— Так, может, от бесправия бессилие наше? И страх? И страсть возвыситься любой ценою, ибо только возвышенному не указывают, сколь ничтожен он?.. Где бьют лбом пред одним образом, там других ликов не существует. За смутьяна полагают всякого, кто дерзнёт составить о вещах собственное мнение. Не бывать единству от запрета инакомыслия. Искать — вольно споря, чтобы действовать согласно!

Князь Матвеев хмыкнул.

— Инакомыслие инакомыслию рознь. Что разрушает алтарь и престол, то на руку масонам… И свободу нашу переймут, коли не спохватимся… А ты востёр, зело востёр! Однако ведь и прав: вся рознь меж нами проистекает от торжествующего окрест беззакония… Супостат же обеими руками вцепился в царя, внушая ему о пользе для престола и разрозненности, и тупого поклонения. И тем приятнее внушения, чем меньше крепости в правлении и ясности в державных замыслах… Голова пухнет, как всё перемешано да перекручено! Взять полицейский сыск — там сплошь иноземцы. А почему? Втемяшили царю, что русские — люди с двойным дном, неверные, лукавые, переметливые, тогда, мол, как иноземцам юлить незачем. А последствия? Повсюду ещё большее раболепие и страх. Почтенные мужи боятся уже своего приговора и в свой долг перед отечеством не верят — самодержец и оный с них снял. Может ли отвечать раб за деяния жестокого господина своего? И может ли сочувствовать ему?.. Ведь и мыслим мы не иначе, как из-под полы и токмо о дозволенном, — продолжал сердито старый князь. — А то цель ворогов наших — вовсе отвратить, отторгнуть от дум человека, воспрепятствовать ему заглянуть мыслию в бездну беды своей… Если и не погибла ещё Россия, то ведь потому только, что на подвижнике стоит и подвижником держится, на крови его, на страдании, на слезах безвестных. Где немец возьмёт усидчивостью и системой, где француз победит золотом и кучею приверженцев славы, там русский пересилит только бездонностью горя своего, слепящим и нескончаемым трудом, беспримерным терпением, гонимый и презираемый ближними, попираемый соплеменниками и лишённый всякой защиты пред тупостью и злобою их…

Слушая князя, понимал я, боль свою о племяннике заговаривает он сими метафизическими почти рассуждениями, ибо кто же, кроме нас двоих, мог разделить их?

— Думаешь, один Волков царю указы пишет? Он их, пожалуй, только переписывает, а сочиняет коварная турка!

— Истинно, — поддержал я. — От камергера уже не раз слышал: «Дураков, дураков побольше вокруг престола! Повсюду побольше дураков, низменных, криводушных, себешливых людишек! Бумагами изведём янычар! Канцелярием отшибём простор в мозгах их! И когда ни единый не возможет получить законного и положенного, все возалчут незаконного и неположенного, и через то сотворится хаос, коии погубит их вернее, нежели наши стрелы!»

— Дурак при попе — непроходимый, дурак при дворе — непоборимый, — кивнул князь. — И титулованных сколь? Принц Георг — записной олух, а как рассуждает? «Меня раздражают умствующие. Так бы и приказал „Вон, вон отсюда!“». Ты о канцелярии глаголишь, мол, канцелярией всякое вольномыслие пресечь или иссушить можно. Не токмо канцелярская волокита, мой друг, все проволочки и неустройки в днях жизни колеблют волю. Князья да дворяне то стреляются, то удавливаются в петле. Проиграл в карты свои деревни — прыгает в Неву, навесив камень на шею. Экая беспомощность, экая лень трудиться, экая жалкая приверженность модам извращённого света! Раб человек! Если бы пред Богом — пред людскими пороками! А ворогам только того и надо.

Князь обессиленно умолк, и тогда я поведал ему, что Орден замыслил уже и убиение государя и меня прочат в главные исполнители предприятия.

— О заговоре мне ведомо, — выслушав меня, сказал князь. — Скоро воспоследуют решительные действия. Пора и государю приметить, что вельможи чаще бывают на половине государыни и у иностранных министров, нежели в его кабинете.

Тут я узнал, что в Петербурге ведутся лихорадочные и обширные приуготовления к перевороту и обе партии — и та, которая жаждет Павла ради своего регентства, и та, которая уповает на Екатерину из-за растущей ненависти к правлению Петра Фёдоровича, — доселе грызутся между собою и не сторговались, но всё совершается в превеликой тайне, панически боятся произвольной перемены власти, понеже обозлённая гвардия готова сковырнуть не только нынешнего государя, но и весь царствующий дом и вельмож вокруг него.

— Вот отчего они торопятся Да и подлого народа боятся. Тамо и сямо пожаром занимается неповиновение, жгут и убывают помещика дерзкие холопы, учуявши слабость власти. Наконец, и духовенство не дремлет, ниже на колени его уже никак не поставить. И сколь бы ни подсылал Орден в курию сию своих шпионов, сколь бы ни сыскивал христопродавцев, армия пойдёт за священниками…

Картина беспрерывной брани между алчными сословиями предстала передо мною, нарисованная князем Матвеевым. Конечно, не сам по себе масонский орден был в этой брани главною силою, хотя и тщился взять захватом все ключи самодержавия, но те, на кого прилюдно опирался орден в России, — крупнейшие сановники, алчущие расширения своей власти и своего влияния.

— Ничего не ведая в точности о подлинных целях многоярусного Ордена, обыкновенные его члены служат самым коварным целям, совершенно не догадываясь, что они служат своим убийцам, — заключил князь Матвеев. — Быть может, друг мой, нам не суждено более свидеться: начинается отныне беспощадное ристание[65] правды и лжи, любви и коварства, добра и злочиния. Памятуй же о беседах наших, и коли случится, что останешься один, продолжай дело с неистовством и верою, ибо никак нельзя жить на свете, зная, что надо всем Божеским миром простёрта не справедливая длань Господа, а грязные руки совратителей и нечестивцев. И горько, горько, что благоденствуют они за счёт вахлаков[66] из нашего племени, так часто готовых разобрать и кровлю над головою, дабы только просушить лапти! Сказано: тайное приманивает, глупое возбуждает.

На том мы расстались, и беседа наша действительно оказалась последней…

В воскресенье июня девятого дня праздновалось заключение мира между Россией и Пруссией.

В сей день я был свободен от службы, но, влекомый любопытством, прибыл ко двору посозерцать парад войск, расквартированных в столице. Сам государь привёл от казарм преображенцев. И вот полки были выстроены при самой знатной церемонии: и Семёновский, и Измайловский, и Преображенский, и Кирасирский, и Голштинский баталион, и деташмент Шляхетного кадетского корпуса, для экипировки которого были изготовлены новые мундиры, портупеи с медными пряжками нового образцу, ремни к ружьям и даже замшевые штаны и перчатки.

Пока войска стояли на обширной дворцовой площади, в придворной церкви служилась Божественная литургия. От желающих послушать проповедь первосвященника Дмитрия Новогородского, незадолго перед тем обвинённого во многих грехах и крамолах, но с успехом доказавшего свою невиновность, неможно было протиснуться и близко к притвору, и то выглядело как бы вызовом государю, допустившему неоправданные нападки на русское духовенство.

После молебна от стоявших в параде полков была произведена троекратная беглым ружейным огнём пальба. Полки были разведены, и приглашённые на торжества вельможные гости прошествовали на обеденное кушанье. Стол был устроен в двух залах, в одной — государь с ближними людьми и иноземными министрами, в другой — гвардии штаб — и обер-офицеры, а также армейские штаб-офицеры. Был ещё третий стол — для свиты, адъютантов и ординарцев, так что всего пиршествовало за счёт казны не менее тысячи человек.

Мне удалось приятно отобедать среди знакомых офицеров охраны, наслаждаясь голосной и инструментной музыкой италианской странствующей капеллы, а также и российским хором певчих.

Придворный паж передавал к нам в залу о тостах, возглашаемых государем и вельможами, и все пили то здоровье императора России, то успехи прусского короля, то благоденствие и вечный мир между европейскими державами. С Невы беспрестанно гремели пушечные салюты, и я, изумляясь, спрашивал себя: если гвардейские офицеры, известные бражники, сделались безобразно пианы от беспрерывного хождения рюмок и бокалов, кто же оставался трезв среди высших чинов? Подлинно то была картина повального пианства, и её с омерзением созерцали, конечно, и бесчисленные слуги, носясь между гостями как угорелые. По окончании стола государь собственноручно произвёл награждения за верную службу, и первою из отмеченных высокой милостью была графиня Воронцова. На оную был наложен орден Святыя Анны. Таковой же орден получил и прохвост Гудович.

Были оглашены подписанные государем указы о пожаловании генерал-фельдмаршала графа Бутурлина в московские, а графа Миниха — в сибирские генерал-губернаторы, раздавались, как водится, и поместья. Генерал-фельдмаршал Шувалов получил в вечное и потомственное владение две тысячи душ крестьян из дворцовых в любом месте по собственному выбору. Генерал-поручик Мельгунов — тысячу душ крепостных в Ладожских рядках и в Порожской волости. Щедрой рукою сыпались пенсии — ни единый из приближённых не был обойдён каким-либо подарком. Дым в парадных залах стоял коромыслом — государь затеял, как обыкновенно, курение табака, а кто не курил, шатался праздно по комнатам, обнимаясь и целуясь с незнакомыми даже людьми.

Сих фокусов я лично уже не видел, понеже пораньше отправился домой, вознамерясь получше выспаться.

С утра я снова был во дворце, но течение жизни в нём обнаружилось едва после полудня, залы всё ещё наполняла сонная прислуга, неторопливо чистя оные и приготовляя к продолжению празднеств.

Стали съезжаться гости. Появился мрачный государь, почти каждому жалуясь на ужасную головную боль. Ему было вздумалось объявить о закрытии праздника и отмене объявленной накануне по всему городу иллюминации, но таковому побуждению тотчас воспротивились принц Георг, канцлер Воронцов и генерал-адъютант Гудович.

— Сие не каприз, господа, а невозможность! — по-немецки воскликнул государь со слезами на глазах. — Я буду лежать на смертном одре, а вы всё будете требовать, чтобы я играл роль императора!

— Непременно, ваше величество, — согнулся в поклоне Гудович — «Императоры — годы, а Российская империя — вечность!» Не ваши ли то собственные слова, изливающие округ свет свой? И кто мы такие, если не верные слуги славного государя и, стало быть, империи?..

Завершилось тем, что Пётр Фёдорович согласился поиграть в карты с гостями, и тотчас к нему протиснулись пруссаки и голштинцы, а вскоре подали англицкое пиво, рекомендуя его лучшим средством от головной боли, после чего весело задымили трубки.

Государь проиграл десять червонцев камергеру и бригадиру Дебрезону.

— Десять червонцев — не трон! — сказал государь, тасуя карты.

— Ваше величество, вы и проигрывая не проиграете потому, что гениальные помыслы ваши простираются далеко вперёд! — воскликнул Дебрезон. — Однако из капель слагается море, а из червонцев бюджет империи! Надобно дорожить и полушкой, чтобы получать миллионные прибыли и никогда не чувствовать себя стеснённым! На шпалерной фабрике, коей я имею честь начальствовать по вашей милости, ведётся счёт не токмо каждой копейке, но и каждой минуте времени. Я уставил правило, и все мастера, художники и работные люди трудятся, сообразуясь с ударами больших фабричных часов. Всякий перерыв — по часам, даже краски в чанах размешивать велю по времени.

— Господин Дебрезон — крупнейший экономист, — вмешался Гудович. — Вы, верно, припомните, ваше величество, каковой образцовый порядок был найден вами на шпалерной фабрике при высочайшем её посещении? То было в апреле, смею напомнить, вскоре по вскрытии Невы-реки. Вы ещё изволили отобрать для Зимнего дворца несколько узоров. Нас угощали тогда можжевеловой настойкой с вишнёвым сиропом.

— Сироп… помню, — нетвёрдо сказал государь.

— Господин Дебрезон, и сие ваша заслуга, пожалуй, лучший сейчас заводчик во всей империи! Он использует новейшие машины, выписывая их из Англии, Франции и Швеции! Рачительнейший хозяин! Нигде ни соринки, ни пылинки!

— Что правда, то правда, — подтвердил принц Георг. — Такового бы нам исполнительного стратега для Мануфактур-коллегий.

— Вот и велю назначить его… президентом коллегии! — сказал государь, морщась от головной боли. — А что?.. Коли выиграет ещё раз в карты, значит, так тому и быть. Препоручу ему в дирекцию все имеющие быть в России фабрики и мануфактуры… Только вчера мне кто-то сказывал, будто в России невозможно сыскать нового президента. Отчего же невозможно? Вот я его и нашёл!

— Приговор, достойный Юлия Цезаря! — вскричал Гудович. — Пришёл, увидел, победил! Господа, господа, вы все свидетели!

— Ради одних только сих знаменательных слов, — с глубоким поклоном сказал камергер Дебрезон, — Господь Бог не допустит, чтоб мне проиграть…

Разумеется, государь проиграл, и все стали шумно поздравлять его с новым президентом Мануфактур-коллегии, а Гудович немедля отправился продиктовать проект указа.

Как спроворили дельце! Я слыхал о сём Дебрезоне как о весьма тёмной личности. То ли италианец, то ли француз из Монако, он, говорят, был парикмахером у Петра Фёдоровича, когда тот хаживал ещё в великих князьях.

Настроение было сквернейшее. С каким наслаждением я бы разогнал дубиною стадо шулеров, обирающих несчастное моё Отечество!

Но главные душевные муки мне, однако, в тот день ещё предстояли.

Гости столь дружно налегали на угощения, когда началось вечернее кушанье, что слуги едва успевали переменять опорожнённые блюда. Рябчики сменились форелью, паюсные и мешковые икры — персидскими сушёными дынями, белые грибы — земляникою, оленьи котлеты — салатами из медвежьей печени.

Тосты вновь следовали один за другим. Играла музыка, и корабли на Неве салютовали каждому тосту — плыл над рекою сизыми клочьями пороховой дым, а вдали над Петропавловской крепостью кружили в небе перепуганные вороны.

Нужно было удерживать государя от винопития, он и без того был уже изрядно пиан и плохо владел собою, но императрица Екатерина Алексеевна, словно нарочно пропускала всё мимо глаз. Когда же государь говорил, взглядывала на него с такой насмешкою, что я недоумевал, отчего она, обыкновенно скрытная, не может сдержаться…

Государь хорошо примечал оскорбительные взгляды супруги, и сие всё более портило его настроение — он срывался на фальцет и упорствовал в глупых речах своих оттого лишь, что вполне сознавал их глупость. Вот-вот должен был последовать взрыв негодования, и я гадал, кого потопит буря правого, как обычно, или, наконец, подлинно виноватого.

Чем более хотел государь привлечь к себе внимание, обиженный пренебрежением Екатерины Алексеевны, чем более хлопали ему гости, лицемерно восхищаясь самыми пустячными замечаниями, тем круче росла в нём, убеждённом, что он достоин всеобщей любви и всеобщего почтения, обида.

Вышло так, что гофмаршал граф Сивере, упившись или скорее, притворясь, как всякий хитрец из вельмож, встал посреди пиршественной залы и, блистая орденами, объявил, что из всех государей света самый мудрый и прозорливый — император Российской империи и все в мире должны подражать его щедрости, терпимости к людским неодолимым порокам и заботливой любви к подданным. Слова были встречены возгласами одобрения. Даже императрица, всё так же иронично улыбаясь, промолвила по-немецки: «Браво, граф! Давно я не слыхала от вас столь искренних признаний!»

Реплика была расслышана многими, не выключая и государя, коему был понятен её сокровенный смысл.

Желая, видимо, ослабить воздействие угодническое и показать свою скромность и великодушие, государь не измыслил ничего лучшего, как выйти из-за стола, нетвёрдой походкой добрести до портрета прусского короля, висевшего в зале, стать перед ним на колени и воскликнуть:

— Если хотите знать, кто более всего достоин зваться великим, то вот он! И такового я бы желал иметь над собою!

Не успел государь подняться с колен, что, впрочем, было ему весьма затруднительно, так что я пособил, как уже вокруг стояли, улыбаясь и хлопая, раскрасневшиеся от обильного стола вельможи и иноземные министры.

Едва затихли хлопки, раздался голос лейб-гвардии Семёновского полку майора Нечаева. Сей благородный офицер, кавалер ордена Святого Александра Невского, полученного за доблесть на Кунерсдорфской баталии, вошёл в пиршественную залу, неся государю адрес от гвардейцев, подписанный подполковником Ватковским, и стал невольным свидетелем преудивительной сцены, вдвойне нестерпимой для подгулявшего воина.

— Ваше величество! — был голос. — Неможно стоять на коленах победителю пред облагодетельствованным побеждённым!

Неожиданные слова поразили всех — все замерли.

— Откуда невежда прибрёл в залу? — опомнясь, возопил генерал-прокурор Глебов, случившийся к тому же ближе всех к майору. — Он забылся, где находится! Вывесть вон смутьяна и взять под стражу до чрезвычайного разбирательства!

Бедный майор не вымолвил и слова, как был сбит с ног налетевшею стражей и волоком выброшен из залы. Двери её притворил с улыбкою, как бы завершая незначащий инцидент, генерал-адъютант Унгерн. Он успел отдать какое-то распоряжение офицерам охраны.

Капельмейстер взмахнул руками, и музыканты вновь заиграли свои мелодии. Вновь, как ни в чём не бывало, говорились тосты, но чутким, насторожённым слухом я улавливал шум и крики, доносившиеся из-за закрытой двери. Да и другие, не слишком упившиеся, вытягивали шеи и украдкой взглядывали в ту сторону.

Я жаждал узнать, что происходит, но ни на минуту не мог отлучиться от государя. Может, сие и сберегло меня, понеже приключившееся зверство, если бы я увидел его, несомненно, толкнуло бы меня на крайние действия.

Вечером, едва меня сменили, я узнал от очевидцев историю, о которой запрещено было на другой день даже и упоминать. Когда бедного майора Нечаева выволокли из залы, пианые офицеры, слышав брань и крики, отчего-то заключили о покушении на государя. И понеже оное, по их соображению, окончилось неудачно, каждый старался поскорее доказать свою любовь самодержцу.

Майор Нечаев, человек безупречной чести, не мог позволить столь унизительного с собою обхождения. Будучи вытащен охранниками в офицерскую залу, он попытался защититься от обидчиков. Тотчас завязалась преотвратительная драка, в которую вмешались лейб-гвардейцы, повскакивавшие из-за стола. Общей силой они повалили майора и били его ногами со свирепостию — в лицо, в грудь, в живот, так что когда наконец расступились, притомясь и убедившись, что жертва их более не сопротивляется, майор был уже мёртв. Он лежал в луже крови, и подле валялся адрес государю, в коем все гвардейские офицеры, не выключая и Нечаева, клялись храбро стоять за царя и отечество.

Кто-то поднял адрес, перепачканный нечаевской кровью, кто-то спросил:

— За что ж мы его, братцы, а? За каковую провинность?

И вопрос вовсе остался безответным…

Я словно предчувствовал преступление. После того как выволокли из залы майора Нечаева, я потерял интерес ко всему что творилось вокруг. Вместе с толпою вельмож механически последовал за государем на набережную реки Невы. Мне не хотелось смотреть иллюминацию, на которую были затрачены немыслимые суммы. Далеки и отвратительны были мне люди, окружавшие государя, и пуще всего сам государь. Я власно как вовсе не слыхал ни разговоров, ни восторгов, ни полевой музыки, игравшей в ожидании представления.

Несколько часов сряду горели фейерверки, являя то колёсы, то текущие реки, то взмывающие ввысь фонтаны, их зрелище было столь же грандиозным, сколь примитивным и бессмысленным. Фитильные щиты, расставленные по берегу Васильевского острова, вначале представили публике гербы Российской империи и прусского королевства, и надпись была по-латыни, что-то высокопарное о дружбе из Вергилия, чего не могли понять не токмо простые люди, запрудившие набережную, но и нарочитые мужи, кичившиеся просвещённостью. Даже государь спросил о точном переводе, заметив, что двадцать раз слышал его и двадцать раз позабывал.

Потом два колосса, представлявшие Россию и Пруссию, светясь разноцветными огнями, сошлись и взялись за руки, и тотчас выросло на сём месте великое пальмовое древо. Все восхищались небывало роскошным зрелищем, а как в продолжение оного подлому народу вблизи дворца подавали бесплатно водку и мясо и толпище было несметное, все вельможи наперебой сравнивали государя с римскими императорами.

Сменившись перед началом бала, я оставался ещё какое-то время во дворце. Повсюду из уст в уста передавалась история о Нечаеве, и бедный Нечаев уже был изображаем героем, посмевшим выговорить государю за унизительные поклоны перед пруссаками, самая смерть его окружалась завесою тайны, и сие меня более всего поражало. Не ведаю, просочилась ли к обывателям история о забитом насмерть лейб-гвардейце — в тот же вечер барон Корф повелел строго предупредить каждого, кто выходил из дворца, о непременном молчании в рассуждении о Нечаеве, — но история о пианом нашем государе, коленопреклонённо восклицавшем похвалы Фридриху, стала ходить по всем кабакам и харчевням.

Государь, пожалуй, долгое время вообще ничего не знал о нелюбезной молве, будто нарочно подогреваемой, особенно среди армейских чинов…

В один из дней, когда я, окончив дежурство, верхом возвращался из Ораниенбаума, мне повстречалась карета господина Хольберга. Он подал знак, и я последовал за каретой, свернувшей с главной дороги к роще среди зреющих хлебов.

Мы остановились в уединённом месте, миновав крепостного мужика, пробовавшего подкашивать траву по опушке, и господин Хольберг, указав мне сесть на землю, сказал:

— События близятся к решающей точке. Коли ты, Орион, исполнишь всё надлежаще, тебя ожидают степень мастера и новые просторы просвещения.

Тепло светило солнце, и, незримые, звенели над полями жаворонки, летали шмели и порхали бабочки, сотни разных жучков и козявок беспечно сновали в траве и на цветах, так что мне не хотелось и слышать о жизни другой, насторожённой и беспощадной, подпольной и зловещей, противной Богу и солнцу и подвластной только алчности и тщеславию немногих, вероятно, вождей Ордена. Сии наместники сатаны жили неведомо где и представляли неведомо кого, но, подобно злым паукам, протягивали от своих нор повсюду липкую паутину, в коей погибали доверчивые жертвы.

— Слушаю, учитель, — сказал я.

— Среди наших врагов подле государя наиболее опасен сейчас князь Матвеев. Нам не удалось ни сломить его, ни отправить в Сибирь вице-губернатором. Более того, упрямый государь всерьёз заинтересовался глупыми рассуждениями князя о прошпективах правления и назначил ему на завтра приватную аудиенцию. Она имеет быть во время прогулки на государевой яхте. Тебе предстоит немедля вернуться в Ораниенбаум и ожидать в покоях для дежурных офицеров свиты. Придумай какой-либо предлог. Ты будешь взят государем на яхту. Таким образом ты услышишь его разговоры с Матвеевым. Нам надобно знать всё до единого слова!

— Для прогулок государь обыкновенно употребляет морских офицеров, — возразил я, понимая, какая опасность нависла над князем Матвеевым и всем нашим праведным делом. — К тому же моё очередное дежурство воспоследует только через день, и сие ведомо генерал-адъютанту господину Унгерну. Наконец, завтра утром отъезжает из Петербурга моя несчастная Лиза, и я хотел бы проститься с нею.

— Все указанные причины не имеют ни малейшего значения, — холодно возразил господин Хольберг. — Что касается госпожи Калидасовой, она уехала с мужем и единственным слугою сегодня утром — мы позаботились о том, понимая, как затруднительно тебе будет располагать собою в наступные дни. Относительно того, что государь пригласит на яхту именно тебя, изволь более не сомневаться: из двух офицеров, состоящих при особе государя во время морских прогулок, один в отъезде, а другой занемог.

Сколь ни взбешён я был, всё же сумел рассудить, что всякий иной, подосланный подслушать разговор князя Матвеева, причинил бы неизмеримо больше беды. Однако досада на моём лице не осталась незамеченной.

— Брат мой, — сказал господин Хольберг, — стоит ли печалиться о житейских мелочах, занимающих сейчас твоё сердце? Все они проходят бесследно, тогда как предстоящее тебе дело будет навечно вписано в книгу подвигов орденских братьев.

— Вы видели таковую книгу?

— Её могут видеть только те, кто удостоен высших ступеней посвящения. Наиболее достойные непрерывно пишут историю Ордена, ведя тщательный учёт всем значительным масонским работам.

«Очередная ложь для приманки тщеславцев и оглупления простофиль! Тайна, молчание, безвестность — вот главная ось Ордена! И назначение её слишком понятно — сделать непроницаемой и анонимной власть его главных князей!..»

— Жить и чувствовать надобно выше, нежели живут и чувствуют профаны, — витийствовал господин Хольберг, глядя в небо и покусывая при сём былинку. — История не рассмотрит профанов и в увеличительные стёкла, понеже они чураются подлинного знания и великих свершений, сравниваясь между собою лишь гнусными страстями, богатством и причудами, — им некуда приложить ум и некому посвятить нежность сердца… Впрочем, приучись ценить профанов как почву, в которой вырастают наши плодовые деревья. Кто живёт для себя, тот уже живёт для нас. Непосвящённым нужно настойчиво навязывать идею смерти, бренности сущего, ничтожества человека и бесцельности всех его усилий. Для нас опасны профаны, слишком задумывающиеся о тайнах мира. Мы пресечём их жизни, а жалкой нелюди, червям, копошащимся в навозной яме, внушим: не отвлекайтесь от своих забот! И так их застращаем, что они станут молить о покое. Все двери откроются перед ними, когда люди будут видеть преступления и делать вид, что вовсе не видят их…

— А что, если государь не допустит меня в каюту, где будут беседовать?

— Может статься. — Камергер легко переключился на иную тему. — Я полагаю даже, они будут разговаривать не в гостиной каюте — всё, что происходит там, нам хорошо известно, — а где-либо в ином месте. При безветрии государь выйдет на палубу, но если случится ветер или дождь, то, подверженный простудам, он несомненно предпочтёт наиболее удобную комнату, например свою уютную спальню.

— Что же мне тогда делать?

— Не мешать нашему человеку слушать у воздушной трубы, проходящей через гостиную каюту… Но палуба — за тобой!

Итак, братья всё крепче брали меня за горло. Наступал момент, когда скрывать подлинные чувства было уже неможно. Что ж, у меня хватало наблюдений и улик, чтобы выставить на обозрение такие грехи масонов, в которых ещё никогда со дня сотворения мира люди не обвиняли сговорившуюся шайку.

— А как же моя комиссия относительно государя?

— Всё идёт своим чередом, — уклончиво ответствовал господин Хольберг, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Ещё не все плоды созрели, не все повара согласились с нужным набором блюд для торжественного обеда… Теперь надобно особенно бдительно следить за государем. Если просочатся зловредные слухи и он поверит им, пожалуй, он ещё сможет подкупить наиболее слабых своих противников, чтобы вернее одолеть сильных.

Мы направились прямиком к нашим лошадям.

— Самое верное средство предотвратить сие, — продолжал камергер, ступая среди ромашек так, чтобы они обивали пыль с башмаков, — занимать государя мелочами. Даже у гения в сутках двадцать четыре часа, из которых он должен вычесть на сон, на еду, на туалет, на молитву… Всякая непредвиденная неприятность выбивает его из колеи и тем роковым образом сокращает шансы… А всякий человек, не подумавший три дни подряд, и не пожелает в четвёртый напрягать размягчившийся ум… Отныне к государю потекут толпищи челобитчиков из коллегий и даже из Сената. Мы убедили его взять на себя рассуживание тяжб между боярами. Он отбивался, ссылаясь на недосужность, но мы доказали, что таков давний обычай в русском государстве. Скажу тебе, великолепный обычай. Чем меньше задумывается государь, тем бесполезнее размышления его верных сановников…

Я поскакал обратно в Ораниенбаумский дворец, сожалея что не держу там ни слуги, ни особной каморки, как другие дежурные офицеры, и что мне придётся опочивать кое-как, терпя всяческие неудобства.

Лиза не выходила из головы моей…

Вечерело, когда я миновал часовых. Подъехав к конюшням, велел к завтрашнему дню приготовить коня. Конюх, почёсываясь под расстёгнутым мундиром, принялся ворчать, говоря, что лошадь моя не значится в поданных списках и что по форме надо бы столковаться прежде с господином шталмейстером Бирном, а как «они» в Петербурге, то, пожалуй, надо идти по инстанциям и повыше…

— Послушай, любезный, — оборвал я его, раздражаясь от таковой наглости, но, впрочем, зная, что конюхи — самый разбалованный народ, — не идти же стать мне сговариваться с государем о лошади, этак он велит взбодрить нерадивого слугу фухтелем!

Конюх пожал плечами и тяжко вздохнул, заметив, что свободных стойл почти что и нет, а русский мужик ко всему привычен, сыскалась бы чарочка горе запить.

Тут я рассмеялся своей недогадливости, пожаловал разбойнику гривенник, и вмиг моя лошадь получила и стойло, и овёс, и конюх уже другим голосом пообещал, что почистит и коня, чего, кстати говоря, не сделал. Но я простил ему обман или лень, вспомнив, как он сказал, провожая меня к служебному флигелю:

— Вот вы, барин, пожалуй, и упрекнули меня в душе за малый сей поборец, а примите в счёт, что мужик гнёт спину, едва твёрдо встанет на ноги, и уж до той поры не разгибается, пока держится на оных. И разве не золотом да серебром оборачиваются его труды? Да его, поди, на сотни червонцев того злата да серебра, так что не разживётся вовсе мужик с вашей великодушной копейки, может, пуще позабудет горе-печаль…

Уклался я спать вовсе без ужина — хлебнул лишь холодного чаю в буфете, чтобы утолить жажду, для чего растолкал спящего буфетчика.

Конечно, я мог бы вмиг раздобыть себе хорошей еды, прибегнув к только что испытанному способу, но, признаться, был так истомлён думами о Лизе и о предстоящем дне, что почти и не чувствовал голода.

Встал я рано. Вышед во двор, натолкнулся на знакомого мне ротмистра, привозившего в Ораниенбаум почту — заготовленные для его величества тайным секретарём Волковым различные государственные бумаги.

— А слыхал ли новость? — сказал он. — Вот же не везёт князю Матвееву! Мало что племянника гноят в узилище только потому, что не могут доказать его вину, мало что самого обходят должностями, несчастье приключилось и с сыном капитана Изотова, единственным теперь князевым наследником!

Сердце моё забилось: не зная о том, что знал ротмистр, я знал о том, чего он наверняка не знал и об чём не догадывался.

— Вот же горе какое! Сунул пятилетний отрок зелёное яблочко себе в горло да и задохнулся!

— Как же возможно? И годовалый ребёнок суёт всё в рот, а не в горло!

— Да так и возможно, коли случилось.

— А были ли тому свидетели?

— Какие свидетели? Гулял в саду да и высмотрел для погибели своей самое великое яблочко…

Нужно было отыскать князя Матвеева, всенепременно отыскать. Но что было сказать ему помимо того, что взят он уже на прицел гнусною шайкою и вот-вот грянет выстрел?

За себя я не опасался: разве можно опасаться злейших врагов, тех, с которыми нет и не будет замирения? Враги погубляли всё лучшее в моём отечестве, как было бояться сразиться с ними? Грустил я только, что мало одной доблести, чтобы нанести им чувствительный удар.

Я не окончил ещё утренней трапезы, как передали, что генерал-адъютант Гудович требует меня к себе.

— Знаю, на сегодня ты свободен от службы, — сказал Гудович, — но так получилось, что некому сопроводить государя на яхте. Соберись с духом, позабудь об усталости, тебе таковое усердие зачтётся…

Я ожидал выхода государя из покоев главного дворца, понеже в его особном доме, едва построенном, перебирали пол и перетягивали обои. Вдруг в приёмную залу почти вбежал князь Матвеев. С состраданием и вопросом взглянул я на него, но он не приметил меня. Глаза его блуждали, лицо было мраморно бело, но мундир, как всегда, безупречен.

Он прошёл прямо в кабинет императора, на ходу говоря часовым:

— По высочайшему дозволению, а всех других велено пока не впускать!

Таковой приказ в самом деле был уже получен. И хотя князь явно нарушал заведённую церемонию, никто не стал спорить с ним. Часовой офицер-голштинец покосился на меня, но я, кивнув ему, промолчал.

Какие думы сотрясали князя в сей ответственный миг? То, что он добился наконец, одолев все рогатки, личных объяснений с государем, было его победой. Но было ли то победою дела?

С тревогой заглядывал я в изрядно просторный и светлый государев кабинет с видом на сад и пруд, в котором плавали лебеди.

Василь Васильич, собираясь с мыслями, прохаживался по кабинету от стола до окна и обратно, что выдавало необыкновенное его волнение.

«Нет-нет, не погибнет вовсе отечество! Каждый из нас должен брать на себя всю ответственность яко самодержец своей совести!.. Препятствовать разрушителям на каждом шагу!»

То мне приходило на ум присоединиться к князю и выложить перед государем собственные козыри, то, спохватываясь, вспоминал я, что не имею на то дозволения и мой безрассудный поступок может принести не пользу, а вред.

Томительно шло время. Раздражающе медленно тикали голландские часы в громадном, в рост человека, футляре, помещавшиеся напротив царского стола.

Наконец появился государь. Наклонясь, шептал ему на ухо Гудович, но государь морщился и махал руками, возражая, и по гримасам его лица я легко заключил, что ему испортили настроение, что он не в духе и бедный князь Матвеев вряд ли будет выслушан до конца…

— Никакой морской прогулки! — воскликнул государь. — Я отменил даже вахт-парад, вы понимаете? Объясните наконец дамам, что я не волен в выборе своих занятий!.. Не всегда волен!.. Все растаскивают моё время, как если бы оно было бесконечным!.. Здравствуйте, здравствуйте, милый князь!.. Да, я должен помнить, чёрт возьми, обо всём на свете, другим дозволяется забывать о своих обещаниях!.. Гудович, оставьте нас наедине. Мы договорились беседовать с глазу на глаз по делу совершенно приватного свойства!

Двери были закрыты. Гудович минуту постоял в приёмной, улыбаясь несколько смущённо. Потом вдруг смахнул с лица улыбку и, будто о чём-то вспомнив, быстро ушёл.

Своим капризом государь расстроил диспозицию заговорщиков. Но не таковы они были, чтобы исходить только из одной возможности. Конечно же, они уже давно приспособились подслушивать государя в его ораниенбаумском кабинете так же, как подслушивали в Зимнем дворце.

Миновал час, тревога моя росла. Временами из-за дверей доносились пронзительные возгласы государя. Он, конечно, неистовствовал. Но по какой причине? Возмущался коварством своих врагов? Или негодовал, слушая неприятные для себя рассуждения?

Наконец двери с шумом распахнулись, едва не зашибив часового. Князь Матвеев с искажённым лицом пробежал мимо. «Беда!..»

Растерянно глядя в окно, я увидел, как промчалась матвеевская карета, взметая на дороге изрядную пыль. Почти вскачь лошади вынесли её за ворота.

День, с утра туманный, неожиданно прояснился, и сделалось довольно жарко. На сей случай, верно, была какая-то особая договорённость — к государю пожаловали гомонливые голштинские офицеры, и он, оставив ожидать в приёмной вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына и обер-прокурора Синода Алексея Семёновича Козловского, поехал на плац для экзерцирования войск и оставался там до обеда.

Вернулся он в самом прескверном расположении духа, понеже измученные жарою роты перестраивались с большой задержкою, к тому же два солдата упали в обморок и едва пришли в себя.

Обедал государь в малахитовом зале, где кроме помянутых Голицына и Козловского присутствовали также принц Пётр Гольшнтейн-Бекский, тайный секретарь Дмитрий Васильевич Волков и генерал Корф, а из государевых адъютантов — Гудович.

— Был у меня утром для приватного рапорта князь Матвеев, — объявил вдруг государь, нагрузившись французским вином, привезённым ему в подарок бароном Корфом. — Он убеждён, что самодержавная власть лишилась почти всех своих опор и вот-вот должна рухнуть. Доказательством он выставляет четыре главные причины: возмущение русского духовенства моим подчёркнутым равнодушием к ортодоксии, возмущение гвардии моими призывами к более ревностной службе, крайнее недовольство общества моею дружбою с Фридрихом и, главное, опасными интригами масонских лож. Что вы на сие скажете?

Все сановники, прервав трапезу, напряжённо уставились на государя.

— Чепуха какая-то, — промолвил наконец принц Пётр. — То, что вы, ваше величество, обыкновенно предпочитаете говорить на немецком, а не на природном российском языке, отнюдь не свидетельствует о том, что вы не уважаете православного закона.

— В самом деле, — подхватил обер-прокурор, — кто, как не вы, позаботились о несчастных, обижаемых попами и прочей церковной властью? Прежде вашего указа челобитные отсылались Синодом на рассмотрение епархиальным архиереям, на которых и указывали жалобщики. Ныне таковое беззаконие объявлено государственным преступлением. Челобитчики обрели защиту, которой были лишены прежде!

Государь наморщился.

— Что скажет полицеймейстер?

— Я полагаю, — с достоинством отвечал Корф, — князь Матвеев стал усиленно выискивать врагов трона с той поры, как уличён в преступлениях его племянник Изотов.

— Положим, вина не вполне доказана, — сказал государь.

— Я веду речь не о доказательствах, — продолжал Корф, — но о свойствах человеческой натуры, тем упорнее обвиняющей других, чем очевиднее для всех её собственные грехи. Да и по правде сказать, князь Василий, коий был некогда моим лучшим другом, ныне почти невменяем!.. Жаль, жаль его! Господин Франц Кушник, знаменитый в Европе доктор медицины, едва увидев князя Матвеева, вынес диагноз, что ум у князя размягчён. Да и как не размягчиться уму от столь сильных переживаний? На днях умер пятилетний наследник князя.

— Вот как, — удивился государь, — он мне об том не говорил.

— Помешанные умом многое забывают, — развёл руками барон. — Мальчишка подавился яблоком, обыкновенным яблоком, представляете?

— Вы о существе дела, барон, — напомнил государь, вновь пробуя вино. — Сие вино убеждает. А доктор медицины — не убеждает.

— Что же до существа дела, ваше величество, то я уже докладывал вам: есть, есть настроения ропота, но преувеличивать их было бы наивно и опасно. Я уже сообщал, что аустрийцы и французы, недовольные переменами нашей политики, распускают злонамеренные слухи о предательстве Россией своих соузников и о подарении нами прусскому королю двадцатитысячного корпуса Чернышёва… Подлинно мудрое правление не обходится без наказания одних и похвал в адрес других, отчего случаются и недовольные. Вы же за короткий срок осчастливили империю и подданных столь глубокими преобразованиями, каковых в других нациях достигают обычно помощию кровавых революций за столетия!

Тайный советник Волков опустил голову, чтобы скрыть невольную усмешку. Сам ловкий льстец, он не выносил слишком явных преувеличений.

— И всё же признайте, барон, — промолвил он, не поднимая глаз, — что в лейб-гвардии ропот не утихает, но усиливается. Мне доводилось слыхивать об этом от князя Волконского.

— «Усиливается», «утихает» — определения учёного мужа, недостаточно разумеющего практические особенности человеческих нравов, особливо в недрах толпищ, — сухо возразил барон Корф. — Как им и не усиливаться в предвидении скорого похода, объявленного государем на конец июня? Дворянские дети, они привыкли к праздности, кутежам, танцеваниям и амурам с барышнями, а военные действия требуют дисциплины и тягот. Чем выше гений полководца, тем неукоснительнее должны соблюдаться все его наставления!

— Я вообще думаю со временем расформировать гвардию, — озабоченно сказал государь. — Слишком великие расходы несёт казна, содержа полки, пригодные для парадов, но совершенно бесполезные на баталиях. Нам не нужна пустая российская храбрость, нам нужны дисциплина и методичность действий, то, что составляет славу лучших армий мира. Мой друг Фридрих высказывается на сей счёт весьма определённо. Двое регулярных, то есть самых обыкновенных солдат не устоят противу одного храбреца, не признающего вовсе дисциплины. Пятеро таковых храбрецов с позором погонят прочь полтора десятка регулярных солдат. Но регулярный полк без труда разобьёт три полка храбрых, но неорганизованных воинов!

Я видел, Корфу не терпится замять или переменить разговор, подхватив излюбленную тему государя — о значении дисциплины и уставов. Но — не удалось.

— По существу, генерал!

— Что же касается недовольных в рассуждении о прочной дружбе с Пруссией, то подданные вашего величества несомненно приветствуют мир. Конечно, те из них, кто потерял на баталиях мужа, брата или отца, продолжают пылать местью и яростно желают, чтобы мы наказали прусское королевство отнятием его исконных земель. Но ведь это в корне подорвало бы и самую дружбу…

— Каков вздор! — воскликнул государь. — И отчего мои подданные не понимают, что затея противу Пруссии была горьким заблуждением? Раз я говорю, значит, я знаю и мне можно поверить на слово! Мы не могли выиграть ни единой кампании, потому что вздор лежал в основе всех наших политических расчётов!

— Истинно так, — заключил Корф. — Таким образом, рапорт господина Матвеева следует признать подобным же вздором. Он хочет расшатать единство империи перед решающим напряжением сил, к каковому призывает нас провидение. Зачем ему понадобилась клевета, надобно ещё выяснить, иначе впредь нельзя даже полагаться на его лояльность!

— Относительно масонов, если вы мне позволите, — вмешался в беседу Гудович. — Сии беззащитные искатели истины, гармонии и человеческого братства всегда подвергались нападкам со стороны злобных ревнителей розни между сословиями и племенами. Ослабляя союз, в коем представлен весь цвет Российской империи, её природные народы и многочисленные иностранцы, верноподданные престола, мы ослабляем Россию, рассекаем её на части, навлекаем подозрение на честные иноземные умы, радения которых о России — вне сомнения!.. Не имеющие чести быть приобщёнными свету масонских лож всегда негодовали более на масонов, нежели на собственные пороки, бездарность и невежество, и говорили о заговорах масонов только для того, чтобы поживиться за их счёт! Непросвещённые всегда хотели побить камнями просвещённых. Не так ли, ваше величество?

— Да, — кивнул государь, — в сём пункте я решительно разошёлся с князем. Уж мне-то известно о масонах из первых рук! Как они могут желать моей смерти, если никто и никогда не давал им большей свободы в Российской империи, нежели я? За мои подарки они обязаны мне и поклялись вечной и священной любовью! Более того, не скрою, именно от них, беспрепятственно сообщающихся со всеми сословиями, я постоянно получаю важные известия об опасных гнёздах мятежа и недовольствия…

Немногие уже дни отделяли сие роковое заблуждение от запоздалого прозрения. Я не ведал ещё о том, но как болела душа, убеждаясь, что бесполезны все способы пробудить в государе не токмо спящий разум, но и простое чувство самосохранения.

Впрочем, мужественный рапорт князя Матвеева не остался, как я сведал позже, вовсе без последствий. Государь всё-таки обеспокоился. И хотя по-прежнему лицемерил перед своими сановниками, выставляя на обозрение полную беспечность, и был уверен, что достаточно проницателен и всё зашло ещё не столь далеко, чтобы вокруг были сплошь противники и ненавистники, всё же совещался и с другими людьми, которым безоглядно доверял, — с дядею своим Георгом и доверенными мужами из голштинцев.

Вскоре стало мне известно, что государь ездил в Шлиссельбургскую крепость, дабы взглянуть на несчастного Иоанна Антоновича, о котором ему, вероятно, внушали, напуская туману, что именно на сего человека ставят заговорщики.

Посещение — кажется, второе со времени воцарения Петра Фёдоровича — было предпринято в глубочайшей тайне. Государя сопровождало всего несколько сановников, включая вездесущего Гудовича. Все были в масках, так что обречённый на вечное заточение не мог и подозревать, что за люди явились вдруг взглянуть на него. Я слышал из уст государя обращённые к канцлеру Воронцову слова, что узник найден в жалком состоянии ума и тела и надобно быть поистине безнравственным, чтобы дать согласие на его умерщвление.

Позднее мне сделалось известно ещё и другое: Иоанн Антонович, живя в постоянном страхе перед насильственной смертью, уже совершенно от себя отрёкся и всякого, кто входил в камеру, со слезами на глазах уверял, что он совсем не тот, за кого его принимают, что бывший российский император давно умер от воспаления лёгких, а он, ничтожный его слуга, по проискам злых людей содержится в темнице под именем Иоанна Антоновича.

Так ли оно было? Кто может узнать сие, коли вокруг трона переплеталось столько интриг?

Несомненно, благодаря князю Матвееву государь предпринял также и свой последний шаг к примирению с Екатериной. Сия встреча, проходившая у меня на глазах, многое прибавила мне о характерах соперников.

Накануне как бы совершенно случайно меня встретил господин Хольберг — то было в Ораниенбаумском дворце — и, отведя в сторону, сказал:

— Тебе вольготно живётся, Орион! Ты выполняешь приказы, мне же приходится целыми днями ломать голову, какими они должны быть, чтобы удовлетворить ожиданиям Архитектора Вселенной!

В самом деле, он выглядел весьма дурно: под глазами мешки, лицо измученное, речь нервная.

— Вы тоже выполняете приказы, — сказал я, — только посредством своих приказов. Я же выполняю ваши приказы посредством приказаний самому себе.

Он натужно рассмеялся.

— Завтра поедешь с государем в Петергоф. Он задумал встретиться с Екатериною Алексеевной. Нам хорошо известна подноготная императрицы, и всё же, когда речь идёт о ней, необходимо всегда знать, куда она поворачивает паруса. Ты понимаешь? Отчёт должен быть самым подробным. Имей в виду, оба попытаются примириться, но только для виду. Пустая затея. Оба гребут в противоположные стороны. Строго говоря, уже не они движут событиями, а события движут ими.

— Я не убеждён, что не выйдет чего-либо непредвиденного, — сказал я, — как тогда, при беседе с князем Матвеевым.

— Исключено. Государь побоится остаться наедине с Екатериной… А мы придадим беседе благополезное направление.

— Как?! Вы полагаете, я исполню сие?!

Он остановил меня жестом руки.

— Сие будет исполнено вовсе без твоего участия! Мы не достигали бы надлежаще своих целей, если бы не привлекали к себе на службу не только знаменитых и одарённых людей, но и людей редкостных, необычных, способных к чудодействию. Увы, наука не всё знает и не всё может. И если мы не умеем чего-то объяснить, мы стремимся использовать и то, чего не понимаем. Мы содержим людей, способных зреть сквозь толщу вод, сквозь камень и землю, а также и тех, которые прикосновением рук излечивают болезни тела и духа. Наконец, мы содержим таких, кои способны своим взглядом вызывать в других людях болезни сердца, печени, почек, крови. На нас трудятся чародеи, владеющие силой внушать свои мысли отдельным людям и даже скопищам людей. Таковой молодец только что доставлен в Петергоф.

Я уже ничему не удивлялся.

— Смею ли я взглянуть на него? Не мошенник ли он?

Господин Хольберг отрицательно покачал головой.

— Не стремись узнать больше, чем дозволено, мой друг. Излишние знания губительны. Если знания не соответствуют моральной зрелости, они бесполезны или вредны, понеже толкают на безрассудство… И что взглядывать? Человек тот — обыкновенный владимирский холоп, осуждённый к смертной казни за сглаз, порчу и бесовскую одержимость. Мы избавили его от злой участи, вызволив из острога, и теперь он сулит отдать Ордену свои необыкновенные способности… Клянусь, в его присутствии ты не выскажешь ни единой связной мысли, позабыв обо всём на свете, или будешь повторять вслух произносимые им только в мыслях слова!

— Определённо чертовщина!

— Однако и она полезна, когда употреблена по назначению. Люди глупы и скорее верят не положительному знанию, требующему труда и терпения, а чуду, которое ничего не требует. Подмешай к десяти долям чертовщины одну долю знания, и ты соблазнишь любого умника.

— Разве мы собираемся покорить мир неправдою и несправедливостью?

— Нашей правдою и нашей справедливостью. Правда и справедливость вообще, в сущности, никого никогда не интересовали. Сильные мира допускали рассуждения неудачников о сих предметах, дабы выпустить дурную кровь и понудить к соблюдению своих законов. Когда-нибудь ты убедишься, что всего более не верит в Бога римский папа, а который верит, тому не удержать долго кормило власти… Нам нужна не так называемая правда — сие абстракция воображения, — нам нужен порядок, великий порядок действия, а его достигают при беспорядке, когда людей беспокоит только собственная судьба. Люди при беспорядке — живой навоз, им недосуг искать подлинные тайны мира. Да и не найти вовсе, доколе ключи у нас. Не человек творит обстоятельства, но обстоятельства творят человека. И пусть профаны сколько угодно болтают о жертвах, героизме и дерзаниях, болтовня пребудет болтовнёй. Мы лучше всех знаем, что для полёта нужны крылья, одиночкам же их не обрести.

— Что же из этого следует? — спросил я. — Не понимаю, как можно жить, отбросив помыслы о справедливости и правде?

— Ты цепляешься, мой друг, за категории начальной стадии посвящения, почти подобные категориям, бытующим среди жалких профанов. Но ты стоишь уже перед новой ступенью и завтра будешь смеяться над дикостью, каковую демонстрируешь сегодня. Ты вскоре узнаешь, что добровольное и безропотное повиновение воле начальника и есть величайшая справедливость и правда. И вместе с тем величайшая власть. Но власть не над химерическим множеством, а над самим собою. Победи себя и повинуйся! — вот заповедь истинного масона. Орден освобождает неофита от томительных и бесполезных поисков справедливости и правды, даруя ему готовую истину старшего начальника. Не искать, теряя драгоценные дни, а пользоваться истиной, претворять её — не высшая ли то ступень общения с истиной?

Понимая вполне язык учителя своего, я холодел от вероломства. Меня не принимали всерьёз, шаря в мыслях моих и чувствах. Меня лишали права искать, спорить и возмущаться, желая видеть бессловесною тварью, жертвой, которая на эшафоте уже безропотно повинуется палачу…

— Язык наш весьма отличен от языка профанов, — самоуверенно продолжал господин Хольберг. — И сие не для того, чтобы запутать, а для того, чтобы распутать. Нашему языку более доступна истина, непосвящённый, даже и услышав, не догадается о ней. Ты сумеешь судить о людях с полной достоверностью не только по одному беглому взгляду, но и по звёздам, по ушам, по остаткам выпитого вина. Мир наполнен чудесным знанием в каждой своей клетке, и все клетки откроются перед тобою, как бутон цветка раскрывается навстречу солнечным лучам… Помни, однако, что самое доброе порою оборачивается злом, а самое злое — добром. Вот отчего добру можно служить не только добром, но и злом, и Орден вполне владеет сею мудрёной наукой. Часто творя зло или то, что представляется злом, мы искупаем вину тех, кто не сумел подняться до добра. То, что ты можешь видеть, свидетельствует как о добре, так и о зле, потому не делай вовсе никаких заключений, не получив совета старшего начальника… Знай, удобнее и прибыльнее пользоваться не столько трудом рабов, сколько поощряемыми в них страстями. Новая ступень посвящения научит тебя, как выбрать жертву, момент и средства, чтобы, не подвергаясь опасности, заполучить искомое. Астральные вихри начальников твоих во всякий час будут резонировать в просвещённой душе, и истина пребудет в тебе вовеки не замутнённой. Постигнув каббалу, магию и герметику, ты освоишь и более глубокие тайны оккультизма, незримого царства посреди царств, собирающего оброк с глупости и неискоренимой человеческой вражды. Цель всех оккультных наук едина — наше влияние на общества и народы путём особого намагничивания человеческой среды. Мир построен иерархически, и одно живёт, только поглощая другое. Орден имеет астральное право питаться всеми, кто ниже братьев его. А ниже нас все остальные…

— Можно ли идти масону против совести? — едва уже сдерживаясь, спросил я.

Господин Хольберг пристально вгляделся в меня и на мгновение задумался.

— Можно и нужно, — был его ответ. — Ибо кроме воли и совести твоей существуют воля и совесть старшего, его циркуль шире, и то, что запрещает твоя совесть, может потребовать его совесть. И не совесть решает, а соответствия воли и рока. Совесть ведь не остановит падающего камня, а без воли рока он не сдвинется с места… Итак, повиноваться — это и значит быть подлинно свободным. Выполнять предначертания — это и значит творить по собственному произволу. Так, восстание и мятеж чаще всего лишь форма повиновения своей глупости и темноте. Только старший начальник ведает, где наша воля столкнётся с роком, и управляет так, пользуясь провидением, чтобы мы приближались к конечной гармонии, если внешне даже усиливаем хаос. Мы счастливы, ибо не сомневаемся: при взгляде вверх у нас нет своей воли, она отдана старшему, нам остаётся усваивать его мудрость и укреплять её своими жертвами и страданиями… Власть подчинённого не отличается от власти начальника. Вот отчего мы должны преклоняться перед старшим. Он владеет герметическими тайнами, он может появляться там, где его нет, помощию перемещений духа и благодаря способности к мыслительной концентрации своей сущности. Он умеет сохранять неповреждённым свой дух, на расстоянии поражая дух всякого соперника, и если, к примеру, отрубить ему руку, рука срастётся, пока в астральном видении она не отторгнута…

Сия квазиучёная белиберда, не поддающаяся ни подтверждению, ни оспориванию, меня уже довольно забавляла.

— Очень хотелось бы преуспеть в масонских науках. Но подлинно ли возможно для искушённого масона поражать своих врагов на расстоянии?

— Подлинно, — подтвердил камергер. — Для совершенного масона сие так же просто, как выпить стакан воды. Дело в том, что борьба духа происходит постоянно, и ежели слаб дух, его повреждения непременно вызывают повреждения тела… Уничтожение и травля противников — важнейшая отрасль масонской науки. Что нужно для победы? Не поспешить самому к пропасти, где ждёт отверстая пасть крокодила, а своевременно сбросить куль, отогнать собаку, опереться о жезл, запастись приличной одеждой, снять дурацкий колпак и смотреть прямо перед собою… Не проясняю сию символическую речь, выражающую накопленную мудрость борьбы Ордена со своими врагами, касательно же астральных флюидов замечу, что масон достаточной степени посвящения способен, концентрируя заряды, бросать их, как ядра, и поражать психику врага. Половина мужчин и две трети женщин поддаются гипнозу. Иначе говоря, это психологически проницаемый материал, подчинить который не стоит большого труда. Но и всех других врагов искусный масон легко повергает в смущение и нервозность, выбрасывая заряд отрицательных флюидов при помощи ладони и пальцев левой руки. Таким образом вызывают у врага психическое расстройство, нездоровье и даже смерть. Пользуясь помощию искусных медиумов, получают эффект на умственное расслабление, финансовое разорение, прекращение или ослабление вредной для нас деятельности, деструкцию половой и мочевыводящей системы, постоянный страх. Как протекают сии операции, я пока умолчу и не растолкую тебе ни единого из своих слов, ибо каждое связано с тайной. Но кто стремится овладеть ею, тот овладевает Sic habebis gloriam totius munch. Jdeo fugiet a te omnis obscuritas. Таким образом ты овладеешь славою всего мира. От тебя удалится всяческая темнота.

На следующий день сразу после завтрака государь действительно отправился в Петергоф, следуя не по новой дороге, а самым почти берегом залива. Свита была небольшой, и генерал-адъютант Гудович взял меня с собою, заставив перед тем хорошенько загримироваться. Я сменил парик, мундир и сапоги, прибавив себе изрядно росту, двумя припудренными затем пластырями изменил лицо и придумал на всякий случай другое имя.

Предупреждённая запиской Екатерина Алексеевна ожидала государя в гостиной, примыкавшей к её опочивальне. Гудович поспешил вперёд предупредить императрицу, иначе говоря, проверить, достаточно ли безопасно находиться там государю, — он же и пугал опасностью покушения. Затем в гостиную вошёл государь, а следом и я.

— Катрин, — по-немецки сказал государь от самого порога, — пусть все выйдут вон, включая горничную! Свидетелем нашей беседы может быть единственный человек, мой новый личный офицер, которому я доверяю, как себе. Он русский и не знает по-немецки ни единого слова.

Все вышли. Последним — Гудович, тщательно притворивший двери.

— Меня стесняет сей человек, — сказала обо мне Екатерина Алексеевна, одевшая по случаю встречи вызывающе пёструю, пожалуй, даже легкомысленную робу. — И сильно сомневаюсь, получится ли разговор, на который ты уповаешь… Ты боишься меня.

— О Господи, я просто отчаялся доказать тебе что-либо. Ты всегда убеждена, что всё понимаешь. Ты ни разу не усомнилась в себе и своих суждениях, и сие скверно. В любом споре ты любой ценой хочешь быть правой, и это рвёт самые добрые душевные нити.

— Может, нам лучше не разговаривать?

— Всю жизнь наши отношения зависят от твоего упрямства! Разве нельзя однажды сказать: довольно трясти старую мякину!

— Елисавета Романовна — тоже старая мякина?

— Ты обвиняешь меня, чтобы обелить себя! — Государь терял самообладание. — Ты прекрасно знаешь, что Елисавета — только для того, чтобы надо мной не смеялись в обществе! Ты первая вступила на путь подлости и обмана!

— Всё, что я делала, было государственной надобностью или только ответом. «Как аукается, так и откликается», говорят русские, — с ядовитой усмешкою отозвалась Екатерина Алексеевна. — И, может, в самом деле довольно трясти старую мякину?

— Нет, на сей раз я дотрясу до конца! Мне известны все твои проделки, недостойные не то что жены великого князя или императора, но и самого последнего колбасника! Ты позорила меня, видя, что я люблю тебя, но не могу жить только тобою, потому что обязан ещё и долгу своего рождения! Ты хотела быть повсюду первой, снедаемая тщеславием, но не знала, как содеять сие, и избрала самый недостойный способ! Ты пала так низко, что будь я потвёрже, я должен был бы давно заточить тебя в темницу! Но я слишком добр и слишком мягок к тебе, и ты пользуешься моею мягкостью. Запомни, ты не самодержица, а жена, жена, жена самодержца!..

Государь был выведен из себя. Расстроенный, он выкрикивал, как петух — при каждом слове вытягивая шею.

— Перестань, глупец! — пятнами покрасневшая Екатерина, распространяя запахи восточных благовоний, порывисто встала и отошла к окну, обмахиваясь веером. О, я преотлично видел, что она продумала все свои реплики и жесты в сей безобразной сцене! — Если ты думаешь, что я буду каждый раз спокойно сносить твои издевательства, ты ошибаешься.

— Издевательства? — опешил государь. — Я говорю правду и только правды требовал в наших отношениях!.. Мне очень трудно, мне очень тяжело, кто-то должен быть рядом со мной, преданный, верный, заботливый… Отчего не моя жена? Отчего таковое несчастье на мою голову? Я государь, и я… одинок. Я не знал матери, мальчишкой потерял отца и вот меня оставила женщина, которой я отдал своё сердце. Почему? За что сия немилость и несправедливость? Разве я не достоин большой и трогательной любви?

Опустившись на кушетку и уронив лицо в ладони, он зарыдал. Клянусь, я с трудом сдерживался, чтобы не броситься успокаивать его. Он был жалок как государь, несомненно. Но как человек не мог вызывать во мне отвращения. Я впервые слушал чужую семейную сцену и, признаюсь, был поражён, что в царской семье она не отличается почти от всякой другой.

— Думаешь, мне легко было прийти к тебе и сказать: давай забудем всё что было и начнём изнова?.. В глазах моих стоят все они, коих ласки ты принимала лишь затем, чтобы больнее уколоть и унизить меня!.. И тогда, весной, после тайных родов… О, мне не забыть нестерпимой наглости, никогда не забыть! «Что вы здесь делаете?» — воскликнул я, поражённый безумием непристойности. И что ты ответила? Помнишь, что? «Ты всегда занят для меня, а графу сие нравится!» Ты же неглупа, ты же способна понять, что нет вовсе мужчины без чувства мужского достоинства!.. Я не принадлежу себе, я часто не принадлежу себе и вынужден исполнять долг, который считается высшим относительно всех прочих забот!.. Можно ли ставить мне в вину мою вечную занятость разными, порою действительно бессмысленными делами?..

— Удивляюсь, как вы не понимаете, ваше величество, элементарной истины: что между нами всё окончено! — непримиримо, не повернувшись от окна, оборвала Екатерина Алексеевна.

— Коварная, жестокая! — Государь захлёбывался слезами и непрерывно отирал лицо платком. От слёз у него случился насморк, и он то сморкался, то качал головой, растерянный и беспомощный совершенно. — Ну, давай, давай, Катрин, попытаемся в последний раз устроить совсем новую жизнь!.. Мне не раз говорили, как страдает Пауль, видя разлад между нами!.. Зачем, зачем ты всякий раз при мне наказываешь своего сына? О бессердечная, ты пытаешься и тут мстить мне!..

— Замолчите наконец! — топнув ногою, властно выкрикнула Екатерина Алексеевна. — Противно слушать! Возьмите себя в руки и будьте хоть раз вполне логичны!

— Боже, — простонал государь, — да какая же логика может сыскаться в столь приватном деле? Какая логика там, где сердце тянется к сердцу, но натыкается лишь на холодный лёд?.. Разве зря сказано: «Между другими добродетелями, которые украшают честную даму или девицу и от них требуются, смирение есть начальная, и главнейшая добродетель!»

— Ах, Боже мой, не устраивайте сцен и не цитируйте из «Показаний к житейскому обхождению», ибо и там вы ничего не поняли! — презрительно промолвила Екатерина Алексеевна. Искажённое злобою её лицо сделалось очень непривлекательным. — Вам не нужен друг, вам нужна рядом бессловесная подушка, подобная графине Воронцовой!

— Заблуждаешься, душа моя! — Государь подхватился с кушетки и принялся приводить себя в порядок. — Да-да, — обиженно шептал он, — я ни от кого не получал столько боли, сколько от ближнего. Как я наказан, Господи, как наказан! Вешать соболью шубу на первый попавшийся забор… Истеричная, вздорная женщина хочет доказать, что она чего-то стоит, а ведь не стоит ничего, ничего не стоит… Слушайте же, глупая, пошлая, отвратительная женщина: я умею брать себя в руки! Придёт час, и вы будете столь же унижены, сколь ныне унижен я! Но не радоваться буду в ту минуту, как вы, знайте, нет, — буду страдать, думая о том, как некогда близкий мне человек сгубил себя бесконечным тщеславием… Кажется, именно вы, Катрин, должны были бы более всех понять меня, но именно вы ничего во мне понимаете!.. Прощайте, сударыня! Вся ваша трагедия — вы лишены слуха, вы не представляете даже, что есть гармония в речах и поступках, в каждой минуте нашей жизни!

Шатаясь, государь вышел из гостиной — я едва успел растворить перед ним дверь.

— Что бы вы ни замыслили, ваше величество, — громко и очень спокойно бросила вдогонку Екатерина Алексеевна, — я никогда не буду более принадлежать вам! На костёр пойду, но не примирюсь! Доколе вы при всех не попросите прощения!

Я мало понимал в столь сложных отношениях, одно было ясно: государь в плену у своевольной, капризной и опасной женщины, признающей, как я почувствовал, только силу и боящейся только силы…

— Прощения? У неё? — оскорблённо повторял государь, сидя в карете. Я поместился напротив него вместо адъютанта — так он распорядился, велев Гудовичу ехать верхом или в берлине вместе с лейб-медиком.

Я слушал государя, лихорадочно вычисляя, не настала ли удобная пора раскрыть перед ним масонские карты.

— Послушайте, — вдруг обратился ко мне государь, видимо, за неимением другого собеседника, — больше всего меня удивляет, что человек — последовательнейшая из бестий!.. Если нет совести, всё-таки остаются определённые правила игры. Даже идиот по-своему верен себе… Клянусь честью, если бы эта грубая женщина замирилась со мной сегодня, я бы завтра приказал её арестовать… Чужой, чужой, хитрый человек! Вы согласны?

— Полагаю, никто об этом лучше не знает, нежели вы, — отвечал я осторожно.

— А вы молодец, — помолчав, рассеянно сказал государь. — Я давно приметил, сколь ревностно вы выполняете обязанности! Перед выступлением в поход я хочу произвести повышения по всей армии, поддержать дух в самых достойных. Передайте генералу Гудовичу, чтобы он включил в список и вас!..

Возвратясь в тот же день в Петербург, я дал полный отчёт господину Хольбергу, что видел и слышал. Умолчал лишь о том, что государь арестовал бы Екатерину, согласись она замириться с ним. Мне показалось необходимым сокрыть именно это обстоятельство, приписанное мною целиком на счёт уязвлённого самолюбия государя.

— Хвалю тебя, — сказал господин Хольберг, едва я закончил отчёт, — ты учишься не задавать лишних вопросов — большое достоинство для подлинного масона… Итак, постарайся завтра никуда не отлучаться, а послезавтра не забудь прихватить заряженные пистолеты. — Тут он цепко прихватил мою руку у запястья. — Не исключено, что всем нам придётся скоро платить по векселям!

— Я вряд ли усижу дома, — отвечал я. — Хотелось бы сходить в церковь, удостовериться об отъезде Лизы, возможно, купить кое-какие новые книги. Наконец, просто погулять, успокоить нервы.

— Оные у тебя в полном порядке, — заверил камергер.

Я поклонился и отправился к себе на квартиру.

Утром, едва сойдя с крыльца, приметил я неподалёку двух незнакомых господ. «Из предосторожности принята братьями сия мера или по недоверию?..»

Воспользовавшись на улице случайной наёмной каретою, я ускользнул от соглядатаев и тотчас поспешил к подьячему Осипову. Весть ожидала меня страшная, ходившая уже по Петербургу, хорошо известная господину Хольбергу, но отчего-то утаённая от меня: застрелился князь Матвеев.

— Да он и не застрелился вовсе, ваша милость, — со слезами прошептал Осипов, провожая меня в дальнюю камору своей лавки, где были свалены запасы подержанных книг и книг без переплётов. — Вороги действуют повсюду, и лучших русских людей травят или вовсе убивают, а власти того примечать не хотят, власно как подкупленные. Ослепляют Россию: что она без ясных очей? Не истукан ли необъятный?..

Подьячий поведал, что сразу же после ареста Андрея Порфирьевича Изотова принялись запугивать князя Матвеева и пугали весьма искусно — не будь он от природы отважным человеком, довели бы до разрыва сердца. Смотрит князь в зеркало, а за спиною вроде бы скелет маячит. Ночью услышит шум и плач, торкнется в окно, а по двору ведьма на метле скачет, огненные искры вокруг себя рассыпает. А то на приёме у иноземцев некий господин пред князем возник в долгой епанче, епанчу распахнул, и вот видно — никакой то не человек, а мохнатый козлоногий чёрт…

— Я бы помер или с ума сошёл, — говорил подьячий, озираясь, — а князь уверен был, что всё то изобретения ворогов, хотя, я полагаю, и невозможно так правдоподобно устроить… А мальчонку Изотова, безвинного сиротку, как извели злодеи? Схватили в саду и насильно в глотку яблоко запихнули. Держали, доколе не задохнулся. Вот вам крест: нашли на теле убиенного следы от рук насильников… Теперь князя застрелили… Лежит в спальне на полу. Лужа крови. Полголовы от затылка выстрелом снесено. И как, ваша милость, убить себя можно, себе в затылок стреляя?..

«Прощай, князь Василь Васильич! Ещё одна жертва из бесчисленных, понесённых отечеством через неразумных детей своих, подпавших безразличию и кругом уступивших Разврату духа и незримому гнёту!..»

— А не просил ли князь, коли вы видели его за день до смерти, что-либо передать мне?

— Как же, как же! — засуетился господин Осипов, морща лицо и что-то с усилием припоминая. — Вот же, извольте — сказал: как будет в «Ведомостях» про продажу дома генерала Овцына, пусть немедля поспешит к государю, ибо то знак предстоящего действия.

— Какого действия?

— Не могу знать, — развёл руками подьячий. — Что велено передать, то передаю, а толковать на свой ум не имею права, чтобы не смутить вас нечаянной глупостью…

Вот когда впервые промелькнула горькая мысль, что ничего не получится ни у меня, ни у другого, ни в России, ни в иной стране, пока не встанут открыто уже тысячи честных людей повсюду, что все мы обречены, ибо шепчем о боли своей, тогда как о ней надобно бы кричать громогласно, выкорчёвывая заговор и злое умыслье как противное самым основам человеческой жизни!

В стеснении духа призвал я на помощь Господа, укоряя его за покинутость детей своих, и мало-помалу разум мой прояснился, увидев над ложью заговорщиков ещё и свет правды, источаемый всей великой жизнью природы, свободной от интриг и заговоров. «Человек, смирившийся с судьбою, грешен, понеже не следует своей совести, — твёрдо заключил я. — И чем труднее, тем необходимей отстаивать правду совести своей, единственное, что связывает нас с высшей волей. Она же открывается сполна человеку порою лишь на пределе дыхания!» И ещё заключил я: «Отечество — последняя точка опоры, которая даёт силы жить и искать правду жизни, та земная обитель, где каждый из нас не токмо наследник, но и наследодатель…»

Нельзя было горевать, когда горем было всё вокруг, когда громкие смехи заглушались тихими стогнами, — надобно было готовиться достойно нести свой крест — час испытания наближался…

Я отправился на Васильевский остров в книжную лавку Академии наук и вскоре возвратился оттуда, неся под мышкой связку книг на шесть рублей с полтиною. Будто назло врагам своим купил книги только на природном российском языке, сожалея, что их так мало: «История о младшем Кире», два тома «Римской истории», «Жизнь и приключения Робинзона Крузо» в переводе с французского и знатная новинка — «Между делом и бездельем», собрание песен с приложенными нотами на три голоса.

Из головы у меня не выходили последние слова князя Матвеева. Зашед в трактир, я потребовал обед и свежий номер «Санкт-Петербургских ведомостей».

И вот глаза мои запрыгали по строчкам ошеломляюшего сообщения: «Желающие купить дом генерал-поручика и кавалера Лариона Яковлевича Овцына, приморский дом, стоящий на шестой версте по Ораниенбаумской дороге…»

«Знак предстоящего действия» — какого?!

От господина Хольберга доводилось мне слыхивать, что масоны давно прибрали к рукам типографии и часто пользовались даже «Санкт-Петербургскими ведомостями», чтобы передавать условным языком сообщения сразу всем братьям — главным образом о сборищах. Что же замышлялось на сей раз?

О чём я должен был предупредить государя? Видно, князь Матвеев был хорошо осведомлён и о том, о чём я не имел никакого понятия…

Ранним утром июня 27 дня, в четверг, я выехал в Ораниенбаум, не подозревая, что подпольные силы уже привели в действие чудовищный механизм переворота.

Поскольку я должен был служить государю уже за завтраком, где ожидались многие важные сановники, я усердно погонял свою лошадь и прискакал довольно рано.

Суетились на хозяйственном дворе, позёвывая, многочисленные слуги, сновали по коридорам горничные и камердинеры, но государь, сказали, ещё не вставал с постели.

Располагая некоторым досугом, я решил пройтись по аллеям перед фасадом величественного пятиярусного дворца, расположенного на холме, с которого вниз вела мраморная лестница.

Было довольно свежо, но день обещал быть солнечным и жарким. Понаблюдав за садовниками, повсюду приводившими в порядок диковинные деревья и цветники, я направился в буфет правого крыла, где обычно накрывали стол для ординарцев государя, дежурных часовых офицеров и адъютантов тех сановников, которые ночевали во дворце. Тут повстречался мне придворный ювелир господин Позье, то ли немец, то ли француз, суетливый, но чрезвычайно ловкий человек, сумевший создать необыкновенно доходную мастерскую по выделке драгоценных уральских камней, — на него работало более десятка отменных мастеров, в их числе знаменитый устюжанин Тимофеев, столь искусно клавший чернение по золоту и серебру, что табакерки его и кубки отписывались тотчас в казну.

Господин Позье отличался тем, что всех почти людей, служивших при дворе, трактовал своими приятелями и умел расположить к себе то шуткой, то шкаликом водки, то участливой беседою на русском языке.

— Здравствуй, — дружески сказал господин Позье, — не ведаешь ли, о бдительный аргус,[67] какова диспозиция государя на сегодня? У меня по горло работы, заказы от знатных лиц поступают беспрерывно, так что досадно потерять и минуту на пустые ожидания. Не собирается ли государь куда-либо отъехать? При его характере на неделе может быть и семь пятниц!

Я не имел права сообщать о намерениях государя кому бы то ни было. В данном случае и не ведал вовсе оных, едва сам появившись в Ораниенбауме. Поелику же я с первой встречи не доверял ювелиру, зная к тому же, что он немало вещиц изготовлял и для масонских домов, то решился на безвинную шутку:

— Слыхал, будто намерен куда-то ехать. Уж не в Петербург ли?

Господин Позье явно озаботился моими словами.

— Как же, — сказал он, показывая, что кое-что и сам ведает о планах государя, — как же собирается ехать, коли сегодня задумано здесь большое представление и будут играть комедию?

На том мы расстались, и лишь позднее я догадался, что господин Позье в числе прочих шпионов подсылался заговорщиками. Опасаясь измены или раскрытия заговора, они постоянно перепроверяли о намерениях государя, стремясь задержать его в Ораниенбауме, доколь свершится переворот, кощунственно названный потом «великой революцией».

Кого представлял Позье, я доподлинно не ведаю — слишком разные силы участвовали в перевороте, — но то, что масоны и тут играли на главной скрипице, в каждом лагере имея своих людей, не вызывает сомнения. Сия стратегия остаётся для них незыблемым правилом: удержаться при любом неизбежном перевороте и остаться наверху, каковая бы сила ни возобладала. Подлинно они и прикрепили государя к летнему дворцу, внушив ему сделать комедию, они же навязали ослеплённому государю и роль главного устроителя, просив экзаменовать репетирующих дам и раздавать пригласительные билеты.

Волосы встают дыбом, едва я пытаюсь теперь сопоставить все обстоятельства, — так много коварства нацелено в одну точку! Даже Екатерина Алексеевна, действуя через людей, о которых полагала, что они преданы ей лично, действовала через масонов — масоном был происходивший из захудалых немецких дворянишек Григорий Орлов, определённый орденскими братьями цейхмейстером в артиллерию ради досуга на поджигательские дела и денежных средств на подкуп. Масонами были и его братья, служившие в лейб-гвардии…

Каков воз приучился тащить человек, тот и почитает за крайний: бездельник кряхтит и охает, подымая с пола напёрсток, труженик, исполняя работу за троих, и не подумает, что тянет непосильное. Не выносивший многих хлопот одновременно, государь почти полностью потратил роковые часы на преглупейшую затею по устроению комедии, и то окончилось трагедией, не принеся бедному отечеству освобождения от мучителей.

И с необъятными умственными, душевными и физическими силами, я полагаю, государь не имеет права ни на день отпускать бразды правления, а со слабостями, каковыми отличался Пётр Фёдорович, и вовсе всё можно было потерять в считанные минуты, что и приключилось…

Едва стали сходиться вельможи, приглашённые на завтрак, как появился вдруг разодетый господин Хольберг — на мундире его сверкало несколько российских и иноземных орденов. Он тотчас отвёл меня в сторону и строго сказал:

— Вот тебе золотые часы, Орион! Если сегодня или завтра к тебе приблизится человек и покажет точно такие же, промолвив «пора!», знай: человек — наш посланец и твой долг — немедля и любой ценою исполнить то, о чём уже прочно договорено. За жизнь свою не беспокойся, мы оградим тебя от беды.

Вручив мне часы, он бросился навстречу принцу Георгу с каким-то докладом, а потом и вовсе исчез…

За завтраком я стоял подле кресла государя, внимательно прислушиваясь к застольному разговору. Увы, в нём нельзя было уловить ни малейших отголосков приближающейся бури. Беседа будто нарочно направлялась в дебри мелочей. Сначала долго и нудно обсуждали предстоящую комедию и маскарад, затем поговорили о внезапной кончине какого-то англицкого политика, потом канцлер Воронцов ударился в рассуждения, как доставить принцу Георгу, объявленному перед тем штадтгальтером Голштинии, права на Курляндию, бывшую тогда за поляками. Все сходились на том, что завладеют ею для герцога Бирона, а затем уступят ему другие владения в обмен на помянутую Курляндию.

— Друг мой, — обратился к принцу Георгу государь, — пусть вас не беспокоят сии пустяки! Курляндия ляжет в ваш ягдташ, как подстреленная куропатка! Но я ожидаю, что вы завтра выедете в Голштинию ради того, чтобы должным образом встретить армию, с которою я выступлю тотчас после тезоименитства. Астрономы в один голос свидетельствуют, что после дня святых Петра и Павла звёзды расположатся таким образом, что всякому предприятию будет сопутствовать полный и бессомненный успех. Вам надлежит тщательно инспектировать корпус Чернышёва, а может, и все наши заграничные силы, чтобы сделать мне точный доклад, действительно ли они так устали, что малопригодны для употребления на баталиях. Я бы хотел, чтобы вы и возглавили армию, но меня почему-то все кругом отговаривают, желая, чтобы главнокомандующим на сей раз был непременно император. Откуда такое единодушие? Никак не пойму логики… Кстати, дорогой дядя, отчего вы не отъехали вчера, как мы уговаривались?

— И сам не знаю, — развёл руками принц Георг, моргая круглыми светлыми глазами. — Объявились разные проволочки! Будто сам чёрт ухватил меня за фалды. Возникли неожиданные дела. Все лезут с просроченными векселями. Я уже раздражаюсь, но ничего не могу поделать!..

Увы, увы, не токмо государю, но и мне не приходило на ум, что важнейшей задачей заговорщиков было — отъединить государя или верных ему людей от армии накануне переворота.

Не пошли впрок государю и предупреждения князя Матвеева относительно государыни. Правда, он распорядился следить за Екатериной Алексеевной. Поелику же заговор был уже подготовлен, ей не было нужды лично сноситься с заговорщиками, а сообщения от них она получала через своих шпионов, к каковым, вероятно, следует причислить вышеупомянутого господина Позье.

Зная, как употребить характер государя для своих замыслов, после вызывающе холодного объяснения Екатерина Алексеевна играла роль покорной жертвы. В моё отсутствие она имела новое, усыпляюще примирительное объяснение с государем в Гостилицах, имении графа Разумовского, отстоящем на несколько вёрст от Ораниенбаума, и, говорят государь вернулся оттуда в превосходном настроении.

В полдень Екатерина Алексеевна прибыла из Петергофа в Ораниенбаумский дворец. Вместе с государем, министрами, сенаторами, их жёнами и многочисленной свитой она присутствовала на экзерцициях голштинцев, колоннами преодолевших поле, потом построившихся для атаки и произведших троекратный залп из ружей по выставленной мишени. После все наблюдали за сражением между двумя маленькими галерами на пруду, и государь, следя за сим красочным представлением, изволил сделать рекомендации адмиралам касательно манёвров военного флота. Самое удивительное, что адмиралы отозвались с великой похвалой о флотоводческих умозаключениях государя, чем он был весьма обрадован.

По завершении пикника на траве в саду, где повсюду на деревьях были развешаны клетки с канарейками, гости намеревались всей толпой направиться к специально выстроенной новой сцене летнего театра. Но тут забегали придворные пажи, возглашая начало маскарада. Иные из гостей, отвернувшись, тотчас надевали принесённые маски, другие поспешили в уборные комнаты, и вскоре общество сделалось совершенно неузнаваемым, так что ординарцы с ног сбились, разыскивая генерал-полицеймейстера Корфа, когда он для чего-то понадобился государю.

Среди всей суматохи, говорений и хождений, блеска нарядов, сверкания орденов приблизился вдруг ко мне поручик Преображенского полку в простой маске из носового платка и с дрожью в голосе спросил, где государь.

— Сейчас выйдет, — ответил я, радуясь, что это не роковой гость с часами. — Вскоре уже положено начаться комедии, и придворные дамы, имеющие честь играть в ней роли, удалились уже за кулису. Вот и оркестр готовится занять своё место.

— Послушайте, — взволнованно сказал офицер, — мне здесь оставаться никак неможно, между тем как для государя есть преважнейшая депеша, которая должна быть передана точно в его лишь руки!

— Но от кого депеша, сударь? Как прикажете доложить?

Офицер замялся.

— Сие не так важно. Полагаю, важно, чтоб она тотчас попала в самые руки государя, иначе воспоследует несчастье!

Офицер быстро подал запечатанное письмо и тотчас удалился.

По инструкции я не имел права принять депешу, но должен был сообщить о ней адъютанту. Понеже сердце моё трепетало от дурных предчувствий, я сломал сургуч и вскрыл конверт.

«Ваше величество, — гласила записка, — в Петербурге вот-вот случится возмущение войск и мятежное неповиновение оных данной присяге. В полках открыто почти говорят, что гвардия не сегодня, так завтра непременно посадит государыней Екатерину Алексеевну и якобы вашими недругами уже послано за нею. Храни вас Бог! Верный вам сын Российского отечества».

Едва успел я прочитать послание и спрятать его в конверт, как вышел государь, сопровождаемый генерал-адъютантом Гудовичем. Я бросился к ним, подчиняясь внезапному порыву. Сердце моё трепетало.

— Срочная депеша для государя! — по-немецки доложил я Гудовичу, но столь громко, чтобы и государь расслышал мои слова. — От неизвестного офицера, которой тотчас же скрылся!

— Подай сюда, — недовольно сказал Гудович и, развернув лист, пробежал его глазами. Предупреждение столь смутило его, обычно чрезвычайно подозрительного, что он не обратил даже внимания на то, что печать сломана и конверт вскрыт.

— Что там написано? — спросил государь. — Кругом так галдят, что у меня вновь разболелась голова.

— Сущая чепуха! Какой-то «сын Российского отечества», — с ядовитой усмешкою сказал Гудович. — Бессомненный идиот!

— Идиоты сейчас только и ведают о подлинной правде, — промолвил государь, протянув руку за бумагой.

Он взял письмо, но тут появился слуга со скрипицей, и Гудович воскликнул:

— Ваше величество, музыканты уже настроились начинать! Будет крайне досадно, если мы задержим их!

Сие восклицание и решило, как я понимаю, судьбу государя. Он сунул письмо в карман, не сомневаясь в его малозначительности, и, приняв скрипицу со смычком, прошествовал в оркестровую ложу, и я сел позади него на крохотное стульце.

Вот, думал я, дрожа всем телом и с досадою глядя на десятки угодливо притихших масок, вот каковою случается человеческая судьба, направляемая коварной постороннею силой! Величие государя отнюдь не в том, чтобы он был способен собственной дальновидностью произвести достойную для империи и необходимую для народа цель, но в том, чтобы собрать вокруг себя искренних, мужественных и мудрых единомышленников, умеющих выработать как необходимую цель, так и средства для достижения её и проявить столько практической энергии, сколько потребуется. Историческое свершение государя, поражающее умы времён, заключается в даре разглядеть в человеках, скрывающих свои страсти и пороки, их подлинную сущность. Самые недалёкие из государей выбирают себе вспомощниками угодливых и славословящих, готовых целовать туфли господина, хотя, разумеется, не бескорыстно. Но целование туфель и ведение льстивых речей — одно, а державный труд, когда не снимают с себя долга, как нательного креста, ни днём, ни ночью, — совсем иное. Слеп государь, окружённый поющими ему славу, хотя бы и заслуженную. Слеп и тот, кто опёрся на хитрецов, представляющихся искренними друзьями. Нравится человек в сию вот минуту или не нравится — с таковою меркой даже дома не обиходить и с домочадцами не управиться. А в державных делах непременно прометаешься: на приятных прислужниках, не умеющих дело делать, а только шибко глаголить о нём, далеко не уедешь. Мало того что они бесполезны в стеснительный час, они же первые переметнутся в неприятельский стан, ибо уважают не мудрость, но силу, служат не державной цели, но своей корысти…

Пётр Фёдорович играл на скрипице наравне с прочими музыкантами, и некоторые ещё из придворных являли своё искусство на флейтах.

Потом открылись ширмы, и были представлены изрядно скучные сцены из древнеримской жизни, и дамы читали выспренние, пустячные стихи, а я сидел как на иголках, допуская, что именно сейчас решаются судьбы огромного царства, будто по воле злого рока отделённого от самого себя не токмо лесами и болотами, но и летним Ораниенбаумским дворцом, полупиаными сановниками, вздорной комедией и чувствительной музыкою, долженствующей скрашивать паузы между действиями, лишёнными живого чувства.

Пухлая и грубоватая лицом, в котором было что-то от попугая, Екатерина Алексеевна сидела в ложе, окружённая двумя миловидными фрейлинами и розовощёким пажом. Наряды её никогда не выделялись изысканностью и богатством. И на сей раз на ней было тёмное, почти траурное платье.

Наблюдая за государыней, я приметил, что она всё нервничает и весьма рассеянно взглядывает на сцену. В какой-то миг дверь в её ложу приотворилась, паж принял и тотчас передал записку. Екатерина Алексеевна прочла её и изорвала как бы в рассеянности на мелкие клочки.

Вскоре между рядов, примыкавших к государевой ложе, мелькнула сутулая фигурка господина Позье.

— Ваше величество, — не вытерпел я в новой паузе, — вы собирались прочесть письмо, поданное офицером!

— Помню, помню, — раздражённо отвечал мне государь. — Всему свой час!

Как медленно шло время! Пот лил с меня градом, я истомился, будто перегруженный долгой и нудной работой.

Наконец представление окончилось. Вельможные актёры и государь были награждены хлопками и похвальными возгласами, и вслед за тем гости стали расходиться на запоздалый уже обед по заранее объявленным столам.

Мысленно я умолял Бога сделать так, чтобы государь немедленно прочёл зловещее и спасительное письмо, но он, кажется, совершенно запамятовал о нём. Все ели, пили, говорили о представленной комедии, и государь, наслушавшись комплиментов, обещал устроить ещё одну комедию, но уже осенью, «после возвращения из похода».

Провидение не тотчас отворачивается даже от самых безрассудных людей. Государю явился ещё один неожиданный шанс к спасению. В самый разгар стола, когда ещё не иссякли тосты, вбежал секунд-майор гвардии Измайловского полку Воейков и, решительно приблизясь к государю, зашептал ему на ухо.

Я заметил, что Екатерина Алексеевна при этом побледнела и напряглась, может быть, ожидая для себя самое худшее.

Государь немедля встал и, поманив пальцем Гудовича, удалился с ним и Воейковым в свой кабинет. Вскоре он возвратился к столу вместе с адъютантом и продолжал есть и пить, будто ничего не произошло.

Позднее я узнал, что за весть доставил государю майор Воейков. Разговоры в его полку о предстоящем перевороте сделались настолько громкими и вызывающими, что достигли уха полкового начальства. Обнаружилось, что в роте капитана Пассека солдаты горят нетерпением немедленно идти вызволять государыню Екатерину Алексеевну, якобы уже заточённую в темницу вместе с сыном Павлом. Осведомитель спросил Пассека, отчего он не накажет смутьянов и не объявит солдатам, что слухи о заточении государыни — поджигательская ложь. «Да чего же их наказывать, — отвечал Пассек, полагая, что округ уже одни только сообщники, — или ты не знаешь, что все уже готовы не повиноваться более дураку Петру Третьему?»

После таковых слов Пассек был арестован.

— Положение весьма серьёзно, — прибавил, окончив доклад, майор Воейков.

— Ах, вы беспардонно всякий раз преувеличиваете, Пётр Петрович! — гневно вскричал Гудович. — Никто из вас не жалеет государя! Мало вам беспокоить его разными просьбами, вы ещё докучаете ему, рассказывая о пианицах и бездельниках, вместо того чтобы самостоятельно употребить данную вам власть!

— Вот именно, — промолвил нетрезвый государь. — Я вас давно учил, что докладывать велю не вопросы, а способы разрешения оных.

— Полагаю, вы меня не совсем поняли, — несколько опешив, не уступал майор. — Речь идёт не о наказании единичного смутьяна, речь идёт об общем мятеже!

— Ну что ж, — сказал государь, обращаясь к Гудовичу, — чепуха сие или не чепуха, я не желаю тратить на выяснение слишком много времени. Велю завтра утром выступить из города и идти сюда, в Ораниенбаум, моему кирасирскому полку! Приказ немедленно передать по инстанции! Если последуют беспорядки, в чём я, конечно, сомневаюсь, я войду в столицу во главе кирасир и, буде бунтовщики не утихомирятся, упраздню их вместе с их полками! Это будет прекрасный повод одним ударом отсечь голову гидре!

— Мудрое решение! — вскричал Гудович. — Всё это, конечно, глупости — о беспорядках. Бьюсь об заклад, против уж ваших кирасир не устоят ни преображенцы, ни измайловцы, ни семёновцы, даже и сложившись!

— А бездельника Пассека, — прибавил государь, — немедля доставить сюда для допроса! Скачите же тотчас в полк, майор!

Сколь запоздалыми были уже распоряжения! Запоздалыми и очень неточными. Но, может быть, и они повлияли бы на течение событий, если бы вновь не встрял Гудович.

— Ваше величество, поберегите себя! Уже поздний вечер! Проштрафившийся капитан может быть доставлен сюда только к полуночи! Стоит ли негодяй тех свеч, что будут сожжены при его допросе?.. Завтра отправятся сюда маршем кирасиры, пусть и доставят Пассека!..

Запоздалый обед перешёл в ранний ужин, ужин затянулся, так что застолье окончилось едва ли не после полуночи. Государя настолько накачали вином, что он, не помня себя, уговаривал какую-то фрейлину расположить себя к ласкам спесивого барона Гольца, посланника прусского короля, запер обоих в особной комнате и, приставив караул из офицеров, сам некоторое время простоял со шпагою подле двери, беспрестанно хохоча. Но силы государя были уже на исходе, и он наконец пожелал отправиться почивать. Его раздели и повели под руки через потайную дверь в спальню к Елисавете Воронцовой. Дорогой государь вспомнил о переданном ему днём письме какого-то офицера. Тотчас на розыски письма был послан камердинер, но все карманы государева мундира оказались пусты — злополучное письмо будто испарилось.

— Верно, потерял, — сокрушался государь. — Вы поищите, поищите кругом, может, то была депеша огромной важности!

— Стоит ли печали таковая малость, депеша? — утешал государя камердинер. — Сколько их, депеш, каждодневно приходит на ваше высочайшее рассмотрение! И ни одна из них ни земли не подожгла, ни звёзд с небес не опрокинула.

Войдя в спальню к Воронцовой, государь повалился на диван подле кровати под балдахином и заснул.

И всё же ещё оставались шансы на спасение, потому что оставались люди, верные присяге.

В седьмом часу из Петергофа в Ораниенбаум прискакал ротмистр из драгунского деташмента, составлявшего эскорт императрицы.

Он нашёл главные ворота дворца будто нарочно запертыми и охрану крепко спящею. Пока он достучался, пока его пропустили, пока он требовал, чтобы по его слову немедленно разбудили государя — а сделать то камердинер наотрез отказался, так что вначале подняли с постели Гудовича, но тот вышел из своих покоев не прежде, нежели напился чаю, — короче говоря, пока в антикамеру вышел больной от перепою государь в чепце и персидском халате, было уже около девяти утра.

Понеже сменщик мой не приехал, я обязан был продолжать дежурство и, находясь в той же антикамере, слышал весь разговор между государем и драгунским ротмистром, коему, как я понял, было вменено в обязанность следить за всеми передвижениями Екатерины Алексеевны.

— Ну? — икая, спросил государь, держась за голову.

— Ваше величество, — упавшим голосом доложил ротмистр, — я явился сюда в седьмом часу, а сейчас около девяти. Осмелюсь сказать, таковые проволочки крайне губительны и нетерпимы!

— Ты что же, сукин сын, — рассердился государь, — разбудил меня, чтобы делать выговоры?

— Я прибыл доложить, что, несмотря на все принятые меры, её величество Екатерина Алексеевна исчезла из Петергофского дворца!.. Предполагаю, сие произошло между четырьмя и пятью часами утра. Окно на первом этаже выставлено. Вместе с её величеством исчезли горничная госпожа Шаргородская и камердинер господин Шкурин, что позволяет заключить о явно замысленном и тщательно подготовленном бегстве. Опрошенные мною сторожа донесли, что видели на выезде к главной петербургской дороге крытую карету, запряжённую шестёркой лошадей, и при ней двух или трёх офицеров верхами!..

Государь долго молчал, уясняя зловещий смысл происходящего: мятеж, о котором столько говорилось с высокомерной небрежностью, с недоверием и даже скукою, сделался фактом.

Наконец государь вскочил со своего кресла и заметался по комнате. У окна он покачнулся — стараясь удержать равновесие, взмахнул рукою, задев при этом бронзовую фигуру Авроры, державшую земной шар с вделанными в него часами. Фигурка упала, хрупкая бронза тончайшей работы не выдержала — у богини отлетели крылья, в часах треснуло и выскочило стекло.

Потирая ушибленную руку, государь с досадою пнул ногой инкрустированную янтарём подставку.

— Крылья, крылья и время, чёрт вас всех подери! — закричал он, брызгая слюной.

От ушиба или потрясения у него сделались мышечные спазмы в ноге — он вновь повалился в кресло. Послали за доктором, и в ожидании его сам Гудович принялся растирать икры государю.

— Сердце, сердце моё разотрите, генерал! — со слезами на глазах на высокой жалобной ноте говорил государь. — Такое коварство, такое вероломство, такая чёрная неблагодарность!.. Что же вы стоите как пень, господин ротмистр? Какие приказы вами отданы?

— Я немедленно послал тремя отрядами всех своих драгун для задержания кареты и возвращения оной в Петергоф! Но драгун слишком мало, если придётся силой отбивать карету!

— Немедленно поднять часть голштинцев! Вы поведёте их, господин ротмистр, и схватите преступную беглянку живой или мёртвой! Я не оговорился. На сей раз я не оговорился! Я слишком долго медлил и слишком долго играл во всепрощающего отца империи! Довольно! Отныне твёрдость и ещё раз твёрдость станет моим девизом!

Едва ушёл ротмистр, в антикамеру решительным и бодрым шагом вошёл человек в партикулярном платье. Государь и Гудович почтительно называли его Григорьем Григорьичем.

Едва он заговорил, я тотчас вспомнил, что слыхивал уже прежде его голос, только где и когда?

— Я только что из Петербурга, ваше величество, — сказал Григорий Григорьич. — И уже здесь прослышал, будто без спросу в столицу отлучилась её величество Екатерина Алексеевна?

— Не отлучилась, а сбежала! — воскликнул государь. — Сбежала, чтобы примкнуть к мятежникам! И таковые уже завелись, не сообразив, зачем я проявляю слишком много терпения и человеколюбия! Но сии времена отныне окончились! Довольно! Россия более не будет вкушать прежнего вольномыслия и свободы, они ей, как видно, противопоказаны! Одни смутьяны пользуются свободой!

— И, ваше величество, — посмеиваясь, сказал тучный Григорий Григорьич. — Сколь смутьянов ни есть на свете, в вашей столице, извольте знать, пока всё пристойно и спокойно. Затем и вошёл к вам, чтобы сказать, что сам видел наёмную карету в шесть лошадей, остановленную на дороге драгунами. Ужели в таковой карете пустилась в путь императрица, напуганная злонамеренными слухами о её предстоящем арестовании и заточении в крепость? Ходят, ходят по городу слухи… Уж чего никогда не скрываю, так это правды.

Государь сразу повеселел и приободрился.

— Значит, поймали? Значит, задержали карету?.. Ох, дорогой Григорий Григорьич, большой камень вы сняли с души моей!

— Так дайте мне сей камень, ваше величество, я велю его распилить на мелкие кусочки и стану продавать их, как изумруды! — каламбуром отвечал, тоже смеясь, Григорий Григорьич, и я вдруг вспомнил, что видел его прежде в Аукционной камере обыкновенным аукционистом и ещё на братской трапезе в масонской ложе — это он сидел подле меня и ещё говорил о деньгах, какие следует платить «нимфам ночи»…

— А мы уж и голштинцев отрядили ловить беглянку, — промолвил Гудович, странно взглядывая на Григорья Григорьича.

— И напрасно, как видите, беспокойство, — умиротворённо произнёс тот. — Паника неуместна. Я всегда говорил, что ваше величество отличает среди великих государственных мужей именно сие: способность к рассудительному действию!

— Может, отменим приказ? — спросил Гудович у государя. — Пусть голштинцы всегда будут под рукою, мало ли какие обстоятельства могут ещё возникнуть?

— Нет, нет, — отвечал государь, проявляя совсем неожиданное упрямство. — В ответственные моменты я не люблю пересматривать уже принятые решения. Vorwarts, immer vorwarts![68] Лучше быть настойчивым в доведении до конца нелучшего решения, чем растеряться при осознании, что оно не самое лучшее из возможных!.. Мы, кажется, вчера уговорились об обеде в Петергофе — честнейшая и благороднейшая Екатерина Алексеевна лживо обещала нам таковой, — продолжал государь, похоже, овладевая собой. — Так вот мы любой ценой устроим сей назначенный обед и за обедом — при всех — расспросим честнейшую и благороднейшую Екатерину Алексеевну, сколь далеко простираются её виды!.. Гудович, немедленно передай, друг мой, что я не отменяю ординарный вахтпарад и приму его в точно установленное время!

Насвистывая, государь удалился одеваться и завтракать. Гудович, подмигнув нам обоим, ушёл вслед за ним. И тогда Григорий Григорьич, подошёл ко мне вплотную, извлёк из кармана и протянул золотые часы — точь-в-точь такие же я получил от господина Хольберга.

Признаюсь, я растерялся.

— Не понимаю.

Григорий Григорьич сделал знак, удостоверивший его принадлежность к масонам, и я тотчас отвечал ему по правилам.

— Я не говорю вам условного пароля «пора!» только потому, — важно сказал Григорий Григорьич, — что ни кирасирский и никакой иной полк уже не придёт на помощь изжившему себя правителю! Столица полностью в руках новой нашей самодержицы Екатерины. Вам предписано до конца оставаться при сём проигравшем уже человеке, тщательно следя за всеми его движениями вплоть до окончания комедии. Как знать, фортуна ещё может по случайности колебнуться, и придётся прибегнуть к прежнему плану.

Он с улыбкою поклонился, как если бы мы вели ничего не значащий разговор, и с достоинством удалился. Более в Ораниенбаумском дворце я его не встречал.

Всё вокруг сделалось для меня ещё более зловещим. Вся громада земли как бы задвигалась под моими ногами и потекла куда-то вниз, увлекая меня в бездну. Я был уверен, что Россию тащат из огня в полымя, а потому не имел уже никакого права медлить.

Дважды я порывался обратить на себя высочайшее внимание, но обстоятельства складывались так, что у государя временно присутствовал кто-либо из скрытых врагов его.

Во время вахтпарада, когда роты с барабанным боем проходили по плацу, появился поручик Измайловского полка, молодой пылкий человек, имя которого, к сожалению, я запамятовал, помню только, что родом он из Могилёва, православный беженец из Польши, и чин ему совсем недавно пожалован от государя. Громкими препирательствами с караульными офицерами он привлёк к себе общее внимание и был допущен к Петру Фёдоровичу. Выслушав его, государь оставил завершать вахтпарад кого-то из генералов и едва ли не бегом проследовал в свой кабинет. Его сопровождали, кроме меня и ординарца, прибывший поручик и генерал-адъютант Девьер — Гудовича, слава Богу, в тот момент не разыскали.

Сие обстоятельство послужило для моей пользы, ибо генерал Девьер, сколько я могу судить, оставался преданным государю до самой крайней минуты. Впрочем, и таковая преданность при обширности заговора могла быть только шельмовской маскою.

В необыкновенно суматошном и сбивчивом разговоре, повергавшем минутами государя в состояние оцепенения и даже беспамятства — он постоянно переспрашивал, какой день недели, — были наконец получены первые достоверные сведения о мятеже, как ни удивительно, распространявшемся в Санкт-Петербурге со скоростью лесного пожара.


Бежав из Петергофа с кучкой явившихся ночью заговорщиков, Екатерина Алексеевна приехала в седьмом часу утра к казармам Измайловского полка, где с вечера за обильным винопитием пересказывалось известие, будто государыню, публично осудившую государя за презрение к русскому православному закону и пренебрежение к гвардейцам, заточили в крепость вместе с сыном Павлом, и что две роты полка уже тайно целовали крест на верность ей и поклялись её освободить. Заговорщикам удалось столь овладеть чувствами солдат и младших офицеров, что при появлении Екатерины Алексеевны они выскакивали на плац как безумные. Барабаны били тревогу. Под руки был приведён полковой священник, и все стали присягать Екатерине Алексеевне, благодаря Бога за её спасение, целуя ей ноги и одежду. Повсюду раздавались возгласы «Виват! Виват!» Множились слухи, что государь Пётр Третий упал во время охоты с лошади и разбился насмерть, так что у большинства гвардейцев, настроенных равнодушно к заговору, даже не возникла мысль о неповиновении. Законность происходящего как бы скреплялась известием, что все другие полки в городе уже присягнули императрице.

Не давая никому опомниться и заподозрить обман, полк маршем двинули к церкви Казанской Богородицы. Возвысить голос разума при таковом течении событий было никак невозможно, тем более воспрепятствовать оным, понеже прискакал вскоре и сам командир полка граф Кирилл Григорьевич Разумовский и при всех присягнул Екатерине.

Удручённый совершающимся, наш поручик-измайловец, накануне имевший убедительное известие о государе от подполковника Амплея Степановича Шепелева, спрятавшись, дождался ухода полка и стремглав помчался к казармам семёновцев, чтобы там узнать, что происходит на самом деле, но, не доехав ещё, издали наблюдал, как Екатерина Алексеевна вышла из кареты, окружённая толпою заговорщиков, и семёновцы добежали ей навстречу с криками «ура». Догадавшись, что происходит тщательно подготовленный мятеж, поручик бросился вон из города; пробираясь среди толп возбуждаемого разными слухами подлого народа, увидел, что к Казанской церкви движутся уже и преображенцы в их жёлтых кургузых камзолах…

Выслушав поручика, государь долго молчал, прикрыв глаза тонкой своей ладонью. Мне невольно подумалось, что он уже не способен действовать. Но я ошибся: в нём заговорили, наконец, хотя и ненадолго, капли подлинно русской крови, которые текли в его жилах. Ведь русский почти забывает о себе как подобии образа Божия лишь до той поры, доколе не дохнёт в лицо неумолимый рок. Тут уж русский человек способен махом одолеть немыслимые для других препоны и преграды и биться с неистовством, не считая ворогов и не жалея себя…

— Что ж, — промолвил наконец государь весьма спокойным голосом, — чему быть, того не миновать. Надеюсь, высшие силы не оставят призрения над нами… Главное, о чём надобно поскорее узнать, точно ли идут сюда кирасиры, не поддались ли и они коварным речам изменников и насилию?.. Что с принцем Георгом?.. Нужно знать обо всём, что происходит в столице: кто возглавляет заговор, кто решительно его поддерживает?.. Вы, господин поручик, — вас я благодарю за верность, сия заслуга будет высоко оценена по водворении спокойствия, — немедленно отправляйтесь обратно и потрудитесь разузнать обо всём, что меня интересует, и сегодня же возвращайтесь! Я буду ожидать вас в Петергофе. Ступайте, мой ординарец позаботится обо всём, что необходимо для выполнения приказа!

Поручик низко поклонился и вышел.

— На случай, если обстоятельства станут складываться для нас неудачно, — продолжал государь, — генерал Девьер, в сей тревожный час вам вверяю я главную надежду трона! В полной скрытности, никому не сообщая, немедленно отправляйтесь в Кронштадт, гарантировав верность моей власти как сей важнейшей крепости, так и всего военного флота. Подготовьте к отплытию самый быстроходный корабль… Мы должны известить Чернышёва и всю заграничую армию, а также нашего друга Фридриха, паче чаяния потребуется его помощь. То, что заговор инспирирован антипрусскими силами, не подлежит сомнению. Ожидайте моего сигнала и, возможно, письма к Фридриху!

— Не упустим ли мы драгоценное время? — спросил Девьер. Руки его, я приметил, дрожали.

— Спокойствие, генерал, — промолвил государь с болезненной улыбкой. — Недостойно нашего звания бросаться в панику по получении первых известий о мятеже. Надобно знать обо всём обстоятельно… С Богом!

Он поцеловал Девьера, и тот выбежал из кабинета.

— Позвать ко мне канцлера Воронцова, генерал-полицеймейстера Корфа, фельдмаршала Миниха и барона Гольца, — распорядился государь. — Только не привлекайте внимания, дабы не подать повода к беспокойствам среди нашего окружения!

Оставшись один, государь заходил по кабинету в высоких своих сапогах. Он вскрикивал и размахивал руками.

Момент был благоприятный для объяснений, и я, проклиная внезапную робость, которую все мы, рабы по рождению, испытываем перед своими повелителями, воскликнул:

— Ваше величество, дозвольте и мне доложить о заговоре!

— Пожалуйте, любезный друг, — откликнулся, оглянувшись на меня, государь. — Что же вам известно?

Я излил всю горечь души и почти без запинок, удивляясь, как ясное и убедительное в моём сознании становится неясным и малоубедительным, будучи доверено первым попавшимся словам.

Не утаил я и про свою связь с князем Матвеевым, и про то, что приставлен к государю с целью умертвить его, но ожидал лишь подходящего случая, чтобы раскрыть заговор.

Мой рассказ напугал государя, пожалуй, гораздо более известия о начале мятежа. Да и как было не испугаться, убедясь в необъятном размахе заговора? Как было не испугаться, зная, что масоны действуют решительно, лишь когда вполне убеждены в удаче предприятия? Но более всего, полагаю, государя потрясло, что на кирасирский полк уже нет никакой надежды. Он совсем пал духом, и с того времени я не отмечал в нём уже упорства и вдохновения к энергической деятельности.

— Ответьте, — спросил государь, — имею ли я право верить вам, если все вокруг столь низкодушны и вероломны?..

Ах, воистину здесь одинок тот, кто лишён силы!

— Некогда рассуждать, кто благодарен и кто неблагодарен. Нужно победить заговорщиков и затем устранить причины слабости государства. Источенное червями древо не может быть прочно.

— Но все рабы, все рабы! — в отчаянии вскричал государь, внезапно заливаясь слезами. — Как быть, если вокруг все рабы и оттого предатели? Я не хочу никого видеть, я хочу вон из ужасной, неблагодарной, лишённой гордости России!

— Ваше величество, — возразил я с твердостию, — «все предатели, оттого что рабы»-замечено верно. Может, именно полное бесправие подданных, превратившее их в рабов, лишило правление животворящих основ — законов?

— Неправда! Кто как не я пытался дать дикой и несчастной стране подлинный гражданский закон? Я первый возмутился положением, когда подозреваемого пытают, доколе он не сознаётся или не умрёт! «Фридрихово уложение» должно стать первым шагом для пробуждения законопочитания!.. И ложь, сударь, все ваши слова об иноземцах — ложь! Да, Россия ныне почти целиком в руках иноземцев. Но разве в том моя вина? Разве не тако же было и при Петре Первом? Разве он боялся русских людей меньше, нежели боюсь их я?

— И вот последствие заблуждения. Нельзя бояться своего народа — от того проистекает беззаконие и множатся заговорщики.

— Кто доказал, что Россия в руках невежд и дураков — лучше той, что в руках просвещённых иноземцев? — удивлённо повторил государь довод, давно и не без успеха внушаемый повсюду русским людям. — И те и другие хотят одного — вкушать почёт, попирать пресмыкающихся и набивать карманы!

— И те, и другие хотят грабить и бесчинствовать — так. Но отчего мы не вольны помыслить о третьих? О тех, что стали бы печься о благе отечества и его народа?

— Да где же взять третьих?.. Школы и университеты в России не наплодят их и в сто лет, а мне слуги потребны сегодня, сейчас!..

Государь совершенно не понимал меня. Его развратили постоянные восхваления, начало всякой истине он полагал лишь в собственном умозаключении, не допуская сомнений, что способен с успехом управлять таковой великой империей, как Россия, где, сколько бы ни производилось реформ, все они высвобождают лишь малое место для подлинной реформы — той, которая переменила бы прежде всего отношение человека к самому себе. Но в рассуждении сей материи и моя мысль двоилась, троилась и уплывала вперёд бесформенной фантазией о божественном царстве, о том вожделенном равноправии и братстве, коим масоны только прельщали легковерных, завлекая их в свой легион.

И — я растерялся. Обрушились в единый миг все мои долгие упования.

— Если вы видите невозможность разгромить масонов тотчас, подумайте, нельзя ли расколоть их силы так, чтобы одних использовать против других?

Загрузка...