Когда в конце 2023 года Даниэль Кельман спросил, не хочу ли я после «Тилля» перевести на русский и его новый роман, Lichtspiel, отказываться было очень обидно. Но что делать? С начала войны я не работала с Россией; странно было бы делать исключение именно для романа, задающегося вопросом «Может ли творец жить в башне из слоновой кости?»
Я ожидала, что Кельман вежливо выразит сожаление и предоставит выбор переводчика своему привычному российскому издателю, но случилось иначе. Обсудив плюсы (Lichtspiel — антифашистский роман) и минусы (платящиеся в России налоги могут пойти на нужды войны и пропаганды), он решил не подписывать договор. И тут я вспомнила о Fresh Verlag. «Раз уж так, — спросила я, — не хотите ли вы случайно передать роман маленькому, созданному на голом энтузиазме русскоязычному издательству в Германии?» «Хочу!» — сказал Даниэль Кельман. «А не хотите ли вы издать перевод романа блестящего немецко-австрийского писателя?» — спросила я у основательницы Fresh Verlag. «Хочу!», — сказала Любовь Мачина.
Решение оказалось правильным даже чисто практически. В марте 2024-го Кельман получил престижную премию Ludwig-Börne-Preis, но еще больше был польщен другим знаком отличия: его роман «Ф» (F) попал в одну компанию с произведениями Платона, Оскара Уайльда и Вирджинии Вульф — в список книг, которые в России убрали с полок из-за «ЛГБТ-пропаганды». Вряд ли одного взгляда Руперта Вустера на смазливого капельдинера хватило бы, чтобы перевод Lichtspiel постигла та же участь, но машина издательской (само)цензуры становится все менее предсказуема… Кстати, именно издательство АСТ, в котором роман изначально должен был выйти, впоследствии выпустило биографию Пазолини, зачернив все упоминания гомосексуальности — примерно пятую часть книги. Хочется думать, что это был жест протеста.
То, что издательство Fresh и мой перевод созданы друг для друга, стало понятно уже при предварительном обсуждении названия. Lichtspiel — старое немецкое обозначение кинематографа, дословно «игра света». Я собиралась предложить вариант «синема», а лучше — «светотень». Тут мне как раз написала издательница: «Может быть, „синема“? А лучше — „светотень“?» Вместе с автором мы сошлись на этом варианте.
Переводить Кельмана — это чистое наслаждение. А вот читать Кельмана в переводе — процесс, требующий доверия. Когда взгляд спотыкается обо что-нибудь вроде «первые вещи первыми» или странные знаки препинания, нетрудно подумать, что идиоматика или пунктуация съехали куда-то не туда в процессе перевода. На самом деле Кельман, как его герой, склонен к экспериментам. Например, когда Пабст говорит с американскими продюсерами, мы слышим подстрочник недопонятых им английских выражений. Ну а фирменная кельмановская неоформленная прямая речь — любимая тема немецкого литературоведения: обходясь без кавычек, он передает диалоги будто через уши или воспоминания других персонажей…
Литературный перевод — это постоянное принятие решений, которые влекут за собой другие и третьи, а эти третьи так и норовят снова повлиять на первые. Срез переводческого процесса можно показать, даже не касаясь исторических реалий, кинематографических аспектов (не зря Кельман — сын режиссера) и зеркальных параллелей. Достаточно взглянуть на фигуру хаусмайстера.
Называется он в переводе именно так благодаря увлекательной дискуссии с друзьями и знакомыми. Подбор правильного слова оказался чарующим процессом не только для коллег: множество аргументов было приведено и в пользу дворника («передает контраст между формальным и фактическим положением дел»), и в пользу управдома / домоуправа / управляющего («действительно управляет домом»); обсуждались и смотритель, и мажордом, и кастелян. Но все эти термины были или слишком советскими, или слишком элегантными, и ни один из них не описывал в точности обязанности (и права!) человека, именуемого Hausmeister. Как высказался один из участников беседы, «передать весь религиозный ужас фигуры Hausmeister на другом языке невозможно: для этого надо, например, поучиться в немецкой школе». Когда ближе к финалу книги этот инфернальный персонаж произносит: «Я — хаусмайстер», читается это как «хозяин дома».
Пока мы говорили о хаусмайстерах, в голове у меня вертелась фраза Der Tod ist ein Meister aus Deutschland из «Фуги смерти» Целана (возможный буквальный перевод: «смерть — мастер из Германии»; в поэтическом переложении Ольги Седаковой «cмерть — это немецкий учитель»). Учитывая, как воплощает банальность зла Йержабек, роман Кельмана мог бы называться Der Tod ist ein Hausmeister aus Deutschland — вернее, из Остмарка…
Итак, с профессией разобрались. С фамилией было проще — автор сказал, что Jerzabek произносится как «Йержабек». Иногда перевод внезапно вручает тебе подарок: ржавчина и жабы сами собой завелись в фамилии самого подходящего для этого персонажа… Следующей задачей была специфическая речь Йержабеков: изъясняются они на крайне малопонятном (и, из перспективы интеллектуала, малоэстетичном) деревенском диалекте. Как передать по-русски иронию того, что главный патриот говорит на пародийно искаженном немецком? Кельман и сам переводит звуки, издаваемые Йержабеками: записывает сперва фонетику, потом значение. И вот я хожу по квартире, повторяя «гноуифроу», чтобы повторить транслитерацию кириллицей.
Речь Йержабека заставляет задаваться тяжелыми вопросами. Например, переводить Jude как «еврей» или более грубо? Как ни странно, именно в немецком языке специального оскорбительного корня нет. (Впрочем, может быть, и не странно: нацисты заставили нейтральное Jude звучать как крайнюю степень оскорбления.) А еще очень важно было передать смесь издевательской обходительности и смертельной угрозы, исходящую от хаусмайстера: «Он сам и его супруга, продолжил Йержабек, до того рады, что милостивые господа вернулись, уж до того рады, пусть они будут покойны, что здесь им будет замечательно, как у Христа за пазухой…»
О каждом персонаже и каждой сцене я могла бы говорить столько же, сколько о хаусмайстере — так что остановлюсь здесь. Cчастье, что этот роман об эмиграции, возвращении и жизни при тоталитаризме выходит по-русски. Прекрасен он вовсе не только политической актуальностью, но трудно читать об эмигрантах, спорящих о судьбах Германии в парижских кафе 1930-х и не думать о эмигрантах, спорящих о судьбах России в берлинских кафе 2020-х. Трудно не вздрагивать, когда рассуждения творческой богемы, оставшейся в Третьем рейхе, звучат так, будто произносятся сегодня на питерской или московской кухне:
«Конечно, надо следить за каждым словом, особенно с тех пор, как началась война. Но когда к этому привыкнешь, когда знаешь правила, чувствуешь себя почти свободным».