Накануне 1977 года возникла насущная потребности съездить в Тбилиси. Следовало преодолеть более тысячи километров пути, чтобы в более чем полувековом прошлом разыскать дом Меликонидзе и встретить героя задуманной книги. Ровно семьдесят три зимы назад ночной поезд Баку — Тифлис катил сонного члена Кавказского Союзного Комитета, встряхивая на недолгих остановках.
По окончании доклада он покинул неуютный сарай, принадлежащий Асадулаевской фирме, и в сопровождении высокого человека, имя которого так и осталось неизвестным, направился на вокзал. Чисто выбритый, она вновь превратился в тушинского реалиста — невысокого, юношу с округлым лицом, какое можно теперь увидеть лишь на двух фотографиях: одна из них относится к годам учебы в реальном училище, а другая сделана в середине или конце двадцатых годов, и на ней — его единственный сын, очень юный тогда Валентин. Сбрив бороду в усы, Богдан резко изменил свою внешность.
Пассажир ночного поезда спешил на совещание Кавказского Союзного Комитета второго созыва.
Мне хотелось поехать в Тифлис, чтобы свидеться с ним на квартире Аршака Зурабова и познакомиться с тбилисским архивом, где хранится подробное описание той встречи, сделанное одной из активных участниц Кавказского Союза, бывшей петербургской консерваторкой Ниной Аладжаловой.
Я без труда представил себе, как приеду в слякотный Тифлис, найду нужный дом, поднимусь по знакомой лестнице в знакомую квартиру и сяду на свободный стул между Миха Цхакая и Дмитрием Постоловским, за праздничный крещенский стол, накрытый в ночь на шестов января не только ради конспиративной бутафории, но и по случаю встречи старых друзей. Как услышу отрывок кем-то брошенной фразы, будто ворвусь в давно начатый разговор, возникну как-то вдруг, неожиданно — дух, вызванный из будущего. Еще только что меня не было, но этого никто не заметил. Я вторгся в прошлое, как если бы включил радиоприемник посреди передачи, вошел в темный зрительный зал, наполненный металлическими голосами с экрана. И тотчас прижился, привык, стал участником дружеского застолья.
— …дабы не уподобиться Топуридзе, — уловил я конец кем-то брошенной фразы.
— Не остроумно.
— Будет вам препираться, товарищи, в столь торжественный праздник.
— Обращаю внимание присутствующих на то, что все сидящие за этим столом — исключительно христианского вероисповедания, — хохотал Миха. — Редчайший случай, но факт, товарищи, факт.
— Топуридзе теперь тоже крещеный. Меньшевик во Христе. — Постоловский весело взглянул на меня, как бы передавая слово.
«Я» уже снова был не я, а недавний пассажир ночного поезда Баку — Тифлис.
Нас было трое, делегированных на II съезд РСДРП, а за этим столом сидели только два делегата. Топуридзо переметнулся в другой лагерь. Многие из нас болезненно восприняли разрыв с товарищем Топуридзе. А я почему-то вспомнил в связи с этим старые обиды и подумал, как сходны порой наши переживания, вызванные разными событиями, бедами и утратами.
В далеком детстве брата и меня наказал отец. В этом необычном человеке причудливо сочетались доброта и жестокость, щедрость и скаредность, широкий, образованный ум и провинциальное самодурство. Он жестоко наказал нас, провинившихся, посадив в мешок и завязав веревкой, точно щенков, которых собирался утопить. До сих пор не могу вспомнить без содрогания ту униженность, беспомощность, незащищенность. В подвале шушинского дома было темно, и казалось, что холодный поя под нами ходил ходуном. Да, мы были подобны барахтающимся щенкам, выброшенным с лодки, охваченным животным страхом, ожидающим неминуемой гибели. Вот-вот воздух выйдет, мешок наполнится водой и нас поглотит пучина. Чувство верха и низа исчезло, ничтожно малое прошлое посылало сигналы бедствия будущему.
Что касается отступничества Топуридзе на съезде закавказских комитетов, то оно подействовало на меня угнетающе — ничуть не меньше, чем политиканство и отступничество тех, с кем столкнула другая, на несколько десятилетий вперед перенесенная жизнь.
Рослый, сероглазый Постоловский весело взглянул на меня, а мне вдруг почудилось — нет, ясно представилось, что его жене Елизавете Борисовне спустя более пятидесяти лет после того памятного вечера захочется подарить в день пятнадцатилетия моему внучатому племяннику, то есть мне другому, кожаную записную книжку, подобно тому, как нашему общему приятелю Багдасар Авакяну, пережившему меня всего на семь лет, в июле 1900 года захотелось подарить моей пятнадцатилетней сестрице Фаро букет цветов, им самим собранных на высочайшей, почти всегда подернутой дымкой шушинской горе Кире. На первой странице записной книжки Елизавета Борисовна напишет своим узким, острым, с ным наклоном почерком:
Ночь смотрит тысячами глаз,
А день глядит одним…
По солнца нет, и день погас,
Ночь стелется как дым.
Ум смотрит тысячами глаз,
Любовь глядит одним…
По нет любви, и свет погас,
Ночь стелется как дым.
Эти стихи я извлеку из небытия и перечитаю, когда Елизаветы Борисовны уже не будет в живых. Я сумею постичь истинный их смысл, глядя на далекий огонь — освещенное окно тифлисской квартиры Аршака Зурабова. Выхватив наугад несколько фигур из ночи, тот свет преодолеет время и дойдет до сегодняшних дней как свидетельство давней жизни в окаменевшем куске прозрачной смолы.
— Топуридзе теперь крещеный, — говорит Постоловский, весело взглянув на меня, но в это время в наружную дверь звонят и жена Аршака идет открывать.
— Полиция, полиция! — доносится из передней грубый мужской голос.
И возмущенный женский. И снова мужской:
— Пропустите!
Голос звучит лениво, точно его обладатель знает все наперед и, скучая, ожидает, когда утомительно знакомые, однообразные протесты сменятся неизбежным смирением.
В комнату входят ротмистр и два жандарма. Дворник и еще один, штатский, остаются в прихожей.
— Господин Зурабов?
— Да. В чем дело? — спрашивает Аршак, на мгновение смешавшись.
— Я должен произвести обыск в вашей квартире.
— По какому праву?
— Вот, — говорит ротмистр, протягивая Аршаку документ.
— Я буду жаловаться.
— Извольте.
— Вам известно, что я служу в городской управе?
— Нам это известно. По какому случаю сборище?
— Крещенский праздник, — пожимает плечами Аршак.
— Приступайте, — говорит ротмистр жандармам.
— Но, господин ротмистр… Простите?..
— Моя фамилия Бугайский.
— Господин Бугайский, это недоразумение. Однако… если угодно… прошу. Пока ваши подчиненные будут искать бомбы, которых у меня нет, не присядете ли с нами к столу?
— Благодарю. Мы ищем не столько бомбы, сколько руководителей социал-демократической организации. Кстати, кто нам открыл дверь?
— Моя жена.
— А это…
— Двоюродная сестра Татьяна, — поспешил с ответом Аршак. — В настоящее время проживает у меня.
Нина Аладжалова скромно потупилась.
— Господин Постоловский, господин Цхакая — друзья дома. Господин…
— Арамаис Ерзинкианц, — представился я. Ротмистр Бугайский повертел мою визитную карточку.
— Вы бакинец?
— Совершенно верно, бакинец.
— В Тифлисе давно?
— Нет. Впрочем, можете справиться у господина Меликонидзе, в доме которого я остановился.
— Это ваш знакомый? — почтительно осведомился ротмистр.
— Родственник, — не вдаваясь в подробности, отвечал я.
Через полтора месяца, когда меня арестовали в Москве, та карточка помогла полиции установить мою личность, поскольку адрес Меликонидзе для ротмистра Бугайского и принадлежавшая мне рукопись были написаны одним почерком, а паспорт, выданный бессрочно Озургетским уездным управлением, оказался не лучшего качества.
— Господин Бугайский! Господа! Прошу за стол.
— Благодарю.
— Ведь праздник, господа, праздник…
Бугайскому потом сильно нагорело от начальства. Шуточное ли дело — упустить руководителей Кавказского Союзного Комитета! Ротмистр Бугайский был молодым, неопытным человеком. Ему простили.
В тот день быстро стемнело, помягчало и повалило с неба. Мокрый снег засыпал мостовые, тротуары, крыши, покосившиеся балкончики и веранды города.
Арамаис Ерзинкианц, он же Кавказец, Русов, Рубен, а через несколько дней — дворянин Алексей Моисеев Гогиберидзе, то есть с приездом в Москву как бы превратившийся в грузина, Богдан шел по вечернему Тифлису, оставляя за собой глубокие черные следы. Город истаивал, растворялся в мелком кружении хлопьев, обретая особую, не свойственную ему красоту, напоминавшую фантазии художника, чьи полотна, вывешенные в лондонской галерее Тэйт, так поразили Богдана летом 1903 года, а меня — зимой 1975-го на выставке, привезенной в Москву из Лондона. В размытых, как Тифлис снегопадом, морских пейзажах мерещились бури, в растрепанных ветром деревьях Италии — мифические фигуры пророков, в прошлом угадывалось настоящее, в реальном — идеальное.
Идя по завьюженному Тифлису, Богдан вспоминал Лондон, недавний съезд, путаницу, вражду и раскол — все то, что сделало двадцатипятилетнего юношу усталым рослым мужчиной, каким он выглядит на фотографии, сделаной Московским охранным отделением 15 февраля 1904 года, в день ареста.
Иногда я спрашиваю себя, что побудило его оставить опыты в пилипенковской лаборатории. Какая сила оторвала от увлекательных занятий химией? Бабушка говорит: доброта. «Он был очень добрым, отзывчивым человеком, — говорит бабушка. — Не мог видеть несправедливость, страдания наших бедных шушинских соседей, бесправие рабочих на нефтяных и рыбных бакинских промыслях. И конечно, большое влияние на них с Людвигом оказала первая поездка в Тифлис в 1895 году, когда, зарабатывая уроками на жизнь и для будущей учебы, они познакомились с местными социал-демократами, прочитали „Капитал“ и „Манифест Коммунистической партии“».
Работе подпольной типографии в доме Мешади Абдул Салам Мешади Орудж-оглы помогал доктор химии из бакинского отделения Императорского технического общества С. М. Гуревич. Эта краткая справка в «Бакинском рабочем» навела на мысль о том, что через пять лет после известной встречи в квартире Аршака Зурабова, после разгрома первой русской революции и возвращений! Богдана в Баку он имел возможность возобновить свои химические опыты в лаборатории доктора Гуревича, который заменял одно время Эйзенбета, члена Бакинского комитета, поддерживавшего связь подпольной типографии с внешним миром.
Имела ли какое-нибудь отношение фамилия Гуревича к листкам с химическими формулами? Посетил ли Богдан в тот кратковременный свой приезд частную химическую лабораторию Гиви Меликонидзе? Бабушка Фаро не могла ответить ни на первый, ни на второй вопрос.
В ее неразобранных бумагах я нашел тетрадь, относящуюся к 1904 году.
«Началась русско-японская война», — констатировала в своих записях бабушка. И несколько страниц спустя: «Авель Енукидзе, зайдя к нам ненадолго проездом, оставил для меня записку, в которой Богдан сообщал, что он жив, здоров, бодр, весел, чего и мне желает. Просил не оставлять учебу, Сато сказала, что торопившийся на вокзал Авель спрашивал обо мне.
— Очень уж он интересуется тобою, — лукаво прищурилась она. — Это неспроста».
И дальше:
«Созданный Богданом ученический комитет превратился в партийный кружок. Мы считаемся полноправными социал-демократами, большевиками, выполняем все поручения БК. Егор Мамулов, Ходжамиров, Лиза Кафиева и я работаем пропагандистами. Рюша Бапович, Яша Цыпин и Ваня Шагов ответственны за печать. Теван и Трдат организуют явки, кружки.
Вопреки советам Богдана, я совсем забросила школьные свои дела. Пропадаю на дискуссиях с дашнаками, сионистами, социал-революционно настроенными учащимися. Все осмелели, наклеили на себя ярлыки.
На днях в гимназии ко мне подошли Караджева и Кригер:
— Мы решили собрать деньги на подарки нашим бедным солдатикам.
Меня чуть не стошнило. И кто это говорил? Караджева — дочь богача, избалованная, взбалмошная девчонка. Видно, у меня сделалось такое лицо, что Кригер потянула Караджеву за рукав:
— Ладно, пошли.
— Да, — согласилась Караджева, — мы обратились не по адресу. Она однажды сказала, что если нас победят, случится революция. Кнунянц за то, чтобы нас победили япошки.
Если они нажалуются начальнице, меня снова выгонят из школы.
Этих девочек никогда ничего не интересовало, кроме причесок, разговоров о модах и красоте. Но стоило начаться войне, и они стали другими: жалеют „душек офицеров“, посылают подарки „бедным солдатикам“. Во всяком случае, в них пробудилось нечто похожее на интерес к общественной жизни.
В те дни началась забастовка приказчиков магазинов. Бакинский комитет поручил мне провести собрание, познакомить приказчиков с требованиями, выработанными их представителями и утвержденными БК. Требования были мелко написаны на клочке бумаги, который в случае появления полиции следовало проглотить или уничтожить другим способом. Собрались в дровяном складе Сагателовых на Гимназической улице. Я сильно волновалась, но все прошло хорошо — ни одного голоса против.
Под пасху организатор нашего куста ретушер Левон из фотографии Ростомяна дал мне знать, что вечером снова состоится собрание. Условились, что я приду за 2–3 минуты до закрытия склада. Со сторожем — дядей Левона — все было договорено: он отдаст Левону ключи. Левон встретил меня, торопливо отвел в дальний угол под небольшой навес и ушел, пообещав вскоре вернуться с товарищами.
Пасху договорились встречать у Лели Бекзадян, поскольку Сато уезжала в Балаханы к брату, а Варя уходила к родственникам. Перед ужином мы с Лелей собирались пойти в армянскую церковь, а после ужина — в русский собор, где богослужение продолжается всю ночь.
Я ждала кого-то в огромном пустом дровяном сарае, но никто не шел.
Я ждала час, два, три.
Над самой головой стоял оглушительный колокольный звон. Темная почь, звезды. По углам громоздятся какие-то чудища — доски, рамы, бревна, что-то поскрипывает, потрескивает. Ворота заперты, обо мне забыли и не вспомнят теперь до утра. А кто вспомнит утром после пьяной, разгульной ночи?
Было холодно. Я ведь пришла на склад ненадолго — в легкой кофточке, в парусиновых туфлях.
Зуб на зуб не попадал. Хотелось есть, спать, но нельзя — замерзнешь.
Когда начало светать, в армянской церкви зазвонили к заутрене. Тело было ватное, а ноги стопудовые.
Стало совсем светло. Прилетела какая-то птичка, села на забор, повертела головкой, будто удивляясь, откуда взялся здесь, за досками, человек. Я боялась, что у сторожа окажется второй ключ, он откроет и обнаружит меня.
Кончилась заутреня. Послышались шаги возвращающихся из церкви. Кто-то открывал ворота. Я сжалась, спряталась в своем укрытии. Подошел Левон — с красным лицом, распухшими от пьянства глазами. Лицо виноватое, в глаза не смотрит. Бурчит:
— Ради бога, скорее. Поздно уже. Могут заметить. Иди вдоль стены и тихонько выйди. Я следом. Только чтобы не видели, что мы вышли отсюда вместе. Ночной сторож уже ушел, а дневной еще не явился.
Так было обидно, что плакать хотелось. Если бы хоть за дело пришлось страдать. И некому было меня защитить. „Где ты, Богдан?“ — повторяла я про себя, пока не добралась до своей постели и не заснула как убитая».
6 января 1904 года Богдан выехал из Тифлиса в Москву. Прямо из квартиры Аршака Зурабова он отправился на вокзал. Будто чувствовал, что одним визитом ротмистра Бугайского дело не обойдется. И ведь правда не обошлось. Интуиция у него была удивительная. Не только та, что касалась конспиративных дел, но и другая — химическая.
Знакомство со статьями А. Н. Баха о процессах медленного окисления и о роли перекисей в экономии живой клетки породило множество вопросов, которые Виктор Никодимович особенно ценил как проявление самостоятельного мышления у начинающего исследователя. Сам Виктор Никодимович любил порассуждать о том, что жизнь-де — это медленное сгорание, что без горения нет жизни и т. д. «Если бы удалось создать вещества, которые замедляют разрушение, — говаривал Виктор Никодимович, — но не оказывают заметного влияния на другие жизненные процессы, то Фаусту не пришлось бы продавать свою душу дьяволу. Несомненно, древние знали секрет, ныне утерянный. Я думаю, что некоторые ваши земляки-долгожители все еще помнят его, господин Кнунянц».
Однажды что-то разбудило «господина Кнунянца» среди ночи. Он зажег свет, не одеваясь, подошел к столу, присел на краешек стула и принялся писать карандашом. Голова была светлая, мысль работала быстро, необычная легкость ощущалась в теле.
Утром он поспешил в лабораторию и поставил очень странный опыт: окисление легкого углеводорода, загущеного смолой, полученной в результате перегонки нефти. Титруя окисленный раствор, он обнаружил более высокое чем обычно, содержание перекиси. В следующий раз перед окислением он добавил небольшое количество изготовленного им с помощью нескольких химических реакций вещества, рядом с предполагаемой формулой которого профессор Павловский впоследствии, уже на экзамене, поставил жирный вопросительный знак. В отсутствие смолы это вещество, по всем признакам пассивное, не влияло на окисление. Но стоило добавить смолу — и перекиси не образовывались! Он даже статьи не успел тогда написать, хотя полученные результаты были поистине необыкновенные.
Вот и сейчас что-то гнало его на вокзал, хотя в Тифлисе еще оставались дела.
В ту же ночь по возвращении в свою квартиру бы арестован Дмитрий Постоловский. Через два дня к Миха явились с обыском. Что касается третьего гостя Аршака Зурабова, то в донесении Тифлисского охранного отделения директору департамента полиции было сказано, что «неизвестный, назвавшийся Арамаисом Ерзинкианцем, не был разыскан». Его искали по адресу, указанному в визитной карточке. И по всему городу. «Тем не менее, принятыми мерами лицо это в Тифлисе обнаружено не было».
Москва встретила Кавказца крещенскими морозами. В его распоряжении было несколько явок, но прежде всего надлежало встретиться с Сорокиным. В Москве должны находиться также Землячка, Гальперин, Носков.
— Здравствуйте, господин Сорокин!
Элегантно одетый господин, с едва отросшими усами и бородой, энергично поздоровался, расстегнул пальто, поправил с непривычки врезавшийся в шею стоячий воротничок рубашки с галстуком.
— Рубен?
— Алексей Моисеев Гогиберидзе. Вы меня с кем-то путаете. Тогда как последние наши встречи в Брюсселе и Лондоне давали мне право надеяться…
— Помню, помню, — смеялся Бауман. — Давно в Москве?
— Только что приехал.
— Откуда?
— Из Тифлиса.
— Вот и прекрасно. Вместе позавтракаем. Вас в самом деле почти не узнать. Барином стали.
— Да и вы, дорогой товарищ, насколько известно, из простого Грача[9] превратились в важную птицу.
Что ни говорите, на нас теперь больше надежды, на Петербург. Там примиренцы все дело портят, Я недавно встречался с Красиным.
— Иу и как?
— Не договорились.
— Он частенько теперь бывает в Москве. Кстати, мы кооптируем вас в Московский комитет.
Они пили чай из толстостенных фаянсовых чашек. Жидкий московский чай, совсем не такой, какой подавали в маленьких стеклянных стаканчиках грушевидной формы — армуды — в крошечных татарских чайных во время долгих стоянок дилижанса на пути из Евлахо в Шушу.
Несколько дней ушло на знакомство с делами организации. Позже, уже в феврале, он ездил в Высшее техническое училище, расположенное в Немецкой слободе, среди деревьев, сплошь усыпанных птичьими гнездами. По утрам здесь стоял оглушительный гомон проснувшегося воронья, будто над головами идущих на занятия студентов распарывали простыни. Сорокин и Гогиберидзе шли по мостовой, чтобы не попасть под проливной дождь птичьего помета.
— Этот шум напоминает патриотические вопли нашей официальной прессы в связи с войной, — заметил Бауман. — Не находите? Только совсем непонятно, на кого они рассчитаны. Несмотря на то, что высокопросвещенная публика все знает, все понимает и морочить голову вроде бы некому, газеты продолжают лгать и лицемерить с непонятным усердием.
— Ничего не слышно, — жестами показал гость. Вороны рассаживались на деревьях, затихая.
— Я говорю, — прокричал Бауман, — что оболванивание умов продолжает оставаться хотя и примитивным, но действенным средством.
— Почему бы не свалить все грехи на «вероломных и кровожадных азиатов»? — усмехнулся гость. — Ведь «наш царь всегда против войны», — процитировал он, — но «зазнавшиеся японцы коварно напали на наш флот и принудили взяться за оружие».
— Высокоторжественные речи, — Бауман потряс в воздухе свежей газетой.
Московский комитет развернул пропагандистскую работу не только в Высшем техническом училище, но и среди студентов Московского униварситета, Строгановского художественно-промышленного училища, ряда других учебных заведений. Агитаторы из «Группы студентов социал-демократов» шли к рабочим, агитировали за проведение 19 февраля уличных демонстраций политического характера. Начиналась цепная реакция. Радикалы поднимали голову. Зима 1904-го готовила зимние события 1905 года, и бог ведает, какой ингибитор мог бы тогда задержать начавшееся брожение — нарождающееся дыхание первой русской революции.
Почтительное отношение к верховной ректорской власти истаивало на глазах. Оно испарялась, как оставленный на часовом стекле кристаллик льда. Но что значило неуважение к камергеру его величества, директору Строгановского училища господину Глобе в сравнении с тем, какое будущие художники оказали великой княгине, сестре императрицы, и даже самому государю императору, всемилостиво пожелавшему обратиться к молодежи — будущему российской культуры? Нет, что бы ни говорили консерваторы-оптимисты о том, что в ажитации молодежи, в ее апломбе и фраппировании общественного порядка нет ничего нового, что самые горячие, когда повзрослеют, станут вполне достойными отцами семейств, что-то кончилось безвозвратно, ушло в прошлое. Это по-разному, но тем не менее совершенно отчетливо чувствовали и директор художественного училища господин Глоба, и начальник Бакинского жандармского Управления полковник Дремлюга, и ротмистр Бугайский, и государь император, и молодой дворянин Гогиридзе, выходящий из сумеречного подъезда Сельскохозяйственной академии на яркий, искрящийся снег. Парк был пустынен. Темная фигурка грузинского дворянина, затерявшаяся в протоптанных аллеях старого парка, и та была похожа на дьявольский запал, готовый взорвать это заваленное снегом величавое безмолвие провисшего ельника, неподвижных сосен и голых корявых дубов, быть может помнящих еще шумные царские забавы Петра. А человечку в надвинутом на уши котелке, следующему в заметном отдалении, черная на белом снегу фигура напомнила жука-древоточца.
10 февраля за Богданом Кнунянцем была установлена слежка. В этот день он виделся с Ф. А. Шнеерсон, Р. Е. Фрумкиной, крестьянином Курского уезда А. А. Дюминым, а также студентом Московского университета Л. Д. Жбанковым. Совещались в течение двух часов.
11 февраля в управлении Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороги он встречался с А. Е. Забужным, вечером опять с ним, Л. Д. Жбанковым и Ф. А. Шнеерсон — в районе Сокольников.
14 февраля снова встречался с Л. Д. Жбанковым и другими лицами, состоящими под негласным наблюдением полиции.
15 февраля 1904 года. Из донесения начальника отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве. Директору департамента полиции. № 1495.
«В дополнение к донесению от 13.2 за № 1415 имею честь представить Вашему превосходительству: в виду полученных сведений, что „Московский соц. — дем. комитет усиленно занят подготовлением к 19 числу текущего месяца уличной демонстрации при участии рабочих“, — было признано необходимым произвести обыск и аресты у наиболее активных, известных охранному отделению членов местной соц. — дем. организации, как интеллигентов, так и рабочих, поименованных в представленном списке, с указанием результатов обысков. Упоминаемый в вышеназванном донесении за № 1415 неизвестный, наблюдавшийся под кличкой „Жук“, оказался, действительно, нелегальным и проживал в меблированных комнатах Карпенко (Рождественка, дом Международного банка) по бессрочной паспортной книжке за № 195, выданной 17 августа 1898 г. из Озургетского уездного управления на имя дворянина Алексея Моисеевича Гогиберидзе, 23 лет, каковой фамилией он и назвался чинам полиции, производившим у него обыск, — причем, кроме указанного паспорта, у названного лица отобрана другая, не бывшая в употреблении бессрочная паспортная книжка № 9037, выданная 25 ноября 1903 г. из управления тифлисского полицмейстера, на имя почетного гражданина Агбара Георгиевича Геворкянца, 23 лет (выдача последнего документа подписью надлежащей власти не удостоверена, а лишь скреплена заведующим паспортной части). От каких бы то ни было устных или письменных объяснений, касающихся его личности, а равно и от подписи на предъявленном постановлении о заключении под стражу назвавшийся Гогиберидзе отказался. По снятии же фотографической карточки в охранном отделении (при сем представляется) он лишь заявил, что ни тот, ни другой паспорт не могут служить удостоверением его личности, так как наастоящая его фамилия — Богдан Мирзаджанов Кнунянц, а в дальнейшем предложил обратиться за сведениями о его прошлом в Департамент полиции или к начальнику Бакинского губернского жандармского управления, от которого необходимые сведения и запрошены по телеграфу.
Вместе с сим имею честь просить Ваше превосходительство не отказать почтить меня предложением, действительно ли на представленной у сего карточке изображен Богдан Мирзаджанов Кнунянц, а равно какие имеются сведения о прошлой его преступной деятельности. По делам же Московского охранного отделения известно: 1) Студент С.-Петербургского технологического института Богдан Мирзаджанов Кнунянц, коему за участие в демонстрации 4 марта 1901 года на Казанской площади в С.-Петербурге было воспрещено по постановлению господина Министра внутренних дел жительство в университетских городах, Риге и Ярославле сроком на 2 года, и 2) Бывший студент Киевского политехнического института Людвиг Мирзаджанов Кнунянц, привлекавшийся при Бакинском губернском жандармском уп равлении… в порядке охранки, по исследованию уличной демонстрации, имевшей место 21 апреля 1902 года в городе Баку, на площади Парапет… причем из отобранной у Кнунянца переписки было усмотрено, что последний был замешан также и в киевской демонстрации, но во время обыска сумел скрыть всю имевшуюся нелегальную литературу — почему и был вскоре освобожден от преследования.»
Допрашивал Богдана тихий, скромный на вид человек с умными, печальными глазами.
— Ради бога, Богдан Мирзаджанович, не считайте нашу беседу допросом. Как видите, и писаря нет, а все, что нужно, мы потом запишем. Этим разговором я преследую одну-единственную цель: понять, чего вы на самом деле хотите, ибо и сам я во многом сомневаюсь, многого не понимаю, но, поверьте, хочу понять. Вы отказываетесь отвечать на вопросы. Это ваше право. Тотда мне позвольте сказать. Ваша принадлежность к нелегальной организации для меня очевидна, хотя, повторяю, ваше право — подтвердить или рассеять мою уверенность.
Сегодня все недовольны существующим строем. Пожалуй, не найти в России такого сословия, которое бы устраивало нынешнее положение вещей. Недовольны низшие слои общества, но и высшие слои недовольны. Придите в любой более или менее культурный дом — и вы непременно услышите, как за чашкой чая или за рюмкой водки россияне ругают свое правительство. Что ж, занятие из приятных: щекочет самолюбие, утоляет тщеславие, выдвигает в столь модные теперь ряды свободомыслящих граждан. Плохо то, плохо это, нужны перемены. Опасные, соблазнительные, приятные разговоры. Как папиросная затяжка после глотка вина. Никто не знает, что нужно сделать для улучшения жизни. Никто, кроме вас, нелегальных. Вы хотите пролить кровь власть имущих, дабы установить справедливый строй. Вы стремитесь к беспорядкам во имя торжества высшего порядка. Да-да, все это старая песня. Я имел возможность прочитать большое количество запрещенной литературы, отобранной у вашего брата. Ничего нового вы не предлагаете, хотя пытаетесь представить дело так, будто новая история человечества начнется вместе с осуществлением всех ваших замыслов. Неужели вы так плохо знакомы с историей? Неужели не знаете, чем неизменно кончаются подобного рода благие намерения? Поборники свободы и демократии учреждают столь жестокие режимы, каких не ведала монархия, ими же во имя торжества справедливости свергнутая. Народовластие оборачивается тиранией. Кровь порождает еще большую кровь. Если вы добьетесь своего, ваши внуки будут вспоминать о нашем времени как о золотой поре свобод, дарованных государем своим подданным, ведь знаете русскую пословицу: что посеешь, то и пожнешь. Вызвать беспорядки, чтобы на обломках рухнувшего дома построить новый? Все кончится еще большим беспорядком и хаосом, как уже неоднократно кончалось. Ибо все прочное создается веками, тысячелетиями, дорогой Богдан Мирзаджанович. А люди слишком нетерпеливы, они не хотят, не умеют ждать…
Богдан почти не слушал, смотрел в пол, молчал. Новый метод допроса — так он это понимал.
— Чем вам не нравится наш умеренный строй? Он ведь не самый худший из всего возможного, если учесть, что мы — страна все еще слишком низкой культуры. Не хотите отвечать?
Он только пожал плечами.
— Вам нечего возразить?
Он не ответил.
— Хорошо. В протокол, если не возражаете, мы запишем, что вы назвали настоящую свою фамилию, отказавшись от каких-либо устных или письменных объяснений.
«…К изложенному долгом считаю присовокупить, что течение настоящей ликвидации вызвало необходимость производства еще некоторых следственных действий, которые пока продолжаются и о результатах их, вслед за сим, имеет быть представлено Вашему превосходительству дополнительно.
Вместе с сим представляется копия проекта прокламации от имени Московского комитета РСДРП под заглавием „Кто виноват?“, отобранного при обыске у Богдана Кнунянца».
Несмотря на то что полиция отобрала черновик, в конце февраля листовка была выпущена.
«Кто виноват в том, что льется человеческая кровь, — русский царь или японский микадо, кто вызвал эту жестокую, братоубийственную войну, которая вот уже две недели тянется и неизвестно еще сколько протянется?»