Здешний колхоз имел крепкое, прибыльное хозяйство, вдоволь скота и хлеба. Но война здорово подкосила Погорюй. Большинство воинов-погорюйцев сложили свои головы на далеких полях сражений. А после войны много осиротевших и обездоленных семей, не в силах противостоять разрухе, побросали свои старожильческие подворья и кинулись вон с Ангары. Все заброшенные дома вскоре были растащены невесть куда. Остальные постепенно чернели, косились, врастали в землю, а их тесовые, прогнивающие крыши зарастали — с северной стороны — печальной мшистой зеленью.
Совсем зачах было Погорюй, да недавно рядом, на старых вырубках обосновался лесопункт: ангарская сосна, говорят, по всему миру шла за чистое золото. Уже построено было с десяток больших домов для семейных и несколько общежитий, контора, мастерская, гаражи, магазин, клуб. Светлые, нарядные лесопунктовские строения, в отличие от деревенских, виднелись с реки издалека. Они были полны шумного рабочего люда. Деревня отжила свой век: оставшиеся здесь старожилы начисто забросили хлебопашество, от которого не стало никакой пользы, и подались с пилами да топорами в таежную глухомань.
Едва показался Погорюй, Арсений Морошка и поведал Геле, грустно улыбаясь, печальную историю родной деревни. Геля выслушала ее молча, задумчиво, кажется, без особого интереса, но затем, спохватившись, спросила:
— И отец убирал здесь камни?
— Отец рыбачил да промышлял, а вот дед — тот смолоду облазил реку до самой Кежмы, — ответил Арсений. — Могучий да бедовый был дед-то мой, а за уборку камней купцы хорошо платили. А стал постарше — начал водить суда: ход знал без всякой лоции.
— Вот когда началось здесь!
— Считай, чуть не сто лет назад.
— Значит, по стопам деда?
— Надо же доделать дело.
— А здорово же ты хлопочешь за свой край, — отметил Кисляев.
— Мне он, мой край, и так по душе, — ответил Морошка. — Хочу, чтобы он полюбился всем, кто когда-нибудь появится здесь.
— Но хлопот тут еще много!
— Будут, — согласился Морошка и, взглянув на Гелю, улыбнулся ей уже не грустной, а немного озорной, мечтательной улыбкой. — Однако нашим детям уже не придется возиться здесь с камнями. Мы уберем.
— А уж потом на Усть-Илим, — подхватил Кисляев. — Надо хоть одну станцию построить от начала и до конца. Чтобы вспомнить было что.
— Значит, еще пожить здесь собрался? — презрительно спросил его Уваров. — Подкупили тебя, что ли?
— Околдовали.
— Забавно.
— Сказали одно заветное слово: надо…
— Ну, как хошь, так и действуй, а за меня не решай, — заговорил Уваров, сердито кося на Кисляева острые черные глаза монгольской прорези. — Я и так по глупости поддался твоим уговорам. Вот и гну целое лето хребет, отвечаю за твою сознательность. А я гонял бы да гонял в Братске на самосвале и жил как человек. Валяйте, куда хотите и когда угодно, а я поскорее в Братск. Хочу быть строителем.
— Мы и так строители!
— Одно звание! Есть стройконтора. Получаем деньги из Братска. А что из этого?
— Мы строители речных путей, — тихо и обиженно добавил Морошка. — Таких немного.
— А где наша работа? Кто ее видит? — прицепился Уваров, не на шутку расстроенный тоскливыми воспоминаниями о Братске, своей заветной мечте. — Вся наша работа — на дне реки. Ее никто не видит. Начнут теплоходы подниматься по шивере напрямик, а пассажиры даже и знать не будут, что идут нашей прорезью. А вот настоящие строители, те построят станцию или город — любо поглядеть! Работа на виду, вечная! Таких строителей всегда добрым словом вспомнят.
— И в Братске много работы под водой, — ответил Морошка. — На станцию будут глядеть, это верно. Однако не все, что торчит на виду, вечно. Везде в мире немало понастроено такого, что и в глаза-то не глядели бы. И те строители, я думаю, часто ворочаются в своих гробах. Вечная работа та, какая нужна людям, пусть она и неприметна.
— У нас нужная, да и то ненадолго. — Остроязыкий Уваров не лазил за словом в карман, особенно когда был, как сейчас, в заметном возбуждении. — Ну, походят теплоходы нашей прорезью несколько лет, а построят станции по всей Ангаре — тут сплошь будут моря, так ведь? Кому будет нужна наша канава? Кто о ней вспомнит? Временное наше дело — вот что обидно.
— И в Братске немало временных работ, — сказал Морошка — Сколько труда ухлопано на перемычки! А где они?
— Теперь уже нет там временных дел! Делают то, что будет радовать глаз века! Мировой размах! Вот что приятно…
— Честолюбие, — определил Кисляев.
— Рабочая гордость!
— Не всем доводится делать видные дела.
— А думаешь, те люди, какие делают незаметные дела, очень довольны своей судьбой? — скривил в ехидной усмешке губы Уваров. — Довольны только те, кому все равно, как жить. Считай, самые что ни на есть равнодушные люди.
— Поклеп! — возмутился Кисляев. — Ты оглянись: кругом больше всего, как ты говоришь, незаметных дел, без большого размаха. И если поверить тебе, большинство людей у нас несчастны. Но разве это так? Что, проглотить не можешь? То-то!
— Да если на то пошло, и у нас размах немалый, — заговорил Морошка в волнении. — Задумано расчистить пороги и шиверы от устья до самой Кежмы. И тот ход, какой мы делаем, будет служить людям еще, может быть, десятки лет. Здешний край не будет знать нужды. Тут ведь одна дорога — река. Не завезут продукты — и народ бедствует. И потом, уже в будущем году по нашему ходу сплавят четыре миллиона кубометров древесины. Ее ждут не только по всей нашей стране, но и во многих странах мира. Вот теперь и скажи, какое у нас дело? Надо уметь смотреть на свое дело во все глаза, а не вприщурку…
— Опять не проглотишь? — поинтересовался Кисляев.
— Отвяжитесь, мудрецы! — проворчал Уваров.
«Отважный» уже приближался к деревне. Геля чувствовала, что тревожит Морошку своей задумчивостью, и украдкой коснулась его руки, тихонько спросила:
— А где ваш домик?
— А вон, самый крайний.
У берега — перед деревней — стояли в ряд лодки с высоко поднятыми носами: все они были с моторами разных систем: теперь на Ангаре никто, даже сопливые мальчишки, не ходят на веслах. Повыше, против лесопунктовского поселка, стояли не только лодки, но и более крупные суда — катера, самоходки, баркасы. А еще несколько выше по реке была запань, где составлялись плоты.
«Отважный» ткнулся в берег на пристани. Здесь Морошка повстречался с директором лесопункта Картавых, коренастым и очень подвижным человеком в затрепанной расстегнутой на груди штормовке. Его мясистое лицо и воловья шея давным-давно так огрубели от морозов и ветров, солнца и воды, что ему, должно быть, были нипочем и тучи таежного гнуса. И по одежде, и по внешнему виду Картавых мог сойти, скорее всего, за лесоруба или сплавщика. Он собирался идти куда-то на катере.
— Как мои ребята? — зашумел он, не дождавшись, когда Морошка подойдет и подаст ему руку. — Хороши помогли, а?
— Выручили, — ответил Морошка.
— Ну, как твои расчеты? Успеешь?
— С вашей помощью.
— Мы всегда готовы. Нам твоя прорезь во как нужна.
— Тогда так… — Морошка переждал, пока пройдут мимо все его рабочие, и сказал негромко: — На днях, должно быть, опять поклонюсь в ноги.
— А что такое? — быстро спросил Картавых.
— Потребуются сварочные работы.
— Только скажи. Мастерская своя, железо всякое есть, а уж мастера — золотые руки.
Рабочие повалили толпой в лесопунктовский поселок — у каждого было там какое-нибудь заделье. А Морошка и Геля, поднявшись на обрыв, повернули в деревню.
Хотя Геля и уступила настоянию Арсения, она с большой неохотой отправилась в Погорюй. Гелю чем-то пугало предстоящее знакомство с матерью Морошки. И потом, как это ни странно, она опять испытывала то смутное и навязчивое чувство, какое разбудило ее прошлой ночью.
Вся деревенская улица, по которой Арсений и Геля шли на западный край Погорюя, была изрыта машинами и тракторами; рытвины, как на военной дороге, случись дождь — и улица превратится в непроходимое болото. Оказывается, лесопунктовские машины и тракторы развозили сельчанам сухостойные лесины, а той порой стояла непогодь. Гелю поразило, что почти все дворы погорюйцев были заняты высокими поленницами сосновых дров, так что и пройти-то по двору негде. У многих хозяев поленницы были сложены даже на улице, у заборов и ворот. Куда ни глянь — дрова, дрова, дрова…
— За зиму все сожгут, — пояснил Морошка.
Было воскресенье, но людей встречалось мало. По словам Морошки, все, кто мог, отправились сегодня по грибы и ягоды: сейчас самое время набить погреба и кладовки. На лавочках у домов сидели, греясь на солнце, лишь древние немощные старики да старухи. Все они, как заметила Геля, едва разглядев Морошку, услышав его басовитый голос, торопливо поднимались с лавочек, кланялись ему с почтением в пояс, а то и обнимали его, как родного сына. И все настойчиво и ласково зазывали в гости. А Гелю старые сельчане рассматривали с любопытством, но осторожно, боясь смутить, и ничего о ней у Морошки не спрашивали. «Умные старички! — удивлялась Геля. — Потактичнее иных городских!» Эти случайные встречи слегка успокоили и приободрили Гелю. И все же она не могла представить себе как покажется матери Арсения.
Удивило Гелю и то, что все сельчане, встречаясь с Морошкой, непременно расспрашивали его о том, как идут дела на Буйной. Одна маленькая старушечка, поймав Морошку за жилистые руки, стараясь получше вглядеться в лицо, допытывалась особенно настойчиво:
— Чо там, Арсений Иваныч, как у тя на Буйной-от? — У нее был полон рот зубов, и говорила она чисто. — Успеешь ли уладить ее ко времю? А то ить беда, сам знашь.
— Знаю, знаю, — твердил ей Арсений, не проявляя, однако, никакого намерения поскорее уйти от словоохотливой старушки.
— Постарайся, Арсеньюшка.
— Все сделаю.
— Гляди, на тя вся надежа.
Так на улице Погорюя Геля впервые узнала, как тревожится народ за дела на Буйной.
На краю деревни стояла совсем крохотная пятистенка под тесовой крышей, но более поздней постройки, чем большинство деревенских строений, с двумя оконцами на солнце; наличники над ними — из простенькой резнины, куда менее замысловатой, чем та, что делалась встарь; ставенки, недавно окрашенные белилами, четко отпечатывались на фоне потемневшей древесины. В палисадничке с огорожей из молоденького соснового кругляша перед каждым оконцем росли черемухи — самые частые гостьи в деревнях на Ангаре.
Войдя в калитку впереди Морошки, Геля одним взглядом окинула дворик, наполовину крытый тесом и выстланный толстыми плахами из лиственницы. Плахи были чисты, как половицы в доме хорошей хозяйки. Открытая часть дворика была занята поленницами дров и амбарушкой, вероятно, с погребком внутри, как часто водится в сибирских деревнях; крытая же часть дворика, где виднелась опрокинутая на чурбаны лодка, была отгорожена новой, неокрашенной сетью из капроновой нити. Перед сетью на скамеечке, спиной к калитке, сидела его мать.
Старушка задумалась или увлеклась работой и обернулась лишь тогда, когда Арсений, закрывая за собой калитку, стукнул щеколдой. Но еще до того, как она успела обернуться, Геля, увидев ее дворик, успела составить о ней определенное представление. И когда наконец-то увидела ее лицо, поняла, что не ошиблась, да и непозволительно было ошибиться: на этом дворике могла обитать только такая женщина, как мать Морошки. Она была небольшого росточка — по грудь своему, сыну, вся опрятная, вся беленькая, но с зоркими темными глазами, которые молодили ее необычайно. Увидев гостей, она так вспыхнула от радости, что у нее даже заметно порозовело чистое, в едва приметных морщинках милое старушечье лицо. В ее чертах не было ничего общего с Арсением, и все же Геле немедленно подумалось, что она, где угодно встретив Анну Петровну, непременно признала бы ее матерью Морошки.
— А я ждала вас, ждала, — заговорила Анна Петровна, с первой же минуты обращаясь не только к Арсению, но и к Геле, да еще как к давно знакомой и желанной, и тем самым избавляя ее от условностей, обычных при знакомстве. — Все на огород бегала, на реку поглядывала. Нет и нет. А тут, видать, задумалась у сетушки… — Голос у нее был мягкий, певучий, но говорила она очень сдержанно, ровно, и все ее слова светились, будто камешки на речном дне в солнечный полдень. — Рада я, радешенька… Сейчас я самоварчик подогрею…
— Ой, что вы! — запротестовала Геля. — Не хлопочите.
— Нет уж, вы гости, — возразила Анна Петровна. — Как мне не угостить вас? Мне совестно будет.
— Хорошо, хорошо, — согласилась Геля, боясь обидеть Анну Петровну, не приняв ее гостеприимства.
— Я и варенья наварила.
— Варенье она любит, — сказал Морошка.
— Вот и славно.
— А какое у тебя, мама?
— Всякое. На любой вкус.
У Гели не осталось никаких сомнений, что Анна Петровна принимает ее с радостью, и стеснительность ее быстро исчезла. Этого не мог не видеть Арсений Морошка. Но Геля с удивлением заметила, что он продолжает следить за каждым шагом матери, за каждым ее взглядом с некоторой настороженностью. «Он боится, что я не понравлюсь матери? — спросила себя Геля. — Чудак! Да она вон как рада! Чего ему бояться? Она такая добрая, что для нее, наверное, все люди хороши». И еще показалось Геле, что Арсений Морошка, несмотря на очевидную приветливость матери, все ждет от нее чего-то, не то каких-то слов, не то слез, и ждет с непонятной, несвойственной ему робостью.
Указывая глазами на сеть, он заметил с обидой:
— Совести у них нету, у наших рыбаков!
— Бывает, просят, — призналась мать весело. — Нонешние-то рыбаки совсем не умеют сети ладить. Им все готовые подавай. Чинить — и то сами не чинят. А я привычна: сызмальства вяжу да уделываю. Да мне и скушно одной, без сетей-то. Уделываю — и всю жизнь вспоминаю.
У Морошки нахмурились брови.
— А ты не бойся: плохое я не вспоминаю, — сказала Анна Петровна. — Пошто его вспоминать? В любой жизни, как ни считай, много и хорошего. Оттого и жить охота.
Она прошлась вдоль сети, изредка сухонькой рукой подергивая ее и трогая поплавки из пенопласта, откровенно приглашая сына полюбоваться ее работой. И затем, сияя от удовольствия, какое дается сознанием редкостной удачи, тихонько воскликнула:
— Хороша сетушка! Поимиста будет.
Но сын продолжал хмуриться, и Анна Петровна, коснувшись его руки, попросила:
— А на рыбаков ты не серчай.
— Да как же не серчать-то?
— Это не им, а тебе сетушка.
— Что ты, мама!
— Помолчи уж, помолчи, — остановила мать сына, но опять ласково, просяще. — Это мой подарочек тебе. Она небольшая, с такой-то позволяют пока плавать. Вот и поплавай, и покажи, как у нас рыбачат, и угости красной рыбкой… — Она не называла Гелю, понимая, что та и без того смущена; вместе с тем, давая понять, что говорится именно о Геле, она тут же обратилась к ней: — Больно хороша у нас стерлядка-то! Только мало ее нынче, совсем оскудела река. А вот допрежь-то поели мы здесь красной рыбки, всласть поели! Бывало, поедут рыбаки…
Арсений обнял мать за плечи, сказал глуховато:
— Ладно, мама, ладно…
Мать покорно примолкла, но взор ее слегка затуманился тихой грустью…
От Гели не ускользнуло, что Арсений оберегает мать от воспоминаний о прошлом. «Почему он останавливает ее? — подумала она. — Вроде чего-то боится… Что у них случилось? И когда?» Теперь Геля не сомневалась, что в ожидании гостей Анна Петровна, конечно же, думала о своей прошлой жизни. И совсем не случайно, не по старческой склонности. Сердцем чуяла Геля, что ее воспоминания вызваны, скорее всего, ожиданием сына, и не одного, а с невестой. И хотя она, несомненно, была рада тому, что сын почтительно знакомит ее с невестой, и по-матерински рада самой Геле, ее все же томила какая-то глухая тоска.
Отпробовав разной домашней снеди, Арсений ушел по делам в лесопунктовский поселок, а Геля, видя, что приглянулась Анне Петровне, согласилась погостить у нее до возвращения на Буйную. Они не спеша пили чай, и хозяйка хлопотливо угощала гостью разными вареньями из таежных ягод. Все они были необычайно запашисты и приятны. Геля очень боялась оконфузиться перед матерью Морошки, но не она, к сожалению, а неизвестно откуда взявшаяся у нее ненасытность двигала ее правой рукой. Геля очищала розетку за розеткой с усердием ребенка, дорвавшегося до запретного кушанья, пока не заметила нечаянно, что Анна Петровна следит за ней, хотя и украдкой, но с особенным вниманием и вдумчивостью. Застыдившись, Геля мгновенно оставила варенье и оговорила себя с досадой:
— Ой, да что это со мною? Как оголодала. Даже стыдно. Вы уж извините…
Анна Петровна бросилась успокаивать Гелю, но та, растроганно поблагодарив хозяйку, вылезла из-за стола и стала рассматривать фотографии, развешанные по стенам уютной, устланной домоткаными половичками горенки, где пили чай. Внимание Гели привлек портрет черноглазой девушки с косой, помещенный в отдельной рамке на самом видном месте — в простенке между оконцами. Не оборачиваясь к Анне Петровне, все еще стыдясь, но понимая, что молчать того хуже, она спросила:
— Это ваша дочь?
— Да, доченька, Веруся… — ответила Анна Петровна, но почему-то не сразу и осторожно застучала посудой.
— Она на вас похожа.
— Так все говорят.
— А Арсений Иваныч — на отца?
— Он на отца.
Анна Петровна ушла с посудой на кухню и там задержалась, так что Геля, постояв еще немного перед портретом Веры, наконец-то успокоилась и справилась с собой. Услышав, что Анна Петровна опять в горенке, с облегчением продолжала:
— А она красивая, ваша Вера… — говорила Геля очень искренне, а не потому, что хотела сделать приятное хозяйке. — Какие глаза! Все видят!
— Видели, — сказала Анна Петровна. — Да теперь уж не видят…
— Она погибла? — ужаснулась Геля, оборачиваясь к Анне Петровне. — На войне?
— Нет, здесь, — ответила Анна Петровна, понурясь и теребя на груди фартучек. — Давно уж это случилось. Рыбачила она с отцом, а тут налетела буря. Как погибли — не знаем. Только лодку потом нашли.
— Боже мой! — воскликнула Геля, закрывая лицо руками; теперь ей стало понятно, почему Арсений так оберегает мать от воспоминаний. — Горе-то какое!
— А что поделаешь? — ответила Анна Петровна, не поднимая глаз, ровно и спокойно, словно боясь своей болью растревожить гостью. — Судьба такая.
— Сколько же ей было?
— Полных семнадцать.
— Невеста уж была!
— Да, на выданье…
— И жених был, да?
— Был, а то как же…
Стараясь выразить сочувствие Анне Петровне и подчеркнуть, что горе матери ни с чем не сравнимо, Геля воскликнула:
— Жениху — что! Небось уже женился?
— Пока холостой, — ответила Анна Петровна.
— До сих пор? Значит, любит…
— Любил, это правда, — заговорила Анна Петровна, не то что возражая Геле, а как бы уточняя ее мысль. — А теперь какая же любовь? Память. Не забывает ее, вот что славно. Всегда вспоминает ее с любовью, вот за что ему мое спасибо. И может, никогда не забудет, вот что материнскому сердцу приятно. Теперь не все такие-то…
— И вас не забывает?
— И меня, — ответила Анна Петровна, только теперь посмотрев на Гелю. — Не будь его, мне и не выжить бы тогда, однако. Соседки хлопотали по дому, а он все около меня сидел, день и ночь. Все клюквенной водой поил меня с ложечки. Как ни очнусь — все его вижу, его глаза.
— Где же он сейчас?
Анна Петровна опять посмотрела на Гелю долгим, затуманенным взглядом и ответила одними губами:
— А вот сейчас с нами сидел…
Геля едва успела прикрыть ладошкой рот, чтобы сдержать крик, и несколько секунд смотрела на Анну Петровну тем остановившимся от ужаса взглядом, какой бывает у людей перед могилой, куда летят первые комья земли…
Потом она долго сидела у оконца, положив голову на подоконник, и только когда Анна Петровна, подойдя, погладила ее по голове сухонькой рукой, спросила, зная, что спрашивает зря, но как бы желая удостовериться окончательно:
— Значит, он не сын вам?
— Как не сын? Сын, — ответила Анна Петровна.
— Ну, не родной, я говорю…
— Как не родной? — возразила Анна Петровна. — Роднее его у меня никого теперь нету. Выходил он тогда меня, а потом и говорит: «Вот что, мама, я не уйду от тебя…» — «Спасибо, говорю, будь сыном». Так он и стал мне сыном…
— Но где же его родители?
— А он сирота. С малых лет… — Присев на табуреточку рядом с Гелей, поласкав ее рукой, Анна Петровна продолжала: — Теперь уж все рассказать надо… Шестилетним мальчиком он проводил отца на войну, а через год пошел в школу уже сиротой. А мать, она молодая была, ворочала лесины в тайге, на заготовках, да и надорвалась. Целый год помирала. Все на его глазах. Война кончилась, а он остался один-одинешенек. Еще годик прожил в деревне, у тетки, а потом его взяли в интернат, в Железново. Зиму — там, а на лето — сюда, в деревню. Ходил по тайге, засечки делал на деревьях да живицу добывал. На химию она идет, живица-то… А подрос — в рыбачью артель принимать стали. Рыбачить у нас тяжело: и сила и ловкость нужны. Да все ночью, а тут, глядишь, и непогода… Веруся тоже училась с ним вместе, в той школе-интернате. Вместе и домой приезжали, вместе и рыбачили, бывало…
Она запнулась на минутку, но потом опять продолжала ровным, спокойным голосом, как умеют разговаривать лишь люди, узнавшие, что горе неисчерпаемо, а надо жить — и не для себя, а для людей.
— А в тот раз, когда буря-то налетела, — продолжала она, — Арсеньюшка с бригадиром в Железново ходили за сетями. Страшная буря тогда случилась. Сколько лесу повалила! А когда возвращались домой с сетями, им кто-то на реке, еще до Буйной, и передай о нашей беде. Так бригадир сказывал потом, что едва-то уберег его, Арсеньюшку-то, едва в лодке удержал. Связал да закатал в сеть, а то он все хотел выпрыгнуть из лодки. А когда, сказывал, вспомнил обо мне — и затих, и просил развязать. Вот и прибежал тогда ко мне — все губы искусал до крови, а терпел, ни одной слезинки.
— И даже не нашли! — воскликнула Геля.
— Где там, на нашей-то реке! А лодка вон, под навесом хранится…
— Они уже закончили в то лето школу?
— Вместе и закончили, — продолжала Анна Петровна. — Вместе и в речной институт собирались. А остался один — и никуда не поехал. Выходил меня, поставил на ноги, а осенью его в армию забрали. Сначала страшно было одной, а все-таки я всегда помнила: далеко, а есть у меня сын. И он не забывал меня, писал каждую неделю. У меня все его письма в целости. Вот такая пачка! И на побывку приезжал ко мне… Очень радовался, что попал в армию. Служил хорошо, много благодарностей от командиров получил, да и на шофера там выучился. А закончил службу — и опять ко мне, но тут я ему сама сказала: «Поезжай в институт, учись…» Зиму он учился в Новосибирске, а летом плавал на судах по Ангаре. Сначала матросом, потом штурманом… Идет мимо Погорюя — всегда причалит, забежит ко мне, попроведает, а то и заночует с товарищами. Боялась я, что его ушлют куда-нибудь далеко, когда закончит институт: рек-то в Сибири много! И правда, его посылали на Енисей, а он попросился сюда, на эти взрывные работы, ближе ко мне…
«Скрытный он, что ли? — думала Геля о Морошке, слушая Анну Петровну. — Да нет, не похоже… Просто он не хотел ничего рассказывать. Решил, пусть узнаю все от матери…»
— Начал рвать, а у него тут как раз день рождения… — продолжала Анна Петровна. — Приезжает ко мне, я его поздравляю и говорю: «Отслужил, выучился, все честь честью, сынок, а теперь пора жениться. Тебе уже двадцать пять. Тебе нужна жена, а мне — внучата. Верусю почитай, добрым словом помяни при случае… Но зачем же молодому да в одиночестве жить?» А он все слушает до головою крутит. Я ему и так и этак… «Может, говорю, стесняешься? Не стесняйся, говорю, за Верусю в обиде я не буду. Какая тут обида? Женись — и приводи, я ей буду рада. Кого выберешь — того и буду любить, как дочь». — «Ладно, отвечает, погоди, мама…» Он все молчал потом, а я ждала. А вот как ты, видать, появилась на Буйной, он заглянет попроведать меня, и все, замечаю, стоит перед портретом Веруси, стоит и молчит. Я и догадалась…
Геля вдруг сорвалась с места и встала у окна, хватаясь за горло. Ее лицо, освещенное солнцем, быстро и нехорошо бледнело, а дрожащие губы наливались синевой. Анна Петровна с криком бросилась к Геле, стала обнимать ее, ласкать:
— Что с тобой, милая? Что с тобой?
— Не знаю, не знаю, — заговорила, заметалась Геля, едва-то справясь со своим внезапным страданием. — Я нынче много волнуюсь…
— Тебя мутит?
Геля подтвердила это кивком головы.
— Наверное, от волнения, — сказала она жалобно, очевидно боясь нового приступа. — Так бывает, да?
— Знамо, бывает.
Но хотя Анна Петровна и согласилась с этим весьма охотно, смотрела она на Гелю с той особой мудрой женской вдумчивостью, с какой уже смотрела на нее украдкой, когда пили чай. Встретясь теперь с ее взглядом, Геля вся сжалась от нестерпимого озноба и ужаса.
— Да ты сядь, сядь! — закричала Анна Петровна.
Но Геля, шатаясь, пошла вон из горенки.
— И правда, давай-ка, милая, на крылечко, давай-ка на свежий воздух, давай, давай… — торопясь за Гелей, шепотком приговаривала Анна Петровна. — И что такое приключилось? Вот напасть-то! Ну, а раньше-то случалось так с тобою?
— Нет, нет, — торопясь ответила Геля. — Нет, не случалось.
Но Геля лгала Анне Петровне. По молодости и неопытности она не умела следить за собою, а вот теперь ей немедленно вспомнилось, что в последние недели случались, и не однажды, вот такие приступы тошноты. Но каждый раз у Гели находились самые различные объяснения случаям такого недуга, и потому они не оставили в ее памяти заметного следа. Встреча с Анной Петровной, с ее проникновенным женским взглядом, будто озарили Гелю, и она впервые поняла, как должно понимать, отчего происходят с нею разные непонятные перемены. Себе же она не могла лгать… «Боже мой! — кричала Геля самой себе. — Неужели это случилось? Неужели? Да что я спрашиваю? Что гадаю?» Распахнув одни двери, другие, третьи, она выбежала на низенькое крылечко, потом во дворик и, добежав до сети, ухватилась за нее, опрокинулась навзничь…
В послеобеденное время они возвратились на Буйную. Проводив Гелю в прорабскую, Арсений вышел к обрыву, откуда любил осматривать реку, и увидел на шивере быстроходный катер. «Григорий Лукьяныч…» — догадался Морошка и спустился на берег.
Вчера прошел вверх караван с Мурожной. Две баржи были загружены свежим брусом для постройки прорабской и общежития на новом месте, красным кирпичом для фундаментов и печей, компрессором, перфоратором, бульдозером, разными ящиками, бочками и другой поклажей. Теперь, по уговору, его нагонял Завьялов…
Не сходя с катера, он спросил о караване и заторопился:
— Надо догонять.
— Заночевали бы…
— Некогда, брат, — отказался Завьялов. — Мне его не только догнать — обогнать надо. Пока подойдет, место для него облюбую. — И неожиданно, сменив тон, предложил: — Лезь в катер, я хочу прорезь поглядеть.
Сдвигая катер с отмели, Морошка сказал:
— Начнем с верхнего конца.
Они поднялись вверх на шивере до того места, откуда несколько дней назад ушел земснаряд. Оттуда начали спускаться точно над прорезью.
— Видите, как идет здесь струя? — спросил Морошка. — Красиво идет, сильно. Прорезь, не хвастаюсь, получилась хорошей, вроде канала, края ровные, все ямы заровнялись. Но есть еще камни.
Ровное, сильное течение быстро сносило катер будущим судовым ходом. Когда катер оказался против устья Медвежьей, Морошка сказал:
— А вот отсюда надо еще рвать.
Григорий Лукьянович, уже пожилой, но сильный, коренастый человек, в полной командирской речной форме, поднялся на ноги и с правого борта начал ощупывать наметкой речное дно. У него была отличная память. Карту Буйной он мог воспроизвести от руки совершенно точно. И все же, как человек практического опыта, он с трудом мог составить полное представление о шивере по карте и, вероятно, в какой-то мере не доверял ей. Для того чтобы составить о ней совершенно точное представление, ему непременно нужно было своей рукой ощупать ее дно и своими глазами увидеть, где и как играет на ней стремнина.
— Значит, отсюда будем пробивать прорезь пока шириною в тридцать метров… — сказал сам себе Завьялов, словно только теперь принимая окончательное решение. — А как думаешь идти?
— Надо идти серединой, — ответил Морошка. — Меньше подрезок и много глубоких ям. И пробьем быстрее, и с уборкой легче.
— Да и для судов будет прямой курс, — добавил Завьялов.
У Григория Лукьяновича было крупное, обветренное, усталое лицо, зарастающее таким густым и жестким волосом, что ему никогда не удавалось выбриться начисто. И странно, волос лез совершенно белый, хотя голова Завьялова пока что лишь немного серебрилась сединой. По этой причине, надевая фуражку, он сразу становился намного старше своих лет. Сейчас же его еще более старила озабоченность.
Но вот катер поравнялся с брандвахтой.
— Где-то здесь есть гряда, — сказал Завьялов и застучал наметкой в речное дно. — Вот она…
— Пробьем, — успокоил его Морошка. — Она неширокая, и зубцов на ней немного — заряды будут ложиться плотно.
За грядой начиналась нижняя часть прорези, в которой взрывные работы были полностью закончены. Оставалось очистить в ней последний участок от взрыхленной породы. Третий день здесь уже работал земснаряд, впервые поставленный рабочим носом по течению.
— Хорошо идет! — живо похвалил Морошка, отвечая на вопрос Завьялова. — Так все и вышло, как думали. Вчера изыскатели тралили по его следу: очень чисто зачищает, всего два камня нашли.
Катер повернул к брандвахте.
— Ну как, успеешь? — спросил Завьялов, оглядывая всю шиверу и, должно быть, прикидывая на глаз, какой отрезок прорези предстояло еще пробить. — Должен бы, я думаю.
— Теперь успеем, — сказал Морошка. — Но как с зачисткой — не знаю. Нужен особый снаряд.
— Мне вчера Родыгин сказал, что уже делает, — сообщил Завьялов, но довольно равнодушно. — Признаться, недосуг было вникнуть… Да и что там вникать? Раз он задумал — будет делать. А начнешь мешать — зашумит. У него такие замашки. Чуть что — шуметь: мешают, зажимают, недооценивают. И потом, изобретательство он считает своей привилегией. У него какой-то зуд в руках.
— В душе, — поправил Морошка.
— Чем недоволен? — нахмурился Завьялов.
— Боюсь я, опять он сотворит что-нибудь для одной маеты, — признался Морошка. — Попытался я было высказать ему свои мыслишки — слушать не стал. Загордился, однако. Боюсь, прождем мы его, а он приведет нам что-нибудь вроде волокуши. Тогда как? У нас уже и времени не останется сделать снаряд.
— Да, риск есть, и весьма большой, — в раздумье согласился Завьялов. — А какие у тебя мыслишки? Выкладывай.
— Тут нужен катамаран-тиховод, — ответил Морошка. — Надо скрепить два понтона, как для спаровки, а между их носами с помощью лебедки опускать скребок. Опустил его на нужную глубину — и греби, зачищай дно. Нагреб полный скребок — подними и за прорезью опростай. Нагреби — и опростай. Вот тогда ход будет совершенно чист.
— Ну, а если камень? — спросил Завьялов.
— Если небольшой — вытащи краном, а большой — рви, — ответил Морошка. — Но рвать надо наверняка, с помощью водолаза. Ведь за скребком, когда его опустишь на дно, будет тихо, и водолазу пустое дело уложить заряд. Водолаз у нас свой. Станция есть. Понтоны есть. Осталось сделать скребок, установить лебедку — и все, а это несложно. Я уже говорил сегодня с Картавых…
— Что ж, делай и ты, — не раздумывая, согласился Завьялов. — Чей снаряд будет удачнее — тот и пойдет. Но только советую: делай молчком, так будет лучше.
Катер уже стоял у берега.
— Размяться надо, — сказал Завьялов, выбираясь за борт.
Осторожно, незаметно для моториста он поманил Морошку за собой. Арсений догадался, что начальник собирается говорить с ним с глазу на глаз. И ему вздохнулось: наступали самые трудные минуты встречи.
— Теперь расскажи, что у вас здесь произошло? — заговорил Завьялов, когда они оказались за огромными каменными глыбами, лежащими у самой воды.
— Да ведь он доложил… — с заминкой сказал Арсений.
— Теперь ты доложи.
Неохотно, скупо, но все же Морошка рассказал о том, что заставило его произвести взрыв с более близкого расстояния, чем разрешалось инструкцией. Еще неохотнее и скупее — о том, как бранил его главный инженер за это нарушение техники безопасности.
— И все? — переспросил Завьялов строго.
— Вроде все…
— И не стыдно врать?
Только после этого Арсений вынужден был невесело поведать и о своей стычке с Родыгиным, и о стычке с ним всей бригады…
— Догадался я… — признался Завьялов, выслушав прораба без всяких признаков удивления, а лишь с туманцем во взгляде. — Да, заварилась каша.
— Терпежу не хватило, — попытался оправдаться Арсений, видя, как огорчен его признанием Завьялов. — Но теперь даже каюсь, что терпел так долго.
— Бывает, что и потерпеть надо. Для пользы дела.
С минуту Завьялов, двигая бровями, смотрел в сторону Буйного быка, словно его случайно, но очень заинтересовал старенький катерок, с трудом одолевающий течение на шивере.
— Видать, здорово его проняло? — спросил Арсений.
— Прибежал — едва дышит, будто синюха его схватила, — ответил Завьялов, оборачиваясь к Морошке. — Рассказал о нарушении. Я без всяких разговоров — приказ… Получил? Носи на здоровье! Но вижу — никак успокоиться не может. Тут мне и стукнуло в башку: что-то произошло. Чего греха таить, руководители, наказывая виновных, стараются делать это без особой огласки. Никому ведь нет интереса выносить сор из избы. А Родыгину, я вижу, хочется раздуть эту историю. До инспектора Волохова, я думаю, она уже дошла. А тому, бедняге, хочется иногда показать, что и он не даром хлеб ест.
— Думаете, может нагрянуть? — спросил Морошка.
— Сейчас у него, сказывают, опять запой, — ответил Завьялов. — Работай пока спокойно. Рви да рви. А вот как оклемается недельки через две, может и заявиться, может и акт составить, и тогда из мухи сделают слона.
— А раньше не оклемается?
— Нет, у него сильные запои.
Успокаивая Морошку, Григорий Лукьянович в глубине души был очень озабочен тем, что случилось на Буйной, и еще более тем, что может случиться, пока он будет на Каменке. И потому он, вопреки своему желанию, вынужден был в открытую рассказать о замыслах Родыгина и тем самым уберечь Морошку от грозящих ему неприятностей.
— Оказывается, вы его здорово напугали, — продолжал Завьялов. — Теперь он будет защищаться, как может. Вот он засек тебя на одном проступке, засечет на другом, на третьем… Не успеешь охнуть, и ты с ног до головы облит грязью!
— Варнак он… — прогудел Морошка. — Раздеть его донага!
— Не голыми руками.
— А я попробую!
— Если хочешь знать, я давно собирался это сделать, — совсем мрачнея, признался Завьялов. — Но одного побаивался: свяжешься с ним — и начнется у нас несусветная драчка, а от драчек зачастую делу один вред. Вот я и медлил и откладывал эту операцию до завершения работ. А осенью, думаю, соберутся все коммунисты из прорабств в Железново, и мы в самом деле разденем его донага и устроим ему настоящую сибирскую баню. А вы вот, оказывается, опередили…
— Зря, да?
— Пожалуй, так и должно быть…
— Послали бы его на Каменку, — предложил Арсений. — Боюсь, мешать будет.
— Не могу же я возвращаться назад, — ответил Завьялов. — Если бы знал, что у вас тут произошло, может, и отослал бы… Хотя вряд ли… На Каменке надо начинать все сначала. Надо установить связи с местными властями. Заложить жилье. Выгрузить порох. Да он загубит все дело!
— А если здесь загубит? — спросил Арсений.
— Где смекалист, а тут не можешь сообразить, — пожурил его Завьялов. — Прежде всего, сейчас он здорово побаивается показываться здесь. Опять надаете по ноздрям… И потом, ему, кажется, всегда приятно посидеть в моем кресле, пофорсить перед людьми, помаячить перед глазами начальства. Что поделаешь, любит… Но самое главное — зачем ему мешать тебе? Это не в его интересах. Ведь он понимает: не поспеем в срок — не только нам с тобой, но и ему влетит. Сейчас он даже помочь тебе готов… А вот когда станет видно, что дело идет к концу, тут его, Арсений, беречься надо. Тут он может явиться и подложить тебе свинью. Чтобы показать: не будь его — все пропало бы… Учти, Арсений, это очень опасный человек. Хотя зачем я тебе, все это говорю? Старческие замашки. Ты сам все понимаешь. Да не вздыхай ты, как лось!
— Вздыхается, — промолвил Морошка.
— К тому времени я вернусь, — пообещал Завьялов.
— Только не опаздывайте.
— И опоздаю — не беда. Один справишься, если потребуется. Пора подниматься на крыло.
За час до захода солнца из тайги вернулись все, кто не ходил в Погорюй: одни — с удочками и сумками, набитыми хариусами, другие — с рябчиками в ягдташах да кошелками с черникой, а Демид Назарыч и Володя Полетаев, побывавшие в потаенных местах, принесли трех краснобровых глухарей. До ужина все отдыхали да возились с добычей, а потом Арсений Морошка, призадержав на берегу Володю, который редко ходил обычным шагом, а чаще всего бегал рысцой, попросил его созвать друзей-взрывников в прорабскую.
Нетерпеливый Володя тут же хотел кинуться к брандвахте, но Морошка поймал его за рукав штормовки:
— Постой-ка… Что с тобой? Ладно ли?
Володя заволновался так, словно его прихватили на преступном деле, и даже слегка заикнулся:
— Н-ничего, в-все ладно…
— Чудно что-то… — не поверив и не считая нужным скрывать это от Володи, проговорил Морошка. — Носишься с космической скоростью. И все стороной. Вчера не пришел на чай с вареньем…
— Я его не очень-то…
— Сегодня в Погорюй не пошел…
— А что там в Погорюе? Я вон какого глухаря ухлопал! Едва донес. Ну, я бегу…
Взбегая по трапу, Володя подивился про себя, как дивился часто: «Вот глазастый! Уже заметил…» Он всегда думал о Морошке с восхищением и завистью. Даже теперь, когда именно он, Морошка, оказался виновником его терзаний.
Из всех парней на Буйной, кажется, только Володя Полетаев застенчиво сторонился Гели. Никто и не подозревал, что именно он тянулся к ней сильнее любого из ее поклонников, не скрывавших своего интереса.
Ему нравилось мечтать о том, как он, собираясь возвратиться в Новосибирск, уговорит вернуться туда и Гелю. За зиму он поможет ей подготовиться в институт… Но и того, о чем думалось, было вполне достаточно, чтобы Володя мог чувствовать себя на седьмом небе. Он знал, что никогда, вероятно, не решится открыть свои мысли Геле, но с каждым днем сживался с ними все крепче да крепче. Когда же все стало известно, Володя действительно стал сторониться и Морошки и Гели.
Уже зажигались огни, когда взрывники потянулись к прорабской. Лучше всего было собраться на брандвахте, чтобы не тревожить Гелю, но там могли помешать разговору люди, которым не дорого дело.
— Только без шума, — предупреждал Морошка всех, кто переступал порог, и указывал взглядом на перегородку, за которой находилась Геля.
Рабочие, ходившие вместе с Морошкой в Погорюй, молча рассаживались в прихожей, вокруг стола с лампешкой, а Демид Назарыч спросил:
— Что с нею?
— Занедужила, — нехотя ответил Морошка.
— Температура?
— Небольшая… Как в тайге-то?
— Чутко, — ответил Демид Назарыч. — Глухарь уже строгий.
— Очень строгий, — подтвердил Володя тоном бывалого таежного промысловика, на что давал ему право краснобровый красавец, сраженный картечью с первого выстрела.
— Заосеняло…
— Скоро лист потечет.
Их поддержали друзья негромко, но живо:
— Вечерами на воде уже здорово холодно.
— А ночами? Клацаешь зубами под одеяльцем, как голодный волк.
— Круто берет осень, круто…
— У нас так… — заговорил Морошка, приглушая, сколь возможно, свой басище. — В начале августа — теплые, даже жаркие дни. А в конце, бывает, как дунет сиверко, как зарядят дожди — прощай, лето! У нашей осени мертвая хватка.
Вася Подлужный, так и не раздобывший в Погорюе бражки и оттого недовольный всем на свете, нетерпеливо перебил прораба:
— Звал-то зачем?
— А вот сказать, какая у нас бывает осень.
— Нашел о чем! Лирика!
— Это для начала лирика, я так понимаю, — заговорил Кисляев. — А гарнир к ней? Надо успеть закончить до непогоды хотя бы взрывные работы. Так, да? А много еще рвать?
— Вот карта, глядите…
Сидящего за столом Морошку обступили со всех сторон. Он рассказал, что для соединения двух трасс, верхней и нижней, решено из-за недостатка времени пробить пока вдвое зауженную прорезь, которая будущим летом будет расширена в обе стороны до проектных границ. Рассказал и о своих расчетах: теперь, имея заряд Волкова, взрывные работы можно закончить за две недели — наверняка до осенней непогоды.
— Ну и навалились, — проговорил он затем, начиная работать локтями. — И сопят кругом, как быки.
— Тут засопишь, — отходя от стола, со вздохом сказал Вася Подлужный.
— Сопи не сопи, а вопрос ясен, — сказал Кисляев, отрываясь от карты шиверы. — Рвать при ветре и дожде нельзя. Всем известно. Значит, надо успеть до непогоды. Хорошо, если она нагрянет только через две недели, а если раньше? Надо гнать и гнать!
— Да тише ты! — зашипел на него Володя Полетаев.
Ему было приятно думать, что Геля слышит, как он заботится о ее покое. И еще ему хотелось, чтобы она узнала сейчас, какой он сообразительный парень — не хуже Морошки. И он заговорил быстрым шепотком, но так, чтобы Геля, конечно, могла расслышать все его слова.
— Я уверен, что все мы давно думаем о том, как побыстрее доделать прорезь, — начал он. — Уверен. Иначе и быть не могло. Так у нас устроены мозги.
— Не у всех, — подал голос Подлужный, присев на корточки у глухой стены. — Вот мне совсем и не думалось.
— О тебе нет и речи.
— Что-о?
— Да тише ты!
— Он не в настроении, вот и болтает что попало, — пояснил Уваров. — Врет, и у него крутились шарики, хотя, конечно, и похуже, чем у других. А о прорези… Развязаться надо с нею да поскорее сматываться отсюда! Вот мое слово!
— Все, что надумано, — в общий котел, — предложил Володя. — Для начала вот мой пай. У нас все лето стоит без дела большая спаровка. Можем мы снять с нее площадку?
Он заговорил как раз о той спаровке, какую Морошка собрался переделать в катамаран. Площадку с нее так и так надо было снимать, прежде чем отвести ее в Погорюй.
— Есть! — воскликнул Володя, услышав ответ прораба. — Мы ее снимем и поставим на землю, у самой воды. На ней и будем набивать порохом мешки, а потом — на спаровку… Ну, а уйдем с зарядом в реку — готовь на ней новые мешки. Будет непрерывный поток.
— Хороша сказочка, — заметил Уваров, всегда любивший чем-нибудь да охлаждать горячие головы. — А кто же их, эти мешки, набивать будет, когда уйдем в реку?
— Другая бригада.
— Да откуда она возьмется?
— Надо создать.
— Из кого? Из небожителей?
— На земле найдем… — Володя обернулся к Демиду Назарычу, который примостился у самого порога и, слегка приоткрывая дверь, пускал наружу струйки дыма. — Слушай, батя, как было на войне, когда не хватало людей?
— А очень просто, — ответил Демид Назарыч. — Обшарят все тылы — и вот тебе пополнение, опять можно в бой.
— Вот и мы должны обшарить все наши тылы. — Володя вытянул над столом левую руку, собираясь вести подсчет на пальцах. — Одного матроса с опаски можно позвать? Можно. Считаю. Одного охранника можно снять? Можно. Днем можно обойтись и без охраны, раз все в зоне. А матросы с земснаряда, свободные от вахты, могут поработать? А изыскатели? И потом, эти, наши-то…
— Нашел кого считать! — догадавшись, о ком речь, сказал Уваров. — Отогни обратно три пальца.
Его поддержали:
— Их не оторвешь от карт.
— Сейчас они в самом азарте.
— Наголо раздевают друг друга!
— Придут! Спорю! — забываясь, чуть не выкрикнул Володя. — Да если хотите знать, они ждут, когда начнем рвать. Знают, что оплата с заряда, а заряды теперь будем класть один за другим.
— А ведь и мы, выходит, заодно с ними будем хапать, — проговорил Кисляев, почесав в раздумье лоб. — Даже стыдно.
— Ничего! — успокоил его Морошка. — Изменят нормы — другое дело.
— Может, поднять вопрос?
— Поглядим, что выйдет…
— Вот это верно: ты заработай сначала, а потом уж и показывай свою сознательность! — вскипел Уваров, который всегда не прочь был обзавестись лишней копейкой. — Что она у тебя, как прыщ, выскакивает?
— Да тише ты, тише! — зашипел на него Володя.
— Тут еще и с работой-то не все ясно, — переходя на полушепот, продолжал Уваров. — Ну, ладно, создадим две бригады. Мы будем ходить с зарядами, а эта, «сборная Буйной», подтаскивать ящики и набивать мешки? Так ей тогда достанется самая тяжелая работа?
— Меняться будем, вот и все, — ответил Володя. — И силы поровну разделим.
— Только так…
— А зачем ящики таскать? — спросил, как всегда неожиданно, чаще всего помалкивающий Гриша Чернолихов. — Выложить настил из плах от склада к берегу — и спускай их на тележке.
— Учесть! — немедленно поддержал его Кисляев.
— А о жердях забыли? — напомнил Чернолихов.
— Теперь их надо совсем немного, — пояснил Морошка. — Я уже говорил вам о мягком заряде. Раньше на заряд уходило двенадцать жердей, а теперь четырех хватит.
— Жердняк-то весь вырубили.
— Надо искать по Медвежьей.
— А оттуда далеко таскать.
— И совсем не надо, Гриша, таскать жерди на плече, — заговорил Володя, опережая прораба и удивляясь тому, что самые разные дельные мысли рождаются у него сегодня необычайно легко. — Надо на бечеве поднять лодку по Медвежьей, нарубить там жердей нужной длины, нагрузить — и пошел! Один рейс — и хватит на весь день!
— Сам потише, — поддел его Уваров.
Володя быстро зажал себе рот.
Арсений положил руку на его плечо:
— Так и за десяток дней закончим…
— Закончим, — убежденно и счастливо ответил Володя.
— Только без тебя, однако.
— Доделаем прорезь, тогда и уеду, — ответил Володя. — Тут сейчас самая горячка.
— В институте попадет.
— Оправдаюсь!
На этом можно было и закончить сбор, но Морошка, оглядев прихожую, остановил свой взгляд на Демиде Назарыче:
— Батя, скажи свое слово.
— А чего тут еще говорить? — отозвался с порога Демид Назарыч. — Все обдумано.
— Скажи, батя, — привязался и Сергей Кисляев. — Тут у нас получается вроде собрания, все комсомольцы. А ты у нас — и парторг, и райком, и ЦК…
— Да ведь речи вы не любите.
— И не надо речей.
— Агитировать вас нечего.
— И не надо.
— А чего ж тогда? Одно могу сказать: ложитесь-ка поскорее спать, вставать-то пораньше будем.
— Я вот о чем хотел спросить… — заговорил Арсений Морошка. — Вытянем мы подряд, без отдыха, недельки две?
— А почему не вытянуть? — ответил Демид Назарыч. — Во время войны даже подростки вон какие чудеса творили! Конешно, куда лучше — работать спокойно, ровно. Одна выгода. А все же понимать надо так: были и будут еще случаи, когда надо работать не покладая рук, не считаясь со временем. Сейчас у нас такой случай.
— Вот и сказано, что надо! — заключил Кисляев. — Все решено. Отдыхать не будем, пока не закончим взрывные работы.
…Геля лежала в постели и рассеянно слушала негромкий разговор за перегородкой. Обидно было Геле, что в то время, когда на Буйной начинается самая горячая работа, ей приходится заботиться лишь о себе. Несмотря ни на что, у нее оставалась еще какая-то надежда, и она решила, как это ни страшно было, побывать у врача. Теперь она думала только о том, как заговорить с Морошкой о поездке в Железново.
Она не слышала, как взрывники покинули прорабскую. Очнулась, когда в ее комнатушку вошел Арсений. Он проговорил извиняющимся тоном:
— Я и не думал, что так кричать будут.
Еще в деревне, узнав от самой Гели, что с нею отчего-то вдруг сделалось дурно, Арсений сказал: «Не спала ночь да понервничала — вот и ослабла». Тем самым он избавил Гелю, не подозревая того, от немедленного признания. А как только возвратились на Буйную, заставил ее лечь в постель.
— Ты спи, спи, и завтра будешь здорова, — успокоил он ее сейчас, дотронувшись до ее лба.
— Не знаю, — ответила Геля с сомнением, боясь, что ей так и не удастся заговорить о поездке в Железново.
Но Арсений словно мгновенно догадался, в каком затруднении находится Геля, и добавил:
— Если же и завтра будешь чувствовать себя плохо, я отправлю тебя в Железново.
— Мешков-то я много нашила…
— Спи и ни о чем не думай.
И как только вопрос о поездке в Железново разрешился, да еще так легко, Геля быстро успокоилась и уснула, как в детстве, крепко, безмятежно…
Разбудил Гелю низкий, трубный гудок на реке. Она уже хорошо различала голоса тех теплоходов, какие работали или часто бывали на Буйной. «Это «Могучий», — догадалась она без ошибки. — Как рано! Торопятся: все гонят и гонят. Или я проспала?» И оттого, должно быть, что проснулась она не от какого-то внутреннего толчка, а от судового гудка, ей прежде всего подумалось не о своей беде, а о том, что сегодня в прорабстве начинается горячая работа. Еще вчера, хотя она поневоле и была больше всего занята собой, ее душа все время тянулась к друзьям, собравшимся в прорабской, как и в тот вечер, когда она угощала их чаем с вареньем. Ей были очень приятны их споры, их волнение, их желание побыстрее закончить свое дело. Она незаметно, но до глубины души прониклась ощущением чего-то большого, значительного, что должно вскоре произойти на Буйной, и это ощущение возникло в ней мгновенно, как только она услышала гудок на реке.
Вскочив с постели, она подбежала к окну и, привстав на цыпочки, взглянула поверх занавесочки на Ангару: да, «Могучий» уже спускал плот по шивере, хотя легонький туманец еще тянулся над водой. «Торопятся, торопятся…» — снова подумалось Геле. И только теперь, у окна, ей вспомнилась ее потаенная беда. Но потому, что все существо Гели успело уже заполниться другим, воспоминание о ней, своей беде, не вызвало острой боли и не повергло в смятение. Тем более что после крепкого сна Геля чувствовала себя совершенно здоровой и бодрой. «Погожу-ка я в Железново… — решила она неожиданно. — Да, может, совсем и не надо…»
С обрыва, прикрываясь рукой от всходящего солнца, заливающего — сквозь горы — потоками света все плесо, Геля увидела, что в запретной зоне, несмотря на рань, уже много людей. Позади, на тропке, ведущей к избушкам бакенщиков, послышались шаги. С ведром в руке приближалась Марьяниха.
— Вы куда? — спросила ее Геля.
— А вон, к ребятам, — ответила бакенщица. — Надо помочь. Порох буду засыпать.
— Я сейчас тоже туда, — сказала Геля, будто о давно решенном. — Вместе будем, ладно? Я сейчас возьму ведро да прихвачу мешки.
Она быстро съела кусок хлеба с вареньем и запила водой. Вот и все сборы. На крыльце ей впервые подумалось, что кое-кто, может быть, уже и догадывается о ее состоянии. Но запоздалая мысль не могла теперь остановить Гелю.
Работа в запретной зоне шла полным ходом. Одна группа рабочих, в резиновых сапогах с длинными голенищами, устанавливала наклонную площадку, снятую со спаровки, затащив ее немного в воду; другая выстилала от склада в этой площадке, под уклон, настил из плах, скрепляя их железными скобами; третья, не дожидаясь, когда дорожка будет доделана, на носилках подтаскивала ящики с порохом к берегу и укладывала их вокруг площадки.
Арсений увидел Гелю, как только она спустилась с обрыва, и встретил ее у черты запретной зоны. Снимая с ее плеча связку марлевых мешков, чуть не волочившихся за нею по земле, попенял:
— Без тебя принесли бы…
— И я не безрукая.
— А ведро зачем?
Она промолчала. Он оглядел ее, спрашивая взглядом о ее здоровье. Она улыбнулась в ответ, словно прося извинить за беспокойство, какое по недоразумению причинила ему вчера, и умоляя не лишать ее удовольствия быть сегодня среди тех, кто собрался в запретной зоне.
— Что ж, ладно, — нехотя смирился Арсений.
Тем временем от брандвахты прибрежной тропой, след в след, приблизились Игорь Мерцалов, Павел Бабухин и Лаврентий Зеленцов…
Уходить Арсению было поздно.
Шагая, как всегда, впереди своих приятелей, Игорь Мерцалов смотрел высоко, весело, с таящейся в бороде улыбкой, словно заранее был уверен, что прораб встретит его с распростертыми объятиями. Еще издали он приветствовал его дружески, будто с трибуны, помахивая дланью.
— Пррриветик! — заговорил он, подходя. — На выручку пришли, прораб. Знаем, что тебе туго.
— Подобрели вы ко мне, — мирно, посмеиваясь лишь про себя, ответил Морошка.
— Прониклись уважением.
— Приятно слышать, но как же это случилось?
— Покорил своей выдержкой и пониманием людей, — пояснил Мерцалов с таким серьезным выражением лица, что Морошка едва удержался от смеха, поражаясь его артистичности. — Действуешь в современном духе, вот что важно. С брандвахты не выгнал, а мог. Расчет не дал, а мог. Начальнику тоже, кажется, ничего не сказал, а мог… — Он говорил спокойнее обычного, и у него лишь изредка раскатывалась в горле горошина. — Ну, а мы — люди. Нас уважают, и мы… Вот так только и можно перевоспитывать, да-а… Признаться, первый раз встречаю такого прораба.
— А со многими уже встречался? — спросил Морошка.
— И со счета сбился, — ответил Мерцалов, стараясь показать, что он готов в ответ на чистосердечие прораба платить ему совершенной откровенностью. — Третий годок, товарищ прораб, шатаюсь по тайге. Третий. Как освободили, значит…
— Слушай, Игорь… — заговорил Морошка, стараясь поддержать избранный Мерцаловым, пусть и ради озорства, тон дружелюбия и откровенности. — Одного я, знаешь ли, в толк не возьму: отчего шатаетесь? Отчего не прирастете где-нибудь к земле?
— Разъясним, а? — обратился Мерцалов к своим приятелям, весело призывая их показать себя сейчас с самой наилучшей стороны. — Раз человек к нам с душой — мы тоже… Понятно? Да, так вот, товарищ прораб… Лично я никак не могу собраться в родные пенаты. Никто не дает подъемных, а заработать на место в лайнере не удается. Везде платят мало. Везде притесняют. Ну, а я этого не терплю. Надеюсь, все ясно?
Обернувшись к Бабухину, он приказал:
— Говори.
— Я любопытный очень, — смиренно и жалостливо ответил Бабухин. — И мне везде скушно. Все тянет куда-то. Все ищу подходящую работу, чтобы за сердце взяла. Найти не могу, а все мечтаю.
— А я сам ведать не ведаю, отчего меня носит колбасой, — не ожидая приказа, заговорил Зеленцов. — Живу, работаю, а как запью — и поднимется во мне что-то, и возгорится — удержу нет. Ну, я в драку, а там и пошло…
— Вот так-то… — поспешно заключил Мерцалов, сочтя, что излишней болтливости здесь все же не место. — Ну, скажи честно, ждал?
— Я знал, что вы придете, — ответил Морошка и тоже ради озорства добавил с улыбочкой: — Уверен был, что осознаете… Что ж, идите к мастеру.
Но гораздо труднее, чем с Морошкой, для Мерцалова и его приятелей оказалась встреча с бригадой. Вначале рабочие вроде бы даже не заметили их появления в запретной зоне. Некоторое время всем троим пришлось, затруднительно посапывая, переминаться с ноги на ногу, ожидая, когда обратят на них внимание и оделят словом. Но как невыносимо трудно, черт возьми, топтаться перед бригадой! Не легче, чем перед судом.
— Слушай, мастер, — взорвался Мерцалов, у которого выдержка оказалась даже послабее, чем у его приятелей. — Носишься и не видишь, да? Чего делать-то?
— А вы что — работать пришли? — Несомненно, Володя был рад случаю слегка поиздеваться над опостылевшей ему вольницей. — А я думал, так, поглазеть.
Его слова прозвучали сигналом для взрывников, находившихся в зоне. Они не набросились на Мерцалова и его приятелей, как можно было ожидать. Они заговорили с ними спокойно, в обычном шутливом тоне, принятом в бригаде, но в их словах было столько презрения, что от него можно было взвыть и заклацать зубами. Вольнице приходилось теперь молчать, стиснув зубы: раз пришли — слушай, рабочие здесь хозяева.
— Наигрались досыта?
— Небось поистрепали все карты?
Володя пояснил:
— В очко дулись. На миллионы.
— Шутишь? — усомнился Уваров.
— А вот спроси у них…
— Какой же толк — на миллионы?
— Интересно. Для переживаний.
— Стало быть, мечта…
— Ну и как там, на свободе? — спросил Кисляев, вспомнив о том разговоре с вольницей, когда она отказалась от разгрузки баржи. — И там, выходит, туговато без денег? Пришли хапнуть, да?
— Не одним вам, — ловко поддел его Мерцалов.
— Здесь у вас осечка выйдет, — ответил Кисляев серьезно, оглядывая друзей и требуя взглядом, чтобы они не мешали его потехе. — У вас сейчас, видать, здорово разгорелся аппетит на большие заработки. Но их не будет. Мы просим контору снизить плату за заряд, вот так-то…
— Да брррось ты! — отмахнулся Мерцалов.
— Шюточки-и! — завопил Зеленцов.
— Вопрос на обсуждении, — сказал Кисляев.
— Да вы что, в своем уме? — чуть не взревел Мерцалов, и вмиг не только все его лицо, но и глаза налились кровью. — Ну и вкалывайте, черт с вами! Вкалывайте, идейные трррудяги!
Он круто повернулся, чтобы уйти, но позади раздался издевательский гогот в несколько широченных глоток. Поняв, что над ним устроили розыгрыш, Мерцалов остановился и проворчал:
— Ну и народ!
Из рабочих, собравшихся в запретной зоне, было создано две бригады взрывников — Кисляева и Уварова; кроме того, были отосланы люди на заградительный пост выше шиверы и на заготовку жердей.
Геля оказалась в бригаде Кисляева, которая взялась готовить первый заряд. Работала Геля в паре со Славкой Роговцевым: он держал на весу мешок, а она — большую воронку над ним; рабочие поминутно засыпали в нее порох, таская его от колоды в ведрах. И Славка и Геля, кроме того, должны были время от времени встряхивать мешок, чтобы порох набивался в него как можно плотнее. Так постепенно на площадке, покрытой линолеумом, и вытягивалась белая колбаса с пороховой начинкой.
В первые минуты Геля чувствовала себя неловко среди парней. Она постоянно ощущала на себе их взгляды. Ей опять подумалось, что некоторые из них, возможно, уже догадываются о ее состоянии. Она раскраснелась, застыдилась, но Марьяниха, стоявшая с воронкой рядом, у другого мешка, заметив ее волнение, тихонько приободрила:
— Ну, ну, не надо…
Совершенно очевидно было, что здесь, на этой простой и неинтересной работе, не может произойти ничего значительного. Но даже и при этом в душе Гели все равно не угасало то странное ожидание, с каким она отправилась сегодня на берег.
Снизу, проводив плот, возвратился «Могучий» Поравнявшись с «Отважным», Васюта что-то прокричал в мегафон Морошке, который в это время клал в прорези якорь. Вероятно, просто хотелось поболтать с приятелем: скучно ходить-то по малолюдной реке. Следом за «Могучим» начали подниматься караваны, ночевавшие ниже шиверы. Они торопились: время, отведенное для прохода судов, было весьма ограничено. Этот утренний час да еще обеденный были самыми оживленными и веселыми на Буйной. Над речным простором часто раздавались то низкие с хрипотцой, то высокие, заливистые, то пронзительные со свистом гудки, а по прибрежным взгорьям вольготно прокатывалось эхо, и невольно казалось, что наконец-то и этих глухих мест достигла далекая шумная жизнь.
Вернулся с реки «Отважный». Все мешки, туго начиненные порохом, рабочие быстро, волоком перетащили на спаровку и, разложив их на площадке с интервалами в четверть, связали лишь четырьмя поперечными жердями. Такой заряд, выгибаясь на шишках, должен плотно прилегать к подводным камням. Но вот спаровку с оставшимся на ней Васей Подлужным повели в сторону от запретной зоны, а бригада Кисляева собралась у полюбившейся плиты под кручей.
— Пока взорвете, я ребят покормлю, — сказала здесь бригадиру Марьяниха.
Арсений осторожно тронул Гелю за локоть:
— Сходи и ты, отдохни…
— Нет, я с вами, — ответила Геля.
— В реку?
— Да ведь я еще не видела, как вы рвете.
Помедлив, Арсений предупредил:
— На спаровку не пущу.
— А я на теплоходе.
Евмения Гурьевна встретила ее очень ласково. Прижимая к себе, сказала, словно обещая чудо:
— Погляди, доченька, погляди.
Какую-то перемену в себе Геля почувствовала сразу же, как только стала помогать Гурьевне подтаскивать и передавать рабочим на спаровку спасательные жилеты. Это не было тревогой, а лишь легчайшим трепетным волнением, вызванным всего лишь близостью к людям, выходившим на опасное дело. И что-то на редкость приятное было в этом волнении.
Арсений уложил якорь точно посередине верхней прорези, уже очищенной от взрыхленной породы. Канат с одинаковым успехом можно было натягивать и правее и левее, смотря по тому, где находится подрезка, до которой дошла очередь. Так, не перекладывая якорь, что весьма канительно, а только наращивая канат, можно было рвать камни в течение дня, по всей ширине прорези.
Головным на участке лежал большой шишковатый камень-одинец. С него и начали. Бригада, как оказалось, уже соскучилась по основной своей работе, и она началась с живостью, без всяких помех. Кисляев и Чернолихов выловили из реки канат и закрепили на его конце заряд. Мерцалов и Бабухин с обоих бортов спаровки ощупывали наметками речное дно. Канат постепенно натянулся, у якоря забилась на струе вешка. Когда спаровка остановилась точно над камнем, Морошка скомандовал:
— Клади!
Снаряд медленно сполз в реку. Лег он на камень хорошо, плотно, облегая шишки. На радостях на спаровке начались шутки да прибаутки.
— Сколько там смотали? — крикнул Володя Полетаев в нетерпении. — Отошли-то уж порядочно.
И Морошка и Подлужный промолчали…
— Да ведь мы уже в нижней прорези! — немного погодя вновь закричал Володя. — Кончайте, вы что?
— Нельзя, — хмурясь, ответил ему Морошка. — Опять будет нарушение. Опять поднимут крик…
Теплоход со спаровкой медленно сплавлялся кормой по течению прямо на земснаряд, который за несколько дней заметно продвинулся в нижней прорези.
— Так мы и на земснаряд налетим, — сказал Володя.
— Утихомирься ты…
Но вот наконец-то теплоход загудел — протяжно, заунывно, с застарелой болью в голосе…
Все замерли, всматриваясь вдаль. Бурлящая река сверкала под утренним солнцем так, что в глазах пестрило. Мысленно отсчитывали секунды…
Не утерпев, Володя оглянулся на теплоход:
— Что случилось?
— Не сработало, — смущенно ответил Подлужный.
— Отчего же?
— А откуда мне знать?
Все молчали, словно ожидая, что Вася Подлужный, верный своей привычке, и тут задумал пошутить. И только Игорь Мерцалов проворчал:
— И всегда-то первый блин комом!
— А все из-за вас! — резанув его недобрым взглядом, сказал Кисляев. — Отходили слишком далеко, вот и оборвало.
— Да вроде и не оборвало, — уныло ответил Подлужный. — Вот он, провод, его не относит.
Неприятно было Морошке начинать новый приступ на шивере с такой неудачи. Обернувшись к рубке, он сказал капитану виноватым голосом:
— Давай, Игнатьич, вперед, поглядим…
Капитан поморщился, как от зубной боли.
— Опять…
— Немного, Игнатьич.
Арсений вел теплоход строго на снаряд. Он поднимался против течения очень медленно, почти незаметно. Вася Подлужный спустился на спаровку и передал катушку Володе Полетаеву, а сам с необычайной осторожностью выбирал провод из воды. Но вот он взмахнул рукой:
— Стой! Дальше не пойдем. Провод цел. Значит, нарушение в цепи. Обрезать? Жалко провод-то…
— Обрезай! — с досадой решил Морошка.
Теплоход со спаровкой направился к запретной зоне. Арсений Морошка снял спасательный жилет, бросил его на палубу перед рубкой.
— Что думаешь делать? — спросил в открытое окно Терентий Игнатьевич.
— Придется класть второй заряд, — мрачновато ответил Морошка.
— Опять…
— Спокойно, Игнатьич.
— А пройдем над камнем?
— Пройдем.
Пока бригада монтировала на спаровке новый заряд и Вася Подлужный ставил запалы, Арсений Морошка успел осмотреть с лодки злополучный камень-одинец. Для этого ему пришлось несколько раз пройтись над ним, осторожно ощупывая наметкой невзорвавшийся заряд, с тем чтобы точно определить, на какой глубина он лежит, можно ли без всякого риска пройти над ним со спаровкой.
Геля с тревогой наблюдала с теплохода за лодкой Морошки и с каждой минутой заметно бледнела.
— Что с тобой, доченька? — спросила ее Гурьевна.
— А заряд… он не взорвется?
— Да что ты, глупенькая? Отчего? Ты не пужайся. Прораб зря не рискует.
Возвратясь на теплоход, Арсений сказал Терентию Игнатьевичу:
— Пройдем.
Увидев Гелю, он нахмурил брови:
— Слушай, Геля, иди-ка ты на берег.
— Но ведь не опасно?
— Тут не узнаешь, где поджидает…
Вероятно пытаясь как-то воздействовать на непослушную Гелю, Морошка окликнул Мерцалова и его приятелей, уже стоявших на спаровке, и предложил им сойти на берег.
— А зачем? — спросили те в три голоса.
— Сейчас опасность будет не больше, чем всегда в нашей работе, — сказал Морошка. — Но вам не приходилось класть второй заряд. Может показаться страшновато.
— Ну и что? — прокричал в ответ Мерцалов. — За кого ты нас считаешь?
Он не знал, какая предстоит работа, и втайне побаивался, что может по неопытности нарваться на беду, но гордость его, какая ни на есть, не позволила ему сейчас уйти со спаровки. Да и понимал он, что очевидное проявление трусости, несомненно, вызовет гневное презрение всей бригады, и ему придется немедленно, да еще с пустым кошельком, распрощаться с Буйной.
— Мне, может, еще не так приходилось рисковать, как тебе, — разошелся Мерцалов, любивший верить решительно всякой лестной выдумке о своей персоне, какая обычно сама собой срывалась с его языка. — Бывало, гонят на корчевку…
— Твоей жизнью рисковать не смею, — сказал Морошка.
— А злопамятный же ты!
— И не имею права.
— А я разрешаю: рискуй! Думаешь, я трус? Я еще…
— Давай отчаливай! — крикнул Кисляев.
— Во, глядите, так и затыкает горло!
За лето бригаде приходилось не однажды разными способами взрывать почему-либо невзорвавшиеся заряды. Никого это не пугало. Хотя, если сказать по правде, ходить над зарядом, даже зная, что его не заденешь, гораздо менее приятно, чем над чистым дном. Иной раз возьмет да и мелькнет тревожная мыслишка.
Теперь теплоход со спаровкой поднимался против течения особенно медленно и осторожно. Рабочие, стоявшие на носах понтонов, по обе стороны площадки, молча и напряженно всматривались в летящие навстречу многоструйные воды. Впереди, в глубине, замаячило белое пятно.
— Есть! — крикнул Кисляев. — Точно!
Белое пятно постепенно скрылось под спаровкой. Когда теплоход был уже над зарядом, Арсений обернулся назад — и будто хватил чистого спирта: за штурвалом стояла Евмения Гурьевна, а капитан сидел в сторонке, в углу рубки, и Геля вливала ему в запрокинутый рот лекарство. У Терентия Игнатьевича иногда стали случаться сердечные приступы.
Арсений кинулся к рубке:
— Плохо?
— Оклемается, — ответила Гурьевна небрежно и, заметив, как страдальчески повело губы прораба, даже прикрикнула на него: — Ну, а тебя-то с чего скривило? Боишься, что не удержу? Валяй, валяй, указывай!
Заряд остался позади теплохода, который двигался теперь над невидимым в воде канатом, строго на вешку у якоря, лежащего на дне. Но вот настало время найти и выловить канат. Сергей Кисляев и Володя Полетаев начали работать баграми. Они приподняли канат довольно быстро, а Уваров и Чернолихов, наблюдавшие за их работой, немедленно подвели под него недлинный канатный обрывок и концы его привязали за переднюю жердь, какой был скреплен заряд, лежавший на площадке. Так заряд оказался на петле, которая, как только теплоход дал задний ход, заскользила по канату, натянутому от якоря до камня-одинца. И как только теплоход прошел обратно над невзорвавшимся зарядом и камень оказался под спаровкой, рабочие ухватились с двух сторон площадки за концы жердей…
Взрыв двух зарядов гулко прокатился над Ангарой и тайгой. Волны дыма долго бушевали над шиверой. Евмения Гурьевна, отталкивая локтем своего муженька, не допуская его до штурвала, повела теплоход со спаровкой к запретной зоне.
В эти минуты Арсений Морошка, спустившись в трюм, нашел Гелю в капитанской каюте. Она лежала в углу, на спасательных жилетах.
— Опять, да? — спросил Морошка, присев у ее ног. — Тогда на берег…
Геля от стыда прикрыла глаза.
До обеда, несмотря на неудачное начало, было взорвано еще три заряда. Три раза взрывная волна била в окна прорабской. И каждый раз Геля почему-то испуганно вздрагивала, хотя за месяц и привыкла к взрывам.
В полдень ее отправили в Железново.
Геля долго бродила вдоль ограды, за которой среди небольшой рощицы, уцелевшей от тайги, стояли недавно выстроенные здания амбулатории и больницы. Она никак не могла решиться войти в калитку, куда один за другим проходили железновцы. Ей казалось, что стоит только войти под сень рощицы, ступить на крыльцо амбулатории — и все пропало.
Тот час, пока Геля сидела в приемной врача, ожидая своей очереди, сжимаясь в комочек от любопытных и грустных взглядов женщин, показался вечностью. Иногда она бледнела так, что, как говорится, краше в гроб кладут, и все время судорожно держалась за стул, боясь упасть перед страшной дверью. Ей ни за что не вынести бы всех мук, не надейся она на чудо.
Но стоило ей увидеть врача, и Геля мгновенно поняла, что чудес не бывает. Не могло быть никакой ошибки, если она нашла силы побороть нестерпимо жгучий стыд и прийти в его кабинет…
Выйдя от врача, она направилась не в сторону калитки, а в глубину безлюдной рощицы, служившей парком больницы. Всюду по рощице вились дорожки, у которых там и сям стояли разноцветные скамейки.
Геля посидела с минутку на одной скамейке, потом перешла к другой и, наконец, устроилась лишь на третьей… Медленно, очень медленно сходила кровь с ее лица. «Что же делать? Как быть? — и сто и тысячу раз допытывалась Геля у себя, прижимая руки к груди, не давая себе закричать на все Железново. — Как я покажусь ему на глаза? Что скажу? Да лучше провалиться сквозь землю!» Она считала, что со всем, что связывало ее с Морошкой, отныне покончено. И покончено навсегда.
Занятая своей бедой, Геля и не заметила, как на дорожках стали появляться больные в пижамах: в больнице закончился обход врачей. Спохватилась она, да поздно. Двое больных уже приблизились к ее скамейке. Один из них шел, опираясь на костыль и едва касаясь правой ногой земли. Геля вскочила со скамейки, но тут же, обессилев, опустилась на ее край.
— Геля? — останавливаясь, закричал Белявский. — Ты здесь? Ты ко мне? Геля, милая, да какая же ты умница!
Отправляясь в Железново, Геля почему-то и не подумала о возможной встрече с Белявским. Теперь, собравшись с силами, она поднялась со скамейки и ответила сухим, дрожащим голосом:
— Я не к тебе, откуда ты взял?
— Но зачем же ты сюда? — удивился Белявский.
— Не твое дело.
И только сказав все это, Геля поняла, что она выдала себя с головой. На лице Белявского, обрастающем густой черной бородкой, измазанном зеленкой, от чего оно изменилось до неузнаваемости, вдруг появилась странная гримаса, отдаленно напоминающая улыбку удивления и радости. Быстро оглянувшись по сторонам, что-то быстро соображая, он шагнул к Геле, протягивая руки:
— Геля, Геля!
— Уйди, подлец! — крикнула Геля. — Не подходи!
Но Белявский подходил смело:
— Геля, успокойся…
Тогда Геля ухватилась обеими руками за грудь Белявского и, притянув его к себе, прокричала ему в лицо сквозь слезы:
— Ты мне всю жизнь!.. Всю жизнь!..
Разгорячась, она начала хлестать его по лицу, которое ненавидела теперь больше всего на свете. Ее пощечины звучали на весь больничный парк, а Борис Белявский стоял, покачиваясь то вправо, то влево, совершенно не собираясь защищаться, весело улыбаясь, и ласково просил:
— Геля, Геля, тише ты…
И оттого, что Белявский улыбался в эти секунды, Геля хлестала его без памяти, так и сяк, пока совсем не отнялись руки…
Потом, испугавшись шума, она опрометью бросилась из парка, а Белявский, прыгая на одной ноге, взмахивая костылем, кинулся за нею:
— Геля, Геля, обожди! Я вернусь, жди!
Поняв, что Белявский догадался, зачем она приезжала в Железново, Геля вдруг решила бежать с Ангары, бежать немедленно, даже на время не появляясь на Буйной. Геля понимала, что Белявский может нагрянуть туда в любой день. В конторе стройуправления, которая находилась за речкой Теплой, на западной окраине Железнова, Геля написала заявление об увольнении, но Родыгина не оказалось на месте. Она ждала его часа три, а он, не заходя в контору, отправился на радиоузел: начинался очередной сеанс переговоров с прорабствами. Геля знала, что Родыгин пробудет на рации до конца рабочего дня, и потому не могла ждать. Ничего, рассудила Геля, найдется у Родыгина для нее одна-то минутка.
У слегка приоткрытой двери радиорубки Геля приза-держалась, чтобы получше собраться с духом, и вдруг услышала низкий, басовитый голос Арсения Морошки. Он оглушил ее, как шум ангарской стремнины. Геля никак не могла, сколько ни силилась, разобрать его слова, они сливались в единый поток, от которого легко шумело в голове. «Да что я делаю? — в смятении подумала Геля. — Разве я могу бежать? Чтобы он мучился, гадая, почему я сбежала? Разве он заслужил это? Я должна рассказать ему все и только тогда уехать». И как только утих голос Морошки, Геля, осторожно ступая, отошла от двери радиорубки.
Она намеревалась заговорить с Арсением, едва сойдет на берег. Но Морошка так был рад ее возвращению, что, пока клали трап, он вошел в реку, выхватил ее из катера на руки и понес, не стесняясь людей. Он будто знал, что она собиралась бежать, да раздумала, и был благодарен той силе, что победила и вернула Гелю на Буйную. Геля не смогла заговорить с Морошкой в эти минуты, а потом, упустив заранее назначенный срок, она еще более растерялась, да так и промолчала в тот день.