Коснуться денег означает подняться на более высокий уровень, на первый взгляд выйти за рамки плана этой книги. Однако же, если рассматривать всю совокупность фактов в более общей перспективе, денежное обращение предстает как инструмент, как структура и глубокая закономерность всякой слегка продвинувшейся системы обменов. И в особенности, где бы это ни происходило, деньги наслаивались на все экономические и социальные отношения. А вследствие этого они чудесный «индикатор»: по тому, как они обращаются, как их обращение затрудняется, по тому, как денежная система усложняется, или же по тому, как денег не хватает, можно довольно уверенно судить обо всей деятельности людей, вплоть до самых скромных явлений их жизни.
Деньги — это древняя реальность, или, лучше сказать, древнее техническое средство, предмет вожделений и внимания; и тем не менее они не переставали удивлять людей. Они казались последним таинственными и вызывающими тревогу. Прежде всего, они были сложны сами по себе: сопутствующая им денежная экономика нигде не сложилась окончательно, даже в такой стране, как Франция XVI и XVII вв., и даже еще в XVIII в. Она проникла лишь в определенные области и в отдельные секторы и продолжала затруднять функционирование других. Будучи новшеством, такая экономика была еще более непривычна тем, что она несла с собой, нежели сама по себе. Что же она принесла? Резкие колебания цен на товары первой необходимости; непонятные взаимоотношения, в которых человек больше не узнавал ни себя, ни свои привычки, ни свои старые ценности: его труд становился товаром, а сам он — «вещью».
Бретонские старики крестьяне в речах, что вкладывает в их уста Ноэль дю Фай (1548 г.), выражают свое удивление и свою растерянность. Если столь уменьшилось благосостояние в крестьянских домах, так это оттого, что «ни курам, ни гусям, считайте, не позволяют дорасти до наилучшего качества, что их не носят на продажу [т. е. определенно на городской рынок] иначе, как для того, чтобы отдать деньги либо господину адвокату, либо врачу (лицам… почти что неизвестным вчера): одному — дабы напакостить своему соседу, лишить его наследства или засадить в тюрьму; другому — чтобы излечить человека от лихорадки, прописать ему кровопускание (какового, благодарение богу, я ни разу не испытал) или же клистир. А от всего этого блаженной памяти покойная Тифэн Ла-Блуа (знахарка-костоправка) исцеляла без такой нескончаемой пачкотни, болтовни и противоядий, чуть ли не одним только «Отче наш». Но вот «заносят из городов в наши деревни» все эти пряности и кондитерские товары, от перца до «засахаренных груш», совершенно «неведомых» нашим предкам и вредных человеческому телу, но «без коих, однако, в нашем веке и пир не пир — невкусен, худо устроен и лишен приятности». И один из собеседников отвечает: «Богом клянусь, куманек, вы говорите истинную правду, мне сдается, будто очутился я в новом мире»{1308}. Речи туманные, но не лишенные ясности, и перечень таких высказываний можно продолжить по всей Европе.
Мартин ван Реймерсвале «Сборщики податей» (XVI в.). Национальная галерея. Лондон.(Фото Жиродона.)
По правде сказать, всякое общество старинной «постройки», которое открывает двери деньгам, рано или поздно утрачивает достигнутое равновесие и высвобождает силы, которые с этого момента слабо поддаются контролю. Новая игра смешивает карты, дает преимущество немногим, а остальных отбрасывает в неудачники. Под таким воздействием любое общество должно было обрести новый облик.
Расширение денежной экономики — это была все вновь и вновь возобновляющаяся драма как в странах, давно к ней привычных, так и в таких, куда она проникает заново, хоть они и не сразу это осознают: в османской Турции в конце XVI в. («бенефиции» спахиев — тимары — уступают место «чистой» частной собственности), в токугавской Японии, в то же время или около того ставшей жертвой типично городского и буржуазного по характеру кризиса. Но, коротко говоря, можно было бы прекрасно представить себе эти важнейшие процессы, изучив то, что происходит еще сегодня на наших глазах в некоторых развивающихся странах — скажем, в Тропической Африке, где в зависимости от случая больше 60 или 70 % обмена остается вне сферы денежного обращения. Какое-то время человек еще может там жить вне рыночной экономики, «как улитка в своей раковине». Но он оказывается как бы осужденным с отсрочкой приведения приговора в исполнение.
И именно таких условно осужденных, которым, впрочем, не избежать своей судьбы, прошлое беспрестанно нам показывает. То были довольно наивные осужденные, удивительно терпеливые. Жизнь била по ним со всех сторон — справа, слева, — а они не понимали порой, откуда нанесен удар. Существовали арендная плата, плата за жилье, пошлины, обложенная габелью соль, обязательные закупки на городских рынках, подати. И эти требования так или иначе надлежало оплачивать звонкой монетой, а если не было серебряной монеты, то по меньшей мере медной. Бретонский арендатор г-жи де Севинье 15 июня 1680 г. доставил ей свою арендную плату: тяжелейший груз медных денье, всего на сумму 30 ливров{1309}. Пошлины на соль, долгое время взимавшиеся натурой, стали во Франции в обязательном порядке выплачиваться в деньгах после эдикта от 9 марта 1547 г., принятого по наущению оптовых торговцев солью{1310}.
«Звонкая» монета тысячами путей внедрялась в повседневную жизнь. Государство нового времени было крупным ее поставщиком (налоги, денежные выплаты наемникам, жалованье должностным лицам) и извлекало (не одно оно!) немалую выгоду из смены ее владельцев. Обладателей выгодных мест было довольно много: тут и сборщик чрезвычайного налога, и сборщик габели и ростовщик, и собственник, и крупный купец-предприниматель и «финансист». Их сети были раскинуты повсюду. И естественно, такие богачи нового рода, как и сегодняшние, не вызывали симпатии. В музеях на нас смотрят с картин лица тех, кто оперировал деньгами; и не единожды художник выражал ненависть и презрение к ним простого человека. Но эти чувства, эти приглушенные или громко высказанные требования, питавшие постоянное народное недоверие к деньгам как таковым (недоверие, от которого нелегко было избавиться первым экономистам), — все это в конечном счете почти не изменяло хода вещей. По всему миру крупные денежные потоки образовали маршруты, привилегированные перевалочные пункты, выгодные точки сопряжения с торговлей «королевскими товарами», приносившей огромные прибыли. Магеллан и Элькано совершили кругосветное плавание в трудных и драматических условиях. Но Франческо Карлетти и Джемелли Карери — первый с 1590 г., а второй с 1693 г. — объехали вокруг земного шара с мешком золотых и серебряных монет и с тюками отборных товаров. И возвратились домой{1311}.
Разумеется, деньги были признаком (так же как и причиной) изменений и переворотов в денежной экономике. Они были неотделимы от того движения, которое ее порождало и создавало. В объяснениях, которые в старину давались на Западе, деньги слишком часто рассматривались сами по себе, а определение им давалось путем сравнения. Деньги суть «кровь общественного организма» (банальный образ, бытовавший задолго до открытия Гарвея){1312}, они — «товар»; эта истина повторялась на протяжении столетий. По словам Уильяма Петти (1655 г.), «они, так сказать, жир в политическом организме: избыток вреден для подвижности последнего, а недостаток вызывает заболевания»{1313}, — это, скорее, суждение медика. В 1820 г. один французский негоциант объяснял, что деньги «вовсе не плуг, с помощью, которого мы возделываем землю и взращиваем плоды». Они лишь помогают обращению товаров «наподобие масла, которое облегчает движение машины; когда ее колеса достаточно притерлись, избыток смазки только вредит их работе»{1314}; а это взгляд механика. Но такие образы все же более подходят, нежели весьма спорное утверждение Джона Локка, относящееся к 1691 г.: хороший философ и неважный экономист, он, как мы бы сказали, отождествлял деньги и капитал{1315}; это примерно то же, что смешивать деньги и богатство, меру и измеряемую величину. Все эти определения оставляли в стороне главное, а именно — самое денежную экономику, в действительности давшую смысл существованию денег. Она утверждалась только там, где люди испытывали в ней надобность и могли выдержать ее издержки. Подвижность денег, их усложнение были функцией подвижности и усложнения экономики, которая влекла их за собой. В конечном счете будет столько видов монеты и монетных систем, сколько будет экономических ритмов, систем и ситуаций. В конце концов все занимает определенное место в единой игре без всяких тайн. При одном условии: все время, или почти все время, повторять себе, что существовала отличная от нынешней многоэтажная денежная экономика Старого порядка, незавершенная и не распространявшаяся на всех.
Между XV и XVIII вв. на огромных пространствах правилом оставался прямой обмен (troc). Но всякий раз, когда это требовалось, на помощь ему (в качестве самого первого усовершенствования) приходило обращение, так сказать, примитивных денег, «несовершенной монеты», всех этих каури и прочих, которые, однако, несовершенны лишь в наших глазах; экономические системы, которые их воспринимали, практически не могли выдержать иных денег. А зачастую и сами металлические монеты Европы имели свои недостатки. Как и прямой обмен, металл не всегда отвечает стоящей перед ним задаче. И тогда, будь что будет, предлагала свои услуги бумага, вернее, кредит, господин кредит (Herr Credit), как его в насмешку именовали в Германии в XVII в. В основе своей это был один и тот же процесс на разном уровне. В самом деле, любая живая экономика исходит из собственного «денежного языка», новшества вводятся в соответствии с ее движением, и тогда все такие инновации выступают в роли теста. Система Лоу или современный ей скандал с английской Компанией Южных морей были совсем иным делом, чем финансовые ухищрения послевоенного времени, бессовестные спекуляции или разделение сфер влияния между «группами давления»{1316}. Во Франции рождение кредита было трудным и шло с большими перебоями, оно было очевидным, но определенно мучительным. Принцесса Палатинская восклицала: «Часто я желала, чтобы адский огонь пожрал все эти векселя» — и клялась, что ничего в этой ненавистной системе не понимает{1317}. Это беспокойство означало осознание необходимости пользоваться новым языком. Ибо денежные системы — это языки (пусть и нам простят образные выражения!), они призывают к диалогу, они его делают возможным. Они и существуют лишь постольку, поскольку существует последний.
Если в Китае не было сложной денежной системы (за исключением странной и затяжной «интермедии» с его бумажными деньгами), то потому, что он в ней не нуждался при контакте с соседними регионами, которые эксплуатировал, — Монголией, Тибетом, Индонезией, Японией. И если средневековый ислам столетиями доминировал на Старом континенте, от Атлантики до Тихого океана, то потому, что никакое государство, за исключением Византии, не могло соперничать с его золотой и серебряной монетой — динарами и дирхемами. Они служили орудием его могущества. И если средневековая Европа наконец усовершенствовала свою монету, то потому, что ей надлежало «штурмовать» стоявший перед нею мусульманский мир. Точно так же денежная революция, мало-помалу захлестнувшая в XVI в. Турецкую империю, проистекала из вынужденного вступления последней в «европейский концерт», что означало не один только пышный обмен послами. Наконец, Япония с 1638 г. закрыла свои двери для внешнего мира, но это только говорилось так: она оставалась открыта для китайских джонок и для голландских кораблей, имевших разрешения. Брешь была достаточно широка для проникновения в Японию товаров и денег, что заставляло принимать ответные меры, разрабатывать свои месторождения серебра и меди. Эти усилия оказались связаны в то же время с ростом городов в Японии XVII в. и с процветанием в привилегированных городах «настоящей буржуазной цивилизации». Все взаимосвязано.
Одна из многочисленных карикатур XVII в., изображающая кончину «Господина Кредита», чей труп покоится на переднем плане. Вокруг него — безутешные люди. Речь идет о повседневном кредите, предоставлявшемся лавочниками мелкому люду и прерванном за неимение звонкой монеты. На сопровождающей гравюру подписи булочник говорит клиенту: «Когда у тебя будут деньги, у меня будет хлеб!» («Wann du Geld hast, so hab ich Brod»). Германский Национальный музей. Нюрнберг.
Вот что делает очевидной своего рода внешнюю политику монетных систем, в которой ведущей силой порой оказывалась заграница, навязывавшая «свою игру» либо своей силой, либо же своей слабостью. Беседовать с другим означало непременно найти общий язык, почву для соглашения. Заслугой «дальней торговли», крупного торгового капитализма, было умение говорить на языке всемирного обмена. Если даже, как мы увидим в нашей второй книге, такие обмены не имели приоритета по своему объему (торговля пряностями была, даже в стоимостном выражении, куда меньше хлебной торговли в Европе){1318}, они играли решающую роль в силу своей эффективности, своей конструктивной новизны. Они были источником любого быстрого «накопления». Они вели за собой мир Старого порядка, и деньги служили им. Они могли идти за обменом или опережать его. Они ориентировали экономику.
Описание элементарных форм денежного обмена было бы бесконечным. Картин много, и их следует классифицировать. Более того, диалог между деньгами совершенными (если таковые существуют) и несовершенными освещает до самых корней стоящие перед нами проблемы. Если история — это объяснение, то она должна здесь проявиться в полной мере. При условии, что будет избегать определенных ошибок: не следует считать, что совершенство и несовершенство не шли бок о бок и не сливались при случае; что два эти ряда не составляли одну и ту же проблему и что не обязательно всякий обмен (даже еще и сегодня) живет за счет разности потенциалов. Деньги — это также и способ эксплуатировать других у себя дома и за границей, способ «ускорять игру».
Что это было так еще в XVIII в., с очевидностью доказывает «синхронный» взгляд на мир. На бескрайних пространствах и среди миллионов людей мы оказываемся еще в гомеровской эпохе, где цена ахиллесова щита исчислялась в быках. Об этой картине вспоминал и Адам Смит. Он писал: «По словам Гомера, вооружение Диомеда стоило лишь девять быков, зато вооружение Главка — сотню». Такие «простые» человеческие общности составляли то, что сегодня экономист назвал бы «третьим миром»: какой-то «третий мир» существовал всегда. И постоянной его бедой было принятие диалога, который всегда был неблагоприятным для него. А ежели возникала надобность, этот мир принуждали к такому диалогу.
Как только происходит обмен товарами, немедленно же раздается и лепет денег. Роль денег, эталона всех обменов, старается играть тот товар, на который есть наибольший спрос, или же тот, что есть в изобилии. Так, соль была деньгами в «королевствах» бассейнов Верхнего Сенегала и Верхнего Нигера и в Эфиопии, где, по словам французского автора 1620 г., кубы соли «распиливали наподобие горного хрусталя: на кусочки в палец длиною», и они служили в равной мере и деньгами и пищей, «так что о них можно сказать с достаточным основанием, что деньги свои они поедают в натуре». Как же велика опасность, восклицал тут же осторожный француз, «что однажды их деньги окажутся растаявшими и обращенными в воду!»{1319}. Хлопковые ткани играли ту же роль на берегах Мономотапы[41] и на побережье Гвинейского залива; здесь при торговле неграми будут говорить «индийская штука», обозначая этим выражением количество хлопковой ткани (из Индий), которое обозначало цену одного человека, а потом и самого этого человека. Под «индийской штукой», будут вскоре говорить эксперты, понимается невольник в возрасте от 15 до 40 лет.
На этом же побережье Африки монетой служили также маниллы — медные браслеты, золотой песок на вес и лошади. Отец Лаба говорит о тех великолепных конях, которых мавры перепродают черным. «Они их оценивают, — писал он в 1728 г., — по пятнадцати рабов за голову. Это довольно забавная монета, но у каждой страны своя мода»{1320}. Английские купцы, дабы вытеснить конкурентов, установили с первых лет XVIII в. непревзойденный тариф: «Они положили за индийскую штуку — невольника [цену] в четыре унции золота, или тридцать [серебряных] пиастров, или три четверти фунта коралла, или семь штук шотландской ткани». И однако же, в какой-нибудь негритянской деревне во внутренних районах куры — «такие жирные и нежные, что вполне стоят каплунов и пулярок в других странах», — были так многочисленны, что цена их составляла лист бумаги за курицу{1321}.
Другая монета африканских берегов — более или менее крупные раковины разных цветов, из которых более всего известны зимбо (на берегах Конго) и каури. «Зимбо — писал в 1619 г. один португалец, — это определенный вид морских улиток, очень мелких и сами по себе никакой ценности или цены не имеющих. Варварство прошлых времен ввело в обиход эту монету, каковую используют и по сие время»{1322}. А впрочем, еще и сегодня, в XX веке! Каури — это тоже небольшие голубые, с красными бороздками раковины, из которых делают снизки. На затерянных в Индийском океане Мальдивских и Лаккадивских островах ими загружали целые корабли, направлявшиеся в Африку, Северо-Восточную Индию и Бирму. В XVII в. голландцы специально ввозили их в Амстердам, дабы ими воспользоваться в дальнейшем. Некогда каури имели хождение в Китае на путях, вдоль которых продвигался буддизм, завоевывая здесь адептов своего учения. К тому же отступление каури перед мелкой медной китайской монетой оказалось неполным, ибо в Юньнани, стране леса и меди, они, видимо, удержались в употреблении вплоть до 1800 г. Недавние исследования отмечают здесь относящиеся к поздней эпохе контракты по найму и купчие, заключенные в каури{1323}.
Не менее странной оказывается и та монета, которую с удивлением обнаружил один из журналистов, недавно сопровождавших королеву Елизавету II и герцога Эдинбургского в Африке. «Туземцы внутренних районов Нигерии, — писал он, — покупают скот, оружие, сельскохозяйственную продукцию, ткани и даже своих жен не на фунты стерлингов Ее британского величества, но за странную монету из коралла, отчеканенную, [а лучше сказать, изготовленную], в Европе. Эти деньги… рождаются в Италии, где их именуют olivette; их специально изготовляют в Тоскане, в одной ливорнской коралловой мастерской, которая сохранилась до наших дней». Эти «оливетте», просверленные в центре коралловые цилиндрики с желобками на внешней поверхности, сегодня имеют хождение в Нигерии, в Сьерра-Леоне, на Береге Слоновой Кости, в Либерии и даже дальше. Покупатель в Африке носит их на поясе в виде снизок; всякий может собственными глазами (de visu) оценить его состояние. В 1902 г. Беханзин купил за тысячу фунтов стерлингов нестандартную оливетта весом в килограмм и великолепного цвета{1324}.
Но составить исчерпывающий перечень таких неожиданных форм монеты нам не удалось бы. Они скрываются повсюду. Исландия, согласно регламентам 1413 и 1426 гг., на столетия установила настоящий прейскурант на оплату товаров в сушеной рыбе: одна рыба за подкову, три — за пару женских башмаков, 100 — за бочку вина, 120 — за бочонок сливочного масла и т. д.{1325} На Аляске или в России Петра Великого эта роль выпала на долю пушнины: порой речь шла просто о квадратных кусках меха, которые в отдельных случаях загромождали кассы царских военных казначейств. Но в Сибири подати собирались именно драгоценными и имевшими хороший сбыт мехами, и именно мехами, «мягкой рухлядью», царь производил многочисленные платежи, в частности своим чиновникам. В колониальной Америке в зависимости от района деньгами служили табак, сахар, какао. В Северной Америке индейцы использовали маленькие цилиндрики белого и голубого цвета, выточенные из раковин и нанизанные как бусы: то были вампумы, которыми европейские колонисты будут на законном основании пользоваться до 1670 г. и которые фактически сохранятся по меньшей мере до 1725 г.{1326} Точно так же в XVI–XVIII вв. в Конго (в широком смысле, включая и Анголу) зародилась сеть рынков и активных обменов; и то и другое, несомненно, обслуживало главным образом «меновую торговлю» белых и их агентов-пом-бейруш, зачастую обосновывавшихся очень глубоко во внутренних областях. Здесь имели хождение две псевдомонеты: зимбо и куски ткани{1327}. Для раковин существовал эталон: на мерном сите мелкие отделялись от крупных (1 крупная равнялась 10 мелким). Что же касается тканей-денег, то их размер варьировал: лубонго был величиной с лист бумаги, а мпусу — со скатерть. Эти деньги, которые обычно считались на десятки, образовывали, таким образом, как и металлическая монета, шкалу ценностей с кратными и дробными величинами. Могли мобилизовываться и крупные суммы: в 1649 г. король Конго собрал 1500 тюков ткани, стоивших примерно 40 млн. португальских рейсов{1328}.
Завоеватель Китая, император Хубилай повелел «чеканить» деньги из коры тутового дерева, на которую наносилась императорская печать. «Livres des Merveilles», Mss. fr. 2810, f0 45. (Фото Национальной библиотеки.)
Всякий раз, когда возможно проследить судьбу таких псевдоденег после европейского проникновения, эволюция оказывается одной и той же, идет ли речь о каури в Бенгале{1329}, о вампумах после 1670 г. или о конголезских зимбо, — она приводит к чудовищной инфляции, катастрофической из-за накопления запасов, из-за ускоряющегося, а то и вовсе обезумевшего обращения и из-за сопутствующего этому обесценения по отношению к доминирующим европейским валютам. А сюда добавляется еще и примитивная «фальшивая монета»! В XIX в. изготовление европейскими мастерскими фальшивых вампумов из стекляруса повлекло за собой полное исчезновение старинной монеты. Португальцы оказались более изобретательны: около 1650 г. они завладели у берегов острова Луанда «денежными ловлями», т. е. местами добычи зимбо. А ведь последние с 1575 по 1650 г. уже обесценились в десять раз{1330}.
Из всего этого надлежит заключить, что всякий раз, когда первобытные деньги и в самом деле были деньгами, они обнаруживали все повадки и нравы, присущие деньгам. Их превращения сводят воедино историю столкновения между примитивными и развитыми экономиками, столкновения, какое означало появление европейцев на всех морях мира.
Что нам известно хуже, так это то, что почти такие же неравные отношения сохранялись внутри самих «цивилизованных» стран. Под довольно тонкой кожицей денежной экономики сохранялась первобытная деятельность, смешивавшаяся и сталкивавшаяся с другими видами деятельности, например при регулярных встречах на городских рынках и в не меньшей степени — принудительно, на многолюдных ярмарках. В сердце Европы выжили рудиментарные формы экономики, со всех сторон окруженные экономикой товарно-денежной, которая их не упраздняла, сохраняя их для себя как бы в качестве внутренних колоний, находящихся под рукой. В 1775 г. Адам Смит говорил о шотландской деревушке, «где нередко видишь, как работник приносит булочнику или торговцу пивом гвозди вместо денег»{1331}. Около того же времени в некоторых глухих местах каталонских Пиренеев деревенские жители отправлялись в лавку с мешочками зерна для оплаты своих покупок{1332}. Но имеются примеры и более поздние, и более убедительные. По свидетельству этнографов, на Корсике по-настоящему эффективная денежная экономика утвердилась лишь после первой мировой войны. В отдельных горных районах «французского» Алжира этих перемен почти что не наблюдалось до второй мировой войны. Такова одна из глубинных драм Ауреса вплоть до 30-х годов XX в.{1333}, и эта драма позволяет представить себе бесчисленные крохотные замкнутые мирки в Восточной Европе, в каких-нибудь сельских или горных кантонах, или на американском Западе, пока понемногу в разное время их не подчинила себе в итоге весьма сходных процессов (сходных, невзирая на хронологическую отдаленность) товарно-денежная форма современности.
Бронзовый жетон с клеймом флорентийских купцов Перуцци (две груши). Г-н Бернокки, подаривший его мне, собрал в своей коллекции множество аналогичных монеток, которые, видимо, выпускали флорентийские фирмы для своих внутренних надобностей, так как зачастую на них бывают клейма двух семейств, совместно ведших дела (диаметр 20 мм). (Фото М. Кабо.)
Франсуа Ла Буллэ, путешественник XVII в., сообщает, скажем, что в Черкесии и Мегрелии, т. е. между южными районами Кавказа и Черным морем, «чеканная монета вовсе не имеет хождения». Там практиковали лишь натуральный обмен, и дань, которую государь Мегрелии ежегодно выплачивает Великому Турку, — это дань «тканями и рабами». Посол, которому поручалось доставить эту дань в Стамбул, стоял перед специфической проблемой: как оплатить расходы на свое пребывание в турецкой столице? Действительно, свита его состояла из тридцати или сорока невольников, которых он продавал одного за другим, за исключением своего секретаря, с которым разлучается лишь при последней крайности, добавляет Ла Буллэ. После чего посол «возвращается в свою страну в одиночку»{1334}.
Столь же многозначителен и пример Руси. В начале XV в. в Новгороде «пользовались еще… только мелкой татарской монетой, частями куньих шкурок, кусками кожи с тисненной печатью. Лишь в 1425 г. начали чеканить очень грубую серебряную монету. А ведь Новгород опережал экономику Руси, внутри которой обмен долгое время совершался в натуральной форме»{1335}. Пришлось дожидаться XVI в., когда появились немецкая монета и слитки (ведь торговый баланс Руси был положительным), чтобы приступили к регулярной чеканке монеты. Притом в скромных размерах, а нередко чеканка монеты зависела еще от частной инициативы. В необъятной стране тут и там сохранялся натуральный обмен. И только с царствования Петра Великого области, до того изолированные, вступили в контакт друг с другом. Отставание России от Запада отрицать невозможно: имевшие решающее значение золотые запасы Сибири стали по-настоящему разрабатываться лишь с 1820 г.{1336}
В высшей степени примечательное зрелище представляла и колониальная Америка. Денежная экономика утвердилась только в крупных городах горнодобывающих стран — Мексики, Перу — и в районах, лежащих ближе к Европе, — на Антильских островах и в Бразилии (последняя вскоре оказалась в привилегированном положении из-за своих месторождений золота). Это не была совершенная денежная экономика, — отнюдь нет! — но цены в ней колебались, что было признаком уже определенной экономической зрелости, тогда как до XIX в. цены не колебались ни в Аргентине, ни в Чили (которая, однако, поставляла серебро и медь){1337}. Эти цены обнаруживали необыкновенную устойчивость, их можно было бы назвать мертворожденными. По всему Американскому континенту товары зачастую обменивались на товары. Феодальные или полуфеодальные пожалования колониальных правительств служили признаком слабого распространения звонкой монеты. Естественно, что играли свою роль несовершенные денежные знаки: куски меди — в Чили, табак — в Виргинии, «деньги-карточки» («argent de carte») — во французской Канаде, тлакос (tlacos) — в Новой Испании{1338}. Такие «тлакос» (слово мексиканское) считались за 1/8 реала. То были мелкие монеты, созданные розничными торговцами, хозяевами тех mestizas, мелких лавочек, в которых продавали все: от хлеба и водки до китайских шелковых тканей. Каждый из таких лавочников выпускал свою разменную монету с собственным клеймом — деревянную, свинцовую, медную. При случае такие жетоны обменивались на настоящие серебряные песо и обращались среди мелкоты; иные из них терялись, и все они годились для спекуляций, нередко грязных. Если дело происходило таким образом, то потому, что серебряные деньги были только крупного достоинства; они, по правде говоря, обращались выше уровня, доступного простым людям. А кроме того, каждая эскадра, приходившая в Испанию, изымала из американских владений весь их белый металл. И наконец, попытка создать медную монету в 1542 г. провалилась{1339}. Так что приходилось вынужденно довольствоваться порочной системой, почти что первобытными деньгами. Не то ли самое произошло во Франции в XIV в.? Выплаты выкупа за Иоанна Доброго оказалось достаточно, чтобы лишить страну ее наличных денег. И тогда король стал выпускать кожаную монету, которую он выкупит несколькими годами позднее!
Денежный билет, выпущенный 3 февраля 1690 г. колонией Массачусетс в Новой Англии. Из Архива фирмы Молсон в Монреале, которая любезно предоставила мне его копию.
Те же трудности были и в английских колониях, как до, так и после их освобождения. В ноябре 1721 г. филадельфийский купец писал одному из своих корреспондентов, обосновавшемуся на Мадейре: «Я намеревался отправить немного пшеницы, но здешние кредиторы колеблются, а деньги настолько редки, что мы попадаем, а вернее сказать, уже некоторое время находимся в тисках из-за отсутствия платежных средств, без коих торговля — это занятие, полное неожиданностей»{1340}. В повседневном обмене стремились избегать таких «неожиданностей». В 1791 г. Клавьер и Бриссо, более чем известные действующие лица нашей Революции, отметили в своей книге о Соединенных Штатах чрезвычайную распространенность натурального обмена. «Вместо денег, все время уходящих и возвращающихся в одни и те же руки, — писали они с восхищением, — там в деревнях взаимно удовлетворяют потребности друг друга прямым обменом. Портной, кожевник приезжают изготовлять изделия своего ремесла к земледельцу, который имеет нужду в этих изделиях и который чаще всего доставляет им материал и оплачивает труд продовольствием. Этот вид обменов распространяется на многие предметы; с той и с другой стороны записывают, что дают и что получают, и в конце года с очень небольшим количеством наличности рассчитываются за великое множество разных обменов, которые в Европе производились бы только с большим количеством денег». И таким вот образом создавалось «великое средство обращения без наличности»{1341}.
Такое похвальное слово натуральному обмену и оплате услуг натурой как свидетельству прогрессивного своеобразия молодой Америки довольно забавно. В XVII и еще в XVIII в. оплата натурой была еще весьма частой в Европе, где она была пережитком прошлого, когда такие обмены были правилом. Невозможно перечислить вслед за Альфредом Допшем{1342} всех этих золингенских ножовщиков, горняков, пфорцгеймских ткачей, шварцвальдских крестьян-часовщиков — и те и другие оплачивались натурой: продовольствием, солью, тканями, латунной проволокой, мерами зерна; все такие продукты оценивались по крайне завышенной цене. То была Trucksystem (в общем, натуральный обмен), которую в XV в. столь же хорошо, как и Германия, знали Голландия, Англия, Франция. Даже немецкие «должностные лица» Империи, и уж тем более муниципальные служащие, получали часть своего жалованья натурой. А скольким школьным учителям еще в прошлом столетии платили птицей, сливочным маслом, пшеницей!{1343} В индийских деревнях тоже во все времена оплачивали своих ремесленников (в ремесленных кастах дело наследовалось от отца к сыну) продовольствием, а в портах Леванта baratto, натуральный обмен, с XV в. был благоразумным правилом всех крупных купцов, во всяком случае всякий раз, когда им представлялась для этого возможность. И несомненно, что, именно следуя этой традиции натурального обмена, такие специалисты в области кредита, как генуэзцы XVI в., сообразили превратить так называемые безансонские ярмарки, где оплачивались векселя со всей Европы, в подлинные центры клиринговых расчетов еще до того, как появилось само это слово. В 1604 г. некий венецианец был поражен теми миллионами дукатов, что переходили из рук в руки в Плезансе, где проводились такие ярмарки, притом что в завершение не видно было ничего, кроме нескольких горсточек экю, «золотых и в золоте»{1344}, т. е. реальных денег.
Япония, страны ислама, Индия и Китай занимают промежуточное положение между Европой и первобытной экономикой — на полпути развития активных и завершенных товарно-денежных отношений.
В Японии денежная экономика расцвела с наступлением XVII в. Однако обращение золотых, серебряных и медных монет почти не затронуло там массы населения. Древние деньги, представленные рисом, продолжали функционировать, грузы селедки по-прежнему обменивались на грузы риса. Но трансформация шла своим путем. У крестьян скоро оказалось достаточно медной монеты для того, чтобы платить ею подати с полей, засеянных не рисом (на остальных действовала старинная система барщинных работ и натуральной ренты). В западной части Японии во владениях сёгуна треть крестьянских повинностей будет оплачиваться деньгами. Некоторые даймё (крупные князья) вскоре располагали такой большой массой золота и серебра, что платили своим самураям (служившим у них дворянам) белой или желтой монетой. Это развитие шло медленно из-за грубого вмешательства властей, из-за того, что умы были настроены враждебно по отношению к новой системе, а самурайская этика запрещала своим приверженцам думать и даже говорить о деньгах{1345}. Крестьянскому и феодальному миру противостояла Япония по меньшей мере тройной денежной системы — правительственная, купеческая и городская, Япония на самом-то деле революционная. Бесспорными признаками достижения определенной зрелости были колебания цен (о которых нам известно), в особенности цен на рис, и колебания денежных повинностей крестьян, или, если угодно, резкая девальвация 1695 г., на которую сёгун решился в надежде «приумножить монету»{1346}.
Страны ислама, лежавшие между Атлантикой и Индией, располагали денежной системой, однако старинной и остававшейся замкнутой в своих традициях. Развитие ее происходило лишь к выгоде Ирана, активного перекрестка торговых путей, Османской империи и города, бывшего исключением, — Стамбула. В XVIII в. в этой огромной столице прейскуранты фиксировали в национальных валютах цены товаров и таможенные пошлины ad valorem; здесь осуществлялись переводные операции на Амстердам, Ливорно, Марсель, Лондон, Венецию, Вену…
В обращении были золотые монеты — султанины, именовавшиеся еще фондук, или фондукки (fondue, fonducchi): целая монета, половина и четверть ее; серебряные монеты — турецкие пиастры, так называемые груш, или круш (grouch, qrouch); разменными монетами служили пара (para) и аспре (aspre). Султанин стоил 5 пиастров, пиастр — 40 пара, пара — 3 аспре; самой мелкой реальной монетой (серебряной и медной) в обращении был менкир (menhir), или гедуки (gieduki), стоивший четверть аспре. Это стамбульское денежное обращение сказывалось далеко — в Египте и в Индии через Басру, Багдад, Мосул, Алеппо, Дамаск, где оживленную торговлю вели колонии армянских купцов. Все это не вызывает сомнений. Наблюдалась с очевидностью определенная порча монеты, монеты иноземные ценились выше османских: венецианский золотой цехин стоил пять с половиной пиастров, голландский талер и рагузинское скудо (серебряные монеты) котировались в 60 пара, а за прекрасный австрийский талер, называвшийся кара груш («черный груш»), давали при обмене 101, а то и 102 пара{1347}. Уже в 1668 г. один венецианский документ отмечал, что можно выгадать до 30 % на испанских реалах, отправленных в Египет. Другой документ, от 1671 г., сообщает, что на отправке в Стамбул цехинов, или онгари, купленных в Венеции, можно было получить прибыль от 12 до 17,5 %{1348}. Таким образом, Турецкая империя расставляла силки на западную монету, та была необходима ей для ее собственного денежного обращения; турки предъявляли спрос.
Вступал в игру и дополнительный интерес: на Леванте «все [прибывающие] монеты без разбора идут в переплавку и, превращенные в слитки, отправляются в Персию и в Индию»; впоследствии они появятся в форме отчеканенных персидских ларинов или индийских рупий{1349}. По крайней мере так утверждал один французский текст 1686 г. Тем не менее как до, так и после этой даты западные монеты целехонькими приходили что в Исфахан, что в Дели. Для купцов трудность состояла в том, что в Персии вся монета, какую они ввозили, должна была доставляться на монетный двор и перечеканиваться в ларины. В этом случае купцы теряли на стоимости самой чеканки. Вплоть до 1620 г. ларин, своего рода международная монета на Дальнем Востоке, ценился там выше реальной стоимости, так что одно уравновешивало другое. Но на протяжении XVII в. ларин все больше утрачивал такое преимущество в пользу реала, так что во времена Тавернье многие купцы старались накопить в Персии реалы и контрабандой вывозили их для своих операций в Индии, что благоприятствовало обширной караванной торговле и морской торговле в Персидском заливе{1350}.
Индийский субконтинент давно, еще до нашей эры, был знаком с золотыми и серебряными монетами. На протяжении тех столетий, что нас занимают, там произошли три подъема денежной экономики — в XIII, XVI и XVIII вв. Ни один не стал завершенным и объединяющим, и худо ли, хорошо ли, но сохранилась противоположность между Севером (который, начиная с долин Инда и Ганга, был зоной мусульманского господства) и Югом полуострова, где выжили индуистские царства, в том числе и долго процветавшее царство Виджаянагар. На Севере существовал (когда он существовал) биметаллизм серебра и меди; нижний уровень, «медный», был куда более важен. Серебряные монеты, рупии или их части, когда круглые, когда квадратные, появились в XVI в. Они затрагивали лишь верхушку экономической жизни: ниже функционировала медь, да еще горький миндаль, любопытная примитивная монета, происходившая из Ирана. Чеканенные Акбаром золотые монеты — мохуры (mohurs) — по существу, в обращение не поступали{1351}. Не так обстояло дело на Юге, где золото служило основной монетой в Декане; на более низком уровне небольшое количество серебра и меди дополняло монеты-раковины{1352}. Золотые монеты — это были, выражаясь языком Запада, «пагоды»: монеты малого диаметра, но большой толщины, которые «стоят [в 1695 г.] столько же, сколько венецианский цехин», и металл которых чище, нежели «металл испанских пистолей»{1353}.
В XVIII в. в монетном обращении сохранялся хаос. Чеканка распределялась между бесчисленными монетными дворами: самым важным, но не единственным, был монетный двор в Сурате, крупном порту на Гуджаратском побережье. При равной пробе металла монете местной чеканки оказывалось предпочтение перед прочими. Так как чеканка производилась часто, небескорыстное вмешательство государей искусственно завышало цену новой монеты, даже если она бывала хуже старой, что случалось нередко. Так что в 1695 г. Джемелли Карери советовал купцам перечеканивать их серебряную монету «на здешних монетных дворах… а особенно, чтобы клеймо было этого же года, иначе потеряешь полпроцента. Такие услуги по чеканке серебра встречаешь во всех городах, кои находятся на границах владений Великого Могола»{1354}.
И наконец, Индия практически не производила ни золота, ни серебра, ни меди, ни каури. Чужая монета приходила в страну через ее никогда не закрывавшиеся ворота и поставляла Индии основную долю ее «монетного сырья». Португальцы, ободренные этим хаосом, станут чеканить монету, конкурировавшую с монетой индийской. Точно так же вплоть до 1788 г. будут существовать батавийская рупия, да еще и персидские рупии. Но систематический отток драгоценных металлов со всего мира к выгоде Великого Могола и его державы продолжался. «Читателю надлежит принять во внимание, — пояснял в 1695 г. некий путешественник, — что все золото и серебро, что обращается в мире, в конечном счете устремляется к Моголу как к своему центру. Известно, что то, что вывозят из Америки, обойдя несколько европейских королевств, идет через Смирну по шелковому пути частью в Турцию, а частью в Персию. Но турки не могут обойтись без кофе, каковое поступает из Йемена или Счастливой Аравии; арабы, персы и турки не могут обходиться также и без индийских товаров. Это ведет к тому, что они отправляют крупные денежные суммы по Красному морю в Моху (Мокка) возле Баб-эль-Мандебского пролива, в Басру, в глубине Персидского залива, в Бендер-Аббас и Гоммерон (Камрун), а оттуда везут их на своих кораблях в Индию». Точно так же все закупки голландцев, англичан и португальцев в Индии производились на золото и серебро, ибо «только за наличные деньги можно купить у индийцев товары, которые хочешь везти в Европу»{1355}.
Это едва ли преувеличенная картина. Но, так как ничто не достается даром, Индия должна была без конца расплачиваться своими драгоценными металлами. Это служило одной из причин ее трудной жизни, а также и расцвета «компенсировавших» производств, в частности текстильного в Гуджарате, подлинной движущей силы индийской экономики еще до появления Васко да Гамы. Происходил активный вывоз товаров в близлежащие и отдаленные страны. Гуджарат с его хлопкоткачеством следует себе представлять выглядевшим по образу и подобию производящих шерстяные ткани Нидерландов в средние века. С XVI в. это ткачество вызвало огромный подъем ремесленного производства, который захватил и районы, прилегающие к Гангу. В XVIII в. хлопковые ткани, ситцы («indiennes»), ввозимые в больших количествах купцами, будут наводнять Европу до той поры, пока она не предпочтет изготовлять их сама и не сделается их конкурентом.
Денежная история Индии довольно логично следовала за продвижением Запада: ее монетой управляли на расстоянии. Все происходило так, словно для того, чтобы возобновить после 1542 г. чеканку серебра в Индии, понадобилось дожидаться прибытия в Европу, а затем утечки из нее американского белого металла. В. Магальяйс Годинью подробно рассказал, как рупии чеканили из испанских реалов и персидских ларинов (которые часто сами бывали переплавленными реалами). Так же точно золотая монета — это повторно использованное португальское золото, происходившее из Африки, испанское золото из Америки, а всего более — венецианские цехины{1356}. Этот новый приток потряс старую ситуацию в денежной сфере, опиравшуюся на сравнительно скромное обеспечение драгоценными металлами азиатско-африканского происхождения (золото из Китая, Суматры и Мономотапы, японское и персидское серебро) и средиземноморского (венецианские золото и серебро). Плюс к этому — тоже скромные количества меди, приходившей с Запада по Красному морю. И плюс обилие псевдоденег: каури в Бенгалии и других местах, горький миндаль, ввозившийся в Гуджарат из Ирана. Медное обращение, как и циркуляция золота и серебра, было нарушено, в данном случае — массовым ввозом меди из Португалии, который весь поглощала могольская Индия. И так до того времени, когда медь стала редкостью в Лиссабоне, а затем после 1580 г. полностью пропала{1357}. Тогда мы увидим в Индии медный голод, несмотря на замену прежних поставок поставками китайской и японской меди. После правления Джахангира, около 1627 г., выпуск медной монеты в могольской Индии, до того обильный, замедлился, и серебро стало играть все большую роль в сделках, тогда как роль каури вновь возросла из-за необходимости частично заменить медные пайсы (paysahs){1358}.
Будучи сам по себе огромным массивом, Китай может быть понят лишь в окружении соседствующих с ним примитивных экономик, от которых он зависит: Тибета, Японии (почти что до XVI в.), Индонезии, Индокитая. Как исключения, подтверждающие правило, следует изъять из такой общей оценки окружавших его примитивных хозяйственных систем Малакку — узел торговых связей, куда деньги стекались сами собой; западную оконечность Суматры с ее городами, золотом и пряностями; довольно густо уже заселенный остров Ява, где медная монета caixas, была сделана по китайскому образцу. Хотя Ява только вступала еще в начальную стадию своей денежной системы.
Итак, Китай жил рядом со странами, пребывавшими в «детском» возрасте: в Японии деньгами долго служил рис; в Индонезии и Индокитае ими были китайские caixas, привозные или воспроизведенные на месте, или медные «гонги», или золотой песок на вес, или же оловянные или медные гирьки; а в Тибете эту роль играл наряду с золотым песком привезенный с далекого Запада коралл.
Все это объясняло отставание самого Китая и в то же время известную замкнутость его денежной системы, занимавшей «господствующее» положение. Китай мог без угрозы для себя позволить себе неторопливое развитие денежного обращения: ему достаточно было стоять выше своих соседей. Выделим, однако, гениальное решение — бумажные деньги, которые в целом продержались с далекого IX и по XIV в.; решение это было особенно действенным в монгольские времена, когда Китай на путях через Центральную Азию оказался открыт одновременно для мира степей, для мусульманских стран и для Запада. Бумажные деньги, помимо тех внутренних удобств, какие они представляли при платежах между провинциями, позволили сохранить серебро для тех затрат металла, каких требовала эта торговля со Средней Азией и с европейским Западом (заметим мимоходом как отклонение, что Китай тогда экспортировал белый металл). Именно бумажными деньгами император взимал определенные налоги, бумажными деньгами, на которые, как напоминает Пеголотти, иноземные купцы должны были обменивать свою звонкую монету, каковую им возвращали при выезде из страны{1359}. Использование бумаги станет ответом китайцев на конъюнктуру XIII–XIV вв., способом преодолеть трудности, присущие архаичной форме обращения тяжелых медных или железных caixas, и оживить внешнюю торговлю на шелковом пути.
Слева: китайская «банкнота» XIV в. Выпущена первым императором династии Мин. Собрание Ж. Лиона. (Фото Жиродона.)
Справа (сверху вниз): монеты минской эпохи XIV, XV, XVII вв. Музей Чернуски, Париж.
Но со спадом XIV в. и с победой крестьянской «жакерии», которая привела к власти национальную династию Мин, великий монгольский путь на Запад был нарушен. Эмиссия бумажных денег продолжалась, но стала ощутимой инфляция. В 1378 г. 17 бумажных caixas стоили 13 caixas медью. А через семьдесят лет, в 1448 г., требовалось отдать тысячу бумажек за 3 caixas в монете. Такая инфляция с тем большей легкостью нанесла удар бумаге, что последняя напоминала о ненавистном режиме монголов. Государство от нее отказалось, и только местные банки еще поддерживали бумажные деньги в обращении для локальных надобностей. С того времени в Китае была только одна монета — его caixas, или caches, или, как говорили европейцы, медные sapèques. Будучи старым изобретением, появившимся за двести лет до н. э., они на протяжении веков несколько видоизменились и устояли против сильной конкуренции со стороны соли, зерна и еще более серьезной — со стороны шелка (в VIII в.), и против вновь возникшей конкуренции со стороны риса в XV в., когда исчезли бумажные деньги{1360}. В начале минской эпохи это были монеты из смеси меди со свинцом (4 части свинца на 6 частей меди), «что приводит к тому, что их легко можно сломать пальцами», с клеймом на одной только стороне, круглые по форме, с квадратной дыркой, через которую пропускалась бечевка, позволявшая собирать их в снизки по 100 или по 1000 штук. Отец де Магальянш, который умер в 1677 г. и книга которого вышла в 1688 г., отмечал: «Обычно за одно экю, или китайский таэль, дают связку в тысячу денье; и такой обмен производится в банках и в уличных будках, для сего предназначенных». Вполне очевидно, что китайские «денье» не могли использоваться для всех операций, будучи слишком мелкой единицей. Своего рода более крупной монетой, стоявшей над ними, было весовое серебро. Речь шла (что касается золота, игравшего весьма ограниченную роль, и серебра) не о монетах, а о слитках «в форме маленькой лодочки; в Макао их называют paes, золотыми или серебряными хлебцами». Те и другие, продолжал отец де Магальянш, имеют различную ценность. «Золотые хлебцы стоят одно, два, десять и даже двадцать экю; а серебряные существуют в пол-экю, одно экю, десять, двадцать, пятьдесят, а иногда — в сто и триста экю»{1361}. Португальский иезуит упорно говорит о денье и экю, но язык его вполне ясен. Уточним только, что таэль («экю») был чаще всего расчетной монетой (monnaie de compte); к этому выражению мы через несколько страниц вернемся.
В действительности на этом верхнем уровне значение имел только серебряный слиток. «Белый как снег», потому что к нему примешивали сурьму, такой слиток был в Китае важнейшим средством при крупных обменах, настолько, что при Минах (1368–1644 гг.) оживилась товарно-денежная экономика, стремившаяся расширить свою сферу и умножить число своих услуг. Вспомним о лихорадке, связанной с китайскими угольными копями (1596 г.), и об огромном скандале, который из нее воспоследовал в 1605 г. Спрос на серебро был тогда таков, что оно обменивалось на золото по курсу, доходившему до 5:1. Когда манильские галионы установили связь с Новой Испанией через Тихий океан, китайские джонки спешили им навстречу. В Маниле любой товар обменивался только на белый металл Мексики, в целом на миллион песо в год{1362}. Китайцы, писал Себастьян Манрике, «сошли бы в преисподнюю, чтобы найти там новые товары для обмена их на столь страстно вожделенные реалы. Они доходят до того, что на своем скверном испанском языке говорят «piata sa sangre», т. е. «серебро — это кровь»{1363}.
В повседневной реальности серебряные хлебцы не могли каждый раз быть использованы целиком. Покупатели «разрезают их стальными ножницами, которые носят для сей цели, и делят хлебцы на более крупные или более мелкие монетки, [т. е. кусочки], смотря по цене покупки». Каждый такой кусочек должен был взвешиваться; и покупатель и продавец пользовались небольшим безменом. Один европеец говорил между 1733 и 1735 гг.: «Нет почти ни одного китайца, каким бы нищим он ни был, который не носил бы с собой ножницы и маленькие весы. Первые служат для разрезания золота и серебра и называются трапелин (trapelin), а вторые, которые служат для взвешивания металлов, именуются лидань (litan). Китайцы столь ловки в таких делах, что зачастую отрезают на два лиара серебра или на пять су золота настолько точно, что вторично резать не приходится»{1364}.
На пекинских улицах: купец с огромными ножницами для резки серебряных слитков и безмен для взвешивания кусочков серебра.
Те же самые детали мы находим и столетием раньше у отца де Лас Кортеса, который в 1626 г. поражался удивительному знакомству всех китайцев с таким странным платежным средством. Нет ребенка, говорит он, который не умел бы определить стоимость металла в слитке и большую и меньшую его чистоту. Мельчайшие крохи металла подбираются при помощи наполненного воском своего рода бубенчика, который они носят на поясе. Когда стружка собирается в нем в довольно большом количестве, достаточно велеть растопить воск{1365}. Следовало ли восторгаться такой системой? Первый наш очевидец не колебался. «Ежели поразмыслить о множественности видов нашей европейской монеты, — писал он, — то я полагаю, что для китайцев не иметь ее ни в золоте, ни в серебре — большое преимущество. Причина сего, по моему мнению, заключена в том, что, коль скоро металлы эти считаются в Китае товарами, количество их, каковое туда ввозится, не может вызвать столь большого роста цен на продовольствие и прочие товары, как в стране, где весьма обычны деньги в виде чеканенной монеты…» И наш энтузиаст добавлял: «А впрочем, цены всех вещей в Китае так хорошо отрегулированы, что там почти не покупают вещи по цене, превышающей обычную их цену. Только европейцы становятся жертвами собственной доверчивости. Ибо китайцы постоянно им продают то, что те покупают, дороже обычных местных цен»{1366}.
Правда, слишком обширный Китай не был наводнен серебром, что бы ни говорили об этом многие историки, описывавшие его как «всасывающий насос» для белого металла со всего мира. Доказательства? Да огромная покупательная способность простой монетки в восемь реалов! Что такая монетка стоила от 700 до 1100 caixas (в зависимости от провинции и от разной, но все же единой имеющей там хождение монеты), мало что нам говорит. Но на одну такую мелкую серебряную монету в 1695 г. «можно в течение шести месяцев иметь лучший хлеб в мире»: речь явно шла о потреблении одного человека, в данном случае — путешественника с Запада, который использовал к своей выгоде необычайно низкую цену пшеничной муки, которая в Китае мало ценилась. Но в конце концов за такую маленькую серебряную монетку, выплачиваемую ежемесячно, тот же самый путешественник мог бы нанять и китайского слугу, «дабы готовить пищу», а за один таэль (т. е. 1000 caixas, в то время примерно эквивалентные «восьмерной» монете) обеспечить себе услуги китайца-слуги «зрелого» возраста, который получал сверх того единовременно «четыре восьмерные монеты на пропитание своего семейства», пока он будет сопровождать нашего путешественника, а именно Карери, до Пекина{1367}.
Торговец бечевками для нанизывания мелкой монеты (sapèques). См. на иллюстрации (с. 482) такие монетки с отверстием в центре и их изображение на «банкноте» в виде нанизанных на бечевку связок. Национальная библиотека, Кабинет эстампов.
Надлежит учитывать также небывалую тезаврацию, просто колоссальную со стороны императорского казначейства (не говоря уж о накоплении сокровищ богачами и чиновниками-казнокрадами). Тем не менее эта неподвижная масса серебра частично зависела от решений и мер правительства, а оно ее использовало для воздействия на цены. Именно это объясняет переписка отцов-иезуитов в 1779 г. По их словам, ценность серебра по отношению к вещам при династии Цин изменилась, читай — цены в общем возросли. А кроме того, было ли серебро монетой в строгом смысле слова или не было (а оно, конечно, ею не было), но Китай жил в условиях некоей разновидности серебряно-медного биметаллизма. Внутренним курсом был тот, что устанавливался между «сапеками», с одной стороны, и китайской «унцией» серебра, или серебряным песо в восемь реалов, которое продавал западный купец, — с другой. И ведь такой курс обмена серебра на медь варьировал в зависимости от дней, времен года, лет, а прежде всего — от выпуска в обращение серебра или меди по распоряжению императорского правительства. Целью последнего было поддерживать нормальное денежное обращение и всякий раз, когда это бывало необходимо, вводить соотношение меди и серебра в обычные рамки, выпуская из императорской казны серебро, если оно делалось слишком дорогим, или медь — в противоположном случае. Китайские иезуиты говорили: «Наше правительство понижает или повышает курс серебра и монеты по отношению друг к другу… Оно обеспечило себе контроль над этим богатством во всей империи». Такой контроль был тем более легок, что государство владело в Китае всеми медными рудниками{1368}.
Следовательно, нельзя сказать, будто деньги в Китае были индифферентным, нейтральным орудием, а цены — всегда поразительно стабильными. Известно, что некоторые цены находились в движении, и в частности цены на рис. В XVIII в. цены в Кантоне поднимутся под воздействием европейской торговли вследствие двойной — в сфере монеты и бумажных денег — революции, которая исподволь, глубоко внедрилась во всей старинной экономике Срединной империи{1369}. Хозяйство прибрежных районов — «экономика пиастра» — опрокинуло хозяйство внутренних областей — «экономику сапека». А последняя в основе своей отнюдь не была такой инертной и спокойной, как это обычно предполагают.
После сказанного читатель, несомненно, примет наш взгляд на вещи: с точки зрения денежного обращения Китай был более примитивным, менее утонченным, нежели Индия. Но его система отличалась совсем иной устойчивостью и очевидным единством. У Китая были не такие деньги, как у всех.
Европа стояла особняком, была уже из ряда вон выходящим случаем. Она знала всю гамму денежных систем: в самом низу, в гораздо большей мере, чем это обычно принято говорить, — натуральный обмен, натуральное хозяйство, примитивные деньги, старинные уловки, обходные пути ради того, чтобы сберечь звонкую монету. А над этим — металлические деньги, золото, серебро и медь, которых в Европе наблюдалось сравнительное обилие. И наконец, множество форм кредита, от ссуд под залог, предоставлявшихся «ломбардцами» или еврейскими купцами, до вексельного обращения и спекуляций в крупных торговых городах.
И игры эти не ограничивались Европой. Именно в мировом масштабе проявляется и объясняется эта система — обширная сеть, наброшенная на богатства других континентов. То, что с XVI в. «сокровища» Америки вывозились вплоть до Дальнего Востока, превращаясь там в местную монету или в слитки к выгоде Европы — деталь отнюдь не малозначительная. Европа начинала пожирать и поглощать весь мир. Так что возразим некоторым экономистам прошлого, да и сегодняшним, которые делают вид, что сомневаются в ее здоровье, и задним числом жалуются на то, что она будто бы страдала от постоянного денежного «кровотечения» к выгоде Дальнего Востока. Прежде всего, Европа от него не умрет. А потом это примерно то же, что сказать о генерале, бомбардирующем город, который будет взят, что он тратит в операции свои ядра, порох и труды.
И наконец, все деньги мира были соединены друг с другом, хотя бы в силу того, что в любой зоне денежная политика сводилась к тому, чтобы привлечь или отбросить наружу тот или иной драгоценный металл. И такое движение денег иногда ощущалось на огромных расстояниях. В. Магальяйс Годинью доказал, что уже в XV в. деньги Италии, Египта и Дальнего Востока образовывали сообщавшиеся друг с другом системы, совсем как сами европейские монеты. Европа не имела возможности перестроить такую организованную денежную структуру всего мира по своему вкусу. Ей приходилось играть по местным правилам повсюду, где она желала утвердиться. Но в той мере, в какой Европа и до завоевания Америки располагала сравнительно крупной массой драгоценных металлов, она очень часто добивалась того, чтобы игра развивалась к ее выгоде.
Металлические деньги — это совокупность связанных между собою монет: такая-то составляет десятую, или шестнадцатую, или двадцатую и так далее такой-то другой. Обычно одновременно использовали несколько металлов, будь то драгоценных или нет. Запад сохранил три из них — золото, серебро и медь со всеми неудобствами и преимуществами такого разнообразия. Преимущества: оно отвечало различным потребностям размена; всякий металл с соответствовавшими ему монетами использовался для определенного круга операций. При системе, состоящей из одних золотых монет, было бы трудно оплачивать ничтожные повседневные покупки, а если бы речь шла о системе, ограниченной медью, возникали бы немалые неудобства при крупных платежах. Действительно, каждый металл играл свою собственную роль: золото предназначалось для государей, крупных купцов (даже церкви); серебро — для обычных операций; медь, как и полагается, — для самых низов: это были «черные» деньги простонародья и бедняков. К ней иногда добавляли немного серебра, и она быстро чернела и всегда заслуживала своего названия.
Направленность экономики и состояние ее здоровья угадываются почти что с первого взгляда по тому, какой металл в ней доминировал. В 1751 г. золото в Неаполе тезаврировали, серебро утекало из королевства, а медью, невзирая на небольшое ее количество (1500 тыс. дукатов против 6 млн. дукатов в серебре и 10 млн. в золоте), оплачивали большинство сделок, поскольку она обращалась быстро и, какой бы плохой ни была, «она оставалась на месте»{1370}. Та же картина наблюдалась в Испании: в 1724 г. «главная доля платежей производится… биллоном [медь с небольшой примесью серебра]; перевозка его очень обременительна и дорогостояща, к тому же обыкновенно его принимают по весу»{1371}. Жалкий обычай, ведь в это же время во Франции или в Голландии биллон служил только вспомогательным средством. Но Испании, остававшейся, по видимости, хозяйкой серебра Нового Света, другие державы позволяли владеть этими далекими сокровищами лишь при условии, что она даст последним обращаться в качестве денег, «общих для всех наций», т. е. буквально потроша себя к выгоде других. Как и Португалия, в том, что касается золота, Испания стала «просто каналом» для белого металла своих колоний. С флотом галионов Карери прибыл в Кадис в 1694 г., и он увидел, как за один-единственный день в бухту вошло «больше ста кораблей, которые явились за серебром [в оплату] товаров, кои они доставили в Индии; большая часть того металла, что приходит на галионах, — заключает он, — поступает в кошелек иностранных наций»{1372}.
Напротив, в странах, бывших на подъеме, утверждалось в роли денег либо золото, либо серебро. В 1699 г. Лондонская торговая палата, правда, описывала серебряную монету «как более полезную и более употребительную, нежели золото». Но вскоре наступил быстрый рост количества золота в XVIII в. В 1774 г. Англия de facto признала желтый металл в качестве законной и всеобщей монеты, а серебро с тех пор играло лишь вспомогательную роль{1373}. Франция, однако, продолжала пользоваться белым металлом.
Нечего говорить, что то были грубые правила с очевидными исключениями. В то время как крупные торговые центры с начала XVII в. боялись медной монеты как чумы, Португалия охотно брала ее, но для того только, чтобы по своему обыкновению вывезти за мыс Доброй Надежды, в Индию. Так что не будем доверять некоторым видимостям. Даже золото может нас обмануть: так, османская Турция с XV в. принадлежала к зоне золота (на базе африканского желтого металла и египетской монеты). Но до 1550 г. золото в Средиземноморье и Европе было в относительном изобилии; и если так же обстояло дело и в Турции, то в той лишь мере, в какой последняя служила европейской серебряной монете одним из этапов на ее пути в направлении Дальнего Востока.
Впрочем, преобладание той или иной монеты (золота, серебра, меди) проистекало главным образом из взаимоотношений разных металлов друг с другом. Структура системы предполагала их соперничество. Вполне очевидно, роль меди обычно была самой незначительной, ибо мелкая монета имела цену без точного соответствия металлу, который в ней содержался; она зачастую носила «бумажный характер», играла роль мелких купюр, как сказали бы мы. Но и неожиданности оставались возможны: из-за самой своей низкой ценности медь в XVII в. была удобным проводником для мощных первоначальных инфляционных скачков по всей Европе, в особенности в Германии{1374} и вплоть до 1680 г. — в Испании{1375}, т. е. в экономически нездоровых странах, которые не нашли иного средства для выхода из своих затруднений. Даже за пределами Европы, скажем в Персии, около 1660 г. мелкая медная монета, «наполовину стертая, красная, как сорочье мясо», наводнила рынки, и «ото дня ко дню деньги [читай: серебро] становятся в Хиспане [Исфахане] редкостью»{1376}.
«Чеканка монеты», картина Ганса Хессе (1521 г.). Картина, вне сомнения, писалась в момент, когда город Аннаберг получил на вечные времена право чеканить монету, используя исключительно металл из своих рудников. Эта картина находится в городском кафедральном соборе неподалеку от алтаря ремесленной корпорации горняков. (Фототека издательства А. Колэн.)
Сказав об этом, оставим медь вне обсуждения. Остаются золото и серебро — грозные владыки. Производство их было нерегулярным и никогда не отличалось большой гибкостью, так что в зависимости от случая один из двух металлов оказывался в большем обилии, нежели другой, а затем более или менее медленно положение менялось на противоположное, и так раз за разом. От этого происходили завихрения, катастрофы, а еще более того — медленные и мощные пульсации, которые были одной из черт Старого порядка в денежной сфере. «Серебро и золото — братья-враги», эта истина хорошо известна. Карл Маркс воспринял эту формулу. «Там, — писал он, — где на основании закона в качестве денег, т. е. меры стоимости, параллельно функционируют и золото и серебро, всегда делаются тщетные попытки рассматривать их как одно и то же вещество»{1377}. Спор так никогда и не кончился.
Теоретики прошлого желали бы, чтобы при равном весе постоянное соотношение давало бы золоту 12-кратную стоимость серебра. Это наверняка не было правилом, с XV по XVIII в. курс, ratio, часто варьировал вокруг, вернее, выше такого «естественного» (или считавшегося таковым) соотношения. В долговременном плане баланс колебался то в пользу одного, то в пользу другого металла, не учитывая краткие или локальные вариации, на которых мы не можем сейчас задерживаться.
Банковский воротила — Якоб Фуггер. Деталь картины Лоренцо Лотто. Музей изобразительных искусств, Будапешт. (Фото Снарк.)
Таким образом, в плане долговременном белый металл будет в цене с XIII по XVI в., в целом примерно до 1550 г. Несколько искажая значение слова, можно было бы сказать, что тогда на протяжении веков наблюдалась инфляция золота. То золото, что чеканилось на монетных дворах Европы, поступало из Венгрии, с Альп, из далеких промывален Судана, а затем из первых колониальных, владений в Америке. Тогда золотые монеты легче всего было скопить; так что именно золотыми монетами пользовались государи при осуществлении своих замыслов, — золотыми монетами, которые Карл VIII повелел чеканить накануне своего похода в Италию{1378}, которыми Франциск I и Карл V оплачивали свои войны.
Кто же выиграет при таком относительном обилии золота? Само собой разумеется — обладатели серебряных монет или серебра [в слитках], т. е. аугсбургские купцы, хозяева серебряных рудников в Чехии и в Альпах, а среди них — Фуггеры, некоронованные короли. Из двух металлов серебро было тогда надежной ценностью.
И наоборот, начиная с 1550 и до 1680 г. наступит избыток белого металла: американские серебряные рудники использовали новую технологию — амальгамирование. И в свою очередь серебро стало двигателем мощной и неослабной инфляции. Золото сделалось сравнительно редким и поднялось в цене. Тот, кто пораньше начал играть на золото, как генуэзцы в Антверпене с 1553 г., ставил на выигрышную карту{1379}.
После 1680 г., с началом эксплуатации промывален золота в Бразилии, баланс вновь слегка качнулся в обратную сторону. Вплоть до конца века наблюдалась скорее стабильность, затем легкое движение обретает более выраженный характер. На Франкфуртской и Лейпцигской ярмарках в Германии соотношение между двумя металлами (золото к серебру) с 1701 по 1710 г. составляло в среднем 1:15, 27; между 1741 и 1750 гг. оно дошло до 1:14, 93{1380}. Серебро по меньшей мере не обесценивалось больше, как это было до выпуска в обращение бразильского золота. Дело в том, что в мировом масштабе производство желтого металла с 1720 по 1760 г. самое малое удвоилось. Небольшая, но многозначительная деталь: около 1756 г. золото снова появилось в Бургундии в руках у крестьян{1381}.
В этой медленной игре, игре долговременной, всякое изменение в положении одного из металлов влекло за собой изменение положения другого, управляло им. Таков был простой закон. Сравнительное обилие золота в последние годы XV в. «привело в действие» серебряные рудники Германии. И так же первый всплеск добычи бразильского золота около 1680 г. стимулировал работу серебряных рудников Потоси (которые к тому же очень в этом нуждались) и даже в еще большей степени — горных предприятий Новой Испании, где широко прославились Гуанахуато и богатейшая жила Вета-Мадре.
На самом-то деле такие колебания подчиняются так называемому закону Грешэма, первооткрывателем которого, впрочем, никоим образом не был [этот] советник Елизаветы Английской. Его высказывание хорошо известно: плохие деньги вытесняют хорошие. В зависимости от длительной конъюнктуры белые или желтые монеты будут по очереди играть в руках спекулянтов или в шерстяном чулке накопителей богатств роль менее «добрых» денег, изгоняющих другие, лучшие. Естественно, такая спонтанная игра могла ускоряться вследствие бурной деятельности государственных властей, которые непрестанно упорядочивали денежную систему, повышали цену золотых или серебряных монет в соответствии с рыночными колебаниями, в редко оправдывавшейся надежде восстановить равновесие.
Если повышение было экономически оправданным, ничего не происходило или ничто не ухудшалось. Если повышение бывало слишком велико, например в случаях, когда оно относилось к золотым деньгам, все желтые монеты соседних стран начинали стекаться туда, где на них был повышенный спрос, будь то Франция Генриха III, или Тицианова Венеция, или Англия XVIII в. Если ситуация затягивалась, эти золотые деньги, оцененные сверх меры высоко, играли роль плохих денег: они вытесняли серебряную монету. Так часто будет в Венеции, а с 1531 г. такой постоянно будет причудливая обстановка на Сицилии{1382}. Поскольку было выгодно отправлять белый металл из Венеции или с Сицилии в Северную Африку и, того пуще — на Левант, можно биться об заклад, что эти передвижения, по видимости абсурдные, никогда не бывали беспричинными, что бы об этом ни думать, что бы нам об этом ни говорили теоретики того времени.
В этой сфере в зависимости от обстоятельств в любой момент могло произойти все что угодно. В июле 1723 г. в Париже Эдмон Жан Франсуа Барбье записывал в своем дневнике: «В торговле встречаешь только золото; дошло до того, что… разменять луидор [на серебряные деньги] стоит до 20 су… С другой же стороны, луидоры взвешивают… и это большая помеха. Приходится иметь в кармане маленький безмен»{1383}.
Денежная система в Европе и за ее пределами страдала двумя неизлечимыми болезнями. С одной стороны, наблюдалась утечка драгоценных металлов за границы континента; с другой стороны, эти металлы переставали обращаться из-за накоплений и старательной тезаврации. В результате двигатель без конца терял часть своего горючего.
Прежде всего, драгоценные металлы непрерывно уходили из потоков обращения на Западе — в первую очередь в Индию и Китай — уже в далекие времена Римской империи. Серебром или золотом приходилось платить за шелк, за перец, пряности, благовония и жемчуг Дальнего Востока; это было единственное средство заставить их двигаться на запад. Поэтому платежный баланс Европы в этом направлении сводился с дефицитом приблизительно вплоть до 20-х годов XIX в., если говорить о Китае{1384}. Речь шла о постоянной, однообразной утечке, о некоей структуре: драгоценные металлы сами по себе утекали в сторону Дальнего Востока через Левант, вокруг мыса Доброй Надежды и даже через Тихий океан в XVI в — в виде испанских монет в восемь реалов (reales de a odio); в XVII и XVIII вв. — в виде «твердых песо» (pesos duros) (тех самых «твердых пиастров», которые, впрочем, — и это еще одно проявление постоянства — были идентичны reales de a ocho, изменилось лишь название). И неважно, происходил ли отток металла из Кадисского залива, столь обширного, что он был благоприятен для контрабанды, из Байонны и путем активной контрабанды — через Пиренеи, или же из Амстердама и Лондона, где встречалось все серебро мира. Даже американскому белому металлу случалось отправляться на французских судах от перуанского побережья в Азию.
Другое направление «бегства» металлов — в Восточную Европу по Балтийскому морю. В самом деле, мало-помалу Запад оживлял денежное обращение этих отстававших стран, поставщиц пшеницы, леса, ржи, рыбы, кож, мехов, но зато неважных покупательниц. Именно это наметилось в XVI в. в торговле с Нарвой, окном Московской Руси на Балтику, открытым в 1558 г., а затем закрытым в 1581 г. Или в торговле, начатой англичанами в 1553 г. на Белом море через Архангельск. Таков же был и смысл торговли Санкт-Петербурга еще в XVIII в. Требовались такие вливания иностранной монеты, чтобы в ответ организовывался ожидавшийся экспорт сырья. Голландцы, которые упорствовали в оплате поставок текстильной продукцией, тканями и сельдью, в конечном счете утратили первое место в России{1385}.
Еще одна трудность: металлические деньги, на которые был такой спрос, должны были бы обращаться все быстрее. Но ведь часто наблюдалась стагнация (и в самой Европе) из-за многообразных форм накопления, против которых будут возражать Франсуа Кенэ{1386} и остальные физиократы (значительно позже — лорд Кейнс), а также из-за такого алогичного, отклоняющегося от нормы вида накоплений, как тезаврация — постоянно открытая пропасть, сравнимая разве что с такой бездной, как «жадная до серебра» Индия.
В Европе в средние века существовала страсть к драгоценным металлам, к золотым украшениям, а потом, примерно с XIII в., самое позднее с середины XIV в. — новая, «капиталистическая» страсть к чеканной монете. Но сохранялось и старинное пристрастие к драгоценным предметам. В эпоху Филиппа II гранды Испании завещали своим наследникам сундуки золотых монет, бесчисленные золотые и серебряные изделия: даже герцог Альба, умерший в 1582 г. и не имевший репутации богача, оставил своим наследникам 600 дюжин тарелок и 800 блюд из серебра{1387}. Двумя столетиями позднее, в 1751 г., Галиани оценивал тезаврированные запасы металла в Неаполитанском королевстве как вчетверо превышающие количество металла, находившегося в обращении. Он объяснял: «Роскошь сделала настолько обычными все серебряные предметы — часы, табакерки, эфесы шпаг и рукояти тростей, приборы, чашки, тарелки, что в это трудно поверить. Неаполитанцы, похожие на испанцев прошлого почти во всем, что касается нравов, находят величайшее удовольствие в том, чтобы сохранять в своих сундуках, которые они именуют scrittori и scarabattoli, старинные серебряные вещи»{1388}. Себастьен Мерсье аналогичным образом реагировал на «ничтожное и праздное» богатство Парижа «в отделанной золотом и серебром мебели, драгоценностях, в столовом серебре (vaisselle plate)»{1389}.
По этому поводу нет никаких надежных цифр. В. Лексис в старой своей работе допускал для начала XVI в. соотношение 3:4 между тезаврированным драгоценным металлом и находившейся в обращении чеканенной монетой{1390}. В XVIII в. пропорция должна была измениться, хотя, может быть, и не до уровня 4:1, о котором говорил Галиани, стремившийся доказать, что спрос на драгоценные металлы зависит не только от их использования в качестве денег. Правда, общая масса этих металлов с XVI по XVIII в. небывало увеличилась: согласно данным В. Лексиса, по грубому расчету, в пропорции 1:15{1391}. Известные факты не опровергают этого: в 1670 г. денежное обращение во Франции было порядка 120 млн. ливров; веком позже, накануне Революции, оно составляло 2 млрд. В Неаполе в 1570 г. запасы монеты составляли 700 тыс. дукатов, а в 1751 г. — 18 млн. В XVII и XVIII вв. Неаполь и Италия были переполнены неиспользуемой наличной монетой. Около 1680 г: банкиры Генуи за неимением лучшего предлагали иностранцам свои деньги из 2 и 3 %. И сразу же многие религиозные ордена воспользовались таким чудесным источником, дабы избавиться от старых долгов из 5, 6 и 7 %{1392}.
В это вмешивались и правительства: посредством накопленной в замке св. Ангела казны Сикста V, казны Сюлли в Арсенале, казны короля-фельдфебеля [Фридриха-Вильгельма I Прусского], которой тот сумеет воспользоваться не больше, чем своей армией, всегда готовой нанести удар (schlagfertig), но так его ни разу и не нанесшей. Все эти примеры известны и не раз приводились. Существуют и другие, скажем пример осмотрительных банков, созданных (или воссозданных) в конце XVI и начале XVII в., в том числе даже прославленного Амстердамского банка. По поводу последнего внимательный наблюдатель писал в 1761 г.: «Все серебро в виде монеты действительно находится в банке… Здесь не место рассматривать вопрос, не является ли похороненное там серебро столь же бесполезным для обращения, как если бы оно было зарыто в рудниках. Я убежден, что, не ухудшая кредита и не разрушая доверия, можно было бы заставить его обращаться к пользе коммерции»{1393}. Такого упрека заслуживали все банки, за исключением, как мы увидим, по-своему революционного Английского банка, основанного в 1694 г.
Жизнь, связанная с деньгами, сама собой требовала создания счетной, так сказать «воображаемой», монеты. Ничего нет более логичного: деньгам требовалась единая мера. Такой единицей измерения, вроде часа, минуты и секунды на наших часах, и стала расчетная монета (monnaies de compte).
Когда в какой-нибудь день 1966 г. мы говорим, что золотой наполеондор стоит на Парижской бирже 44,70 франка, мы не изрекаем истины, сложной для понимания. Но, во-первых, среднего француза обычно почти не заботит этот курс и он не сталкивается каждый день со старинными золотыми монетами; во-вторых, франк, монета для реальных расчетов, лежит в его бумажнике в виде банковских билетов. А если какой-нибудь парижский буржуа указывал, что в такой-то месяц 1602 г. золотое экю стоило 66 су, или, если угодно, 3 ливра 6 су, то прежде всего такой буржуа куда как чаще встречался в своей повседневной жизни с золотыми и серебряными монетами, чем современные французы. Для него это была ходячая монета. С ливром же он, наоборот, не встречался никогда — ни с ним, ни с су, составлявшим двадцатую долю ливра, ни с денье, двенадцатой частью су. Это были воображаемые монеты, служившие для расчета, для оценки сравнительного достоинства монет, для фиксации цен и заработков, для торговой отчетности, например, которая может выражаться затем в любых реальных деньгах, местных или иноземных, когда дело переходит от отчетности к действительной выплате. Долг в 100 ливров сможет быть оплачен столькими-то золотыми монетами, столькими-то серебряными, а в случае нужды — вспомогательной медной монетой.
Некоторые золотые монеты. Слева направо: флорентийский флорин, около 1300 г.; золотой флорин Людовика Анжуйского, XIV в.; золотой генуэзский дженовино XIII в. (Фото из Фототеки издательства А. Колэн.)
Ни один современник Людовика XIV или Тюрго никогда не держал на ладони турский ливр или турское су (последние турские денье были отчеканены в 1649 г.). Чтобы найти монеты, соответствовавшие расчетным деньгам, пришлось бы вернуться далеко вспять. В самом деле, нет ни одной расчетной единицы, которая бы некогда, в определенный момент, не была реальной монетой. Таковы были турский ливр, парижский ливр, фунт стерлингов, лира итальянских городов или венецианский дукат, ставший расчетной единицей в 1517 г., или испанский дукат, который, что бы по этому поводу ни писали, перестал существовать как реальная монета с 1540 г., или же «грос», фландрская расчетная монета, которая восходила к старинному серебряному гросу, который в 1266 г. чеканил Людовик Святой. Взглянем, чтобы выйти за пределы Европы, на следующую, относящуюся к Индии купеческую запись — и обнаружим ту же самую проблему: «По всей Индии расчеты ведутся в обычных рупиях стоимостью в 30 су» (так как пишет француз, то речь идет о 30 турских су). И он добавляет: «Это воображаемая монета, подобная французскому ливру, английскому фунту стерлингов или большому ливру Фландрии и Голландии. Эта идеальная монета служит для расчетов по заключаемым сделкам, и надобно при этом пояснять, ходячая ли то рупия или рупия какой-либо иной страны…»{1394}
Объяснение будет полным, если прибавить, что реальные монеты не переставали повышаться в цене: правительства безостановочно поднимали цену реальной монеты, следовательно обесценивая монету расчетную. Если читатель проследит за нашей аргументацией, он легче поймет превращения турского ливра.
Пример Франции доказывает, что уловки с расчетной монетой можно было бы избежать. В 1577 г. Генрих III, один из тех королей, которых поносили более всего, решил под давлением лионских купцов ревальвировать турский ливр. Ничего не было проще, чем привязать расчетную монету к золоту. Именно это и удалось сделать слабому правительству, когда оно решило, что впредь расчеты будут производиться в экю, а не в ливрах; экю, реальная золотая монета, «звонкая и полновесная», будет считаться за 3 ливра, или 60 су. Результат был бы тот же самый, если бы завтра французское правительство решило, что наш 50-франковый билет будет отныне равен золотому луидору и что все расчеты будут вестись в луидорах (правда, удалось ли бы ему это?). Операция 1577 г. будет успешной вплоть до мрачных лет, последовавших за убийством Генриха III в 1589 г. А потом все расстроилось, как о том свидетельствуют внешние обмены. Настоящее экю отделилось от экю расчетного: последнее всегда оставалось равным 60 су, а первое котировалось в 63, 65 и даже выше 70 су. Возврат к расчету в турских ливрах в 1602 г. был признанием инфляции. Расчетная монета снова отделилась от золота{1395}.
И так оно будет до 1726 г. Правительство Людовика XV не только положило конец длинному ряду изменений монеты, оно снова привязало турский ливр к золоту, и система более не менялась, если исключить незначительные модификации. Последняя из них — декларация от 30 октября 1785 г., которая под предлогом утечки желтого металла подняла отношение золота к серебру, до того установленное в 1:14,5, на один пункт-1:15,5.
Таким образом, Франция не слишком отказывалась от предпочтения, оказываемого белому металлу, ибо в Испании, как и в Англии, курс был 1:16. Это не было безделицей. Золото во Франции было дешевле, чем в Англии, и ввозить его на Британские острова с французского рынка для чеканки на английских монетных дворах было прибыльной операцией. И наоборот, по тем же причинам Англию покидал белый металл: как утверждали, с 1710 по 1717 г. на огромную сумму — 18 млн. фунтов стерлингов{1396}. С 1714 по 1773 г. английские монетные дворы отчеканят в 60 раз больше (по стоимости) золотой монеты, чем серебряной{1397}.
Европа XVIII в. могла наконец позволить себе роскошь такой стабилизации. До того времени расчетные деньги, как крупные, так и мелкие по действительной стоимости, испытывали постоянные девальвации, причем некоторые — как турский ливр или польский грош — обесценивались быстрее других. Несомненно, такие девальвации не были случайны; в странах, главным образом экспортировавших сырье, как Польша и даже Франция, наблюдался своего рода экспортный демпинг.
В любом случае девальвация расчетной монеты регулярно стимулировала подъем цен. Экономист Луиджи Эйнауди подсчитал, что в повышении цен во Франции с 1471 по 1598 г. (627,6 %) доля, обязанная обесценению турского ливра, составляла не меньше 209,6 %{1398}. Расчетные деньги не переставали обесцениваться до самого XVIII в. Уже Этьенн Паскье писал в своем труде, изданном в 1621 г., через шесть лет после его смерти, что ему отнюдь не кажется удачной пословица «Его хулят, как старую монету» по отношению к человеку с дурной репутацией… ибо при том, как идут дела наши во Франции, старая монета лучше новой, которая на протяжении сотни лет постоянно обесценивалась»{1399}.
Накануне Революции Франция располагала, возможно, денежными запасами в 2 млрд, турских ливров, т. е. при около 20 млн. жителей по 100 ливров на душу. С небольшим искажением цифр в Неаполитанском королевстве было в 1751 г. 18 млн. дукатов и 3 млн. жителей; на каждого жителя пришлось бы 6 дукатов. До появления американского металла в 1500 г. в Европе было, возможно, 2 тыс. тонн золота и 20 тыс. тонн серебра — цифры эти заимствованы из крайне спорных расчетов{1400}. При оценке в серебре это примерно 40 тыс. тонн на 60 млн. жителей, т. е. чуть больше 600 г на душу, — цифра ничтожная. По официальным данным, флоты из Индий с 1500 по 1650 г. выгрузили в Севилье 180 тонн золота и 16 тыс. тонн серебра. Это и огромная, и одновременно скромная величина.
Но величины относительны. Речь идет об оживлении слабого денежного оборота, что бы ни воображали современники. Монета в особенности переходила из рук в руки, «лилась водопадом», как выразился в 1761 г. португальский экономист{1401}; количество денег увеличивалось за счет быстроты оборота, той самой быстроты обращения, о которой подозревал Даванцати (1529–1606 гг.) и которую выявили Уильям Петти и Кантийон (который и употребил впервые это выражение){1402}. При каждом обороте оплачивались новые счета, а деньги увенчивали все обмены, «как стержень, скрепляющий конструкцию», по выражению современного экономиста. И никогда не оплачивалась вся стоимость покупок или вся стоимость продаж, а только простая разница между ними.
В 1751 г. в Неаполе были в обращении 1,5 млн. дукатов в медной монете, 6 млн. — в серебряной и 10 млн. — в золотой монете (в том числе 3 млн — золотом в банках), т. е. почти 18 млн. дукатов. Годовая масса закупок и продаж может оцениваться около 288 млн. дукатов. Если принять во внимание собственное потребление, зарплату натурой, обменные торговые операции, если подумать, как объясняет Галиани, «что крестьяне, кои составляют три четверти нашего народа, и десятой доли своего потребления не оплачивают наличными деньгами», то цифру эту можно снизить на 50 %. Отсюда возникает следующая задача: как осуществить платежи на 144 млн., располагая 18 млн. денежной массы? Ответ: если каждая монета восемь раз сменит своего владельца{1403}. Скорость обращения есть, следовательно, частное от деления суммы платежей на денежную массу, циркулирующую в обращении. Следует ли думать, что деньги станут «сыпаться» быстрее, если возрастет объем платежей?
Ростовщик. При какой угодно денежной системе и во всех странах мира ростовщик был в центре повседневной жизни. «Часослов Рогана. Март» (Heures de Rohan, mois de mars). (Фото Национальной библиотеки.)
Поставить эту проблему помогает закон Ирвинга Фишера. Если массу обмениваемого продукта обозначить через Q, его среднюю цену — через P, денежную массу — через M, а скорость ее обращения-через V, то уравнение для начинающих экономистов, коротко говоря, примет следующий вид: MV = PQ. Если объем платежей возрастает, то, для того чтобы денежные запасы остались постоянными, требуется, чтобы возросла скорость их обращения, ежели в данной конкретной экономике все остается в равновесии, будь то экономика Неаполитанского королевства или какая-либо другая.
Таким образом, мне представляется, что во время экономического подъема, сопровождавшегося «революцией цен» в XVI в., скорость обращения возросла в таком же темпе, как и прочие элементы уравнения Фишера. Если в конечном счете производство, денежная масса и цены возросли впятеро, то, вне сомнения, и скорость обращения тоже увеличилась в пять раз. Вполне очевидно, что речь идет о средних цифрах, которые отбрасывают вариации кратковременной конъюнктуры (вроде тяжелого спада в делах в 1580–1584 гг.) или вариации локальные.
Наоборот, в определенных пунктах обращение могло достигать ненормальных, исключительных скоростей. Как говорил современник Галиани, в Париже экю могло за двадцать четыре часа полсотни раз перейти из рук в руки: «Во всей вселенной нет и половины тех денег, в которых выражается расход, каковой за год производит один только город Париж, ежели подсчитать все осуществленные затраты, оплачиваемые деньгами, с первого января по последний день декабря во всех сословиях государства, начиная с королевского дворца и кончая нищими, что потребляют на одно су хлеба в день»{1404}.
Такое обращение монеты беспокоило экономистов, они видели в нем источник, так сказать, «Протея»[42] всякого богатства, объяснение абсурдных парадоксов. Один из них пояснял: «Во время осады Турне в 1745 г. и за некоторое время до этого сообщения были прерваны, командование было в затруднении из-за отсутствия денег для выплаты жалованья гарнизону. Догадались взять взаймы из войсковых лавок 7 тыс. флоринов — это было все, что там имелось. К концу недели эти 7 тыс. флоринов вернулись в лавки, откуда они еще раз были позаимствованы. Затем это повторялось в течение семи недель до сдачи города, так что одни и те же 7 тыс. флоринов произвели эффект 49 тыс.»{1405}. Можно было бы привести множество иных примеров, скажем майнцские «осадные деньги» в мае-июле 1793 г.{1406}
Но возвратимся к Неаполитанскому королевству в 1751 г. Обращавшаяся денежная масса, по всей видимости, оплачивала половину сделок, но остальная часть была огромна. Без денег обходились крестьяне, без них выплачивали жалованья натурой (топленым салом, солью, солониной, вином, растительным маслом). Лишь мимоходом затрагивало денежное обращение заработную плату рабочих текстильных предприятий, мыловарен, винокурен в Неаполе и других местностях. Работники этих отраслей, правда, принимали участие в распределении денег, но последние немедленно расходовались, уходя тут же на покупку продовольствия, буквально «из рук в рот» (della mano alla bòca). Немецкий экономист фон Шрёттер еще в 1686 г. говорил, что одна из заслуг мануфактур — «заставлять переходить из рук в руки больше денег, ибо таким способом они дают пропитание большему числу людей»{1407}. Сколь бы дешево ни оплачивались перевозки, но за них платили наличной монетой. Все это не мешало ни в Неаполе, ни в иных местах существованию экономики натурального обмена и простого воспроизводства на равных правах с подвижной рыночной экономикой.
Ключевым выражением было зачастую baratto, или barattare, или dare a baratto. Baratto — это натуральный обмен, как правило широко использовавшийся в самом центре левантинской торговли: искусство заключалось здесь задолго до XV в. в том, чтобы обменивать на пряности, перец или чернильные орешки, ткани и стеклянные изделия Венеции, следовательно, не платить наличными. В XVIII в. в Неаполе обычен был обмен товаров на товары, причем каждый полагался на цены, которые позднее будут зафиксированы властями (так называемые цены «объявленные», alla voce). Тогда каждую партию товара стали оценивать в деньгах, а затем их обменивали в соответствии со стоимостью товаров. Какой это был кладезь задач для школяров, которые бледнели при виде вышедшей в Риме в 1714 г. «Практической арифметики» («Arithmetica Pratica») Алессандро делле Пурификационе! Barattare — это значит применить тройное правило (la regola di tre), но к одному из следующих случаев: простому натуральному обмену, например воска на перец; полунатуральному-полуденежному обмену; натуральному обмену на срок, «когда назначают дату для окончательного расчета»… То, что операция эта фигурировала в учебнике арифметики, показывает, что и купцы тоже занимались меновой торговлей, а последняя, как нам известно, позволяла (так же как и вексель) «замаскировать размер процента».
Все это — свидетельство недостатков денежной экономики даже в активном XVIII в., который мы, двигаясь от более ранних эпох, рассматривали чуть ли не как рай. Ведь денежные и рыночные узы не связывали там всю жизнь людей, бедняки оставались вне ячей их сети. К 1713 г. можно было сказать, что «колебания монеты почти не интересуют подавляющее большинство [бургундских] крестьян, кои не имеют наличных денег»{1408}. Такова была крестьянская действительность везде и почти всегда.
Напротив, другие секторы хозяйства, очень преуспевшие, уже боролись со сложностями кредита. Но то были очень узкие секторы.
Рядом с металлическими деньгами обращались деньги бумажные (банковские билеты) и деньги «бухгалтерские» (платежи через счетные книги, переводы с одного банковского счета на другой, то, что немец назовет удачным словом Buchgeld, «книжные деньги»; с точки зрения историков экономики, увеличение массы книжных денег наблюдалось с XVI в.).
Деньги во всех их формах и кредит, рассматриваемый во всей совокупности его орудий, разделяет четкая грань. Кредит — это обмен двух поставок, разделенных во времени: я тебе оказываю услугу, ты мне ее возместишь позднее. Сеньер, который авансирует крестьянина семенной пшеницей с условием выплаты долга из урожая, открывает кредит; и так же точно — кабатчик, который не требует сразу же со своего клиента платы за его заказы, а записывает ее на счет пьющего в виде меловой черты на стене (так называемые меловые деньги — Vargent à la craie), или булочник, который поставляет хлеб и записывает его стоимость насечками на двух кусочках дерева: один остается у дающего, другой — у берущего. Купцы, что скупают у крестьян пшеницу на корню или же у животноводов — шерсть до стрижки овец, скажем в Сеговии и иных местах, поступают таким же образом. И на этом же принципе основан вексель{1409}. Дающий его в каком-либо месте, например в XVI в. на ярмарке в Медина-дель-Кампо, сразу же получает деньги; а получатель векселя вернет свои деньги в другом месте через три месяца и в соответствии с обменным курсом на момент платежа. Он сам обеспечивает свою, прибыль и сам оценивает степень риска.
Если уж обычные деньги для большинства современников были «кабалистикой, доступной разумению немногих»{1410}, то такие деньги и в то же время не-деньги и такой денежный механизм, смешанный с простым письмом и сливающийся с ним, представлялись им не просто сложными, но «дьявольскими», служа источником беспрестанного изумления. Итальянский купец, который около 1555 г. обосновывался в Лионе со столом и письменным прибором и создавал себе состояние, был совершенно скандальной фигурой даже в глазах тех, кто достаточно хорошо понимал, как оперируют деньгами и как функционирует механизм обменных операций. Еще в 1752 г. человек такого интеллектуального масштаба, как Дэвид Юм (1711–1776 гг.), философ, историк и сверх того экономист, был решительным противником «новоиспеченных бумаг», этих «акций, банковских билетов и бумаг казначейства», а также и противником государственного долга. Он предлагал не более и не менее как ликвидировать на 12 млн. бумажных денег, которые, как он считал, обращаются в Англии наряду с 18 млн. фунтов стерлингов в монете; по его словам, то было бы верное средство вызвать приток в королевство новых масс драгоценных металлов{1411}. Какое же несчастье для нашей любознательности (но, конечно, не для Англии), что такая система, противоположная системе Лоу, не была испытана экспериментально! Со своей стороны Себастьен Мерсье сожалел, что Париж не «последовал примеру Лондонского банка». Он описывал старомодное зрелище платежей наличными в Париже: «Десятого, двадцатого и тридцатого числа каждого месяца с десяти часов и до полудня встречаешь носильщиков с мешками, полными денег, сгибающихся под этой тяжестью. Они бегут так, словно на город только что напала неприятельская армия. И это доказывает, что у нас не создали удачного политического символа [читай: банковского билета], каковой бы заместил эти металлы, кои вместо того, чтобы путешествовать из кассы в кассу, должны были бы быть лишь недвижным символом. Беда тому, кто должен уплатить по векселю в такой вот день и у кого нет средств!» Зрелище это было тем более впечатляющим, что сосредоточивалось на одной-единственной улице Вивьенн, где, как заметил наш информатор, «имеется больше денег, нежели во всей остальной части города: это карман столицы»{1412}.
«Превышения» объема денежной массы над реальными деньгами в строгом смысле — явление древнее, даже очень древнее; это изобретение теряется в глубине веков. То была техника, которую в лучшем случае следовало открыть заново. Но в общем в силу самого факта ее древности она более «естественна», чем это кажется.
По правде говоря, со времени, когда люди научились писать и им пришлось оперировать звонкой монетой, они заменили ее письмами, записками, обязательствами, платежными ордерами. За двадцать веков до нашей эры в Вавилоне, среди городских купцов и банкиров использовались записки и чеки; но, восхищаясь их изобретательностью, нет необходимости преувеличивать их современность. Те же приемы существовали в Греции или в эллинистическом Египте, где Александрия сделалась «наиболее посещаемым центром международного транзита». Рим знал текущий счет, актив и пассив в книгах продавцов серебра (argentarii). И наконец, все орудия кредита — вексель, платежное распоряжение, заемное письмо, банковский билет, чек — были знакомы купцам мусульманских стран, мусульманам и немусульманам, какими их нам показывают начиная с X в. н. э. документы, так называемые генизы (geniza), обнаруженные главным образом в синагоге Старого Каира{1413}. А Китай использовал банковские билеты с IX в. н. э.
Это отдаленное прошлое должно избавить нас от несколько наивных восторгов. Скажем же, что, когда Запад вновь обрел эти старые орудия, речь не шла об открытии вроде открытия Америки. На самом деле всякая экономика, испытывавшая затруднения с обращением металлических денег, как бы в силу самой своей природы и своего развития почти неизбежно сама собой приходила довольно быстро к орудиям кредита: они вытекали из ее обязательств и в не меньшей степени — из ее несовершенства{1414}.
Следовательно, в XIII в. Запад заново открыл переводной вексель, средство для платежа на далеких расстояниях, которое с успехом крестовых походов распространилось вдоль всего Средиземного моря. Раньше, нежели это обычно принято думать, этот вексель будет переводным: получатель подписывает его и уступает [другому]. Вполне очевидно, что при первом известном переводе векселя в 1410 г. такой вид обращения не был [еще] тем, чем он станет впоследствии. Дальнейший прогресс: вексель более не будет ограничиваться простым переездом из одного места в другое, как то было при первоначальном его использовании. Деловые люди станут его пересылать с места на место, с ярмарки на ярмарку — это то, что во Франции именовалось «обменом и переобменом» («change et rechange»), а в Италии — подписанием нового векселя (ricorsa). Такие приемы, означавшие «продление» кредита, сделались всеобщими в период затруднений XVII в. Тогда при попустительстве деловых людей повсюду разъезжали многочисленные «авантюристы»; стало даже вполне обычным переводить векселя на себя, что широко распахивало ворота для множества злоупотреблений. По правде говоря, эти злоупотребления предшествовали XVII в.: нам известны с 1590 г. переводы векселей в пользу Фуггеров, а в 1592 г. — на лионские банки; более того, в Генуе, городе новшеств, они известны с XV в.
Банковский билет Лоу. Национальная библиотека. Париж. (Фото Жиродона.)
Не будем также говорить, будто банковский билет появился в 1661 г. в кассах Стокгольмского банка (там его употребление, впрочем, прекратилось быстро — в 1668 г.), или же, что более реально, в конторах Английского банка в 1694 г. Были билеты и билеты. Прежде всего с 1667 г. в Англии умножилось число платежных ордеров (orders), прототипа банковских билетов, а еще раньше, в середине века, обычным делом было использование goldsmiths' notes, позднее прозванных banker's notes: золотых дел мастера в Лондоне принимали на хранение деньги в обмен на векселя. В 1666 г. только у одного из таких золотых дел мастеров было в обращении 1200 тыс. фунтов стерлингов в векселях. К их кредиту прибегал и сам Кромвель. Банковский билет почти спонтанно родился из коммерческого обихода. То был вопрос жизни или смерти: в 1640 г. король Карл I захватил в Тауэре слитки ценных металлов, сданные на хранение купцами Сити, и купцы нашли для своих авуаров убежище у золотых дел мастеров (goldsmiths), создавая тем их состояния (вплоть до основания Английского банка).
Но Англия не обладала в этой области монополией на раннее развитие. «Каса ди Сан Джоржо» («Casa di San Giorgio») по меньшей мерее 1586 г. имела свои билеты (biglietti), которые начиная с 1606 г. будут оплачиваться золотой или серебряной монетой, в зависимости от того, какой вклад их гарантировал. В Венеции банки «di scritta» («письменные») с XV в. имели свои билеты, которые могли обмениваться и оплачиваться.
Но нововведением Английского банка было то, что к функциям банка — хранению средств и их переводу со счета на счет — он добавил роль настоящего, сознательно организованного эмиссионного банка, способного предложить обширный кредит в билетах, фактическая стоимость которых намного превосходила его реальные денежные запасы. Как говорил Лоу, проделав это, банк совершил величайшее благодеяние для торговли и для государства, ибо он «увеличил количество монеты»{1415}.
Что касается «письменных» денег, то мы к ним вернемся; они появляются вместе с самым началом ремесла банкира: по желанию клиента один счет компенсирует другой. Существовало даже то, что мы бы назвали счетами без обеспечения, благо банкир на это соглашался. И следовательно, такие деньги существовали в самом начале периода, который охватывает эта книга.
Конечно же, не всегда банковские билеты и бумажные деньги имели широкое хождение. Следует запомнить рассуждение Д. Юма. Во Франции даже после запоздалого основания Французского банка (1801 г.) эти билеты интересовали лишь нескольких парижских купцов и банкиров, но почти никого — в провинции: вне сомнения, по причине неизгладимых жгучих воспоминаний о банкротстве Лоу.
Однако бумажные деньги и кредит то в одной форме, то в другой не переставали участвовать в денежном обращении, смешиваться с его течением. Вексель переведенный (то есть уступленный своим владельцем посредством передаточной надписи за его подписью — не на обороте листа, на котором он выписан, а на его лицевой стороне, в противоположность тому, как мы делаем с нашими чеками) с этого момента вступал в обращение как настоящие деньги. Продавались даже облигации государственного займа, где бы мы их ни встретили — в Венеции, во Флоренции, в Генуе, в Неаполе, в Амстердаме, в Лондоне. И так же точно во Франции с ее учрежденными в 1522 г. рентами на парижскую Ратушу, рентами, испытавшими немало превратностей. Коннетабль де Монморанси 1 ноября 1555 г. купил землю (сеньерию Мариньи), оплатив ее рентами на Ратушу{1416}. Филипп II и его преемники в десяти случаях против одного будут расплачиваться с деловыми людьми en jurios — государственными рентами, пересчитанными по номиналу. Получая такого рода возмещение, деловые люди в свою очередь оплачивали той же «монетой» свои долги третьим лицам, перекладывая на ближнего риск и неприятности своего ремесла. Что до них, то дело заключалось в том, чтобы превратить краткосрочные долги (asientos, их займы королю) в консолидированную вечную или пожизненную ренту. Но и само участие в асьентос уступалось, наследовалось, перераспределялось, оно обращалось на рынке, каким бы скромным он ни был{1417}. В свое время там существовали также и «акции» Амстердамской биржи. Существовали и бесконечные ренты, которые во всех странах Запада учреждались на городские деньги — ренты полей, виноградников, с крестьянских усадеб. То было необъятное зрелище, которое мы отмечаем всякий раз, как имеем дело с более или менее точными наблюдениями. Продавались даже cedole, обязательства, которые хлебные склады (caricatori) Сицилии выдавали собственникам хранившегося в них зерна, а сверх того обращались и поддельные cedole — при пособничестве владельцев складов и высоких властей{1418}. И последняя деталь: в Неаполе вице-король выпускал tratte — разрешения на вывоз зерновых и даже овощей; выпускал он их слишком много, и для венецианских купцов было обычным делом скупать их ниже номинала и таким образом оплачивать таможенные пошлины со скидкой{1419}. Представим себе также в этом движении взад и вперед огромную массу прочих бумаг всякого названия и всякого характера. Всякий раз, как недоставало металлической монеты, приходилось пользоваться любыми средствами — и появлялись или выдумывались деньги бумажные.
Что касается Парижа, то «стоит заметить, что в 1647, 1648 и 1649 гг. деньги в торговле были столь редки, что для производства платежей только четвертую их часть давали наличными деньгами, а три четверти — билетами или векселями, подписанными на предъявителя, что служило для их перевода, но не способствовало порядку. Таким образом, купцы, негоцианты и банкиры завели между собой обыкновение расплачиваться друг с другом подобным способом»{1420}. Этот текст требовал бы комментариев — скажем, в том, что касается векселей на предъявителя, — но интерес, который представляет данный документ, заключается не в этом. Наличности не хватает и прибегают к кредиту, а он импровизируется. И в общем именно это советовал Уильям Петти в своем причудливом «Quantulumcumque concerning money» (1682 г., в вольном переводе: «Самое малое, что можно бы сказать о деньгах»), где он рассуждает в форме вопросов и ответов. Вопрос 26-й: «Какое есть лекарство, ежели у нас слишком мало денег?» Ответ: «Нам надлежит устроить банк». Нужно создать банк, машину для производства кредита, для усиления эффекта существующих денег. Так как Людовик XIV, занятый постоянными войнами, не смог создать банк, ему пришлось жить за счет помощи финансистов — «откупщиков и их сторонников» («traitants et partisans»), которые под векселя ссужали деньги на огромные затраты его армий за границей. В действительности эти заимодавцы ссужали свои деньги и деньги, помещенные у них на хранение третьими лицами.
А затем они сами себя вознаграждали за счет королевских доходов. Что же касается короля, то как бы он мог действовать иначе, если запасы благородных металлов в его королевстве были исчерпаны?
Ибо, заметим, дело всегда шло о том, чтобы активизировать или заменить по возможности звонкую монету, выполнявшую свою задачу медленно или отсутствовавшую (бездействовавшую). Непрерывная, и необходимая, эта работа осуществлялась стихийно при нехватках или в случае затруднений со звонкой монетой. И такая работа влекла за собой размышления и гипотезы о самой природе звонкой монеты. О чем шла речь? Вскоре уже — об искусственном изготовлении денег, так сказать эрзаца денег или, если угодно, денег, «поддающихся управлению». Все эти учредители банков и в конечном счете шотландец Джон Лоу мало-помалу отдавали себе отчет «в экономических возможностях того открытия, в соответствии с которым деньги (и капитал, понимаемый как деньги) оказывались пригодными для изготовления или для создания по нашему желанию»{1421}. То было сенсационное открытие — куда более сенсационное, нежели открытия алхимиков, — и каков соблазн! И какая отдушина для нас! Именно своей, так сказать, медлительностью, словно бы забавляясь медленным поджиганием запала, тяжелые металлические деньги на заре экономической жизни создали необходимую профессию банкира. Он — тот человек, который исправлял или пробовал исправить испортившийся двигатель.
И вот мы подошли к последнему, самому трудному из наших споров. Имелась ли действительно принципиальная разница между существом монеты металлической, вспомогательных денег и средств кредита? То, что их различают с самого начала, это нормально. Но не следует ли затем сблизить, а то и, может быть, слить их воедино? Это проблема, которая открывает дорогу стольким контроверзам; это также и проблема современного капитализма, который развертывался в этих сферах, нашел там свои орудия и даже решился определить их как «осознание своего собственного существования». Само собою разумеется, что это спор, который я открываю, не имея намерения его вести бесконечно. Мы возвратимся к этому позднее.
По меньшей мере вплоть до 1760 г. все экономисты будут внимательно анализировать феномен денег, взятый в его первоначальном обличье. Впоследствии, на протяжении всего XIX в. и даже позднее — до того как Кейнс все перевернул, — они будут проявлять тенденцию рассматривать деньги как некий нейтральный элемент экономического обмена или, вернее, как некую завесу. Разорвать эту завесу и наблюдать то, что ею скрыто, будет одним из обычных подходов при «реальном» экономическом анализе. И изучать в дальнейшем не деньги и их собственный механизм функционирования, но ниже лежащие реальности: обмен товаров и услуг, потоки затрат и прибылей.
Первый период: примем более или менее прежний, «номиналистский» взгляд на вещи, свойственный времени до 1760 г., и намеренно останемся на старинной меркантилистской точке зрения, господствовавшей несколько столетий. Эта точка зрения уделяла исключительное внимание деньгам, рассматриваемым в качестве богатства как такового, как река, сила которой сама собой завязывает и завершает обмены, масса которой их убыстряет или замедляет. Деньги, вернее, денежные запасы суть одновременно и масса и движение. Увеличивается ли масса или ускоряется общее движение, результат оказывается примерно тот же: всё — цены, заработная плата (она — помедленнее), объем сделок — идет на повышение; в противном же случае все приходит в упадок. Стало быть, при таких условиях следовало бы заключить, что происходит просто-напросто увеличение находящейся в движении массы, все равно, производится ли прямой обмен товаров (натуральный обмен), или вспомогательные деньги позволяют заключать соглашения, не прибегая к собственно деньгам, или же сделку облегчает кредит. Короче, как только все используемые капитализмом инструменты вступают таким образом в денежную игру, они становятся псевдоденьгами или даже деньгами настоящими. И отсюда воспоследует всеобщее примирение, первый урок которого дал Кантийон.
Но если можно утверждать, будто всё — деньги, то с таким же успехом можно, наоборот, утверждать, что всё — кредит, т. е. обещание, превращающееся в реальность по истечении некоего срока. Даже этот золотой луидор мне дают как обещание, как чек (известно, что настоящие чеки — снятие денег с определенного счета — в Англии стали обычной практикой только около середины XVIII в.); это чек на всю совокупность доступных мне материальных ценностей и услуг, среди которых я бы завтра или позже [что-либо] выбрал. И только тогда эта монета выполнит свое предназначение в рамках моей жизни. Как говорит Шумпетер, «деньги в свою очередь суть не что иное, как орудие кредита, право, которое дает доступ к единственным средствам окончательного платежа, а именно: потребительским товарам. Сегодня [1954 г.] эта теория, которая, естественно, способна обретать множество форм и требует многочисленных доработок, находится, можно сказать, на пути к торжеству»{1422}. Короче говоря, дело может быть рассмотрено в одном направлении, а затем — в другом. И без обмана.
Деньги и кредит, как и плавание в открытом море, как книгопечатание, суть технические средства, которые сами собой воспроизводятся и увековечиваются. Они образуют один и тот же язык, на котором всякое общество говорит по-своему, который обязан понимать любой индивид. Он может не уметь читать и писать, только высокая культура живет под знаком письменности. Но не уметь считать означало бы осудить себя на невозможность выживания. Повседневная жизнь — это обязательная школа цифр: словарь дебета и кредита, натурального обмена, цен, рынка, колеблющихся курсов денег захватывает и подчиняет любое мало-мальски развитое общество. Такие технические средства становятся тем наследием, которое в обязательном порядке передается путем примера и опыта. Они определяют жизнь людей день ото дня, на протяжении всей жизни, на протяжении поколений и веков. Они образуют окружающую среду человеческой истории во всемирном масштабе.
И так же точно, когда какое-то общество становится слишком многочисленным, когда его обременяют требовательные города, расширяющиеся обмены, этот язык усложняется, дабы разрешить возникающие проблемы. Это то же самое, что сказать, что эти во все вторгающиеся технические средства воздействуют прежде всего на самих себя, что они рождаются сами собой, что они трансформируются в ходе своего собственного движения. Если вексель, давно известный в странах победоносного ислама IX–X вв., родился на Западе в XII в., то это потому, что деньги тогда должны были перемещаться на огромные расстояния, через все Средиземноморье и от итальянских городов до ярмарок Шампани. Если ордер с обязательной оплатой, перевод векселя, биржи, банки, дисконт появились впоследствии один за другим, так это оттого, что система ярмарок с платежами, отсроченными на определенное время, не обладала ни гибкостью, ни частотой, необходимыми для ускорявшей свое движение экономики. Но на востоке Европы такое экономическое давление стало ощутимым гораздо позднее. Около 1784 г., в момент, когда марсельцы попробовали завязать торговлю с Крымом, один из них на основе личных впечатлений констатировал: «Чеканенные деньги совершенно отсутствуют в Херсоне и в Крыму: здесь видишь лишь медную монету и бумажные деньги, которые не обращаются из-за отсутствия средств дисконтирования». Дело было в том, что русские только-только заняли Крым и добились от Турции открытия проливов. И понадобятся еще годы, чтобы украинская пшеница стала регулярно экспортироваться по Черному морю. А до того кому бы пришло в голову организовать в Херсоне учет векселей?
Денежная техника, как и все виды техники, отвечает, следовательно, на потребности, длительно, упорно и ясно выражаемые. Чем более страна была развита экономически, тем более расширяла она гамму своих денежных и кредитных инструментов. И в самом деле, в международном денежном единстве общества имели каждое свое место: одни-привилегированное, другие тащились в хвосте, а третьи терпели тяжкую кару. Деньги — единство мира, но они и мировая несправедливость.
Люди не так уж не осознавали это разделение и последствия, какие оно за собой влекло (ибо деньги стекаются на службу к владеющим технологией их обращения), как можно было бы думать. Эссеист Ван Аудермелен заметил в 1778 г., что, читая авторов его времени, «можно было бы сказать, что есть нации, каковые со временем должны стать крайне могущественными, и такие, что совершенно обнищают»{1423}. А полутора столетиями раньше, в 1620 г., Сципион де Грамон писал: «Деньги, говорили семь греческих мудрецов, суть кровь и душа людей; и тот, у кого их нет, свершает свой путь, подобно мертвецу среди живых»{1424}.