КНИГА ПЯТАЯ

Вокруг Раджагрихи возвышались пять красивых гор, охраняя утопающую в зелени столицу царя Бимбисары: Байбхара, покрытая зеленой травой с пальмами; Бипулла, у подножия которой струятся теплые воды Сарсути; тенистая Тапован с прудами, отражающими черные скалы, из диких вершин которых просачивается лучшее горное масло; на юго-востоке царства коршунов — Сайлагири; на востоке Ратнагири — гора драгоценных камней.

Извилистая дорожка, мощеная истертыми плитами, пробегала полями, пестревшими цветами дикого шафрана, перемежающимися бамбуковыми зарослями под тенью тёмных манговых деревьев, мимо полосатых утесов, где производилась ломка яшмы, и шла далее по глубоким лощинам, поросшим цветущим кустарником, к западному склону горы, ко входу в пещеру, приютившуюся под навесом роскошных финиковых пальм.

Прохожий! Приближаясь к этому месту, сними обувь, и преклони голову. На всей земле ты не найдешь места, которое было бы тебе более дорого, более священно! Здесь господь Будда пребывал в знойные, летние дни, в проливные осенние дожди, в холодные вечера и ночи; здесь, ради спасения человечества облачился он в желтую одежду, знаменуя тем, что впредь будет питаться, как нищий, лишь случайным подаянием; будет спать на траве, без крова, одинокий, тогда как шакалы станут реветь вокруг его пещеры, и голодные тигры будут бродить по окрестной чаще. Дни и ночи проводили. здесь всесветночтимый, умерщвляя постом, бдением, безмолвным созерцанием свою рожденную для благ жизни плоть и, подобно той незыблемой скале, на которой он восседал, оставаясь в полной неподвижности столь долгое время, что белка, вскакивала ему на колени. боязливая, перепелка гуляла со своими птенцами между ног его, а сизые голуби клевали рисовые зерна из чаши, стоявшей у самых рук его.

Так оставался он всецело погруженным в размышления, в смелое распутывание нитей умозрения и упорное прослеживание путей жизненного лабиринта — с полудня, когда земля изнывает от жары и в знойном воздухе носятся очертания стен и храмов, — до заката солнца, не замечая ни медленного движения пылающего солнечного диска, ни вечернего пурпура, окрашивающего освеженные поля, ни безмолвного появления звезд, ни боя барабанов в шумном городе, ни крика сов и козодоев.

Так сидел он, пока полночь не приносила успокоения всей земле, кроме темных дебрей лесных чащ, где крадутся и кричат хищные звери, и темных дебрей людского невежества, где раздается вопль страха и ненависти, где похоть, жадность и гнев незаметно подкрадываются к своим жертвам. Затем он засыпал, и сон его продолжался как раз столько времени, сколько нужно луне для прохождения десятой части своего заоблачного пути.

Он вставал до утренней зари и снова задумчиво стоял на темном выступе скалы, наблюдая огненным взором за сияющею землею, обнимая мыслью все живые существа; над волнистыми полями между тем проносился легкий ветерок — поцелуй утра, пробуждающего землю, тогда как на востоке возникали и разрастались чары дня.

Сперва среди густого мрака ночь как бы не замечает шепота рассвета; затем, прежде чем лесной петух успеет прокричать дважды, — на небе является белая светлая полоса, которая растет, светлеет, поднимается до утренней звезды и тонет в серебристо-золотых волнах, захватывающих облака, края которых загораются, окрашиваются шафраном, пурпуром, багрянцем, аметистом; и вот, все небо сияет яркою синевою и в лучезарной одежде является царь жизни и света!

Тогда господь наш, по обычаю вдохновенных риши[10], приветствовал восходящее светило и, свершив омовение, спускался по извилистой дорожке в город, где, по обычаю тех же риши, проходил из одной улицы в другую с чашкой нищего в руках, собирая подаяние для удовлетворения своих скромных нужд.

Вскоре чаша наполнялась, так как божественное выражение его лица и задумчивых глаз не могло ускользнуть от внимания горожан, восклицавших:

— Прими от нашего избытка, великий учитель! Матери приказывали детям целовать его ноги и касаться лбом края его одежды или бежали наполнить его чашу, принести ему печений и молока. Часто, когда он проходил по улице, тихий и кроткий, сияя небесным милосердием, погруженный в заботу о тех, кого он знал только как собратьев по человечеству, темные удивленные, глаза какой-нибудь индийской девушки останавливались с внезапною любовью, с глубоким благоговением на этом, полном величия облике, как будто в нем являлось осуществление самых заветных ее грезь, как будто в груди ее загоралось чувство, более высокое, чем всякая земная страсть.

А он проходил мимо с чашей в руке, в желтой одежде, награждая кроткими речами за все дары и направляясь к пустыне, к тем холмам, где беседы со святыми мужами раскрывали ему премудрость и пути к ее достижению. На полдороге к тихим рощам Ратнагири, за городом, не доходя пещер, жили пустынники, считающие тело врагом души, плоть — зверем, которого человек должен усмирить и заковать горькими пытками, пока замрет самое чувство боли и истерзанные нервы перестанут терзать своего мучителя, — йоги, брамачары, бхикшу, угрюмые, исхудалые старцы, державшиеся вдали от людей. Одни из них день и ночь стояли с воздетыми руками, пока совсем не ослабевали и худели до того, что кости торчали из-под их засохшей кожи, как сухие сучья на лесных пнях; другие держали крепко-сложенные руки так долго, что ногти вырастали у них на подобие когтей и прокалывали исхудалые ладони; третьи ходили в сандалиях, подбитых гвоздями; некоторые царапали себе острыми кремнями грудь, лоб и бедра, жгли себя огнем, кололись шипами и иглами колючих кустарников, пачкались в грязи и золе, завертывались в лохмотья, оставшиеся от мертвецов; иные жили около погребальных костров, валялись в грязи вмести с трупами; и коршуны, чуя добычу, вились вокруг них.

Некоторые из них выкрикивали пятьсот раз в день имя Шивы или обвивали шипящими змеями свои загорелые шеи и исхудалые бока, другие ползали на сведенных параличом ногах. Все вместе представляли ужасное зрелище: от сильного жара головы их были покрыты нарывами, глаза мутны, кожа сморщена; осунувшиеся бледные лица казались лицами мертвецов, скончавшихся пять дней тому назад.

Один ползал по земле и ежедневно набирал по тысяче зерен проса — единственную пищу, которую глотал он зерно за зерном, пока не умирал с голоду; другой натирал все, что ел, горькими травами, чтобы не наслаждаться вкусною пищею; около них лежал третий, святая жертва самоистязания, без глаз, без языка, глухой, горбатый, оскопленный; душа изувечила тело его ради славы страдания, ради награды, обещанной по словам священного писания им, чьи скорби заставляют стыдиться самих богов, создавших скорби, и делают людей богами, способными перенести столько зла, сколько его на найдется и в аду.

Грустно посмотрел на них господь наш и сказал одному из главных самоистязателей:

— Многострадальный учитель! Я искатель истины, несколько месяцев живу на этом холме и вижу, как ты и другие братья мои предаются самоистязанию; скажи, зачем прибавляете вы зло к жизни, которая и без того — зло? Мудрец отвечал:

— В писании сказано: если человек будет умерщвлять свою плоть и доведет себя до того, что жизнь станет ему страданием, а смерть сладостным покоем, — страдание смоет с него кору греха, и очищенная душа его из юдоли скорбей вознесется в небесные обители к неизреченному блаженству!

— Посмотри на облако, что несется в небе, — отвечал царевич, — оно прекрасно, как золотое покрывало на троне Индры; поднялось оно из бушующего моря и должно снова упасть вниз в виде капель дождя, а затем тяжелым утомительным путем, пробираясь сквозь ущелья, болота и грязные лужи, дойти до Ганга и излиться, наконец, в море, откуда оно возникло! Почем ты знаешь, о мой брат, не такая ли судьба ожидает после многих страданий и святых, удостоившихся блаженства? То, что поднимается, — падает, что приобретается — расходуется; и вы, дающие кровь свою в обмен за небо, что скажете вы, когда постигнете, что ряду таких обманов и конца не видно?!

— Может быть, что и так, — простонал подвижник. — Увы, мы этого не знаем и ничего не знаем наверно; но после ночи наступает день и после бури — затишье, а мы ненавидим это проклятое тело, которое держит в плену душу, жаждущую вознестись на небо; ради нашей души мы претерпеваем кратковременные мучения, чтобы получить от богов более прочное блаженство!

— Да, но если это блаженство продолжится даже мириады лет, — в конце концов, оно все-таки иссякнет; а если нет, то, может быть, есть где-нибудь — здесь, там, где-нибудь, другая жизнь, не похожая на нашу — жизнь не изменяющаяся? Скажи! Уже ли ваши боги вечны?

— Нет, отвечал йоги, — один лишь великий Брахма вечен; а жизнь богов имеет свой предел.

— Зачем же, — сказал тогда господь Будда, — вы, мужи мудрые, святые, твердые духом, ставите ваши вопли и стоны ставкою в этой тягостной игре, — в игре, где выигрыш может оказаться призраком, во всяком случае, не вечным? Неужели вы хотите из любви к душе до такой степени ненавидеть, истязать, изувечивать тело, что оно потеряет способность служить духу, стремящемуся ввысь и, раньше срока падет на дороге, как замученная лошадь? Неужели вы хотите разбить и разрушить это прекрасное жилище, в котором мы после мучительных скитаний находим себе хоть кратковременное пристанище, — пристанище, в котором мы все же таки находим свет, правда, небольшой, годный только на то, чтобы разглядеть приближение зари и различить истинный путь от ложного!

Тогда все йоги воскликнули в один голос:

— Мы избрали этот путь и идеи по нему, Раджапутра! Идем до конца, хотя бы нам пришлось идти сквозь огонь! Мы идем с верою, что смерть будет концом нашего странствования! Если ты знаешь лучший путь, укажи нам его, если нет, проходи с миром!

И он шел далее, печалясь о том, что люди до такой степени страшатся смерти, что начинают, наконец, бояться этого страха; так стремятся к жизни, что не осмеливаются любить жизнь и портят ее мучительными истязаниями, воображая таким образом угодить богам, завидующим человеческому счастью, воображая, что уничтожат ад, устраивая адские муки своего собственного изобретения; воображая в своем святом ослеплении, что полная надежды душа, покинув изможденное тело, вернее найдет свой путь.

— О вы, полевые цветки, — сказал, Сиддхартха, — вы обращаете свои нежные головки к солнцу и наслаждаетесь светом, выражая свою благодарность сладким благоуханием и праздничною пурпурно-золотистой одеждой, ни один из вас, однако же, не требует от жизни совершенства, ни один не презирает своей счастливой красоты! О, пальмы! Вы, гордо стремящиеся возвыситься до неба и вдыхающие ветры Гималаев и холодных синих морей, скажите, какую тайну открыли вы, чтоб быть счастливыми от минуты восхода до поры созревания плодов?! Почему всегда от ваших перистых вершин несутся к солнцу такие чудные песни? А вы, вы, быстрокрылые попугаи, щуры, соловьи, голуби?! Никто из вас не ненавидит жизни, никто не думает достигнуть лучшего путем временных страданий! Но посмотрите на человека, царя природы, убивающего вас, человека, превосходящего вас умом, — его вскормленная кровью мудрость проявляется в самоистязаниях!

Пока учитель говорил, на склоне горы показалось облако пыли — это шло стадо коз и черных овец; они медленно приближались, то останавливаясь среди кустов, то забегая по сторонам, и подходили к светлым ручьям и финиковым деревьям. Но при всякой остановке пастух кричал или же забрасывал петлю и заставлял глупое стадо подвигаться к равнине. Одна овца шла с двумя ягнятами, и один из них зашиб себе ногу и хромал. Кровь текла из его раны, и он с трудом тащился сзади всех, между тем как его брат весело скакал впереди; встревоженная овца, в страхе потерять одного из них, перебегала то к одному, то к другому.

Увидев это, господь наш нежно взял на плечи хромого ягненка, говоря:

— Бедная мать, не тревожься! Куда бы ты ни пошла, я буду следовать за тобой с этим ягненком на руках; лучше избавить от страдания хоть одно животное, чем сидеть там в пещерах и размышлять о скорбях с молящимися самоистязателями… Но, — продолжал он. обращаясь к пастухам, — скажите, друзья, зачем вы в полдень гоните стадо с гор, тогда как обыкновенно люди пригоняют их оттуда вечером?

Пастухи отвечали:

— Нам велено пригнать сто коз и сто овец сегодня к ночи; царь хочет принести их в жертву богам!

Тогда сказал учитель:

— И я пойду вместе; с вами!

И он пошел за пастухами по пыли и солнечному зною, неся на руках хромого ягненка, тогда как успокоенная овца тихо блеяла у ног его.

Когда они вышли на берег реки, к нему подошла плачущая молодая женщина, низко поклонилась и сказала, с мольбою протягивая руки:

— Владыко, ты сжалился надо мною во вчерашний день, вот там, в роще, где я живу с моим маленьким сыном; вчера, бродя среди цветов, он наткнулся на змею: она обвилась вокруг его руки, а он, смеясь, играл с нею и дергал ее за высунутый язык и открывал ей рот. Но, увы, чрез нисколько минут он побледнел, затих, и я не понимала, отчего он перестал играть и уже не хватает губами мою грудь. Мне сказал кто-то: «Он болен, он отравился, он умрет!». Но я, я не могла подумать, что лишусь моего дорогого мальчика; я попросила их дать мне лекарство, которое возвратило бы свет его глазам: след, оставленный змеей, был так мал, ребенок был так прелестен, что, я думаю, змея не могла ненавидеть его, не могла, играя, причинить ему зло! Кто-то еще сказал мне: «Вот там, на горе, живет снятой человек! Вон он идет в желтой одежде!.. Спроси его, нельзя ли чем-нибудь помочь твоему сыну!?» Тогда я, дрожа, подошла к тебе, к тебе, как к одному из богов, с плачем сняла покрывало с лица моего мальчика и просила тебя сказать, какое лекарство дать ему. А ты, великий учитель, ты не оттолкнул меня, ты посмотрел на меня кроткими глазами и коснулся меня нужною рукою: потом ты снова накрыл его покрывалом и сказал: «Да, милая сестра, есть одно средство, которое может помочь: сначала тебе, потом ему, удалось бы только тебе добыть это средство; кто советуется с врачом, должен достать и лекарство! Итак, найди, пожалуйста, немного, одну толу, черного горчичного семени: но, заметь себе, ты не должна брать его из дому или от людей, у которых умерь кто-либо — отец, мать, ребенок или раб! Хорошо, если тебе удастся найти это семя!» Вот, что ты сказал мне, учитель!

Учитель улыбнулся с невыразимою нежностью.

— Да, я это сказал, дорогая Кисаготами! Ну, что же, нашла ты семя?

— Я пошла, владыко, прижимая к груди холодевшего ребенка и просила в каждом доме, здесь, в лесах и в городе: «Будьте милостивы, дайте мне черной горчицы, немножко, одну толу!». Всякий, у кого была горчица, давал ее, — ведь, все бедные всегда сострадательны к бедным, — но, когда я спрашивала: «Друзья мои, не умер ли кто-нибудь, когда-нибудь, в вашем доме?» — они отвечали: «О сестра, что ты спрашиваешь? Умерло много, живых осталось мало!» Я с печальною благодарностью отдавала им горчицу и шла просить у других; другие говорили: «вот семя, но мы потеряли нашего раба!», «Вот семя, но мой дорогой муж умер!», «Вот семя, но тот, кто сеял его, умер, не дождавшись жатвы!». Ах, владыко! Я не могла найти ни одного дома, где была бы горчица, и не было бы покойников! И вот я оставила в винограднике, на берегу реки, моего ребенка, который больше не берет груди и не улыбается, и пошла искать тебя, чтобы броситься к ногам твоим и просить тебя сказать, где я могу найти семя и не найти покойника? Или, может быть, ребенок мой уже умер? Все мне говорят это, и я этого очень страшусь!

— Сестра, — отвечал учитель, — отыскивая то, чего никто не может найти, ты нашла горький бальзам, который я хотел тебе дать! Тот, кого ты любишь, спал вчера сном смерти на груди твоей, а сегодня ты знаешь, что весь свет плачет от того же самого горя: горе, которое разделяют все сердца, переносится легче! Знай, я отдал бы всю кровь моего сердца, чтобы только осушить твои слезы и узнать тайну того проклятия, которое превращает сладкую любовь в мучение и по пути, усеянному цветами, гонит к жертвенному алтарю как этих бессмысленных животных, так и царя их — человека. Я допытываюсь этой тайны, а ты — иди, схорони своего ребенка!

Так вошли они в город, пастухи рядом с царевичем в тот час, когда солнце золотило тихие воды реки Соны и бросало длинные тени вдоль улиц и в ворота, около которых стояла царская стража.

Когда господь наш приблизился, неся ягненка на плечах, стража отступила, рыночные торговцы отодвинули свои телеги, покупатели и продавцы на базаре приостановили свои распри, и все стали глядеть на это кроткое лицо; кузнец, поднявший молот, забыл опустить его; ткач остановил свой станок, писец — свое писанье, меняло сбился со счета денег; белый бык Шивы беспрепятственно ел никем не охраняемый рис: молоко проливалось из кувшина, а продавец, не замечая этого, глядел на господа, который проходил с полным. величия смирением.

Многие женщины, стоявшие у ворот своих домов, спрашивали:

— Кто это такой, благолепный и кроткий, несущий одного из животных? Какой он касты? Почему у него такой чудный взгляд? Сакра ли он или деварадж?

Другие отвечали:

— Это святой муж, живущий вместе с риши на горе!

Господь наш между тем проходил, погруженный в размышления, думая про себя:

— Увы! Бедные овцы мои, не имеющие пастыря, они бродят во тьме и нет у них руководителя; они нелепо идут под нож смерти, подобно этим безгласным животным, с которыми связаны узами родства.

Тогда донесли царю:

— В наш город пришел святой пустынник, он привел стадо, которое ты потребовал сюда для жертвоприношения.

Царь стоял в жертвенной палате, окруженный облаченными в белые одежды браминами, которые шептали мантры и поддерживали огонь, пылавший на среднем жертвеннике.

Из костра благовонного дерева подымались блестяще языки пламени, которые, шипя и извиваясь, лизали жертвенные дары — масло, пряности и сок Сомы — эту усладу Индры. Вокруг костра дымился и медленно тек широкий красный ручей — кровь жертвенных животных, которую не мог поглотить песок. Одно из этих животных, пестрая длиннорогая коза, лежала тут же, голова ее была привязана назад стеблями мунжи; жрец держал нож у ее вытянутой шеи и бормотал:

— Великие боги! Примите этот дар Бимбисары, как лучшую из жертв; взгляните с благоволением на эту струящуюся кровь, на дым жирного мяса, сожигаемаго благовонным пламенем: да возложатся все грехи царя па эту жертву и да поглотит их пламя вместе с нею, готовою ныне принять смертельный удар моего ножа!

Но Будда кротко сказал:

— Не дозволяй ему наносить этот удар, великий царь!

И затем он развязал веревки, которыми было связано животное, и так велико было обаяние, внушаемое его наружностью, что никто не пожелал распоряжаться, как ему хотелось.

Затем, испросив разрешение царя, он стал говорить о жизни, которую всякий может отнять, но никто не может даровать, о жизни, которую всякое творение любить и стремится сохранить, как некий чудный, драгоценный дар, приятный для всех, даже для самых ничтожнейших существ; о жизни, которая была бы счастьем для всех, если бы в сердцах людей живо было милосердие, то милосердие, благодаря которому мир скрывает свои тягости от слабого и открывает поприще для подвигов сильного. И потом в безмолвные уста защищаемого им стада он вложил слова мольбы и указал на то, что человек, взывающий к богам о милосердии, являясь богом относительно животных, сам становится немилосердным; и хотя все живые существа находятся в связи и в родстве друг с другом, мы убиваем, однако же, безропотно заплативших нам дань молоком или шерстью и с доверием предающихся в наши руки, — руки убийц. Он напомнил учение священных книг о том, как после смерти люди становятся птицами и зверями, а эти последние — людьми подобно искрам, превращающимся в пламя.

Таким образом жертвоприношение является новым грехом, останавливая роковой переход странствующей души.

— Никто не может очистить свой дух кровью, — говорил он, — добродетельный не может кровью порадовать богов, злой — подкупить их; никто не может возложить на голову невинного, связанного животного ни крупинки того тяжелого ответа, какой все должны держать за все содеянное зло, за всю совершенную в минувшие жизни неправду; каждый сам за себя получает по строго определенному для всей вселенной закону возмездия, устанавливающему добро за добро и зло за зло, меру за меру в делах, словах, мыслях, точно, неизменно, непоколебимо, в полном равновесии прошедшего и будущего.

Так говорил он, и слова его, проникнутые милосердием, были преисполнены такого величия, истины и любви, что жрецы старались скрыть под одеждою руки, обагренные кровью, а царь приблизился к нему и, почтительно сложив ладони, преклонился пред Буддою.

Господь же продолжал учить, объясняя, как прекрасна была бы земля, если бы все живые существа были связаны дружбою, все употребляли пищу чистую и бескровную: золотые зерна, прекрасные плоды, сладки травы, светлую воду; этой пищи, этого питья, ведь, довольно на земле! Сила любви, заключавшаяся в его словах, победила всех присутствующих. Сами жрецы загасили жертвенный огонь, бросили жертвенные ножи. На следующий день по всей стране издан быль эдикт, провозглашенный глашатаями, вырезанный па камнях и столбах:

«Такова воля царя: до сих пор у нас убивались животные для принесения жертв и для пищи, но от сего дня никто не должен проливать крови и вкушать мясо. Знание растет, а жизнь одна, и только милосердный может ждать милосердия».

Таково было содержание эдикта и, начиная с этих пор, благодатный мир установился между всеми живыми существами, между людьми и животными, служащими им на пользу, и птицами, и всеми живущими на берегах Ганга, где господь наш поучал святым милосердием и кроткими речами. Сердце учителя было всегда милостиво ко всем, кто дышит дыханием этой скоропреходящей жизни, ко всем связанным одною цепью радостей и страданий.

Вот что рассказывают священные книги:

«В древние времена, когда Будда явился на землю под видом брахмана, жившего на скале Мунда, близ деревни Далидд, засуха опустошила всю страну; всходы риса пропадали ранее, чем успевали околоситься; в лесах знойное солнце иссушило все пруды и озера; трапа высыхала, звери разбегались в разные стороны, отыскивая пропитание.

Однажды, проходя мило раскаленных стен одного нуллаха, господь Будда заметил тигрицу, лежавшую на голых камнях и умиравшую от голода. Отчаянье светилось зеленым огнем в ее глазах, ее сухой язык свешивался из открытой пасти на исхудалые щеки, ее пестрая шкура висела складками па ребрах, подобно сгнившей от дождей соломенной крыше, держащейся па одних стропилах; около иссохших сосцов ее пищали от голода двое детенышей, тщетно отыскивая молоко, которого не было. Мать нежно лизала неугомонных тигрят и подставляла им свои груди с, любовью. превосходившею даже ее голод, с любовью, смягчившею крик, отчаяния, с каким она опустила на песок изможденную страданием голову.

При виде этой грустной картины господь Будда почувствовал невыразимое сострадание.

— Помочь этой лесной убийце можно только одним средством, — подумал он. — До заката солнца она умрет от недостатка пищи. Ни одно живое существо не сжалится над нею, над этой хищной кровопийцей, страдающей от недостатка необходимой ей крови. Что, если бы я отдал себя в пищу, от этого никто ничего не потерял бы, кроме меня самого, а разве может любовь потерять, когда она остается верна себе даже до последнего предела?

С этими словами Будда отложил в сторону сандалии и посох, снял свой священный шнур и вышел из-за куста па песчаную поляну.

— Смотри, мать, вот тебе пища! — сказал он, и умирающая тигрица отскочила от своих детенышей с хриплым резким криком и, повалив на землю эту добровольную жертву, стала разрывать ее на части своими острыми когтями, обливая ее кровью свои желтые десны, смешивая свое горячее дыхание с последним вздохом бесстрашной, самоотверженной любви.

Так любвеобильно было сердце учителя уже в давние времена, а не только теперь, когда он своим милосердным словом прекратил жестокое жертвоприношение. Царь Бимбисара, узнав об его высоком происхождении и святом предприятии, просил его остаться в своем городе.

— При твоем сане, — говорил он ему, — нельзя выносить таких подвигов воздержания; твои руки созданы держать скипетр, а не протягиваться за подаянием. Живи со мной до моей смерти, так как у меня нет сына и наследника, и учи мое царство мудрости; живи в моем дворце с прекрасною невестою!

Но Сиддхартха, не колеблясь, отвечал ему:

— Все это было у меня, великий государь, и все это я оставил ради поисков истины: я все еще ищу ее и буду искать; я не остановлюсь даже, если дворец Индры отворит предо мной свои жемчужные ворота и боги станут приглашать меня вступить туда! Я иду воздвигнуть царство Закона и направляюсь к тенистым лесам Гайи, где, я надеюсь, свет осенит меня: этот свет не может явиться здесь среди риши, его не дадут ни священные книги, ни подвиги воздержания, доводящие до принесения тела в жертву душе. Теперь дело идет о том, чтобы открыть свет и познать истину; и если это это удастся, дорогой друг, я, конечно, вернусь к тебе и воздам тебе за любовь твою!

После этого, царь Бимбисара трижды обошел вокруг царевича, почтительно поклонился до земли и пожелал ему успеха.

Господь направился к Уравильве, все еще не утешенный, с исхудалым лицом, ослабевший от шестилетних поисков и усилий.

Подвижники, жившие на горе и в роще, — Алара, Удра и пятеро других — остановили его, говоря, что все ясно изложено в священных книгах, что никто не может стать выше Срути и Смрити, — никто, даже и самые высшие святые, ибо как может смертный быть мудрее Жнана-Канда, который учит, что Брахма бестелесен и неподвижен, бесстрастен, спокоен, неизменен, лишен всяких свойств, что он — чистая жизнь, чистая мысль, чистая радость. Человек не может быть совершеннее, чем Карма-Канд, который учит, каким образом освободиться от оков личного бытия, стать богом и исчезнуть в бездне божественности, переходя от лжи к истине, от борьбы чувств к вечному миру, царящему в обители Молчания.

Царевич слушал эти речи, но не находил в них утешения.



Загрузка...