Одному из крупнейших англоязычных поэтов XX века, драматургу, критику, культурологу, лауреату Нобелевской премии по литературе (1948), американцу по рождению и британцу по месту жительства (с 1915 года Элиот жил в Лондоне) и, так сказать, по призванию, — принадлежит немало глубоких мыслей и рассуждений — в основном в сфере культуры, искусства. В антологию вошли выдержки из таких программных работ Элиота, как «Традиция и индивидуальный талант» (1919), «Функция критики» (1923), а также из многих статей и эссе, посвященных истории и теории литературы, творчеству Сенеки, Данте, елизаветинцев, таким английским и французским поэтам и мыслителям, как Блейк, Марвелл, Драйден, Суинберн, Бодлер, Паскаль, а также проблемам традиции, преемственности, значения классического наследия, взаимовлияния литературы и религии и т. д. В отдельную рубрику «Красота спасет мир?» выделены высказывания Элиота об искусстве и литературе.
Традицию нельзя унаследовать — ее надо завоевать.
Прошлое должно видоизменяться посредством настоящего подобно тому, как настоящее видоизменяется посредством прошлого.
Обладатели внутреннего голоса едут по десять человек в купе на футбольный матч в Суонзи. Они прислушиваются к своему внутреннему голосу, вечному зову тщеславия, страха и похоти.
Стремление к совершенству — признак незначительности, ибо это свидетельство того, что мы признаем существование над собой непререкаемого духовного авторитета, которому пытаемся подчиниться.
Факт, как таковой, не может развратить вкус; в худшем случае он потворствует вкусу — вкусу к истории или к древности, или к мемуарам… Развращает не факт, а суждение, воображение.
Чувство юмора возникает в том случае, когда человек начинает сознавать, что он играет роль.
Мы все знаем и ни в чем не убеждены до конца.
Только неверующих шокирует богохульство. Богохульство — признак веры.
В мире есть много того, что следовало бы изменить, но мир без Зла едва ли приспособлен для жизни.
Люблю говорить — это помогает думать.
Вкусы, которым мы потворствуем, никогда открыто не проявляются.
Смирения добиться труднее всего — ведь желание хорошо о себе думать умирает последним.
Восторжествует ли Вечная Истина, неизвестно и довольно сомнительно; зато хорошо известно и не вызывает никаких сомнений, что для устранения одной ошибки необходимо совершить другую.
Я давно привык, что энтузиасты придают моему творчеству поистине вселенское значение; что вещи, которые я говорил всерьез, воспринимаются vers de société[22]; что мою биографию переиначивают на основании тех пассажей, которые я либо заимствовал из других книг, либо выдумывал из головы, и что, наоборот, игнорируется все то, что я писал исходя из собственного опыта…
Влияние человека отлично от него самого.
Стоицизм — это прибежище личности, находящейся в разладе с миром, чужеродным и враждебным… это постоянное основание для бодрости.
В период охватившей всех нас дебильности мало кто в правительстве обладает достаточной целеустремленностью, чтобы придерживаться умеренных позиций; для ленивых или пресыщенных умов имеется только одна альтернатива: экстремизм или апатия, диктатура или коммунизм, энтузиазм или безразличие.
Если способность к вере и не увеличилась, то суеверия против нее стало меньше.
Становясь респектабельной, эмансипация в значительной степени теряет свое обаяние.
Те, кто когда-то считался интеллектуальными бродягами, теперь стали набожными пилигримами, они распевают гимны и беззаботно бредут по дорогам куда глаза глядят…
В современном мире дисциплина чувств встречается даже реже, чем дисциплина ума.
Приверженность англичан к здравому смыслу сочетается с прискорбной английской привычкой все переворачивать с ног на голову во имя здравого смысла.
Демократия восторжествовала — и теперь быть личностью стало еще труднее, чем раньше.
Атеист, как правило, мало заботится о том, чтобы объяснить себе мир, он не слишком расстроен царящими в нем беспорядками. Не заботит его и то, что принято называть «сохранением ценностей».
Люди, в большинстве своем, ленивы, тупы, нелюбопытны, погрязли в тщеславии и неразборчивы в чувствах, а потому неспособны ни на сомнение, ни на веру. Когда средний человек называет себя скептиком или неверующим — это большей частью просто поза, неумение и нежелание задуматься о чем-то всерьез.
Гуманизм не отвергает, он убеждает, полагаясь на аксиомы культуры и здравого смысла.
…Не бывает Проигранного Дела, ибо нет и того, что называется Торжествующим Делом. Мы сражаемся за Проигранное Дело, так как знаем, что наше поражение… может стать прелюдией к победе наших последователей.
Коль скоро мы люди, мы должны творить либо Зло, либо Добро — покуда мы творим Зло или Добро, мы люди; лучше, как это не парадоксально, делать зло, чем не делать ничего — ведь, делая зло, мы хотя бы доказываем, что существуем. Правильно сказано, что слава человека — в его способности к спасению; но правильно и то, что его слава — в способности быть осужденным на вечные муки. Худшее, что можно сказать о наших злодеях, от государственных мужей до карманных воров, — это то, что им не хватает человеческого, чтобы быть проклятыми.
Если отказать в эпитете «человеческий» всему тому, что дала нам вера в сверхъестественное, человек предстанет не более чем ушлым и злобным прохвостом.
Всякой религии грозит опасность окаменеть, превратиться в ритуал и привычку — хотя без ритуала, привычки религия невозможна.
Ни один поэт, ни один художник не выражает только самого себя… его значение — в связи с поэтами и художниками прошлого.
Прогресс художника — это постоянное самопожертвование, постоянное пресечение всего личного.
Между истинными художниками разных эпох существует бессознательная общность.
Второстепенный художник… не может позволить себе отдаться общему делу, ибо его главная задача — заявить о своей уникальности, непохожести. Только тот художник, которому есть что сказать, который помнит о деле и забывает о себе, готов к сотрудничеству и взаимовлиянию.
Важно, чтобы произведение искусства было самодостаточно, чтобы художник — сознательно или бессознательно — очертил себе круг, за который выходить нельзя…
Поклонники русского балета, наверное, замечали, что великие танцоры, мужчины и женщины, существуют только во время представлений, что это… живое пламя, которое появляется из ниоткуда и исчезает в никуда…
Восприятие эстетической ценности сродни творчеству.
Посредством самовыражения ни одному, даже самому талантливому художнику не создать великое произведение искусства.
Создание произведения искусства — это… взаимопроникновение личности автора и личности его героя.
Важно, чтобы художник был хорошо образован в своем искусстве, однако общее образование ему скорее мешает, чем помогает.
Задача поэта — не искать новые эмоции, а по-новому использовать старые…
Плохой поэт обычно бессознателен там, где он должен быть сознателен, и, наоборот, сознателен в тех случаях, где ему следовало бы быть бессознательным.
Истинный поэт живет не в настоящем, а в настоящем моменте прошлого… ощущает не то, что умерло, а то, что уже воскресло.
Поэзия — не выход эмоций, а уход от эмоций.
Великая поэзия должна быть и искусством, и забавой одновременно.
Поэт, который «думает», на самом деле лишь выражает эмоциональный эквивалент мысли, сама мысль его интересует далеко не всегда… Почему-то считается, что мысль всегда точна, а эмоция — расплывчата. В действительности же, эмоции бывают и точными, и расплывчатыми. Для выражения точной эмоции необходимо такое же интеллектуальное усилие, как и для выражения точной мысли.
Когда великий поэт пишет о себе, он пишет о своем времени.
Если бы Шекспир руководствовался более значительной философией, он писал бы менее глубокие стихи…
Автор может сочинить сколько угодно прекрасных строк, строф и даже целые стихотворения и при этом оставаться плохим поэтом. Хороший поэт тем и отличается от плохого, что все его стихи отмечены печатью личности — значительной, законченной, многогранной.
Поэтические заимствования говорят о многом. Незрелые поэты подражают, зрелые крадут; плохие поэты уродуют то, что берут, хорошие же переиначивают на свой лад. Хороший поэт погружает украденное в свой, уникальный мир чувств; плохой — пытается соединить несоединимое. Хороший поэт обычно заимствует у авторов, далеких от него по времени, языку, интересам…
Я давно заметил: чем меньше я знаю о поэте и его стихах, тем лучше его воспринимаю.
Истинная поэзия воспринимается прежде, чем понимается.
Историческое чувство предполагает не только восприятие «прошлости» прошлого, но и его «настоящести»… историческое чувство побуждает человека писать не только от имени своего поколения, но и с ощущением, что вся европейская литература от Гомера до наших дней существует одномоментно, представляет собой единое целое.
Некоторым писателям кажется, что чем чувство невнятнее, тем оно сильнее.
В наше время литература заменяет нам религию, а религия — литературу.
Как видно, у каждой великой нации хватает сил лишь на одну эпоху литературного господства.
Получить всеобщее признание… пользоваться высокой репутацией, обладать высшими добродетелями и… читаться только историками литературы и антиквариями — вот самый коварный заговор одобрения.
Второстепенным авторам всегда было свойственно принимать расхожую мораль, ибо их интересует не нравственность, а чувства.
Читая Достоевского, мы иногда ощущаем, что его герои живут словно бы в двух плоскостях, в одной, нам известной, и во второй, недоступной. Нельзя сказать, чтобы они вели себя неадекватно, скорее — в соответствии с законами какого-то непостижимого нам мира.
Огромная опасность, равно как и значительный интерес английской прозы и поэзии в сравнении с французской, состоят в том, что английская проза и поэзия допускают и даже оправдывают преувеличение.
Величие литературы не может определяться чисто литературными нормами.
Наше поведение — это мост между религией и беллетристикой.
Всякое сочинительство возникает либо от привычки говорить с самим собой, либо от привычки говорить с другими. Большинство людей не умеют делать ни того, ни другого — поэтому они и ведут такую активную жизнь. Всякий же, кто хочет писать, должен уметь разговаривать, ибо существует только четыре способа думать: говорить сразу с несколькими собеседниками, говорить с кем-то одним, говорить с самим собой и говорить с Богом.
Есть два типа писателей: одни говорят с другими, вторые, менее удачливые, — с самими собой.
Перед всяким критиком стоят, собственно, две задачи: анализ произведения искусства и исправление вкуса.
Каждый критик должен обладать высоко развитым чувством факта… интерпретация уместна лишь в том случае, когда это не интерпретация, а выявление фактов, на которые сам читатель не обратил бы внимания.
Автор, работающий над свой рукописью, — по преимуществу критик, ибо просеивание, комбинирование, конструирование, вычеркивание, исправление, опробование — весь этот каторжный труд в большей мере удел критика, чем художника.
Главные инструменты критика — сравнение и анализ…
Каждый творец — одновременно и критик.
Английская критика проявляет большую склонность к дискуссии и убеждению, чем к констатации фактов.
Монолог, реплика в пьесе должны быть рассчитаны не на зрителя, а на героев пьесы; важно, чтобы мы не подымались на сцену, а оставались на своих местах и наблюдали за пьесой со стороны…
Между театром и религией всегда существует определенная связь.
Шекспир был слишком велик, чтобы оказать слишком большое влияние.
Урок трагедий Шекспира: слабохарактерность ведет к несчастьям.
Театр — это дар, отпущенный отнюдь не каждой, даже высококультурной нации.
Слабость елизаветинского театра не в отсутствии реализма, а в потугах на реализм, не в условности, а в отсутствии условности.
Чем жизненнее пьеса, тем больше отличается интерпретация одной роли разными актерами.
Неизвестно, кого больше: тех, кто считает «Гамлета» произведением искусства, потому что эту пьесу интересно читать, или же тех, кому интересно читать «Гамлета», потому что это произведение искусства… «Гамлет» — это литературная Монна Лиза.
Драматург вовсе не обязательно должен знать людей; он должен их чувствовать.
Общность Гамлета с его создателем в том, что неспособность героя найти объективное выражение своим чувствам есть продолжение неспособности Шекспира решить поставленную художественную задачу.
С читателем можно говорить только один на один. Большинство же писателей — это люди, двигающиеся в потоке, разве что чуть быстрее основной массы. Восприимчивость у них есть, а вот интеллекта не хватает.
Многие почему-то убеждены, что книги, которые не запрещены, — безвредны. Не знаю, бывают ли совсем безвредные книги, но не сомневаюсь: есть книги настолько бессмысленные, что причинить вред они просто не в состоянии.
Начитанность полезна хотя бы потому, что, подпадая под влияние то одной, то другой крупной личности, мы перестаем зависеть в своих вкусах и пристрастиях от одного или нескольких кумиров.
Я склоняюсь к довольно тревожному выводу, что именно литература, которую мы читаем из удовольствия, «забавы ради», оказывает на нас самое большое и непредсказуемое влияние.
Часто влияние писателя зависит не от него самого, а от восприимчивости читателя.
На читателя надвигается толпа писателей, каждый из которых считает, что у него штучный товар, а в действительности ничем от других не отличается.
Наш читательский долг — знать, что мы любим читать. Наш христианский и читательский долг — знать, что любить. Наш долг честных людей — не думать, что все, что мы любим, следует любить. И, наконец, наш долг честных христиан — не думать, что мы любим то, что должны любить.