Какое это было утро! Ясное, солнечное! На радость и утеху родилось для людей в рассветный час! Словно вымытые чистым дождем зеленели холмы, укутанные у подножия парным туманцем. И воздух в разгулявшемся солнечном свете мятной льдинкой щекотал ноздри. Дыши не надышишься! Туманец потихоньку сползал с холмов, курился над Ачурами, над черепичными крышами, над акациями вдоль дороги. Брусчатка мостовой влажно блестела. А солнце все выше и выше тянулось в голубеющую высотень, в свое бездонное, и бескрайнее царство.
— Красота-а-а-а! — гремел над Мишаниным ухом откашлявшийся от хрипотцы голос мастера. — У меня, между прочим, в позапрошлом году художник жил. Аж из Москвы-ы-ы! Первые дни шалый ходил. «Ах, места-та у вас хороши-та!» Я его утром разбужу: «Чего не малюешь?» А он: «Да я, понимаете-та, портретист!» — «Ну, — говорю, — меня изобрази!» — «Нет! У вас лицо слишком типичное-та!» — «Как это типичное?» — «Ну распространенное-та…» — «А какие тебе надо?» — «Мне бы, понимаете, старичка-та какого-нибудь столетнего!» — «Ла-а-адно, — говорю, — старичков у нас навалом!» И в Лебедевку его привез… Старушку, что холодильник вчера делали, помнишь? Дед у нее был. Лет сто с мелочью прожил. Сухой как доска. Борода белая, лопа-а-атой! Художник мой чуть не взбесился. «Во натура-та! Во находка!» — «Тю-ю-ю! — говорю. — Да я по району помотаюсь, я тебе таких стариков найду, пальчики оближешь! И все георгиевские кавалеры!» — «Не надо-та! И этот хорош!» Короче, нарисовал он этого старика, уехал. «Портрет, — говорит, — я на выставку представлю!» Открытку с Новым годом прислал. А про портрет молчок. Может, там, в Москве, у кого подлинней борода нашлась… А может, другое что… Черт его знает…
Так не спеша и осилили дорогу к райпотребсоюзу. Филецкий предложил сначала к гастроному подойти, но Мишаня наотрез отказался.
— Мне зайти надо…
— Давай, давай, отметься! — усмехнулся мастер.
Мишаня поднялся на второй этаж. Со стенда с фотографиями передовиков районной кооперации глядела на него заведующая горячим цехом ресторанной кухни Анна Васильевна. Там, на кухне, в живой действительной жизни в день знакомства с Мишаней лицо ее было по-матерински ласковым, добродушно-доверчивым, а с фотографии глядела она со сдержанной строгостью и осуждением, словно сказать хотела: «Что ж ты, сынок? Как жизнь начинаешь?»
Мишаня вздохнул. У знакомого кабинета подтянул потуже галстучек. Показалось на мгновение, что последняя встреча с Юрием Аркадьевичем была очень давно. Но и сейчас, по правде сказать, не хотелось Мишане с ним видеться. А когда в кабинет вошел, понял, что робел напрасно, потому как Юрий Аркадьевич встретил его с благодушной улыбкой. Встал даже из-за стола и руку пожал.
— Ну-ну! Рассказывайте! Как холодильники поживают? Какие жалобы?
— С инструментом неважно, — сдержанно ответил Мишаня.
Юрий Аркадьевич попросил с инструментом малость обождать. Инструмент будет, и в скором времени. И улыбнулся.
— Мы вам тут кабинетик, так сказать, продумали. Прошу! — И танцующим шажком направился в соседнюю комнату, узенькую и длинную, как школьный пенал. Окно в комнате загораживал шкаф с бельмастыми стеклами, оттого было здесь сумеречно и пахло плесенью.
— Шкафчик можно отодвинуть! — предложил Юрий Аркадьевич. — А столик К окну… Сойдет, так сказать? Как полагаете?
— Сойдет, — сказал Мишаня. И тут же вспомнил дедовские шутливые рассуждения. «Вот тебе и чин, и кабинет! Телефона вот только не хватает…» И, словно разгадав Мишанины мысли, Юрий Аркадьевич извинительно вздохнул:
— Телефончика, к сожалению, не имеется, Михаил Петрович! — И сжал губы задумчивой ниточкой. — Впрочем, зачем он вам, телефон? Работа у вас, как говорится, крутись — не споткнись. А насчет инструмента не беспокойтесь. Это уладим…
Лицо у заместителя председателя стало вдруг скучно-озабоченным, казалось, забыл он о Мишане. Потом спросил:
— Может, у вас какие-нибудь вопросы есть ко мне? Вы не стесняйтесь…
— Как мне с жильем быть?
— О! Это дело нелегкое! — вздохнул Юрий Аркадьевич. — Строительство у нас, конечно, ведется. Но темпы, темпы… А что, в гостинице вам неуютно?
Почуял в его голосе Мишаня снисходительную насмешку. Будто знал точно, что не в гостинице сейчас живет Мишаня. Да и не только это. А и то, что делал вчера вечером Сенцов, где был и с кем был…
Нестерпимо на воздух, живой майский свет захотелось выйти…
Филецкого он встретил в скверике у гастронома — мастер пил пиво. Протянул Мишане бутылку, легко, без усилия, ногтем большого пальца сбил пробку.
— Чешское! — И усмехнулся заговорщицки. — Ну? Научили жить?
— Кабинет показывал…
— Юрий Аркадьич, что ли? Я-ясно! В кабинете ты, брат, успеешь насидеться…
— А ты с ним хорошо знаком?
— С кем это? — насторожился Филецкий.
— С Юрием Аркадьичем…
— Знаком, конечно! А чего ты спрашиваешь?
— Да так просто. — Мишаня опустил голову, чтобы гла^ Филецкого не видеть, чтобы не чувствовать его озадаченно-ревнивого взгляда.
— Темни-и-ишь! — усмехнулся мастер.
— Ничего я не темню!
— Ну ладно… — Филецкий допил пиво, оглядел с сожалением пустую бутылку, спросил просящим голосом: — Пойдем, что ли?
— Куда?
— Сейчас увидишь… — И зашагал хозяином по тротуару мимо проснувшихся, зазывно распахнутых настежь магазинчиков, блестевших празднично вымытыми окнами. Там, в прохладце окропленных цементных полов, теснились у прилавков покупатели. Мишаня шел следом за мастером, читал вывески, обживался глазами в новом городе. Прошли площадь, заполненную автобусами, праздничными людьми, толпившимися у окошечек касс, Филецкий свернул в переулок, к рынку, огороженному белевшей известью каменной оградой. Там, за этой оградой, здравствовала, гудела растревоженным ульем людская сутолока. Цветастые платья, белые косынки женщин у дощатых, выпеченных солнцем прилавков, уставленных щедро весенней зеленью огородных владений; румянились розовыми личиками пучки редиски, зеленые стрелы лука, чеснока, букетики петрушки. Гляди не наглядишься! Кое-где не по сезону тянули магнитом взгляд первые помидоры. Мишаня о цене поинтересовался.
— Что, дорого? — усмехнулся мастер. — Зато есть. Есть, Михаил Петрович! Иди купи в магазине! Э-э-э! Без частника, что там ни крути, а государство не потя-я-янет! Частник, братец, никогда не умрет! — Тянул Мишаню дальше, в глубь рынка, прямиком к беленькому, с покатой, как у скворечни, крышей домику, на котором, как броский околыш под козырьком, чернела вывеска: МЯСО — РЫБА.
Дверь в домике была закрыта. На обглоданном цементном пороге в скучной покорности толпился народ. В основном женщины. Лица неулыбчивые, с недоверчивой косинкой во взглядах. Филецкий шел уверенно, высоко держа голову, отстраняя мешавших проходу людей бессловесно, как неодушевленные предметы. Постучал в зарешеченное окошко властной рукой.
Дверь тотчас же отворилась. Кровяным сумраком пахнул в Мишанино лицо мясной дух. Вгляделся из-за спины Филецкого на освещенный оконным светом цинк прилавка и на плешивого, низенького, но кряжистого человека в замызганной ржавью белой куртке.
Видать, до их прихода человек был занят делом, на прилавке лежали счеты, стопочка исписанных карандашом ведомостей.
— Ну и как? Сходится? — осведомился Филецкий.
— Как в аптеке, Сашуля! Как в аптеке! — Человек ожил, засуетился, быстрехонько накинул крючок на дверь, успел даже крикнуть нетерпеливой очереди: — Сейчас подвезут! Сейча-ас! — Сморщился, как от зубной боли. — Ну, народ! Ни терпения! Ни уважения! Дай волю, самого съедят…
— Тебя съешь! — заметил раздраженно Филецкий.
— Точно, Сашуля, не съедят! Я мосластый! — зарделся в игривом смущении мясник. И засмеялся дав-ким, шипящим смехом. Глаза его с воспаленными белками сплюснулись в щелочки, глянули на Мишаню. — А это же кто?
Мишаня хотел сам отрекомендоваться, но Филецкий опередил:
— Главный механик райпотребсоюза по холодильным установкам. Прошу любить и подчиняться!
— Ну-у! — Мясник даже присел в притворном испуге, глянул, набычившись, на Мишаню, словно прыгнуть на него собрался, руку пухлую о штаны вытер. — Будем знакомы! Фотий Маркелыч! — Ощупал глазами главного механика с ног до головы, спросил у Фцлецкого: — Чего ж это он такой худой? А? Худо-о-ой! Точно как я до войны был, как на базу пришел. Да куда там? Я был худее! Вас как по имени-отчеству, извиняюсь?..
— Петрович… — ответил Мишаня и голову потупил, сбитый с толку оценочной критикой своей комплекции.
— Вот-вот, Михаил Петрович! — обрадовался мясник. — Какой, скажите, у вас вес будет? Да я вам и так, на глаз, прикину, кил сорок девять — пиисят с копейками… Больше не потянете! А я, сахарный мой, тока сорок имел у ваши годы! И то с ботинками. Вре-е-е-емя! И чего тока оно не делает с человеком?!
Филецкий будто и не слышал этого разговора, опершись о прилавок, разглядывал магазинную пустоту, морщил брезгливо усики.
— Вонища у тебя!
— Так холоду ж нима! — ответил Фотий Маркелыч и сам принюхался. О Мишане вмиг позабыл, глядел угодливо на мастера. — Нету холода, Сашуля! Ни грамму нету!
— Ла-адно, посмотрим… — Филецкий прислушивался к натруженному гулу компрессора, хлопал дверцами, вглядываясь в голодную пустоту Холодильных камер, морщился. — Ну и смра-а-ад! Собак дохлых, что ли, хранил тут?
— Печеночка лежала, Сашуля! Печоночка, сахарный мой!
— Говяжья или свиная? — прокурорствовал Филецкий.
— Говяжья, Сашуля, говяжья! — обрадовался мясник и Мишане подмигнул. — С картошечкой, а? Михаил Петрович?!
Мишаня не ответил, глядел на мастера, который уже снимал оградительную решетку с компрессора.
— Гайку надо подвинтить на всасывающем патрубке! — сказал, не оборачиваясь.
Мишаня принялся стучать разводным ключом.
— Может, того! Стульчик надо? — предложил Фотий Маркелыч, деликатно кашлянув в кулак.
— Не на-а-адо! — отозвался Филецкий. Лицо его морщилось в брезгливой досаде. Тонкий, с чуть приметной горбинкой нос вытянулся. Склонив голову набок, вслушивался он в гудение компрессора, мрачнел, словно болезнь машинная и его задела. Глянул на мясника с открытой неприязнью:
__ — Хлам почему не убираешь? К агрегату не подступишься! Что тут у тебя за мешки?!
— Нормальный режим работы достигается при максимальном доступе воздуха к компрессору! — вставил к месту свое, ученое, Мишаня.
— Во-о! Слыхал? — злорадствовал мастер.
— Места маловато, Сашуля! — мялся Фотий Маркелыч. — Тут, крути-верти, мясу тоже простор нужен. Так оно получается вообще…
— Вообще-е-е! — передразнил Филецкий… — Сейчас вот составим акт о небрежности эксплуатации! Пусть с тебя вырезку срезают…
— Так я ж мосластый! — хихикнул мясник. — Какая с меня вырезка? Ко-о-ости, Сашуля! — Его пунцовое личико вдруг застыло в улыбке, глазки блеснули. — А если насчет вырезки, то у меня есть! Для милых друзей! Для сахарных моих… Зря, Сашуля, зря-а! — Вытащил из потайных подприлавочных запасов кровяную, набухшую мякоть, зашуршал газеткой. — Высший сорт! А? Телочка! На понюхай! С лучком ее, мамочку, под стопарик! Гоп-ца-ца-а!
Филецкий будто и мяса не видел, ни шуршания газетного не слышал. Черные его волосы слиплись на лбу, наставлял Мишаню:
— Учись на ощупь чувствовать! Понял-нет? Ладонью потрогай кожух…
— Горячий…
— Руку можно держать?
— Печет…
— Во-о-о! Значит, надрывается! Что надо делать?
— Если теплоприток выше допустимой нормы, значит, перегрузка при всасывании… — ответил, чувствуя незабытое экзаменационное смущение, Мишаня.
— Ты мне теорию не разводи! — недовольно перебил Филецкий. — Я техникумов не кончал! Тут все просто… Теплоприток отчего? Ручка на дверцах сорвана! Соображать надо, товарищ главный механик!
— Это грузчик зацепил! — подал голос Фотий Маркелыч. — Истинный крест, грузчик…
— С тебя спросят, а не с грузчика! Ты лицо ответственное! — окреп голосом мастер.
Полчаса спустя оба, порядком измаявшись, агрегат наладили. Филецкий, вытирая руки полотенцем, услужливо поданным Фотием Маркелычем, напутствовал:
— И гигиену соблюдай! Санинспекция нагрянет — даст прикурить!
— Не да-аст! — вслушиваясь с умилением в помолодевшее рокотанье компрессора, улыбнулся мясник. — Не да-аст, Сашуля! Инспекция, она ить не святым духом питается! Она, сахарная, тоже мясцо любит…
— На вегетарианца нарвешься! — усмехнулся Филецкий.
— Это же кто такой будет? — растерялся Фотий Маркелыч.
Филецкий подмигнул Мишане. Вырезку, завернутую в газету, приспособил в уголок чемоданчика, щелкнул замками.
— Темнота ты, Фока! Вегетарианцы — люди, специально обученные. Мяса в рот не берут. Нарвешься!
Фотий Маркелыч захихикал, ухватистыми руками обнял мастера за талию.
— Люблю-ю-ю! За что я тебя люблю, Сашуля?! За юмор! Как ты говоришь? Вегетарьянец? Не встречал! Двадцать лет мясом торгую! Ну отколол ты! Ну, Сашуля! Сахарный ты мой… — Он еще что-то Добавить хотел, плечи его тряслись, глаза влажно блестели, но не успел, — в дверь требовательно постучали.
Фотий Маркелыч бросился открывать.
На пороге с бараньей тушей на плече стоял парень. Выгоревшие на солнце волосы свисали по самые брови, слегка припухшие карие глаза остекленели в усердии, слюнявился в уголках щучьих губ потухший окурок.
— Принимай товар, Фока!
— Слава те, господи! — засуетился Фотий Маркелыч. — А я думал, забыли… Сахарные мои-и!
— Чего тебя забывать? Не-е-е! — с облегчением выдохнул парень и бросил с деревянным стуком баранью тушу на цинк прилавка, распрямил спину. Под завязанной узлом на животе рубашкой мелькнуло загорелое крепкое тело. И, прежде чем шаг шагнуть за порог к грузовику-фургону, полоснул по Мишаниному лицу своим прищуренным взглядом. Мгновение какое-то оба смотрели друг на друга, глаза в глаза.
Мишаня сжал кулаки.
Недавний обидчик, неотомщенный виновник с танцевальной площадки был перед ним.
— Ты чего? — спросил мастер и взглянул на Мишаню с удивленной усмешкой.
— Ничего…
Филецкий перевел взгляд на парня. И черные глаза его налились тяжелой, холодной силой.
— Ясненько! — Он не спеша закурил и, когда парень снова появился в дверях, терпеливо дождался, покуда тот сбросит тушу на прилавок.
— Иди сюда! — сказал как ударил.
Парень растерялся. Снова взглянул на Мишаню.
— На кого же ты руку поднял? А, друг ситный? — беспредельно усталый и скучный послышался голос мастера. — Нехорошо-о-о! Ай как нехоро-шо-о-о!
— Я сам с ним поговорю! — перебил Мишаня. — Идем выйдем!
— Что случилось, Сашуля? Что такое случилось? — забеспокоился Фотий Маркелыч.
— Подожди-и-и! — отмахнулся Филецкий и покосился на Мишаню. — Зачем выходить? Много чести!
— Я сам с ним разберусь! — уперся Мишаня.
— Да брось ты! — Мастер схватил Мишаниного обидчика за рукав. — А ну иди сюда, капуста! На кого руку, спрашиваю, поднял?
— По пьянке, Саш! — выдохнул парень. Волосы со лба откинул, голову поджал, улыбался плаксиво. — По пьянке…
— А мы сейчас тебя по-трезвому! — прошептал беззлобно мастер. И, словно тяжелой тенью, ожег взглядом Мишаню. — Бей! — Голос его в тишине магазина прозвучал резко, как удар кнута. В сознании Мишанином запечатлелись растерянные лица Фотия Маркелыча, парня, и он почувствовал, как обида его усохла, пропала бесследно, как вода в песке. Он стоял не двигаясь, сжимая кулаки, краснел, ненавидел свою слабость. Но ничего поделать с собой не мог.
— Ты извини, корешок! Ошибочка вышла! Мы это дело замоем! Зуб даю, корешок… — молил свистящим шепотком парень. — Извини, слышишь?
Филецкий догнал Мишаню уже у самых ворот рынка. Выдохнул с досадой:
— Эх ты-ы!
— Что я? — взвился как ужаленный Мишаня. — Не мог я его ударить! Понимаешь, не мог…
— Не мо-о-о-ог! А ты моги! Иначе затопчут! — Голос мастера звенел сталью, черные глаза горели холодно, зло. — Затопчут, и не пикнешь!
Мишаня почувствовал вдруг, как в груди его напряглась упрямая, жаркая сила, но сдержал себя, ответил тихо:
— Не затопчут! Мне его жалко стало…
— Ты б ему и второй глаз подставил, раз жалко! Чего ж не подставил? — кривились в снисходительной ухмылке усики Филецкого. — Жалко ему стало! Исус Христос нашелся. Ты это кончай! В жизни все просто. Или ты! Или тебя! Середины не бывает. Понял?
— А ты меня не учи! Как-нибудь сам разберусь! — напрягся голосом Мишаня, глянул на мастера исподлобья. Веснушчатое, тронутое загаром лицо его раскраснелось.
Филецкий примирительно улыбнулся.
— Ну-ну! Ла-а-адно тебе! Не лезь в бутылку!
И рукой по плечу хотел похлопать Мишаню.
— Оста-авь! — Мишаня вывернулся, зашагал прочь по жаркой пустынной улице.
Неуютно, гадко было на Душе. «Затопчут! Не пикнешь! Затопчут! Не пикнешь!» — звенел в ушах голос Филецкого. «Ну уж не-ет! Не будет такого!» Шел быстро, ссутулившись, словно старался удержать в разгоряченном сознании досадную свою обиду. Ну не ударил он обидчика. Разве это значит, что струсил? Нет ведь. Как его ударить, если в глазах не было защиты… Нет, нет, тут все верно… Кто он такой, Филецкий? Какое у него право учить жить Мишаню? Нет у него таких прав. «Зря в гостинице не остался! Спокойнее было «бы…»
Взбираясь вверх по разгоряченному асфальту улицы, Мишаня порядком устал. Ровные белостенные домики по обеим сторонам дороги казались раскаленными добела, и только со дворов, укрытых от палящего солнца виноградными шпалерами, тянуло прохладой. Чужими казались Мишане эти дома, чужим город. Свернув в переулок к дому, где жил Филецкий, гостем вошел во двор.
Дом казался безлюдным. И даже по первому, мимолетному взгляду видать было, что построили его недавно. Стены были наспех обмазаны глиной, дотронешься — соломинки колют ладонь. Крыша шиферная, с выписанными голубой краской петухами на дымовой трубе, но без водостока. На залитом асфальтом дворе под тоненькой ивой валялся протектор от трактора и непонятно откуда взявшийся и для какой нужды необходимый пожарный насос. У крыльца буйно разросся розовый куст с упругими головками бутонов.
— Рвать нельзя! — толкнул в спину Мишани звонкий голосок.
Дочка Филецкого — Леночка выбежала на крыльцо. Простенькое платьице короткое, коленки цыплячьи торчат, на одном ссадина, щедро смазанная зеленкой. Голову Леночка держала чуть набок, губки строго сжаты, глазенки поблескивают влажными угольками.
— Нельзя рвать!
— А я и не рву! Очень мне надо! — не растерялся Мишаня. Вспомнил, что он перед ней все-таки Михаил Петрович, человек серьезный и самостоятельный, вошел в дом.
Девчушка следом.
— Ботинки снимайте!
— А вот и не сниму!
— Надо. — Леночка вздохнула. — Маманя лаяться будет…
Личико у нее стало по-взрослому озабоченным. Крепко, видать, держалась над ней материнская власть.
Хозяйки дома не было.
Мишаня разулся. А Леночка, уставшая от еврей строгости, уселась за столик у окна рисовать. Наверное, этим занятием она занималась и до Мишаниного прихода. С пяток листиков, вырванных из ученической тетради, были уже изрисованы цветами и рожицами. Леночка казалась увлеченной, но Мишаня чувствовал спиной ее стерегущие глазки.
Комната была просторной и похожа на музей. Полстены занимал застекленный шкаф, напоказ, как в музее, заставленный посудой: хрустальными вазами, фужерами, даже ежик хрустальный имелся на верхней полке. Противоположную стену заслоняли книги, множество книг. Кресло на стальной куриной лапе, кровать-диван, на котором спал в недавнюю ночь Мишаня, были застелены атласными покрывалами, особо не рассидишься.
— Чемодан мой где?
Леночка оторвалась от рисования, глянула на Мишаню удивленно.
— А чемодан маманя убрала! Вы не здесь будете жить!
— Я сам знаю, где я буду жить! — ответил Мишаня.
— А вот и не знаете! И не знаете! — Глазки у девчушки вспыхнули лукавыми огоньками. — Идемте покажу! Идемте…
И повела Мишаню в коридор, мимо кухни, толкнула ладошкой дверь, не поддалась. Плечиком поддела, отворилась.
— Вот!..
Комната была как комната. Окном во двор. И хотя опрятно пахло здесь свежевымытым полом, видать было, что служила она хранилищем отживших свой век вещей, которые и гостям не покажешь и выбросить жалко. Главным, по старшинству, был здесь буфет кустарной работы. Тусклые стекла мерцали зеленой мутью, словно хранили обидную память об изменчивой хозяйской любви. В углу комнаты стояла этажерка, туго забитая старыми книгами, которым тоже, наверное, не нашлось места в застекленных шкафах «избы-читальни». В углу валялся пресс для отжима винограда, прикрытый газетой. Кровать у окна, накрытая красным стеганым одеялом, опрятно белела подворотничком чистой простыни.
— Здесь вы будете спать! — сказала торжественно Леночка.
— Буду, только не здесь… — поправил Мишаня.
Он открыл чемодан, лежавший на стуле, рядом с кроватью, все было на месте, в целости и сохранности, щелкнул замками, но выйти за порог не успел.
В коридоре послышались шаги, быстрые, по-хозяйски уверенные, дверь отворилась, и в комнату вошла Марина, раскрасневшаяся, худенькая, с прилипшей на лбу мальчишеской челкой. Вытянув удивленно голову, она оглядела комнату, взгляд ее остановился на Мишане.
— Куда это вы собрались?
— В гостиницу… — глухо ответил Мишаня.
— Как в гостиницу? — Марина растерялась. Глянула испуганно на Леночку, потом снова на Мишаню. — Как в гостиницу? А я все убрала, приготовила… Как же это так? Нет! Никуда я вас не пущу. И не думайте! — Она поставила на пол сумку с продуктами, подняла голову. Но голос ее уверенный будто надломился. — Может, что-нибудь случилось? Что вы молчите? Саша где?
Мшйаня потупился.
— Ничего не случилось…
— Нет! Вы что-то недоговариваете! Я ведь вижу…
— Ничего не случилось, — повторил Мишаня — Мне в гостинице лучше будет…
— Нет, нет! Вы правду скажите! — не отступала Марина. — Вы поругались с Сашей. Я ведь чувствую, что поругались! — Она присела на кровать, ударила сухоньким кулачком по коленке. — Господи! Всегда что-нибудь да не так! Всегда…
Мишане стало неловко, захотелось уйти поскорее из этого дома. Но, когда он направился к двери, Марина вдруг резко поднялась, встала на пороге.
— Не уходите! Пожалуйста! Он ведь меня съест, если я вас отпущу… Пожалуйста, не уходите!
Мучительная мольба звенела в ее голосе. Она прикрыла ладошками глаза, словно хотела снять с себя невидимую напряженную тяжесть, и виновато улыбнулась.
— Не обижайтесь на Сашу… Я знаю, он что-то вам сказал… Он вообще-то неплохой. Но бывает назойливым… Знаю, знаю. Наверное, учил вас, как жить на свете. Ведь правда?
— Было немного… — сознался Мишаня.
— Ну вот видите! Я так и думала! Не стоит за это на него обижаться! — Марина облегченно вздохнула. — Он тако-ой! Мы с ним когда поженились, я и рта открыть не могла… Все наставлял… Я ему иной раз скажу: «Тебе бы лекции читать, а не холодильники ремонтировать!» Я вот пединститут окончила, и то он меня за пояс затыкает. Морали-и-ист! — Она умолкла, глянула озабоченно на Мишаню. — А я только со школы… Вы, наверное, есть хотите?
— Да спасибо… — замялся Мишаня.
— Ну-у! Спасибо! А я вот голодная! Идемте на кухню! Идемте! Я готовить буду, а вы рассказывать. Люблю слушать. Я ведь вас совсем не знаю…
Билет в неведомую жизнь, купленный заблаговременно на поезд дальнего следования, был уже у Мишани в кармане. И время пришло уезжать. Отец обещался проводить его до станции, пришел из мастерских к полудню. Умывшись, надел чистую рубаху, пиджак из синего габардина, казавшийся тесным на кряжистом, не привыкшем к праздничной скованности теле, отчего отцу было неловко и он томился в молчании. Крутолобое лицо его оставалось, как всегда, спокойным, но руки, сжатые в кулаки и скованные манжетами белой рубахи, казались безжизненно-чужими.
Степка, младший братишка, путался у ног, шмыгал носом.
— Высморкайсь! — не стерпел отец.
Степка вытерся рукавом, по-взрослому вздохнул. Разлука с братом предстояла долгая. И он уже осознавал ее своим маленьким сердечком, но что делать и говорить в таких случаях, не знал. Не знал и Мишаня, сидел и молчал. Ему было чего-то жаль, неосознанная вина смущала душу. Вот он сидит здесь, в обжитых, родных с детства стенах, и покой здесь надежный, устоявшийся, а душе тесно. Скорее бы уже выйти из Дому.
Маленькая стрелка настенных ходиков с бегающими кошачьими глазами словно приросла к циферблату. Отец послал Степку разузнать, где там мать подевалась, вытащил из кармана свои часы, начал прилаживать на запястье, долго не мог попасть зацепкой в дырочку ремешка.
— Дай-ка! — Мишаня наклонился к отцовской руке. Невыветриваемым, несмываемым мылом духом кузни пахнуло в лицо. Отец облегченно вздохнул, глянул на сына.
— Ниче не забыл?
— Нет вроде…
— Проверь, мало ли…
Мишаня открыл чемодан новенькой коричневой фибры, купленный в области на подъемные деньги, — все в чемодане было в порядке. В уголке потрепанный «Справочник холодильщика» (неведомо еще, какие агрегаты придется обслуживать), полотенце, бельишко, собранное матерью с утра, и главная ценность — диплом с вытесненной державной печатью на обложке, вместе с направлением на работу завернутый в целлофановый пакетик. Диплом в доме все уже разглядели. Начальник совхозных мастерских Николай Олейников (с сыном его, Володькой, Мишаня учился до восьмого класса) тоже заходил, разглядывал, держа на вытянутых руках, шевелил губами, и видел Мишаня, как отец, обычно сдержанный в радости, вдруг зарделся, по-мальчишески похлопал Олейникова по плечу: «От так оно!.. Николай Христофорыч!» Олейников поначалу ничего на это не ответил. А что ему было отвечать? Сын его, Володька, до дипломированной высоты не добрался, хотя возможность дать ему образование у начальника мастерских была. Но Володька окончил курсы шоферов и уже успел разбить вдрызг новенький «зилок». Об этом в совхозе все знали. «Да-а-а! — не то с усмешкой, не то с завистью вздохнул Олейников, возвращая Мишане диплом. — Дед с отцом, значит, кузнецы! А ты интеллигент, выходит! Так?» — «А что ты хочешь, — ответил за Мишаню отец. — Я всю жизнь дымом дыхаю и ему дышать? Так ты хочешь?» — «Ничего я не хочу…» — увернулся от прямого ответа Николай Христофорыч и пошел прочь со двора. Не попрощался даже. Мишаня держал в руках синие корешки и, оставшись наедине, вчитывался в свою, выписанную каллиграфическим почерком фамилию. Будто и своя, а будто бы и чужая. А магическое «Решением квалификационной комиссии» и штампик «Нагрудный знак выдан» прочел не один раз. Вот он, этот нагрудный знак, сияет голубым перламутром на лацкане пиджака. Вроде не знак — орден.
— А ну дай-ка я ручку подожму чуток… — спохватился отец. — А то в дороге чемодан потеряешь! — Вытащил из шкафчика плоскогубцы, начал вертеть-разглядывать Мишанину покупку, морщинки на лбу разгладились, сбежались у глаз. Обрадовался, что есть работа рукам.
— Мастера-а-а! Ити их в душу! Для кого только делают…
— Да нормально там все! — забеспокоился почему-то Мишаня.
— Где ж нормально? Глянь, зазор в скобке! Чуть больше весу, и на разрыв пойдет!
Замечание было верным.
— Ладно. Дай сам подожму, — предложил Мишаня.
— Сиди! — отмахнулся отец. — Когда покупал, глядеть надо было! Себе же покупаешь, не дяде… Проверь! Прощупай… Что деньги на ветер бросать? — Голос у отца был сердитым, но глаза из-под насупленных бровей глядели на сына примирительно, словно выспрашивали извинения за неуместную к прощальному часу досаду. Он положил чемоданчик на стул, хотел было закурить, но мать в кухню вошла, прижимая к груди обкутанную полотенцем мисочку, — сладко запахло жареным тестом. По запаху слыхать было — пирожки любимые Мишанины с творогом.
— Вот на дорожку. В поезде есть захочешь…
Мишаня начал отнекиваться. Какие там пирожки механику-специалисту? Как-то несолидно все это… Но мать пирожки в чемодан уложила. Может, для кого сын ее и дипломированная величина. А для нее он Мишанька, первенец. Ни в отца, ни в деда, в нее, в мать, и лицом и телом. Степка, меньший, тот, сразу видать, сенцовская порода. А Мишанька нет. Мишанька ее росточек и кровинушка.
Поначалу мать молча глядела, как сын собирается в дорогу, но под конец не стерпела:
— В такую далечень ты, сынок, собрался! И как там один будешь?!
— Это почему один? — спросил Мишаня. — Там тоже люди живут…
— Лю-ю-юди! — вздохнула мать. — Те люди для своих родня! А ты Для их чужой, хоть и с дипломом…
Сын на это ничего не ответил, а мать раздосадовалась:
— Пальто! Пальто лучше надень! Что эта курточка? Рыбий мех!
— На юг пальто брать? — обиделся Мишаня. — Скажешь тоже…
— Мало ли что? — не сдавалась мать. — На юге тоже морозы могут быть… Потом спохватишься, скажешь, правая была…
— Не заме-е-ерзнет! — подал голос отец. Он встал, сверил ход своих часов с настенными ходиками (хотя они всю жизнь отставали от узаконенного времени), глянул на Мишаню: — Иди с дедом простись да пойдем…
Мишаня и сам знал, что с дедом проститься надо, — вышел из комнаты.
Прокопий Семеныч с месяц уже не вставал с постели. За полгода до этого прощального часа, перед отъездом на преддипломную практику, когда Мишаня заезжал в Курманаевку, старик был в бодрой силе. Все допытывался о будущей работе внука. И глаза его глядели с насмешливой ехидинкой. Болезнь подкралась к нему внезапно, словно перегрызла какой-то жизненно важный нерв. Теперь лицо у старика было просветленное, чужое. Тонкие, с отросшими ногтями пальцы теребили край одеяла. И только когда свет разгулявшегося апрельского солнца из открытой Мишаней двери ворвался в сумеречный спертый воздух кухоньки, старик приподнял голову, колючие искорки на мгновение вспыхнули в его глазах. Он подтянулся на постели, с удивленным любопытством вглядываясь в лицо внука, словно нйкак не мог распознать, кто перед ним стоит.
Жалость, чувство безвинной вины сдавили Миша-нино горло. Выдохнул, будто извинения просил:
— Уезжаю я, дед. Ты не болей…
— А я не болею, — сказал тихим голосом старик. — Я так…
Рука его соскользнула с одеяла, ощупью нашла Мишанину ладонь, стиснула ее крепко.
— Я не болею, Мишанька! Ты это… Ты слушай… Сходи в кузню, щипцы мои принеси… Знаешь те, каленые… Я ночью ходил, искал, нима… Найди, а?
— Зачем тебе щипцы? — спросил Мишаня, силясь вытащить свою ладонь из дедовой руки. — Зачем?..
— Как зачем? А если люди прийдут? Заказов полно! — зашептал заговорщицки Прокопий Семеныч. — Сходи, принеси, Мишанька! А горн я сам раздую! Сходи…
Глаза его словно остекленели, глядели не мигая на внука, сердце Мишанино сжалось, он почувствовал, как пробежал по спине ознобный холодок. Пятясь, не отрывая взгляда от дедовских глаз, вышел из кухни. И всю дорогу до станции не мог опомниться. Звенел в ушах молящий шепоток.
Какие щипцы, зачем ему щипцы, когда от кузни самой уже с добрый пяток лет не веяло жаром рабочей жизни и серую пыль с остывших углей выдул ветер… Какие щипцы, если весь инструмент отец отнес в совхозную кузню… Да и зачем тебе щипцы, Прокопий Семеныч? Прошел уже твой рабочий век. Давно пришло ему время пройти. Не будет твой молоток вызванивать по утрам свою звонкую песню, не будет до боли в сознании пахнуть паленым деревом от выжженных тобою отверстий в осях тележных колес. Не будут люди заказывать тебе скобы для своих новых домов. Не будут, не будут…
До станции, чтобы сократить путь, шли огородами. Мишаня шагал по мерзлой земле, тонкий апрельский ледок скрипел под ногами. На околице обернулся и, словно впервые за свои неполные восемнадцать лет, увидел тыльные обличья домов, глядевших неприбранными задворками в равнинное поле, дом свой увидел. Вот он, близко совсем, сарай, крытый шифером, флюгер на крыше, кузня, присохшая боком к сараю. Мать со Степкой вышли в огород, машут руками, прощаются. А в доме дед лежит, ждет, когда внук выполнит его просьбу… И жившая все это предотъездное время радость ожидания неведомой самостоятельной жизни усохла. Понял, что не уехать ему насовсем из родного дома. Сердцем понял. Глянул виновато на отца:
— Если с дедом что… Сообщите…
— Сообщим, ясное дело, — отозвался отец. — Чего ж не сообщить? Я тоже позавчера к нему зашел. А он меня и не узнал… Память теряет. Врачиха говорит, сосуды… — И замолчал, до самой станции не проронил ни слова. Только перед отходом поезда, смущаясь непривычной ласки, коротко обнял Мишаню, подсадил на подножку вагона. — Держись там! Держись, сынок! Все мы за тобой тут…